Вот почему Мэри в то утро, когда пришло письмо от Огастина, думала о брате (Гилберт в это время охотился где-то на северных пустошах, и она могла спокойно прочесть письмо). В коробочке, адресованной «Новоиспеченному младенцу — если он уже появился», лежала стеклянная тарелочка для пикулей грубой выделки, на донышке был выдавлен бюст женщины в корсаже, какие носили в девяностые годы, а вокруг по краю шла надпись принятым в те годы шрифтом: «Пикули — любимая еда любимой». При виде тарелочки у Мэри сразу потеплело на душе — такой подарок в связи с рождением младенца мог прислать только старина Огастин! Еще в коробочке лежали рисунки с надписью: «Для Полли — с любовью»; на одном рисунке были изображены олени с задранными ветром белыми хвостами, а на другом — «мама-скунс со своими детенышами». Не то чтобы Огастин так уж хорошо рисовал, но Мэри знала, что Полли будет в восторге…
   Развернув письмо, Мэри сразу увидела, что обратного адреса по-прежнему нет (а ей так хотелось написать ему, рассказать о столь многом — ведь в жизни ее появилась Сьюзен, — хотелось послать фотографии Полли, сделанные в тот день, когда ей исполнилось шесть лет). Когда же Мэри прочитала письмо, сердце ее и вовсе упало: речь в нем шла лишь о разных местах — о людях Огастин почти не писал; о самом же себе и вовсе не сообщал ни слова. Только вскользь упоминал о какой-то «малышке, с которой познакомился во время купания на прошлой неделе», но больше ни о ком — даже не упомянул об ее родителях! Короче говоря, если не считать малышки, речь в письме шла только о лесах и домах… Мэри опустила письмо, оно навело ее на мысль о картине одного мусульманина, на которой изображены были луки, выпускающие стрелы без лучников, и тараны, рушащие стены сами собой, без людей… Чем объяснить, что Огастин написал ей, своей сестре, своему самому близкому другу, такое письмо, точно сочинял его для справочника Бедекера?! Ей стало грустно оттого, что духовно они стали так далеки…
   Тут явился Уонтидж с горкой свежих тостов и от имени миссис Уинтер спросил госпожу, не могла бы она найти минутку и принять Нелли перед тем, как мисс Полли начнет свои уроки. Мэри пришлось сказать: хорошо, она позвонит.
   Пока Нелли ничего не приискала себе, ей поручили давать Полли «подготовительные» уроки, и она каждый день приезжала в барский дом на велосипеде со своим десятимесячным младенцем, подвязанным в корзиночке к рулю. Однако оставалось всего три недели до появления мисс Пенроуз, настоящей гувернантки, с которой договорились заранее, вскоре после того, как родилась Полли, — все так делают, если хотят иметь хорошую гувернантку (тут Мэри, кстати, вспомнила, что нужно посмотреть классную комнату, так как, по словам миссис Уинтер, там надо не только покрасить пол, но и сменить обои). Оставалось всего три недели… если еще Нелли сумеет столько времени продержаться, потому что няня до того ревнует — просто беда! Но все няни, видимо, такие; нет, Огастин, конечно же, прав: иметь слуг — чистое безумие.
   А теперь ей еще предстоит разговор с Нелли. Мэри страшилась этой встречи: ведь у бедняжки Нелли нет больше никого на свете, кроме крошки Сила, и прошлой ночью любящая мать Сьюзен-Аманды до трех часов, когда мозг ее, не выдержав усталости, отключился и она наконец забылась сном, широко раскрытыми глазами смотрела в темноту, и перед ней возникали страшные картины — она видела младенцев, отторгаемых от материнской груди… Никто, естественно, и слова об этом не сказал, но разве в словах дело? Всем и так было ясно, что, раз Нелли должна зарабатывать себе на жизнь, крошку Сила придется поместить в приют.
 
 
   Тарелочка для пикулей принадлежала к числу «сокровищ», и потому Мэри отнесла ее наверх, убрала в ящик, где хранились ее личные ценности, и только потом позвонила. А тем временем бумага, в которую была завернута коробочка, своим путем проследовала в комнату экономки, куда Уонтидж зашел за ножницами, чтобы срезать марки.
   — Только берите тупые, — решительно заявила миссис Уинтер (она не разрешала резать бумагу острыми ножницами, которые приберегала для рукоделия). — Значит, Джордж по-прежнему собирает марки?!
