Страница:
Гитлер одобрительно кивнул. А Шлейхер? Ну, этот интриган — серый кардинал из генералов — лежит мертвый вместе со своей женой. Гитлер снова кивнул в знак одобрения. А Штрассер? Тут ответил Гиммлер: его бывший патрон сидит под замком в тюрьме на Принц-Альбрехтштрассе, дожидаясь…
Что?! Штрассер все еще жив? Люди, находившиеся в пятидесяти ярдах от них, увидели, как фюрер вдруг дернул головой в приступе ярости, а почему — об этом знали лишь Геринг и Гиммлер.
Штрассера сначала поместили в переполненной тюрьме вместе с другими, потом перевели в отдельную камеру. Поздно ночью, когда Гитлер наконец забылся давно заслуженным сном, его бывший вербовщик душ увидел, как в зарешеченное окошечко его двери просунулось дуло револьвера, он сделал шаг в сторону, и первая пуля пролетела мимо; тогда он ринулся в угол, где пистолет не мог его достать. Но тут дверь отворилась, и Гейдрих с Эйке собственной персоной вошли, чтобы покончить с ним.
Следом вошел тюремщик с ведром и тряпкой — привести камеру в порядок, ибо Штрассер все забрызгал кровью, точно свинья. Но тюремщика отослали обратно: пусть кровь останется и весь мир отныне знает, что такое ГЕСТАПО.
30
31
32
Что?! Штрассер все еще жив? Люди, находившиеся в пятидесяти ярдах от них, увидели, как фюрер вдруг дернул головой в приступе ярости, а почему — об этом знали лишь Геринг и Гиммлер.
Штрассера сначала поместили в переполненной тюрьме вместе с другими, потом перевели в отдельную камеру. Поздно ночью, когда Гитлер наконец забылся давно заслуженным сном, его бывший вербовщик душ увидел, как в зарешеченное окошечко его двери просунулось дуло револьвера, он сделал шаг в сторону, и первая пуля пролетела мимо; тогда он ринулся в угол, где пистолет не мог его достать. Но тут дверь отворилась, и Гейдрих с Эйке собственной персоной вошли, чтобы покончить с ним.
Следом вошел тюремщик с ведром и тряпкой — привести камеру в порядок, ибо Штрассер все забрызгал кровью, точно свинья. Но тюремщика отослали обратно: пусть кровь останется и весь мир отныне знает, что такое ГЕСТАПО.
30
Занимался новый день — воскресенье. До сих пор население Германии в общем почти ничего не знало о «Заговоре Рема — Штрассера», как не знало и о том, сколь легко могли потерпеть крах героические усилия фюрера (и Геринга) по спасению государства, и Геббельс начал волноваться. Надо было запускать всю пропагандистскую машину на полный ход, чтобы оправдать «чистку»; усиленно чернить Рема и навести такой глянец на нимб, окружающий голову Гитлера (и Геринга), чтобы он сиял, как полуденное солнце, и инстинкт подсказывал Геббельсу, что надо немедленно выходить по радио в эфир. Однако Гиммлер и гестапо умоляли его повременить, поскольку программа истребления выполнялась медленнее, чем было намечено (требовалось еще разыскать некоторых разболтанных субъектов, которые оказались совсем не там, где следовало).
В полдень фюрер наконец был одет и мог предстать перед своими приближенными. В глазах «двора» он уже сыграл свою роль и теперь должен был сидеть и отдыхать, предоставив им играть свои роли, а не мешаться с истерическими воплями у них под ногами, но они зря на это надеялись. Он был взвинчен и чрезвычайно возбужден, как в те минуты, когда начинались его опасные crises de nerfs[54].
Оба адъютанта — и Фридрих, и Брюкнер — знали, что хлопоты вчерашнего поворотного дня представляли собою лишь наименее трудную часть их обязанностей; главным в их работе была психотерапия — чтение вслух и всяческое ублаготворение своего хозяина. Брюкнер решил устроить чаепитие в саду рейхсканцелярии — с дамами и множеством сладостей, но до этого надо ждать еще полдня, таким образом Фридриху выпало на долю следить за тем, чтобы до тех пор фюрер не взорвался.
Невзирая на свое каменное лицо, Фридрих вовсе не был идиотом со стальными мускулами, как это показалось Эрнсту Кребельману, но и он не мог понять причины, приведшей хозяина в столь близкое к истерике состояние. Поскольку фюрер держался солипсистского Weltanschauung[55] (согласно которому вся вселенная, кроме него, в том числе и все остальные люди, считалась неодушевленной), вчерашняя расправа над какими-то там старыми товарищами должна была бы вызвать в нем не больше волнения, чем зрелище бульдозера, сносящего здания, которые мешают развитию города, однако же фюрер, как ни странно, не мог отделаться от воспоминания о вчерашних событиях и снова и снова их пересказывал. Будь это кто-нибудь помельче, какой-нибудь Макбет, можно было бы подумать, что в нем заговорила совесть, но совесть никак не вязалась с личностью Гитлера.
Однако что-то надо было предпринимать, и немедленно, а Фридрих не раз уже замечал, как удивительно легко было переключить мысли этого солипсиста с материи, именуемой «человек», на другой, менее хрупкий сорт глины. Итак, он позвонил молодому архитектору фюрера:
— Шпеер, ради всего святого, срочно приезжайте к нам и привезите что-нибудь новенькое из своих запасов — ну, там модели или чертежи.
Сначала лечебная процедура вроде бы подействовала: грандиозный замысел Шпеера построить лестницу в восемьдесят футов высотой с двумя контрфорсами крупной кладки, а наверху — теряющуюся в перспективе колоннаду, казалось, произвел на фюрера необычайно успокаивающее действие. Но вдруг он выпрямился в кресле и воскликнул: «Одобрено! Немедленно приступайте к строительству!» — и снова принялся за свое. Теперь вчерашняя эпопея излагалась уже новой паре ушей, словно переворот был шедевром в области человеческих отношений, превосходящим все, что Шпеер мог задумать и воздвигнуть из камня.
