того! Мы невольно переставляем внутренние события, произвольно связывая их
с внешними вехами. Бывшее остается, и рука, производящая поиск, ошибается
бескорыстно.


Дорога от Коломеня на север, к Залесску и Ростову Великому, легла
западной межой края, обитаемого мещерой, или мещорой, оседлыми, мирными
людьми. Там не покочуешь. Мещеряк живет по гривкам, сея хлеб и кормясь из
лесу. Числом их мало, все леса и болота. От одного мещерского поселка в
другой на лошади проедешь весь день, пробираясь между болот. Пешком - три
версты, по кладям, переброшенным через мшистые хляби.
Ехали будто бы стороной, однако ж такого дикого леса Владимир не
видывал. Еловая роща. Ели стоят - вверх посмотришь - шапка с головы сама
падает. Хвоя на аршин лежит и под ногой пружинит, как тетива. Под каждой
елью круговое углубленье, сидит ель, как в лунке, потому что сама под себя
хвою не роняет, не доходит хвоя через сучья. Пусто внизу, солнце не
дотянется, ничего не растет, кое-где гриб увидишь или кустик костяники.
Тихо. Ветер поверху шуршит, а вниз тоже не может пробраться, и шуршанье
его по вершинам вниз падает не в голос, а шепотом. Не видно и живого,
кроме белок. Урожай, видно, был на шишки, и белке праздник на всю осень и
зиму. И еще - рябчики срываются: "фррр, пррр", и - тишина. Эта птица в
полете немая.
Кончатся ели, тропа ведет краем болота и взводит на гривку, в
сосны-красавицы. Здесь веселее, воздух вольный, и сосны гудят, и крупные
черные птицы сидят высоко - едва достанешь стрелой. Не попадешь - стрелу
жалко, ищи - не найдешь. Попадешь - тоже мало счастья. Растопырив крылья,
добыча застрянет в сучьях. Доставай-ка! Лесные тетерева-глухари. Курочка
пестровата и помельче, а петухи бывают на полпуда. Им и летать нелегко.
Сорвется с ветки и, будто больной, падает вниз, ветки трещат, пока не
наберет воздуху под крылья. Здесь их ловят волосяными силками на приваду,
а еще насыпают красные ягоды в берестяные кузовочки, внутри смазанные
клеем. Сунет голову птица, прилипнет кузовок, тут руками берут.
- Живут в этой дебри и русские отдельными заимками, мещеряков не
обижают, и те их любят, - рассказывал проводник.
- Не скучно ли? - спросил боярин Порей. - Я бы лета одного не прожил,
не то что зимою. Волком взвоешь с тоски.
- Волки воют, - согласился проводник, - волков везде много. Заимщики
на зверя не жалуются. Не силой сажают их в лес, сами садятся. Своими
руками что сделает человек - и любо ему, дороже купленных хором. К нам, в
Коломень, приезжают продать и купить. Веселится на народе: лучше князя
любого живу, ни надо мной, ни подо мной никого нет, вся забота - моя.
Другого послушай: нужно изнутри жить, из своей души все добывать, там,
мол, все есть, умей лишь окошки открывать.
- Богачи болотные, - усмехнулся Порей.
- Да не из бедных, сразу видать, - подхватил проводник, чувствуя, что
верх остается за ним.
Так ли, иначе ли, но в заколоменских лесах в глухую пору года, в
стылом воздухе, под серым небом, от которого, кроме белых мух, ждать
нечего, - оно и снежило лениво, да настойчиво - поход был тосклив. Пусть и
легок, не то что гнать по Оке, соревнуясь друг с другом в силе, в
выносливости.
Всадник, вполне овладевший искусством, в седле совершенно свободен.
Дремлется на шагу - спи, не упадешь, тело проснется само, когда передний
всадник пустит лошадь рысью или вскачь и твоя лошадь потянется за ним.