   Джордж был старшим сыном брата Уонтиджа Теда, который жил в Ковентри.
   — Джордж? — с рассеянным видом повторил мистер Уонтидж. — Ах, Джордж… — И после долгой паузы добавил: — Да, вроде.
   Он не присаживаясь срезал марки, ибо прошли те дни, когда он половину свободного времени проводил здесь в большом плетеном кресле у окна! Да и вообще теперь он редко сюда заглядывал — только чтобы поесть (таково было железное правило, установленное для дворецких). С тех пор как появилась Нелли, эта комната перестала быть для него местом отдохновения. Он, собственно, ничего не имел против бедняжки — надо все-таки быть снисходительным! — и все же, когда видишь, как она часами сидит молча, уставясь на узоры каминной решетки, или набрасывается на своего ребятенка с такой жадностью, точно спрут на единственную за неделю рыбешку, просто мороз подирает по коже! Но не это главное (и тут он брезгливо повел носом).
   Миссис Уинтер обеспокоенно поглядывала на него. Как неприятно, что из-за Нелли ему пришлось отказаться от многих своих привычек! Бедняга Фред, плохо, когда такому немолодому человеку приходится все время торчать в буфетной: ведь там даже присесть негде, но что поделаешь, если родная сестра просто не в состоянии жить одна в этом уединенном заброшенном доме?! Пусть хоть днем побудет здесь… Классную комнату перекрашивают к приезду гувернантки, а в детскую няня не пустит Нелли, хоть умри!
   А мистер Уонтидж тем временем, вырезая марки, втянул своим чувствительным носом воздух и сразу сказал себе: «Младенец». Запах не выветрился — это-та больше всего и раздражало его: здесь, в этой комнате, и вдруг какой-то младенец! Лежит себе на старом, набитом конским волосом диване и дрыгает ножками, а он, Уонтидж, после того как сел однажды на мокрую пеленку, не осмеливается тут даже присесть. Ну, что вы скажете? Да во всей стране не сыщешь такой комнаты экономки, где бы перепеленывали младенцев!
   — Семеро! — произнес вслух Уонтидж. — Бедняга Тед!
   — Да, это уже целая орава, — посочувствовала миссис Уинтер.
   — Купил домик в Кэнли — три комнаты наверху, две внизу. Особнячок. И притом отменный. Но когда у тебя столько малышей, даже от такого дома — три комнаты наверху, две внизу — никакого удовольствия.
   — Да, вы говорили, два раза подряд двойни, — заметила миссис Уинтер, а про себя подумала: «Бедная миссис Тед!»
   — Поверьте, я вправду сочувствую Нелли и надеюсь, она подыщет себе место с жильем! — Он сказал это вполне искренне.
   — Она сейчас наверху, с хозяйкой разговаривает.
   Он осторожно положил ножницы на место.
   — Вот если бы мистер Огастин был тут, спросили бы его, и я уверен, он бы послал ее в Уэльс, и жила бы она у него домоправительницей — ведь дом-то у него большущий и совсем пустой, — жила бы вместе с младенцем, а может, и старуху взяла бы к себе.
   Миссис Уинтер в ужасе уставилась на него: она вдруг увидела ковер на полу в большой гостиной со следами старых водяных потеков и домоправительницу, в задумчивости взирающую на них.
   — Я все понимаю, — продолжал Уонтидж, и голос его слегка зазвенел. — Да вот только не все мы можем позволить себе разводить сантименты, когда в животе пусто. Попомните мои слова, Мэгги: ваша Нелли скорей отправится туда и запродаст душу дьяволу, чем расстанется со своим Сильванусом. — Уже на пороге он задержался и добавил: — Так оно или не так, но все равно на эту лошадку ставить нечего: никто ведь не знает, где его милость находится, а потому его и не спросишь.
   Бедный мальчонка… и бедная, бедная Нелли! Не хотел он так резко о ней говорить, да только не мог забыть этот взгляд, который заметил в глазах матери — не раз замечал, когда она следила за малышом, ползавшим по полу, а смотрела она на него так, как кошка смотрит на птичку.