Начал Гитлер с того, как он явился на заре в ведомство Вагнера:
— Там собралась группа предателей, Шпеер, которых никто даже не потрудился разоружить… — (И ни слова, как отметил про себя Фридрих, о призраке Банко, встреченном на лестнице, или о трупах, лежавших в кабинете.) — Эти люди замышляли убить меня, и, однако же, никто не посмел и пальцем меня тронуть. Я подошел к ним — один, безоружный — и сорвал с них погоны. — Затем последовало описание того, как он прибыл в Висзее: — Я, естественно, понятия не имел, что там, у Рема: может, он поджидал меня, выставив пулеметы у каждого окна! Все решилось в тот миг, когда я один, безоружный, ринулся на эту свинью, так что они даже и выстрелить не успели. — Тут он вдруг умолк и вперил в ошеломленных Шпеера и Фридриха сверлящий взгляд своих остекленелых светло-голубых глаз.
Фридрих прочел в этих глазах отчаяние — как же они не понимают! Неужели ни до кого из этих идиотов не дошло… И тут Фридриха наконец осенило: «дошло», что он мог быть убит! Ведь нет ничего страшнее, чем смерть солипсиста, ибо тогда — конец света… Значит, все это лишь следствие эсхатологического страха, неведомого обычным смертным!
Прошло более десяти лет (думал Фридрих) с тех пор, как Гитлера встретили пулями на Резиденцштрассе в Мюнхене, и этого оказалось более чем достаточно, чтобы с тех пор он почувствовал себя Адольфом Легалите. Солипсист должен восседать, словно цезарь на недосягаемой высоте, указуя перстом, кому даровать жизнь, кого предать смерти, а не спускаться самому на окровавленную арену.
Как раз перед вторым завтраком Гиммлер получил пренеприятное известие: «самоубийца» Рем, оказывается, был все еще жив. Что ж, если Рем не желает поступить, как порядочный человек, придется помочь ему, самой подходящей для этого кандидатурой является Эйке, и Гиммлер позвонил Эйке по телефону… Пока Рем жив, фюрер может еще переиграть и использовать Рема против них!
За завтраком фюрер продолжал эксплуатировать тему Висзее, но теперь он больше нажимал на омерзительные оргии, которые в пятницу вечером вынуждены были лицезреть хозяин и прислуга респектабельной буржуазной гостиницы (тут даже Фридрих был потрясен силой воображения фюрера). «Все эти бронзовые танцовщики в женском платье… Все эти мальчики, которых держали голыми в надушенной комнате, а потом выпускали для удовлетворения противоестественных желаний Рема…» Фюрер рассказывал об этом так, точно речь шла о знаменитых оргиях покойного Фрица Крупна на Капри, а не о взрослых мужчинах, которые стыдливо соглашались терпеть ухаживания Рема, — да и вообще, зачем поднимать вокруг этого столько шума? Добрая половина командования старой императорской армии занималась тем же (или по крайней мере делала вид, что занимается), считая, что это признак мужественности, как у спартанцев. Взять хотя бы эту историю, которая произошла в начале века с генералом графом фон Гаслером — человеком, жаждавшим на «горе трупов» воздвигнуть храм германской культуре: он до того дотанцевался перед кайзером в балетной юбочке и венке из роз, что сердце у него не выдержало и он упал мертвый…
Тут в разговор вмешался Брюкнер и принялся рассказывать про берлинскую ставку Рема на Штандартенштрассе: просто возмутительно — пышные гобелены, венецианские зеркала, роскошные ворсистые ковры — обитель содержанки миллионера, а не армейский штаб. А лукулловы пиры, которые он задавал, — в его бумагах нашли меню: и лягушачьи лапки, и акульи плавники, и соловьиные языки, и шампанское лучших марок, и все это сопровождалось эстрадной программой со всякими «непристойностями»…
— Вот видите! — воскликнул Гитлер. — Эти «аскеты» считали мою революцию слишком мирной, она была им не по вкусу, вот они и задумали убить меня и во имя так называемой «социальной справедливости» залить нашу страну кровью!
Гитлер все еще брызгал слюной, когда стали прибывать к чаю приглашенные Брюкнером светские дамы и жирные, приторные торты.
Чай, и легкая болтовня, и ах, какие дивные летние шляпки…
Званый чай был еще в полном разгаре в Берлине, когда Эйке подъехал к Штадельгеймской тюрьме, только что убив Штрассера и горя желанием успеть забить за эти сутки еще один мяч в ворота противника. С ним был Михель Липперт, тоже из Дахау.
Войдя к Рему, они обнаружили, что он сидит голый до пояса — жара в камере была нестерпимая, и его бочкообразный торс блестел от пота.
— Протокол требует, чтобы высокопоставленные головы сек высокопоставленный палач, — произнес Эйке, объясняя свое появление.
Рем с таким презрением посмотрел на него, что даже Эйке на всю жизнь запомнил этот взгляд. Затем Рем встал, вытянулся по стойке «смирно» и Эйке с Липпертом начинили его тело свинцом.
В полдень фюрер наконец был одет и мог предстать перед своими приближенными. В глазах «двора» он уже сыграл свою роль и теперь должен был сидеть и отдыхать, предоставив им играть свои роли, а не мешаться с истерическими воплями у них под ногами, но они зря на это надеялись. Он был взвинчен и чрезвычайно возбужден, как в те минуты, когда начинались его опасные crises de nerfs[54].
Оба адъютанта — и Фридрих, и Брюкнер — знали, что хлопоты вчерашнего поворотного дня представляли собою лишь наименее трудную часть их обязанностей; главным в их работе была психотерапия — чтение вслух и всяческое ублаготворение своего хозяина. Брюкнер решил устроить чаепитие в саду рейхсканцелярии — с дамами и множеством сладостей, но до этого надо ждать еще полдня, таким образом Фридриху выпало на долю следить за тем, чтобы до тех пор фюрер не взорвался.