Успеешь проснуться, если лошадь споткнется. Не дремлется - думай, что
хочешь, лети мыслью за сто верст, за тысячу. А коль нет мысли, коль мозжит
душа пустой скукой? Тут позавидуешь глухарю-заимщику, помянутому быстрым в
слове коломенцем.
Книжная наука блестит, как золоченые маковки на киевских храмах.
Любо-дорого выйти по родительскому кивку со словом к иноземцам, которых
князь-отец угощает за своим столом, и в речах к месту вставить здесь
изречение из святого писания, там обмолвиться - "так говорил Аристотель",
оспорить написанное базилевсом Цимисхием о войнах Святослава, указав, что
в записях своих базилевс о том-то и том-то пишет со слов, но дела сам не
исследовал, а арабы склонны к чудесному и, начиная делом, сами себя
изобличают подробностями, которым место в сказках.
Люди - книги, читать их - княжья наука. Кто-то из греков так сказал
или из римлян? Нет, это свой. Кто же? Владимир искал в памяти имя
киевского писателя, не нашел, но уже спорил с ним. Почему же только княжья
наука, разве не каждому нужно, разве не каждому хочется знать, кто твой
товарищ, твой слуга, твой старшой и твой князь, наконец?
"Дни короткие, ночи длинны", - жаловались проводники, будто бы от них
зависел порядок, установленный творцом. Сберегая светлое время - от зари
до зари, - не делали привалов, давая отдых лошадям и себе спешиваньем и
проводкой в поводу. Ночевали в затишном месте, не обременяя себя долгим
устройством. Нарубил еловых лап - вот и постель. После полудня второго дня
вброд перешли реку Клязьму. И, поднявшись на высокий берег, обрели
перемену. Лес, потеряв плотность строя, рассыпался рощами, появились дубы,
шелестевшие железными от заморозков листьями, ежились от холода дикие
яблоньки, голые, узнаешь по коре и по веткам. Сосны стали кряжистей, пошли
не болота - озерки в ольховой кайме с березовой пробелью, и тропа привела
в селенье, где и стали ночлегом.
Залесское Бунино - по первоселу прозвищем Буня. Дальше будет Красное
Бунино - по Бунину сыну и соснам. И третье Бунино - Черное, по лиственному
лесу. От первого Буни осталась память в названии, ныне здесь свыше
полусотни дворов, хозяева которых собирались и от кривичей, и из вятицких,
и с днепровского юга, подобно Буне. Таково было преданье, подтвержденное
словом "Залесское". Ушел Буня, ища покоя, пробрался через лес, огляделся и
тут же сел на тропе, сказав: "Вот поле мое, а здесь быть моему дому".
Лесополье или лесная степь - не поймешь - даже в серое предзимье
чаровало глаза. Все-то по-своему, ни одна опушка на другую не похожа, все
гривки свои собственные, каждая роща своя; вот дремучий лес выпал тучей,
заслонив небо, тропа повиляет опушками, прыгнет в чащу, и, гляди-ка,
кончилась одна лесная пуща, другая начинается. И везде по тропе поселения.
Но чем дальше от первого, от Залесского Бунина, Тем дворов меньше, и среди
них чаще видны новые дома, недавно поставленные службы, ограды, еще не
вычерненные солнцем и дождями. Князь Владимир понимал и не спрашивал.
Не часты церковушки-часовенки и не высоки колоколенки с малыми
звонницами, в которых чаще увидишь старинное било, дубовый щит, чем
колокол, да и тот пуда на два, не больше.
Земля богата рудою, которую копают в болотах, плавят в домницах и
сами себе делают из кричного железа все, потребное в хозяйстве, - от
печного ухвата, гвоздей, конских удил, амбарных замков до рогатинной
насадки, меча и шлема. Народ бывалый и гордый. Женщина без бус и ожерелья
из дому не выйдет. Ведра несет на коромысле, скотину гонит со двора, сама
в домашней посконине, а на шее ожерелье из кованого золота с разноцветной
эмалью, в ушах серьги тонкой работы - здесь златокузнецы в почете, и дела
им хватает, а куют из золотых монет, арабских, греческих, все годны.