14

   По годам Огастин, как и Сэди, был слишком стар для «стаи», но после той пирушки молодежь, казалось, была только рада принять его в свою среду, хотя бы на правах престарелого наставника. Итак, теперь одинокий Огастин мог уже не жить в одиночестве и не сосредоточивать все свое внимание на Ри, ибо «стая» таскала его с собой всюду, если он того хотел.
   «Если он того хотел…» Потому что порой на него нападали сомнения. Девчонки из «стаи» были не вполне… и даже не то, чтобы не вполне, а совсем не такие, какими изображает американских девушек мисс Портер, если вы понимаете, что я хочу сказать: американки у мисс Портер — это прелестные, невинные, интеллигентные девушки, которые участвуют в «оргиях», где пьют кока-колу и едят пирожные от Гунди, а с представителями мужского пола встречаются (если, конечно, не считать занятий по исправлению речи с мистером Кингом в гимназии) раза два в семестр, по воскресеньям, когда в доме принимают гостей. Молодежь же, составлявшая «стаю», была совсем иного рода, общаться с такими Огастин не привык: все они курили и еще больше пили (преимущественно виски из полугаллоновых банок — его легче добыть, чем вино, и оно быстрее действовало), а потом либо их рвало, либо они валялись, как трупы. При этом девчонки, мягко говоря, не слишком застенчиво вели себя с мальчишками. Сэди, к примеру, Огастин просто боялся: иногда она так смотрела на него, словно готова была съесть с потрохами, а когда однажды они оказались наедине, она мигом спустила с плеч рубашку и стала демонстрировать ему свои шрамы. У нее, заявила она, есть дырка — палец целиком войдет, и расхохоталась как безумная, когда он в ужасе от нее отпрянул. Среди тех, кто был ближе ему по возрасту, чем Ри, больше всего ему нравилась Джейнис, прелестница-шотландка, рядом с которой он сидел тогда на крыше, — а нравилась она ему потому, что не посягала на него.
   Да и мальчишки несколько отличались от студентов из Йеля в енотовых шубах — это были отнюдь не герои Фицджеральда, разъезжавшие в роскошных «оклендах», «пирс-эрроу» или «штутцах». У этих мальчишек если и были машины, то неприглядные, потрепанные, дешевые автомобильчики старых выпусков (правда, у Тони был «бьюик» десятилетней давности, а у Рассела, двоюродного брата Ри, — семилетний «додж»). «Машины тут ходят от случая к случаю, а не из одного места в другое», — скаламбурил как-то Огастин. И все же, когда «стая» решала куда-то двинуться, всегда находилось достаточно «здоровых» машин, чтобы можно было скопом, хоть друг на друге, но все же разместиться.
   В том мире, где вырос Огастин, девушку до помолвки нельзя целовать, и, воспитанный в таких представлениях, он, естественно, считал (сначала), что раз все эти мальчики и девочки целуются, значит, они помолвлены, невзирая на их юный возраст, хотя порой трудно было понять, кто с кем помолвлен (особенно когда они сидели друг на друге в машине, накрывшись все вместе какой-нибудь дерюгой). Впрочем, Огастин не представлял себе и одной десятой того, что происходило под этой дерюгой, — сам он, когда лез в машину вместе со всеми, сажал к себе на колени Ри, внутренне гордясь тем, что держит на руках Невинное Дитя и не притрагивается к нему (хотя это Невинное Дитя время от времени и покусывало его за ухо); что же до остальных, то с общего согласия решено было престарелого наставника не трогать. Должно быть, они инстинктивно чувствовали, что для Огастина, находящегося еще на той, ранней стадии развития, когда люди предпочитают держаться парами, может оказаться слишком большим испытанием такое времяпрепровождение, когда шестеро зеленых юнцов женского и мужского пола, послушные зову плоти, коллективно щупают друг друга. К тому же — и этому следовало только радоваться, учитывая невинность Огастина, которую он так тщательно охранял, — они предпочитали дела словам и никогда не говорили непристойностей.
   Что же касается Ри… Да, порой она доходила до отчаяния: ведь теперь вокруг них все время был народ и Огастин мог стать чьей угодно добычей, особенно Джейнис, которую она просто не выносила. Зато она уже полностью примирилась с тем, что Огастин, когда она садилась к нему на колени, по-прежнему не давал воли рукам (и ни разу, ни разу, ни разу даже не поцеловал ее) — просто она до того влюбилась в Огастина, что даже в этом находила особое, только ему присущее обаяние.