Невзирая на свое каменное лицо, Фридрих вовсе не был идиотом со стальными мускулами, как это показалось Эрнсту Кребельману, но и он не мог понять причины, приведшей хозяина в столь близкое к истерике состояние. Поскольку фюрер держался солипсистского Weltanschauung[55] (согласно которому вся вселенная, кроме него, в том числе и все остальные люди, считалась неодушевленной), вчерашняя расправа над какими-то там старыми товарищами должна была бы вызвать в нем не больше волнения, чем зрелище бульдозера, сносящего здания, которые мешают развитию города, однако же фюрер, как ни странно, не мог отделаться от воспоминания о вчерашних событиях и снова и снова их пересказывал. Будь это кто-нибудь помельче, какой-нибудь Макбет, можно было бы подумать, что в нем заговорила совесть, но совесть никак не вязалась с личностью Гитлера.
Однако что-то надо было предпринимать, и немедленно, а Фридрих не раз уже замечал, как удивительно легко было переключить мысли этого солипсиста с материи, именуемой «человек», на другой, менее хрупкий сорт глины. Итак, он позвонил молодому архитектору фюрера:
— Шпеер, ради всего святого, срочно приезжайте к нам и привезите что-нибудь новенькое из своих запасов — ну, там модели или чертежи.
Сначала лечебная процедура вроде бы подействовала: грандиозный замысел Шпеера построить лестницу в восемьдесят футов высотой с двумя контрфорсами крупной кладки, а наверху — теряющуюся в перспективе колоннаду, казалось, произвел на фюрера необычайно успокаивающее действие. Но вдруг он выпрямился в кресле и воскликнул: «Одобрено! Немедленно приступайте к строительству!» — и снова принялся за свое. Теперь вчерашняя эпопея излагалась уже новой паре ушей, словно переворот был шедевром в области человеческих отношений, превосходящим все, что Шпеер мог задумать и воздвигнуть из камня.
Начал Гитлер с того, как он явился на заре в ведомство Вагнера:
— Там собралась группа предателей, Шпеер, которых никто даже не потрудился разоружить… — (И ни слова, как отметил про себя Фридрих, о призраке Банко, встреченном на лестнице, или о трупах, лежавших в кабинете.) — Эти люди замышляли убить меня, и, однако же, никто не посмел и пальцем меня тронуть. Я подошел к ним — один, безоружный — и сорвал с них погоны. — Затем последовало описание того, как он прибыл в Висзее: — Я, естественно, понятия не имел, что там, у Рема: может, он поджидал меня, выставив пулеметы у каждого окна! Все решилось в тот миг, когда я один, безоружный, ринулся на эту свинью, так что они даже и выстрелить не успели. — Тут он вдруг умолк и вперил в ошеломленных Шпеера и Фридриха сверлящий взгляд своих остекленелых светло-голубых глаз.
Фридрих прочел в этих глазах отчаяние — как же они не понимают! Неужели ни до кого из этих идиотов не дошло… И тут Фридриха наконец осенило: «дошло», что он мог быть убит! Ведь нет ничего страшнее, чем смерть солипсиста, ибо тогда — конец света… Значит, все это лишь следствие эсхатологического страха, неведомого обычным смертным!
Прошло более десяти лет (думал Фридрих) с тех пор, как Гитлера встретили пулями на Резиденцштрассе в Мюнхене, и этого оказалось более чем достаточно, чтобы с тех пор он почувствовал себя Адольфом Легалите. Солипсист должен восседать, словно цезарь на недосягаемой высоте, указуя перстом, кому даровать жизнь, кого предать смерти, а не спускаться самому на окровавленную арену.
Как раз перед вторым завтраком Гиммлер получил пренеприятное известие: «самоубийца» Рем, оказывается, был все еще жив. Что ж, если Рем не желает поступить, как порядочный человек, придется помочь ему, самой подходящей для этого кандидатурой является Эйке, и Гиммлер позвонил Эйке по телефону… Пока Рем жив, фюрер может еще переиграть и использовать Рема против них!
За завтраком фюрер продолжал эксплуатировать тему Висзее, но теперь он больше нажимал на омерзительные оргии, которые в пятницу вечером вынуждены были лицезреть хозяин и прислуга респектабельной буржуазной гостиницы (тут даже Фридрих был потрясен силой воображения фюрера). «Все эти бронзовые танцовщики в женском платье… Все эти мальчики, которых держали голыми в надушенной комнате, а потом выпускали для удовлетворения противоестественных желаний Рема…» Фюрер рассказывал об этом так, точно речь шла о знаменитых оргиях покойного Фрица Крупна на Капри, а не о взрослых мужчинах, которые стыдливо соглашались терпеть ухаживания Рема, — да и вообще, зачем поднимать вокруг этого столько шума? Добрая половина командования старой императорской армии занималась тем же (или по крайней мере делала вид, что занимается), считая, что это признак мужественности, как у спартанцев. Взять хотя бы эту историю, которая произошла в начале века с генералом графом фон Гаслером — человеком, жаждавшим на «горе трупов» воздвигнуть храм германской культуре: он до того дотанцевался перед кайзером в балетной юбочке и венке из роз, что сердце у него не выдержало и он упал мертвый…
Тут в разговор вмешался Брюкнер и принялся рассказывать про берлинскую ставку Рема на Штандартенштрассе: просто возмутительно — пышные гобелены, венецианские зеркала, роскошные ворсистые ковры — обитель содержанки миллионера, а не армейский штаб. А лукулловы пиры, которые он задавал, — в его бумагах нашли меню: и лягушачьи лапки, и акульи плавники, и соловьиные языки, и шампанское лучших марок, и все это сопровождалось эстрадной программой со всякими «непристойностями»…
— Вот видите! — воскликнул Гитлер. — Эти «аскеты» считали мою революцию слишком мирной, она была им не по вкусу, вот они и задумали убить меня и во имя так называемой «социальной справедливости» залить нашу страну кровью!
Гитлер все еще брызгал слюной, когда стали прибывать к чаю приглашенные Брюкнером светские дамы и жирные, приторные торты.
Чай, и легкая болтовня, и ах, какие дивные летние шляпки…
Званый чай был еще в полном разгаре в Берлине, когда Эйке подъехал к Штадельгеймской тюрьме, только что убив Штрассера и горя желанием успеть забить за эти сутки еще один мяч в ворота противника. С ним был Михель Липперт, тоже из Дахау.