Видишь селенья, и помнятся они, но более другого помнишь пустые
поляны, помнишь леса, рощи без следа рубки. Обнаживши от листьев рощи,
осень открыла глубины их, дико-нетронутые стены переживших все сроки
деревьев, проломы, которые сделали поваленные старостью древние кряжи.
Ручьи, запруженные бобрами, затопили округу, из воды торчат острые пни от
срезанных умным зверем деревьев. Но тропа поднимает всадников на высокую
гриву, и видишь кое-где крышу, кое-где поднимается дымок, то ли из очага,
то ли из ямы, где пережигают дрова на уголь для плавки железной руды.
Пахнет человеком, но слабо.
На шестой день увидели Берендеево озеро. Оно неглубоко, берега
заросли камышом и по самой воде острова из камыша. Тропа вела берегом к
речке Трубежу, которая спускает лишние воды берендейских ключей в другое
озеро, на запад от Берендеева, - в Клещино-озеро, или Клещеево. У истока
Трубежа высокий холм, по бокам поросший сосной, с плоской вершиной, без
леса, но не лысой. От Трубежа были видны строенья за расплывшимся, отлогим
валом.
- Кто там живет? - спросил князь Владимир. От торной тропы в сторону
холма здесь и там отходило несколько узеньких тропочек, едва заметных в
битой заморозками мертвой, серой траве; тропки терялись средь сосен, и
было видно, что редко по ним ступала нога. За валом над изломанной,
изрытой грядой почернелых крыш и стен, потерявших крыши, одно зданье
главенствовало необычно острым шатром. Запустелое, печальное место.
- Почти никого там нет, - рассказывали проводники, - давно уж
заброшено все, а держится и будет держаться, если молнией не зажжет, еще
хоть сто лет. Все ставлено из дубового бруса, его и червь не берет. Живет,
ютится сколько-то чуди, по-здешнему - берендеев*.
_______________
* Предания о живших здесь берендеях держались еще в начале
нашего века. Кроме названия, эти берендеи, вероятно, не имели ничего
общего с южными кочевниками.

Владимир хотел поглядеть поближе, его удержали - не хорошо, не любят
берендейские старики чужих, и глаз у них дурной. Не трогай их, и они тебя
не тронут.
В стародавние годы здесь был город берендейского князя. Большой дом
островерхий - его двор. Около, в особом строении, - берендейские боги.
Берендеи поклонялись Солнцу, главному богу, чтили Луну, жену Солнца. Князь
был богат, в город приезжали восточные купцы, продавали свои товары за
меха. Погибли берендеи от мора в давние годы, еще до князя Святослава,
когда на Руси начинались первые князья. Жили берендеи не отдельными
дворами, не по-русски, а любили селиться большими общими домами сразу на
много семей и все добытое и собранное делили по необходимости дня,
откладывая излишек в общий запас, из которого и торговали через своего
князя. От тесноты мор их погубил сразу чуть не всех, после чего подняться
они не могли. Рассказывали, что в городе у них зарыто много золота,
серебра, разных вещей. Но никто явно искать не ходил. Худо брать чужое,
выморочное, заклятье на него наложено, лучше своего наживать, чужим богат
не будешь, своего лишишься.
Миновали селенье при Клещином озере, богатое, многолюдное, с простым
названием - Залесское. Еще день, еще - и явился Ростов Великий, издали
видный: он вышел на самый берег озера Неро и встал гордо: гляди, мол, я
весь здесь. И стоял, прочный, давнишний. А направо от него, отделенное и
озером, и немалым куском земли, что-то блестело золотом.
Тропа повела левее и вверх. Ростов скрылся и вышел опять с
возвышения, где приток Неро речка Сары делала колено, будто нарочно
приготовив его для крепостцы Деболы, которою Ростов прикрывался с юга.
