– Бакл, дорогой Бакл. Ведь это мое призвание – представлять себе все.
   Рот Перси Бакла сжался, щеки побледнели и запали. Он посмотрел тяжелым взглядом на Тобиаса Отса, прежде чем ответить.
   – Неужели, сэр? Возможно. Что же касается меня, то у меня была старшая сестра, которой пришлось оказаться в этом проклятом месте. Я имел честь стоять в зале Нью-гейтского суда и слушать, как судья зачитывает приговор. Я поддерживал мою бедную мать, которая в обмороке упала мне на руки. Простите, что плачу, сэр. Моя сестра не была ангелом. Одному Господу известно, что с ней сталось.
   – Но вы же потом слышали о ней.
   – Каким образом мог я слышать о ней? Поставьте себя на ее место, как могла она послать весточку тем, кто ее любил? Отважной была наша Дженни. Она считала меня никудышным неудачником с моей жареной рыбой. Я никогда не забуду этот день. Помоги нам Господь, если мать Англия будет так недобра к своим детям.
   – Я думаю, что вы очень хороший человек, мистер Бакл. Вы христианин.
   – Мне не хотелось бы спорить с вами, – ответил Перси Бакл, глядя в пол и произнося слова так тихо, что его едва было слышно. – Но я неверующий.
   – Вам, разумеется, не хочется, чтобы этот человек вернулся в ваш дом?
   – Я не вижу для себя иного выхода.
   – Но как же ваша безопасность? Безопасность ваших слуг?
   – Я был бы рад, если бы у меня был лучший выбор, это верно, но иного выхода я не вижу. Можно ли нам, друзья, оставаться здесь и продолжать беседу, когда он там, один, и Бог знает, в каком он сейчас страхе, он, должно быть, уже видит себя снова в этом ужасном месте?
   Тобиас Отс улыбнулся.
   – Вы храбрый человек, если берете к себе в дом зверя, подобного льву.
   – Тут нет никакой храбрости. Спросите любого. Я робок и труслив, как мышь. Мне хотелось бы быть храбрым, это помогло бы мне во всей этой истории.
   Тобиас Отс посмотрел на стену, словно измерил расстояние между нею и собой, затем провел рукой по волосам и, наконец, вынув черепаховую расческу, быстро привел волосы в порядок.
   – В таком случае я буду действовать в своих интересах, – решительно заявил он. – Я не выдам его.
   Перси Бакл вскинул голову.
   – Вы собирались отдать его в руки закона?
   – Да, но увидев, как вы настаиваете на том, чтобы мы его оставили…
   – Я его оставлю у себя, – поправил его Перси Бакл.
   – Но, Тоби, – не выдержала Лиззи, – мы не можем оставить его на свободе.
   Тобиас проигнорировал протест свояченицы.
   – Вечерами, мистер Бакл, бродя по городу, я прохожу мимо вашей лавки в Клеркенуэлле, потом спускаюсь вниз к Лаймхаузу, а затем возвращаюсь обратно через ваши ужасные Севен-Дайалс и Уэлли-Дкжс. Хоппинг-Тодт и Шиф-оф-Берли. И все это остается у меня вот здесь, в моей черепной коробке. Но сейчас вы меня ввели в совсем иной мир, столь же богатый, как сам Лондон. Сколько жизненных загадок таится в темных узких закоулках этой исстрадавшейся души, сколько награбленного золота спрятано в подземельях на этих грязных улицах.
   – Я не совсем понимаю, о чем вы, сэр?
   – Я говорю о Криминальном Сознании, – пояснил Тобиас Отс, – ждущем своего первого картографа.