Войдя к Рему, они обнаружили, что он сидит голый до пояса — жара в камере была нестерпимая, и его бочкообразный торс блестел от пота.
— Протокол требует, чтобы высокопоставленные головы сек высокопоставленный палач, — произнес Эйке, объясняя свое появление.
Рем с таким презрением посмотрел на него, что даже Эйке на всю жизнь запомнил этот взгляд. Затем Рем встал, вытянулся по стойке «смирно» и Эйке с Липпертом начинили его тело свинцом.
31
В глубине замка, где жили Вальтер с Аделью, в той его части, что стояла на краю высокой, неприступной скалы, нависшей над Дунаем, в комнате, которая некогда служила спальней Мици, сейчас был будуар ее матери. Как раз под окнами скала образовывала выступ, круто обрывавшийся вниз, и этот выступ венчала полуразвалившаяся крепостная стена, построенная, по утверждению Вальтера, еще римлянами. Заняв эту комнату, Адель первым делом велела соорудить деревянную лестницу, которая спускалась из ее окна на эту площадку; затем она велела наносить туда через дом земли в корзинках, посадила там виноград и другие растения и устроила себе маленький садик — настоящий Эдем в миниатюре. Древние стены еще держались, служа защитой от ветра и одновременно оградой над краем пропасти; в поисках тени Адель велела также навести крышу над древней башней, превратив ее в подобие беседки.
Было это десять лет тому назад, и все эти годы Адель, надев желтые садовые перчатки, любовно ухаживала за своими цветами. Но, увы, ее прелестный садик стал слишком прелестным и теперь уже не принадлежал ей одной. Вот и в это воскресное утро (как часто бывало летом) весь клан Кессенов, топча растения, собрался в «бабушкином саду» к завтраку — все, и люди, и собаки! Да, присутствовал весь клан, ибо, хотя Франц с семьей жил теперь своим домом на верхнем этаже, сегодня ведь было воскресенье, а Вальтер обожал внуков.
Столы были уже поставлены, но все остальное надо было еще сносить по наружной лестнице, узкой и крутой, как пожарная. Маленький сынишка Франца, Лео, мог, пятясь, сойти сам на четвереньках, но Эннхен пришлось нести, равно как и отчаянно извивавшихся такс. Затем вниз поехал кофейник со старинной спиртовкой (ибо Вальтер всегда требовал, чтобы кофе кипел); тарелки с крутыми яйцами, с ветчиной, различными колбасами, масло прямо из ледника, длинные булки, фарфоровая посуда и ножи с вилками, сахар, молочники со сливками, ну и, конечно, «Данди мармелейд» для барона. Пока Лиз лазила вверх и вниз по лестнице со своим грузом, точно гигантский паук, взбирающийся по ниточке паутины, Лео и Эннхен стояли внизу и беззастенчиво заглядывали ей под юбку. Ее толстые, как у щенка, ноги, привлекшие в свое время внимание Огастина, теперь стали раза в три толще — толще туловища Лео.
Франц тоже был тут — все такой же стройный атлет, если не считать животика, совсем маленького и круглого, как у недавно забеременевшей женщины (надо сказать, что жена Франца была отличная кулинарка). Трудль, которой только что исполнился двадцать один год, была аппетитно-пухленькая, а Ирма, она была всего на два года моложе, — тощая как жердь. Трудль была помолвлена (с молодым венгерским дипломатом, который, казалось, вечно находился в отпуске и никогда не работал) и старалась не выпускать руки своего суженого, подкрепляя уверенность Ирмы в том, что ее никто не уговорит выйти замуж. Вскоре появились близнецы после ранней утренней прогулки верхом, так как оба были страстными наездниками, — двое красивых юношей в бриджах цвета белой глины, с почти такими же белыми, выцветшими на солнце волосами, сильные и загорелые до черноты, под стать своим сапогам. Из членов семьи не было одного дяди Отто, который уехал в Каммштадт по делам; из посторонних присутствовал один отец Петрус, местный священник, только что отслуживший мессу в семейной часовне.
Адель отвернулась от всей этой суеты и посмотрела сначала на лазурное небо, а потом вниз, на залитую солнцем долину, где иссиня-черные пятна лесов чередовались с желтыми и зеленоватыми квадратами посевов. Ближе к замку все пространство было усеяно крошечными точками — рядами стогов свежего сена — и словно выложенными по линейке зелеными бусинками — рядами фруктовых деревьев; через поля двигались яркие цветные пятнышки, точно миниатюрные божьи коровки, — то были женщины, группами возвращавшиеся из церкви. А там, где даль уже затягивало туманной дымкой, по разбитой меловой дороге ползло облачко пыли, похожее на кокон шелковичного червя, но на таком расстоянии самого грузовика, поднявшего пыль, видно не было… Тут Вальтер окликнул жену, и она с вежливой улыбкой повернулась к своей саранче.
Вальтер, казалось, был превосходно настроен: он уплетал за обе щеки колбасу, швырял куски паре обожавших его собак и одновременно обсуждал с Францем поразительные вести, дошедшие из Мюнхена, ибо Кессены уж что-что, а информированы всегда были хорошо. Итак, значит, Рем застрелился! Откровенно говоря, туда ему и дорога… Если про этого выскочку Гитлера ничего хорошего не скажешь, то уж про этого мерзавца Рема и подавно! Значит, он попытался устроить бунт с этим своим сбродом, который он именовал «армией» (впрочем, все знали, что так и будет), а когда ничего не вышло, избрал самый легкий путь уйти со сцены… Они ничуть не лучше, чем люди Эйснера.
— Помнишь — впрочем, нет, как же ты можешь помнить, ты был тогда еще совсем мал, — дело дошло до того, что отряд эйснеровских приспешников пытался захватить замок!
— Не такой уж я был и маленький, — спокойно поправил отца Франц. — Мне было шестнадцать лет, и я учился в военной школе. Ты меня спутал с близнецами, вот они тогда действительно были малыши.