Так-то! И древний, и Великий, и сильный, но без крепкой двери не жил и о
дверях думал и укреплял их всегда.
Вот и конец пути. По деревянным мостовым новгородского образца
проехали на княжой двор, пустой и холодный, - сторожа не ждали гостей.
Зато оглянуться не успели, как из бани дым повалил: банька-то лучший друг
с дороги.
И, расседлав лошадей да расставив их по стойлам обширных конюшен, не
спеша пошли все разбираться в холодном предбаннике, а оттуда, прикрывшись
по обычаю, шагали, кланяясь низенькой притолоке, в саму баню. Ставлена
баня при Ярославе новгородцами. В ней было всего побольше: не один котел,
а четыре, не одна каменка - шесть, не две бочки воды - восемь, а полков,
чтоб париться, и лавок для отдыха - все по тому же расчету.
Тела белые, шеи и лица от загара темные, будто приставлены.
Раскаленные камни вздыхают от поддачи и тут же сохнут. Хорошо! Подсмотрев,
что русские в банях делают, какой-то заезжий в те годы ужаснулся и без
шутки, описав страшными словами горячий банный дух и березовые веники,
заключил: никто их не мучает, сами себя мучают. Суждение это потрудились
записать русские летописцы с улыбкой: умный не скажет, дурак не поймет.


На следующий день с княжого двора к Успенскому соборному храму
двинулся торжественный ход. Впереди в белых стихарях шли ученики
епископской школы, они же соборные певчие, шло ростовское духовенство в
ризах. в золототканом облачении шествовал епископ Леонтий. Перед ним на
чистых полотенцах несли дар Ростову Великому от князя Всеволода Ярославича
- образ божьей матери, которую писал известный всей Руси иконописец
Алимпий-киевлянин.
Образ писан на пальмовой доске, собранной из нескольких кусков
поперечными врезанными связями того же дерева так искусно, что ни сырость,
ни жар, ни холод не могли ее покоробить. Икона была одета в серебряную
вызолоченную ризу, на которой тисненьем изнутри повторялась закрытая
часть; лица, руки божьей матери и младенца Иисуса были открыты прорезями
ризы.
Образ несли князь Владимир и староста Успенского собора ростовский
боярин Вахрамей Шляк. Сзади, смешавшись с горожанами, шли княжне
дружинники.
Плоский ящик из тонких досок, пропитанных олифой, набитый козьим
пухом, засмоленный и зашитый в кожу, сохранил образ от поврежденья на
длинной дороге.
Утро выдалось тихое, с легким морозцем; осеннее солнце в такие дни
будто бы набирает силу. Подтаивал иней на крышах с юго-восточной стороны,
деревянная мостовая почернела и делалась скользкой. Голубой благовест
соборных колоколов - звонили торжественно и радостно, по-пасхальному -
сливался с благовестом трех других ростовских церквей и, разносясь по
Неро, был слышен далеко по округе. От княжого двора до собора было не
более полутысячи шагов, но шли долго. Епископ Леонтий велел пронести икону
по городским концам - улицам. Сворачивали, поворачивали. Привлеченные
пением и неожиданным в простой день звоном, ростовцы встречали дареную
икону у ворот, крестясь, кланялись и присоединялись к шествию. Но не все.
Иные, хоть и сняв шапки, не крестились и оставались на местах даже в
русских улицах. Бывало, что муж оставался, а жена, забежав в дом, чтобы
заменить затрапезную шубейку на праздничный шушун, переобуться и
повязаться узорчатым платком, одна догоняла шествие.
Прошли мерьским и чудинским концами. Здесь к шествию мало кто
пристал. Так же как в русских улицах, обитатели выбегали к воротам, так же
ребятишки висли изнутри на оградах, выставляя на улицы головы. И шапки
снимали, и кивали черноволосыми либо беловолосыми нерусскими головами с
нерусскими лицами, но не больше, чем из уваженья к чужому обычаю. Здесь-то
и поскользнулся ростовский преподобный Леонтий так, что упал бы, не
подхвати его сзади сильной рукой боярин Порей.