 
 
   Порой они напивались до бесчувствия (Ри «никогда не притрагивалась к спиртному», так как легко пьянела и от вина); порой гоняли на машинах, оглашая воздух треском выхлопных газов; порой предавались радостям плоти, а порою разным другим развлечениям. И одним из этих развлечений была верховая езда. У Джейнис была собственная верховая лошадь — больше похожая на швабру, — которую она приобрела за 25 монет и которая в жизни не пробовала кукурузы (Джейнис уверяла, что она ест одни камни); Сэди могла похвастаться настоящим мустангом (скакун был древний, но еще не вполне объезженный и не привыкший к уздечке), да и фермеры охотно давали попользоваться лошадкой за сущие гроши, если наездник не предъявлял к ней слишком больших требований и не боялся, что она может рухнуть под ним. Огастин и Джейнис часто отправлялись верхом в далекие экспедиции, и Ри почти всегда сопровождала их, хотя после езды верхом она начинала хромать и вынуждена была спать на животе — даже в тех случаях, когда не падала с лошади.
   Еще одним развлечением было плавание, и тут Ри держала пальму первенства, ибо плавала как рыба. Впрочем, почти все они неплохо плавали, во всяком случае много лучше, чем самоучка Огастин. Даже Сэди, несмотря на изувеченное плечо, ныряла, как баклан. Забавно было смотреть на юного Рассела, который и по земле-то передвигался развинченной походкой, а когда плыл кролем, ноги его вообще, казалось, болтались сами по себе и он становился похож на охваченного паникой осьминога. А шотландочка Джейнис и близко не подходила к воде по причинам, которые Огастину так и не удалось установить; она, правда, объясняла это тем, что у нее была родственница в Оркнее, которая утонула в детстве, погнавшись за чайкой; так или иначе, но Джейнис, даже когда вела машину по мосту, и то закрывала глаза — и летела стрелой.
 
 
   Время шло, и Огастин почти забыл о грозившей ему опасности и о необходимости соблюдать осторожность: он открыто, наравне со всеми разъезжал повсюду. Он даже стал заходить в лавку, не заботясь о том, чтобы прежде взглянуть, нет ли там кого постороннего. Но вот однажды, когда они с Джейнис как раз подъезжали к лавке, из нее вышел человек в форме, с пистолетом в кобуре; он перекинул ногу через седло мотоцикла «Индеец», прислоненного к крыльцу, но не сел, а продолжал стоять, прикрыв от солнца глаза рукой. «Стая» застыла на месте — он глядел на них так несколько секунд, а они с ненавистью смотрели на него. Потом он ударил ногой по педали, мотор взревел, он развернулся, продолжая пяткой отталкиваться от земли, и умчался (как заметил потом Рассел, поэт и знаток английского языка), «точно ведьма на помеле».
   — Старый проныра на резиновом ходу! — с отвращением произнесла Джейнис.
   — Вот уже целую неделю шныряет по Нью-Блэндфорду и все что-то вынюхивает! — заметила Сэди.
   Огастин почувствовал, как по спине у него поползли ледяные пауки. Он робко осведомился, не слышали ли они, кого ищет полицейский.
   — Этот свое хайло зря не раскрывает! — сказал Али-Баба и сплюнул, как выстрелил.

15

   Чувствуя, что сердце у него уходит в пятки, Огастин первым делом подумал, что надо бежать, унести отсюда ноги, пока не поздно. Если его арестуют, надежды оправдаться нет никакой: не удастся ему убедить судью, что он не собирался заниматься «ромовой контрабандой», что все произошло не по его вине, а по вине судьбы — так уже получилось после того, как его тогда ночью огрели по голове. Все это, конечно, правда, но едва ли может объяснить суду, почему же в таком случае он высаживается с контрабандой на берег и зачем ударил ни в чем не повинного солдата, а потом удрал.