— Совершенно верно… — Вальтер повернулся к близнецам. — Так вот, мерзавцам удалось тогда ворваться в ворота, но наши скотники схватили вилы и прогнали их.
Близнецы смотрели на отца, боясь выдать свои чувства: во-первых, они уже не раз слышали все это, а во-вторых, терпеть не могли, когда им напоминали про их молодость.
— Так или иначе, — заметил Франц, опуская на стол вилку, — а то, что произошло сейчас, проделано мастерски и лишний раз доказывает, как все вы недооценивали фюрера. Вы называли его «неотесанным невеждой». Вы, конечно, не могли отрицать его горячей любви к своей стране, но вы не увидели его гениальности как политика, а это с самого начала ощущалось в каждом его шаге. Помнится, не один год назад, беседуя с моим ученым другом Рейнхольдом Штойкелем, я отмечал, насколько мудро применил Гитлер древнее правило «разделяй и властвуй», чтобы удержать в своих руках руководство нацистской партией, даже когда он сидел в тюрьме. Я тогда сказал: «Он скорее сожжет свои туфли, чем позволит кому-нибудь их носить».
Вальтер почувствовал себя уязвленным.
— Слава богу, этот малый хоть сделал то, что на его месте сделал бы любой уважающий себя канцлер: приструнил СА. Я признаю, это требовало определенной смелости, но особого «ума» тут не усматриваю: все эти люди были его соперниками внутри партии, но в то же время его верной опорой в борьбе с противниками вне ее, и то, что Гитлер подорвал их силу, ослабило лишь его самого… — Тут Франца вызвали к телефону, но Вальтер продолжал вещать всему свету: — Короче говоря, он связал себя по рукам и ногам и отдал на милость армии. Теперь этот человечек у нас попляшет.
Он победоносно оглядел свою семью, но никто ему не перечил, если вообще кто-либо слышал его слова, ибо близнецы думали о лошадях, а Янош щекотал цветком ухо своей Трудль… Ну, а женщины, конечно, ничего в политике не понимают.
— Дети, опустите Фрицля на землю! — сказала Адель, заметив, что Лео с Эннхен пытаются каждый со своей стороны поднять за ноги таксу. — Идите за стол и допейте молоко.
— Но, бабушка, он же хочет посмотреть, что там, внизу, — возразил Лео.
— Кто это звонил? — спросила Ирма, когда Франц вернулся.
— Да никто… Я, во всяком случае, его не знаю, какой-то старый приятель дяди Отто по армии, который много лет не видел его и интересовался, где он сейчас.
— И вы ему сказали? — быстро спросил отец Петрус.
— Конечно. Я сказал, что он вернется к обеду.
Было это десять лет тому назад, и все эти годы Адель, надев желтые садовые перчатки, любовно ухаживала за своими цветами. Но, увы, ее прелестный садик стал слишком прелестным и теперь уже не принадлежал ей одной. Вот и в это воскресное утро (как часто бывало летом) весь клан Кессенов, топча растения, собрался в «бабушкином саду» к завтраку — все, и люди, и собаки! Да, присутствовал весь клан, ибо, хотя Франц с семьей жил теперь своим домом на верхнем этаже, сегодня ведь было воскресенье, а Вальтер обожал внуков.
Столы были уже поставлены, но все остальное надо было еще сносить по наружной лестнице, узкой и крутой, как пожарная. Маленький сынишка Франца, Лео, мог, пятясь, сойти сам на четвереньках, но Эннхен пришлось нести, равно как и отчаянно извивавшихся такс. Затем вниз поехал кофейник со старинной спиртовкой (ибо Вальтер всегда требовал, чтобы кофе кипел); тарелки с крутыми яйцами, с ветчиной, различными колбасами, масло прямо из ледника, длинные булки, фарфоровая посуда и ножи с вилками, сахар, молочники со сливками, ну и, конечно, «Данди мармелейд» для барона. Пока Лиз лазила вверх и вниз по лестнице со своим грузом, точно гигантский паук, взбирающийся по ниточке паутины, Лео и Эннхен стояли внизу и беззастенчиво заглядывали ей под юбку. Ее толстые, как у щенка, ноги, привлекшие в свое время внимание Огастина, теперь стали раза в три толще — толще туловища Лео.
Франц тоже был тут — все такой же стройный атлет, если не считать животика, совсем маленького и круглого, как у недавно забеременевшей женщины (надо сказать, что жена Франца была отличная кулинарка). Трудль, которой только что исполнился двадцать один год, была аппетитно-пухленькая, а Ирма, она была всего на два года моложе, — тощая как жердь. Трудль была помолвлена (с молодым венгерским дипломатом, который, казалось, вечно находился в отпуске и никогда не работал) и старалась не выпускать руки своего суженого, подкрепляя уверенность Ирмы в том, что ее никто не уговорит выйти замуж. Вскоре появились близнецы после ранней утренней прогулки верхом, так как оба были страстными наездниками, — двое красивых юношей в бриджах цвета белой глины, с почти такими же белыми, выцветшими на солнце волосами, сильные и загорелые до черноты, под стать своим сапогам. Из членов семьи не было одного дяди Отто, который уехал в Каммштадт по делам; из посторонних присутствовал один отец Петрус, местный священник, только что отслуживший мессу в семейной часовне.
Адель отвернулась от всей этой суеты и посмотрела сначала на лазурное небо, а потом вниз, на залитую солнцем долину, где иссиня-черные пятна лесов чередовались с желтыми и зеленоватыми квадратами посевов. Ближе к замку все пространство было усеяно крошечными точками — рядами стогов свежего сена — и словно выложенными по линейке зелеными бусинками — рядами фруктовых деревьев; через поля двигались яркие цветные пятнышки, точно миниатюрные божьи коровки, — то были женщины, группами возвращавшиеся из церкви. А там, где даль уже затягивало туманной дымкой, по разбитой меловой дороге ползло облачко пыли, похожее на кокон шелковичного червя, но на таком расстоянии самого грузовика, поднявшего пыль, видно не было… Тут Вальтер окликнул жену, и она с вежливой улыбкой повернулась к своей саранче.