И все же в соборном храме не хватило места для всех. Снаружи остались
сотни четыре, слушая оттуда благодарственный молебен, которым епископ
встретил дорогой дар.
Угощая князя с дружиной и знатных горожан скромной трапезой - день
был постный - на епископском подворье, преподобный Леонтий с шутливой
досадой вспомнил о своей неловкости:
- Завтра в Пужболе, в Шурсколе, в Кумирне будут говорить - главный
поп поскользнулся не к добру для себя. И пойдет бессмыслица расширяться,
как круги от камня, брошенного в воду. Дойдет до Мурома, влезет зверем в
леса, и бог весть что наскажут.
- Пустое, владыка, темные люди, однако ж просвещаются, - заметил
ростовский боярин Шляк.
- Я говорю к тому, - возразил Леонтий, - чтоб молодой князь знал.
Здесь язычников едва ль не большая половина. Ты, князь, не видел, когда
подъезжал, за озером против города нечто блестело?
- Видел, - отозвался Владимир.
- Это и есть Кумирня. Видишь, в виду Ростова Великого стоит идол!
Будто слон непомерный вскинулся на задние ноги. Сложен из дерева. Голова
громадная, в ней человек помещается. Вызолочена - она-то и блестит. Снизу
есть дверца, внутри идола лестница. По ней главный ихний вещун, именем
Кича, поднимается в голову и оттуда кричит, через идольский рот.
В Ростовской земле русских было меньше, чем иных народов. Даже из
русских есть люди старой веры, что ж говорить об иных, - рассказывал
Леонтий. Свою паству он ласкал по-святительски, пугал по слабости
человеческой. И не нужно бы, а сорвется. - Терпение есть высшая
добродетель, князь милый. Прадед-то Владимир мудр был, мудр. Князь Борису
дал он Ростов, князь Глебу - Муром. Почему? Добрые были они сердцем.
Крестить - не мечом рубить. Но епископов он послал из греков, не было
наших-то. Греки же не выдержали. Оба преподобных - и Феодор, и Иларион -
удалились, не постыдившись сказать, что бегут от ярости язычников, избегая
неверия и досаждения от людей. Такими словами записано в Ростовской
летописи, и осуждения епископам-беглецам не высказано, ибо они те же люди
и так же смерти боятся, особенно в чужой земле, где они подобны немым.
Ростов Великий был заложен новгородцами в древнейшие годы старых
князей, когда и Киев еще едва начинался, как рассказывал князю Владимиру
Шляк, ростовский боярин. Лет не меньше четырехсот тому назад новгородские
первоселы от Белоозера пошли Шексной в Волгу, Волгой - в Которосль,
Которослью вышли на Неро-озеро и восхитились месту. Раньше этой легкой
дорожкой ходили малые ватажки торговать с мерью да и самим поохотиться.
Переселиться же вздумали по ссоре. Праотцы наши не поладили из-за девушки,
именем Сбислава. Сама шла замуж, отец с матерью не отдавали, выкрали ее. С
того времени пошла вражда, и двадцать три, двадцать четыре ли семьи вышли
из Белоозера на Неро. Сели они вначале в сарском колене, где нынче
крепостца Деболы. Стали расти. От тесноты вышли сюда, землю купив у мерьян
за две золотые гривны.
Шляк был поместный ростовский боярин, не княжеский, но родовой.