   Но если бежать, то куда? Раз нельзя вернуться на море, то вернее всего ехать в Нью-Йорк: ведь в деревне чужака сразу приметят, а в городе, говорят, легче исчезнуть. Надо серьезно об этом подумать… Однако инстинкты сельского жителя восставали в Огастине против такого решения: он ненавидел города, боялся их, да и к тому же разве сможет он прожить в Нью-Йорке? Содержимое его бумажника — деньги, которые в последнюю минуту сунул ему шкипер, — даже здесь быстро таяли, а в городе и подавно не успеет он оглянуться, как останется без гроша. В Англии у него денег сколько угодно, но, даже если попросить, чтоб ему выслали какую-то сумму, он же не сможет ничего получить без документа, удостоверяющего личность; если же пойти работать, всюду нужно прежде заполнить анкеты и опять же представить бумаги о том, кто ты такой… Значит, остается лишь примкнуть к преступному миру, может быть, ему удастся связаться в городе с какой-нибудь группой контрабандистов и снова стать «ромовым пиратом»? Но Огастин, естественно, и сам понимал, что пират липовый — всего лишь никчемный любитель, и потому жизнь его в самом деле может стать «жестокой, мерзкой и короткой»[8].
   Нет, сейчас, по крайней мере какое-то время, ему остается одно: спрятаться здесь, в лесах, уйти из своей лачуги и пожить на манер героев Фенимора Купера в одной из пещер, что они обнаружили с Ри. Оттуда он сможет наблюдать за своей хибаркой (если москиты оставят ему чем наблюдать) и сразу увидит, когда за ним придут; если же никто не придет — в конце концов, тревога ведь может оказаться и ложной, — значит, полицейский ищет кого-то другого…
   В эту минуту кто-то дернул его за рукав — он обернулся и увидел Ри. Не ведая об охватившей его панике, она предлагала зайти в церковь, где, по ее словам, она обнаружила совершенно новую разновидность Гигантской Церковной Мыши. Он тотчас согласился. В самом деле, почему бы и не пойти — времени на это много не понадобится, да и полицейский пока что исчез. К тому же у него будет лишняя минута на раздумье…
 
 
   Внутри пахло старой сосной и пауками. И посередине в самом деле лежала «гигантская мышь», про которую говорила Ри… Но походила она, как выразился Огастин, «скорее, на викария англиканской церкви, который от чрезмерного усердия как был в сутане и стихаре, так и рухнул на пол». Это была черно-белая корова, она лежала, жуя жвачку, и Ри с Огастином объединенными усилиями выгнали ее. Но Ри и теперь не хотелось уходить из церкви. Взгромоздившись на спинку одного из стульев, она спросила Огастина, верит ли он в привидения — ну, собственно, не в привидения, а в духов… Словом, считает ли он, что у него есть душа?
   Что-то заставило Огастина сдержать инстинктивное «нет»: ему захотелось узнать, почему она задала такой вопрос. И он осторожно принялся зондировать почву… Да, конечно, у нее есть душа, и последнее время она стала задумываться, есть ли душа у него, потому как не только у нее, а у других людей, видно, тоже есть души. Взять, к примеру, ее папку — у него наверняка есть душа! Ну, может, и не совсем такая (и она обвела рукой белые известковые стены христианского храма, окружавшие их), но все равно — на-сто-я-ща-я.
   Огастин стал расспрашивать Ри дальше. Это происходит, когда начинаешь засыпать, сказала она. Точно тело вдруг отделяется от тебя, куда-то проваливается (это, конечно, имеет прямое отношение к душе, потому как, значит, «ты», то есть твоя «душа», высвобождается из тела). Нельзя сказать, чтобы удавалось далеко уйти от него, собственно, она может лишь минуту-другую продержать душу над телом: душа полежит вытянувшись немножко и потом — раз! — точно резинка, возвращается на свое место. А вот папка — он большой мастак на такие дела: он не только может на целых пять минут отделиться от своего тела, но даже умеет заставить душу сесть, когда тело его лежит! Но заставить душу слезть с кровати и пройти по полу и папка не в силах, уж не говоря о том, что душа не может выйти из комнаты, если он лежит…
   Откуда, черт побери, могла она набраться таких глупостей?! Папка научил ее этому еще давно, когда она спала в его постели. Она с трудом подбирала слова, и Огастин догадался, как много значила для нее вся эта мистика, догадался и о том, что до сих пор она об этом никому не говорила, только ему (да папке, который этому потворствовал). Надо быть с ней осторожнее, подумал Огастин, чтобы не обидеть ее. А потому он самым серьезным образом предупредил Ри, чтобы она и не пыталась «вытянуть душу из постели и заставить ее выйти за дверь». А то вдруг она возьмет и уйдет? Ну да, представим себе, что «она» потеряется и не вернется к Ри? Тогда Ри заживо станет призраком! При этой страшной мысли Ри вздрогнула, вскочила на ноги, и оба они (бережно сохраняя душу в теле) вышли на солнце. Однако совет Огастина по поводу души произвел на Ри весьма сильное впечатление.