Вальтер, казалось, был превосходно настроен: он уплетал за обе щеки колбасу, швырял куски паре обожавших его собак и одновременно обсуждал с Францем поразительные вести, дошедшие из Мюнхена, ибо Кессены уж что-что, а информированы всегда были хорошо. Итак, значит, Рем застрелился! Откровенно говоря, туда ему и дорога… Если про этого выскочку Гитлера ничего хорошего не скажешь, то уж про этого мерзавца Рема и подавно! Значит, он попытался устроить бунт с этим своим сбродом, который он именовал «армией» (впрочем, все знали, что так и будет), а когда ничего не вышло, избрал самый легкий путь уйти со сцены… Они ничуть не лучше, чем люди Эйснера.
— Помнишь — впрочем, нет, как же ты можешь помнить, ты был тогда еще совсем мал, — дело дошло до того, что отряд эйснеровских приспешников пытался захватить замок!
— Не такой уж я был и маленький, — спокойно поправил отца Франц. — Мне было шестнадцать лет, и я учился в военной школе. Ты меня спутал с близнецами, вот они тогда действительно были малыши.
— Совершенно верно… — Вальтер повернулся к близнецам. — Так вот, мерзавцам удалось тогда ворваться в ворота, но наши скотники схватили вилы и прогнали их.
Близнецы смотрели на отца, боясь выдать свои чувства: во-первых, они уже не раз слышали все это, а во-вторых, терпеть не могли, когда им напоминали про их молодость.
— Так или иначе, — заметил Франц, опуская на стол вилку, — а то, что произошло сейчас, проделано мастерски и лишний раз доказывает, как все вы недооценивали фюрера. Вы называли его «неотесанным невеждой». Вы, конечно, не могли отрицать его горячей любви к своей стране, но вы не увидели его гениальности как политика, а это с самого начала ощущалось в каждом его шаге. Помнится, не один год назад, беседуя с моим ученым другом Рейнхольдом Штойкелем, я отмечал, насколько мудро применил Гитлер древнее правило «разделяй и властвуй», чтобы удержать в своих руках руководство нацистской партией, даже когда он сидел в тюрьме. Я тогда сказал: «Он скорее сожжет свои туфли, чем позволит кому-нибудь их носить».
Вальтер почувствовал себя уязвленным.
— Слава богу, этот малый хоть сделал то, что на его месте сделал бы любой уважающий себя канцлер: приструнил СА. Я признаю, это требовало определенной смелости, но особого «ума» тут не усматриваю: все эти люди были его соперниками внутри партии, но в то же время его верной опорой в борьбе с противниками вне ее, и то, что Гитлер подорвал их силу, ослабило лишь его самого… — Тут Франца вызвали к телефону, но Вальтер продолжал вещать всему свету: — Короче говоря, он связал себя по рукам и ногам и отдал на милость армии. Теперь этот человечек у нас попляшет.
Он победоносно оглядел свою семью, но никто ему не перечил, если вообще кто-либо слышал его слова, ибо близнецы думали о лошадях, а Янош щекотал цветком ухо своей Трудль… Ну, а женщины, конечно, ничего в политике не понимают.
— Дети, опустите Фрицля на землю! — сказала Адель, заметив, что Лео с Эннхен пытаются каждый со своей стороны поднять за ноги таксу. — Идите за стол и допейте молоко.
— Но, бабушка, он же хочет посмотреть, что там, внизу, — возразил Лео.
— Кто это звонил? — спросила Ирма, когда Франц вернулся.
— Да никто… Я, во всяком случае, его не знаю, какой-то старый приятель дяди Отто по армии, который много лет не видел его и интересовался, где он сейчас.
— И вы ему сказали? — быстро спросил отец Петрус.
— Конечно. Я сказал, что он вернется к обеду.
32
— У меня кофе остыл, — пожаловался Вальтер.
Ирма тотчас поставила кофейник на спиртовку, чтобы подогреть, молча взяла отцовскую чашку с еще дымящимся кофе и выплеснула его за ограду.
— А рыбы любят кофе? — спросил Лео, но никто не смог ему ответить.
— Я в твое отсутствие говорил, — пояснил Вальтер Францу, — что теперь канцлер Гитлер в наших руках. Попомните мои слова: он станет просто марионеткой и будет делать то, что прикажут великие консервативные силы нашей страны, от которых он теперь полностью зависит.
— Право же, папа, — холодно возразил ему Франц, — ты, видимо, забываешь, что этот человек — патриот до мозга костей. Он и армия — естественные союзники, ибо у них одна цель — возрождение Германии, а потому вопрос о «марионетке», то есть кто кем будет вертеть, просто отпадает. В конце-то концов, Гитлер уже сделал то, что этому фигляру фон Папену самому в жизни бы не сделать: он очистил наши авгиевы конюшни от менял и приспособленцев-политиканов. А теперь, когда он избавился и от «левых», а также от прочих ненадежных элементов в своем Движении, все здоровые и разумные силы нашей страны будут счастливы объединиться вокруг этого человека, которого ты так издевательски именуешь «марионеткой»!
Вальтер начал терять терпение.
— Да неужели ты действительно считаешь, что какой-либо благовоспитанный человек…
Но тут выяснилось, что отцу Петрусу пора уезжать: его ждут неотложные приходские дела…
Итак, отец Петрус подоткнул повыше сутану и, пыхтя, покатил на своем велосипеде с моторчиком.
Ему предстояло еще заехать к лесничему (престарелая мать лесничего, судя по слухам, была in extremis[56]), поэтому он покатил по пыльной каммштадтской дороге, которая вскоре углубилась в лес. Солнце уже стояло высоко в небе, и запах сосны и лесная тень освежающе подействовали на отца Петруса, равно как и тишина: он еле вынес всю эту болтовню о политике у фон Кессенов.