Владел изрядной землей, стадами, в своем большом хозяйстве управлялся
силами закупов, наймитов и холопов. В холопах у Шляка были купленные им
пленники из торков, из печенегов, были и русские, взятые за неоплаченный
долг. Таких, как Шляк, в Ростове насчитывалось более ста человек,
именовавших себя старым боярством. Ниже их стояли меньшие богатством
землевладельцы. Занимались и ремеслом, однако же каждая семья владела
пашнями и держала скотину. На ростовском торгу бывали четыре раза в год
большие съезды. Приезжали иногородние купцы даже из Новгорода, из более
близкого Мурома, из молодого Ярославля, из Гороховца и
Стародуба-на-Клязьме, с нижней Оки из Коломеня, Борисо-Глебова, Ожска,
Козаря, Рязани, Кононова. Приплывали и приезжали булгары из волжского
Булгара. Булгары продавали восточные товары, шелка, ароматы и женские
притиранья, сушеные плоды, сахар, перец, яркие ткани тонкой выработки,
шкурки мелкозавитой овчинки, серой и черной, называвшейся каракуль. Вместе
с булгарами такие же товары привозили арабы. Иноземцы покупали воск, мед,
неоправленные клинки оружия русской ковки, кожи крупного скота и пушные
меха: соболя, бобра, лесной куницы, норки, выхухоли, горностая, белки, и
грубые - медвежьи, волчьи, рысьи. Приезжие не могли купить за свои товары
все, что хотели, и всегда оставляли много золотых монет разной чеканки,
разного веса. Таково уж золото, ходит и ходит по всему белому свету, пока
не изотрется в руках и в сумках так, что перестает быть монетой, и берут
его только на вес.
Ростов Великий принимал княжеского посадника, но управлялся тысяцким
по выбору веча. На вече голос давал каждый свободный человек, как и в
Новгороде. Будто бы в древности Новгород и пробовал сохранить за собой
Ростов, как пригород, присылая от себя посадника. Коль такое и было, то
память о том твердо не сохранилась. Ушло от Новгорода и Белоозеро.
Теперешние ростовцы считали своим Белоозерье почти до Онежского озера,
коренного владенья Великого Новгорода. Тянула к Ростову и вся Клязьма, и
волжские верховья с Тверью, Ржевом, Зубцовом и Волоком Ламским. За то
Ростов и звался Великим, подобно Новгороду, родине, но удаленной во
времени так, что о родстве помнят, в делах же родством не считаются.


Спокойно в Ростове Великом. Нет и не ждет никто засылок от Всеслава.
Нужны ли ростовцам смуты и перемены, нужно ли им примерять себя к князьям,
князей - к себе? Не к чему. Пользы в этом для ростовцев не было. Однажды в
год на общем вече ростовцы подтверждали раскладку дани, платимой на князя.
Раскладку составлял ростовский тысяцкий по богатству домохозяев.
Через несколько дней молодой князь пустился в новую дорогу, в
Суздаль. Путь короткий, всего-то сто верст с небольшим. По высокому мосту
на крепких устоях через Которосль проехали в большое село Угожи. Там князя
встретили с теплой дружбой, заставили сойти с коня и повели в красивую
церковь, посвященную святым Кирику и Улите. Старый, но заботливо
подновляемый храм размерами был не менее ростовского соборного.
Отслужили молебен, угожане не выпустили князя - понравился им он
молодостью, обхождением. Может быть, и тем, что одет был просто, не
выделяясь в десятке своих спутников. Год хорошо урожайный, и жители Угожей
рады были случаю лишний раз попировать. Гостей завели в лучший дом, кому
под крышей места не хватило, для тех столы на улице поставили, благо день
был с сухим, легким морозцем. Здесь, пробуя разных грибов тридцати
способов соленья - к грибам в Переяславле не привыкли, - Владимир узнал
причину угожанской любви ко княжескому дому. В год, когда его прадед и
тезка приехал в Ростов звать русских креститься, угожане первыми
прибежали, ибо среди них было достаточно людей новой веры, не как в
Ростове. Нашлись старые старики, помнившие Владимировых сыновей Бориса и
Глеба. А тех, кто видал Владимирова деда Ярослава, оказалось не один
десяток. Первый раз Ярослав приходил в Ростовскую землю тридцать пять лет
тому назад усмирять язычников. Были дожди с весны, все лето лило, хлеб и
вся огородная овощь вымокли, получились недостатки и голод. Язычники
проповедовали, что тому виной новая вера, что надо все храмы пожечь к
понудить христиан поклоняться старым богам. Князь Ярослав с дружиной
нескольких волхвов побил и язычников испугал. Он по Которосли вниз
спускался до Волги, где город своего имени поставил, нареча его
Ярославлем. А до того там был безымянный поселок из пятка дворов. Жители
держали перевоз через Волгу на луговую сторону. Тогда же на Ярослава
бросилась нечаянно потревоженная им медведица. Князь перебирался через
овраг, ведя коня в поводу, и зверь на него навалился сдуру - при
медвежатах медведицы злобны, особенно старые. Ловок был князь Ярослав,
ножом одолел матерую, было в ней более двенадцати пудов. Город Ярославль
стоит между Волгой и Которослью, а с третьей стороны у него этот овраг, с
той поры прозванный новоселами Медведицей.