   — Я так рада, что вы тоже из спиритов, — шепнула она и сунула свою руку ему в ладонь. — Я точь-преточь была уверена, что вы из таких. Может, это потому…
   — Что потому? — спросил Огастин и добавил: — Ты считаешь, это объясняет то, чего ты не понимаешь во мне?
   — Угу.
   Огастин уже привык к тому, что это придыхание означает «да», но так и не сумел вытянуть из Ри, что она имела в виду.
   Это он-то «спирит»! Даже такая маленькая гусыня — ну, кто бы мог подумать, что она увлекается этим… Не надо, конечно, ее травмировать, но он постарается осторожно вложить в ее головенку, что все эти ощущения — дело чисто субъективнее и они каким-то образом связаны с кровяным давлением в мозгу; что ни «духа», ни «души» в природе не существует, как не существует и бога… Но тут он вспомнил, какое потерпел фиаско, когда однажды заикнулся, что бога нет: как она вспыхнула и ушла от обсуждения этого предмета… Ри в самом деле была тогда очень смущена — почти так же, как в тот день в школе, когда учитель естествознания неожиданно сказал классу, что, будучи ученым, он не может не верить в бога — совсем как паж в балладе про Венцеслава верил, что король существует, раз он идет по его следам. Тогда, в классе, все разинули рот от неожиданности: конечно же, они верили в бога, но имя его произносят только в церкви, подобно тому как о некоторых вещах говорят только у доктора.
   И почему это девушки столь подвержены всяким предрассудкам? Боже мой, да она же ничуть не лучше… И перед мысленным взором Огастина на миг возникла Мици, их первая встреча в жарко натопленной, переполненной людьми восьмиугольной большой гостиной кузины Адели, где она стояла за креслом матери. Это отрешенное, серьезное, белое как полотно личико с большими серыми задумчивыми глазами; тщательно зачесанные назад, ниспадающие почти до талии светлые волосы, перехваченные на затылке большим черным бантом; длинная прямая юбка с черным поясом, белая блузка с высоким крахмальным воротничком; а на диване, свернувшись клубочком, словно спящая, однако же наблюдающая за всем горящими глазами — лисица… Но видение это возникло лишь на миг; сколько же времени прошло с тех пор, как Мици завладела его мыслями?

16

   Однажды Ри заболела гриппом и Огастин с Джейнис отправились верхами на прогулку вдвоем. В глубине души оба были рады, хотя ни тот, ни другая вслух этого не выразили. Даже лошади их и те вроде были рады — наемный конь Огастина и любимая кляча Джейнис, — что следом за ними не трусит третья, и они все утро неслись галопом или шли рысцой рядом, голова в голову.
   Наконец всадники остановились перекусить и устроили своеобразный пикник довольно далеко от дома, в прохладной полуразрушенной мельнице без крыши. Сквозь дверной проем, наполовину затянутый вьющейся лозой, видно было, как на дворе две стреноженные лошади обгладывали один и тот же куст, а внутри два наездника, сидя на земляном полу, жевали салями, и такие они питали при этом друг к другу дружеские чувства, так одинаково были настроены, что принялись наперебой рассказывать о своем детстве. Выяснилось, что оба в детстве боялись темноты: Огастин — из-за тигра, который, как ему было хорошо известно, жил под его кроватью, а у Джейнис эту роль выполнял медведь. Затем Огастин рассказал, как он боялся задержаться в ванне после того, как няня вытащит затычку, считая, что его вместе с водой непременно затянет в трубу; его сестра Мэри хоть и была старше, но тоже боялась этого, и он поведал Джейнис, как однажды он безумно испугался, когда Мэри выпрыгнула первой из ванны, а его толкнула обратно в воду и он упал прямо на водосток. А Джейнис рассказала, как в школе во время состязаний в беге, устроенных в Родительский день, у нее вдруг упали штанишки и она чуть не умерла со стыда…
   Они помолчали. И тут Огастин принялся рассказывать жуткую историю, приключившуюся с ним, когда он впервые приехал к своей тете Беренис в Холтон; об этом до сих пор он никому не говорил.