Однако ему все же удалось удержать язык за зубами. Дело в том, что у церкви имелась своя (и весьма надежная) система информации и священнику было известно куда больше о том, что произошло, чем кому-либо в замке. Нацисты признались лишь в нескольких десятках смертей, тогда как он-то знал, что их уже сотни, и далеко не только среди заправил СА или даже «левых». Убили Эриха Клаузенера, главу «Католического действия», и Адальберта Пробста, лидера «Католической молодежи», а также известного католического деятеля Герберта фон Бозе, который, по мнению некоторых, написал для фон Папена марбургскую речь. Если прибавить эти три ничем не оправданные убийства к унизительному положению, в которое был поставлен фон Папен, ясно, что для церкви это не предвещает ничего хорошего.
По мнению других, марбургскую речь написал протестант Эдгар Юнг, а потому Юнга тоже убили. А фон Кар, ныне совсем уж безвредный человек, фигура из прошлого: как раз утром священнику позвонили по телефону и сообщили, что его вытащили из постели в ночной рубашке и отправили в Дахау и никто не знает, что с ним стало. А этот безобидный бедняга Вилли Шмидт — вчера вечером он играл своим детям на скрипке, чтоб они не шумели, пока готовят ужин, когда к нему ворвались в дом и увезли — одному богу известно куда… И все по приказу фюрера. Вот он каков, этот патриот, вокруг которого «все здоровые и разумные силы нашей страны будут счастливы объединиться».
И однако же (думал отец Петрус, сворачивая на дорожку, которая вела к дому лесничего), эти фон Кессены ведь вполне приличные люди и слышать такое от них совсем уж огорчительно… Конечно, ни он, ни кто-либо другой не считал, да и не мог считать, что происходит убиение лишь невинных: в молитву о тех, на ком лежит тяжкая вина, следовало включить немало покойников. Гейнес и Рем, да и вся компания этих мерзавцев немало пролила крови… Тут отцу Петрусу вспомнился Чикаго, где он работал одно время в германской католической миссии: там гангстеры-соперники убивают друг друга и никому до этого нет дела, если они случайно не пристрелят на улице кого-нибудь из прохожих. Но Германия все-таки цивилизованная страна — это не Чикаго, и у нас тут не бандиты — не какие-нибудь О'Бэннионы, Торрио, Дженна или Друччи! И убийцы и убитые считались равно достойными занимать самые высокие посты в государстве, а этот наш Аль-Капоне как-никак федеральный канцлер Германии, который сидит в кресле Бисмарка!
Порядок, беспорядок… Здесь, в сумраке леса, царил идеальный порядок: земля была устлана хвойными иглами, чистыми, как ковер в гостиной: прямые ряды деревьев, посаженных на равном расстоянии друг от друга, тянулись на много миль… Отец Петрус старался смотреть прямо перед собой, боясь упасть, ибо мелькание стволов действовало завораживающе, меняло геометрические пропорции окружающего.
Наконец он достиг ограды, оберегавшей от оленей питомник, — металлические столбы и проволока, совсем как в этом страшном концентрационном лагере Дахау. В питомнике нежные дети-деревья стояли рядами по стойке «смирно», такие же неподвижные, застывшие, как и их взрослые братья в лесу, — ни одно дерево ни на ладонь не выше других в своем ряду и ни на волосок вне ряда. Были здесь и деревья-младенцы, сидевшие в длинных прямоугольниках, усыпанных блестящей, идеально чистой галькой, — сосенки высотой всего лишь в дюйм или два, которые и пересаживать-то еще нельзя… Но тут собака лесничего издали услышала тарахтение велосипедного моторчика и принялась будить эхо, так что вскоре все стволы залаяли на отца Петруса, словно множество собак с одинаковым голосом.
Маленькая веснушчатая дочурка лесничего обожала отца Петруса. Не успел он заглушить свой моторчик, как она уже взобралась к нему на раму и принялась крошечным платочком нежно вытирать пот с его лица, стараясь разгладить морщины на лбу. Не надо отцу Петрусу огорчаться, сказала она: бабушке лучше.
И в самом деле, когда он по лестнице взобрался в душную комнатенку, то вместо умирающей увидел старуху, которая при полном параде величественно восседала в кресле с высокой спинкой, держа в руке рюмку со шнапсом.
После этой несостоявшейся встречи со смертью отец Петрус отправился домой. Шнапс, которым его напоили, пел у него в мозгу, а крошечный моторчик весело подпевал: «чук-чук», и желудок его начал требовать обеда. Тогда он поехал медленнее, внимательно высматривая, не попадутся ли маслята — грибы, которыми он любил лакомиться и жаренными с луком или с кусочками ветчины, и тушенными в оливковом масле с приправой из трав, а то даже с сахаром и лимонным соком — на сладкое…
Внезапно в поле его зрения попал древний «адлер», стоявший у края дороги возле самой опушки. Он сразу признал в нем машину полковника фон Кессена, но почему она стоит пустая? Возможно, конечно, полковник тоже отправился собирать грибы, но едва ли ушел далеко, с его-то ногой! И тут отец Петрус увидел в пыли дороги свежие следы колес, которые «адлер» никак не мог оставить, — следы, скорее всего, грузовика. И сразу забыл об обеде.
Ирма тотчас поставила кофейник на спиртовку, чтобы подогреть, молча взяла отцовскую чашку с еще дымящимся кофе и выплеснула его за ограду.
— А рыбы любят кофе? — спросил Лео, но никто не смог ему ответить.
— Я в твое отсутствие говорил, — пояснил Вальтер Францу, — что теперь канцлер Гитлер в наших руках. Попомните мои слова: он станет просто марионеткой и будет делать то, что прикажут великие консервативные силы нашей страны, от которых он теперь полностью зависит.
— Право же, папа, — холодно возразил ему Франц, — ты, видимо, забываешь, что этот человек — патриот до мозга костей. Он и армия — естественные союзники, ибо у них одна цель — возрождение Германии, а потому вопрос о «марионетке», то есть кто кем будет вертеть, просто отпадает. В конце-то концов, Гитлер уже сделал то, что этому фигляру фон Папену самому в жизни бы не сделать: он очистил наши авгиевы конюшни от менял и приспособленцев-политиканов. А теперь, когда он избавился и от «левых», а также от прочих ненадежных элементов в своем Движении, все здоровые и разумные силы нашей страны будут счастливы объединиться вокруг этого человека, которого ты так издевательски именуешь «марионеткой»!