Наутро отпустили от себя угожане гостей. Трех верст не прошли по
Суздальской дороге, как за перелесочком, будто нарочно, как стенка,
оставленным на южной меже угожанских полей, открылись поля мерьской
Кумирни. Небо синело поздним рассветом короткого дня, тоненький слой
снежной крупки пробивала щетина жнивья, по вялым озимям ходил скот.
Мерьские дома заслонялись высокими кладями снопов, свидетелями щедрого
урожая; все, как в Угожах, не будь в середине селенья высокого холма, не
будь на холме мерьского Кумира.
В Переяславле, в Чернигове, в Киеве князь Владимир привык видеть
мраморные статуи старых эллинских богов. Их издавна привозили из
Тмуторокани, из Таврии, из греческой империи. Их любили за красоту, так же
как камни-геммы с выпуклыми изображениями человеческих голов, людей,
зверей. В мерьском идоле было нечто от эллинских статуй по соразмерности
частей тела, и Кумир не был уродлив. Однако же дерево не мрамор, и
строитель не отделил рук от тела; спустив их вниз до локтей, он сложил
кисти на животе Кумира. От пят до темени Кумира было сажен пять. Пояс его
был охвачен золоченым железом с кольцами, с которых свисали канаты,
плетенные из ремней, чтобы укрепить Кумира в ветреные дни. Безбородое лицо
напоминало личины, которые еще теперь надевали в греческих театрах. Ниже
пояса Кумир был укутан меховым плащом. Позолота на голове была свежа, как
наложенная вчера.
Скуластые, узкоглазые мерьяне встречали князя с его малым поездом,
приветствуя по-русски - "здоров будь", и кланялись по-русски же, и
пришлось Владимиру кивать в обе стороны, держа в руке бобровую шапку с
оторочкой из рысьего меха, подарок боярина Шляка. Миновали холм с Кумиром,
недалека была околица, как путь преградили с сотню мерьян, мужчин и
женщин, стоявших не толпой, но двумя плотными рядами. Навстречу широким
шагом вышел нестарый мерьянин в белой льняной одежде поверх шубы и обеими
руками поднял над головой очень высокую шапку горностаевого меха.
- Это Кича, ихний главный колдун, а за ним вся старшина, - негромко
объяснил проводник.
Владимир спустился с коня и сделал несколько шагов навстречу Киче.
Тот, надев шапку, протянул руку, будто пытаясь остановить князя, и спросил
чистой русской речью:
- Скажи, что есть зло?
- Ложь, беззаконие, насилие, убийство, воровство, - быстро ответил
Владимир.
- Так, так, - кивнул Кича. - А что есть добро?
- Правда, закон, любовь, - так же просто сказал Владимир.
Кича, повернувшись к своим, прокричал что-то по-мерьски и, сияв
шапку, низко поклонился со словами:
- Будь же князем долгие годы, когда получишь отцовскую отчину. Будешь
по правде, по закону жить, мерьяне твои люди. Будет ложь, беззаконие,
убийство - не твои будут мерьяне.
Расступившись, мерьяне открыли низкую скамью, покрытую чистым рядном,