Вальтер начал терять терпение.
— Да неужели ты действительно считаешь, что какой-либо благовоспитанный человек…
Но тут выяснилось, что отцу Петрусу пора уезжать: его ждут неотложные приходские дела…
Итак, отец Петрус подоткнул повыше сутану и, пыхтя, покатил на своем велосипеде с моторчиком.
Ему предстояло еще заехать к лесничему (престарелая мать лесничего, судя по слухам, была in extremis[56]), поэтому он покатил по пыльной каммштадтской дороге, которая вскоре углубилась в лес. Солнце уже стояло высоко в небе, и запах сосны и лесная тень освежающе подействовали на отца Петруса, равно как и тишина: он еле вынес всю эту болтовню о политике у фон Кессенов.
Однако ему все же удалось удержать язык за зубами. Дело в том, что у церкви имелась своя (и весьма надежная) система информации и священнику было известно куда больше о том, что произошло, чем кому-либо в замке. Нацисты признались лишь в нескольких десятках смертей, тогда как он-то знал, что их уже сотни, и далеко не только среди заправил СА или даже «левых». Убили Эриха Клаузенера, главу «Католического действия», и Адальберта Пробста, лидера «Католической молодежи», а также известного католического деятеля Герберта фон Бозе, который, по мнению некоторых, написал для фон Папена марбургскую речь. Если прибавить эти три ничем не оправданные убийства к унизительному положению, в которое был поставлен фон Папен, ясно, что для церкви это не предвещает ничего хорошего.
По мнению других, марбургскую речь написал протестант Эдгар Юнг, а потому Юнга тоже убили. А фон Кар, ныне совсем уж безвредный человек, фигура из прошлого: как раз утром священнику позвонили по телефону и сообщили, что его вытащили из постели в ночной рубашке и отправили в Дахау и никто не знает, что с ним стало. А этот безобидный бедняга Вилли Шмидт — вчера вечером он играл своим детям на скрипке, чтоб они не шумели, пока готовят ужин, когда к нему ворвались в дом и увезли — одному богу известно куда… И все по приказу фюрера. Вот он каков, этот патриот, вокруг которого «все здоровые и разумные силы нашей страны будут счастливы объединиться».
И однако же (думал отец Петрус, сворачивая на дорожку, которая вела к дому лесничего), эти фон Кессены ведь вполне приличные люди и слышать такое от них совсем уж огорчительно… Конечно, ни он, ни кто-либо другой не считал, да и не мог считать, что происходит убиение лишь невинных: в молитву о тех, на ком лежит тяжкая вина, следовало включить немало покойников. Гейнес и Рем, да и вся компания этих мерзавцев немало пролила крови… Тут отцу Петрусу вспомнился Чикаго, где он работал одно время в германской католической миссии: там гангстеры-соперники убивают друг друга и никому до этого нет дела, если они случайно не пристрелят на улице кого-нибудь из прохожих. Но Германия все-таки цивилизованная страна — это не Чикаго, и у нас тут не бандиты — не какие-нибудь О'Бэннионы, Торрио, Дженна или Друччи! И убийцы и убитые считались равно достойными занимать самые высокие посты в государстве, а этот наш Аль-Капоне как-никак федеральный канцлер Германии, который сидит в кресле Бисмарка!
Порядок, беспорядок… Здесь, в сумраке леса, царил идеальный порядок: земля была устлана хвойными иглами, чистыми, как ковер в гостиной: прямые ряды деревьев, посаженных на равном расстоянии друг от друга, тянулись на много миль… Отец Петрус старался смотреть прямо перед собой, боясь упасть, ибо мелькание стволов действовало завораживающе, меняло геометрические пропорции окружающего.
Наконец он достиг ограды, оберегавшей от оленей питомник, — металлические столбы и проволока, совсем как в этом страшном концентрационном лагере Дахау. В питомнике нежные дети-деревья стояли рядами по стойке «смирно», такие же неподвижные, застывшие, как и их взрослые братья в лесу, — ни одно дерево ни на ладонь не выше других в своем ряду и ни на волосок вне ряда. Были здесь и деревья-младенцы, сидевшие в длинных прямоугольниках, усыпанных блестящей, идеально чистой галькой, — сосенки высотой всего лишь в дюйм или два, которые и пересаживать-то еще нельзя… Но тут собака лесничего издали услышала тарахтение велосипедного моторчика и принялась будить эхо, так что вскоре все стволы залаяли на отца Петруса, словно множество собак с одинаковым голосом.
Маленькая веснушчатая дочурка лесничего обожала отца Петруса. Не успел он заглушить свой моторчик, как она уже взобралась к нему на раму и принялась крошечным платочком нежно вытирать пот с его лица, стараясь разгладить морщины на лбу. Не надо отцу Петрусу огорчаться, сказала она: бабушке лучше.
И в самом деле, когда он по лестнице взобрался в душную комнатенку, то вместо умирающей увидел старуху, которая при полном параде величественно восседала в кресле с высокой спинкой, держа в руке рюмку со шнапсом.
После этой несостоявшейся встречи со смертью отец Петрус отправился домой. Шнапс, которым его напоили, пел у него в мозгу, а крошечный моторчик весело подпевал: «чук-чук», и желудок его начал требовать обеда. Тогда он поехал медленнее, внимательно высматривая, не попадутся ли маслята — грибы, которыми он любил лакомиться и жаренными с луком или с кусочками ветчины, и тушенными в оливковом масле с приправой из трав, а то даже с сахаром и лимонным соком — на сладкое…
Внезапно в поле его зрения попал древний «адлер», стоявший у края дороги возле самой опушки. Он сразу признал в нем машину полковника фон Кессена, но почему она стоит пустая? Возможно, конечно, полковник тоже отправился собирать грибы, но едва ли ушел далеко, с его-то ногой! И тут отец Петрус увидел в пыли дороги свежие следы колес, которые «адлер» никак не мог оставить, — следы, скорее всего, грузовика. И сразу забыл об обеде.