Глава 25

   Каждую ночь за двойными занавесками Джек Мэггс беспокойно ходил по комнатам пустого дома Генри Фиппса, ловко открывая ящики и шкафы, перебирая своими большими квадратными пальцами тончайшие узорчатые ткани и кружева. Здесь же он удобно устроился спать на деревянной скамье со спинкой, чутко прислушиваясь к любому шуму или шороху, извещавшему о возвращении человека, которого он ждет, к которому пришел повидаться. В этих же комнатах он продолжал писать свое письмо, чтобы вручить его «Ловцу воров» для передачи отсутствующему хозяину дома, на случай, если тот не вернется в дом.
   Каждое утро на рассвете он возвращался в дом мистера Бакла, а потом, когда куранты собора Сент-Джордж оповещали о часе утренней молитвы, он, утомленный ночью, стучался в дверь дома Тобиаса Отса. Ему открывала Молчаливая экономка. Мэггс сам приносил себе из кухни в кабинет мистера Отса чашку чая. И точно в восемь пятнадцать начинался сеанс гипноза.
   Под этим он понимал то состояние, когда становился субъектом магнитов, которые каким-то образом вытягивали из него некую гипнотическую жидкость, вещество его души, невидимое для него самого. Мэггс понимал это так: под воздействием магнитов он обретает способность описывать демонов, плавающих в этих флюидах, и еще он понял, что Тобиас Отс не только боролся с этими существами, – имена которых Бегемот и Дабараил, Азазель и Самсауил, – но и становился тем ботаником, который может описать их в журнале, где потом их увидит хозяин.
   Сначала Мэггс был удивлен, что смог прочитать такую цветистую речь Дабараила, – он даже не поверил, что в нем может скрываться столь образованная личность, – но после многочисленных объяснений, сочиненных Отсом, легко поверил и в это. Ему никогда не приходило в голову, что все эти «транскрипции» сфабрикованы самим Отсом, дабы скрыть истинную суть исследований.
   Как во всяком нечистом деле, существовало два вида записных книжек, и если бы Джек Мэггс заглянул во вторую из них, он, возможно, узнал бы кое-какие знакомые сцены (или фрагменты): угол дома у Лондонского моста, растоптанное тело в тюремной камере. Но эти воспоминания были недостаточно четкими. Писатель с трудом проникал в темное прошлое каторжника и, блуждая в тумане, нередко описывал то, что было зеркальным отражением собственной неспокойной и полной страхов души.
   Записи второго плана заносились в красную тетрадь – ежедневный дневник Тобиаса. Здесь можно было найти заметки к будущим романам или эссе, краткие наброски статеек для газеты «Утренняя хроника», но с 21 апреля 1837 года, шесть дней спустя после приезда Джека Мэггса в Лондон, красная тетрадь в основном стала пополняться фактами из тайной жизни Мэггса.
   Во время ленча 23 апреля в гостинице «Серджент» Генри Хауторн заметил, как бледен писатель, хотя тот был очень оживлен и говорлив. Отс вытер салфеткой нож и вилку и до того, как подали суп, выпил три стаканчика кларета.
   Он даже не спросил Хауторна о «Короле Лире», премьера которого состоялась вопреки отрицательным предсказаниям прессы. Он, не стесняясь, сравнивал себя с Теккереем, сказал, что чувствует себя археологом в древней гробнице, и пригласил Генри Хауторна тайно поприсутствовать на гипнотическом сеансе и стать свидетелем того, как он вторгается в затянутые плесенью коридоры Криминального Мозга. Обеспокоенный манией величия, обуявшей молодого друга, Хауторн на следующий день посетил его дом и был удивлен, увидев сидящего на стуле лакея в полном выездном облачении, который вовсю яростно выкрикивал ругательства. Возможно, именно роль короля Лира заставила его подумать так, но Хауторн был уверен, что, придя в себя после гипноза, лакей сойдет с ума. Поэтому вместо того, чтобы уйти после сеанса, Хауторн, попрощавшись, не ушел, а спрятался в спальне, прихватив с собой бронзовую кочергу. Здесь он ждал до тех пор, пока этот криминальный тип не покинул дом, а потом удивил своего друга неожиданным присутствием.

Глава 26

   Во вторник, 25 апреля, проснувшись после беспокойного сна, Джек Мэггс заставил себя снова сесть за ореховый стол в гостиной Генри Фиппса и, обмакнув перо в аптечный пузырек, продолжил письмо:
   «Послушай, Генри, хочется тебе этого или нет, но ты прочитай эти строки и представь себе жизнь не такую, как твоя, с позолоченными стульями, а такую, какая была у меня…
   Пожалуйста, постарайся увидеть моего Благодетеля – Сайласа Смита, Это тот, кто сыграл роль Доброго Человека в моей жизни. У него длинный красный нос и старомодный стоячий воротник, он входит во двор, где я играю, раскладывая обглоданные кости.
   – Теперь, Джек, – говорит он, – у нас с тобой будут уроки.
 
   А сейчас о Мери Бриттен (которую я звал матерью) и ее ширококостном сыне Томе, с длинной челюстью и маленькими одинокими глазами. У него такие большие руки, у этого Тома, и они никогда не держали перо. Когда Сайлас Смит пришел и постучался в дверь, чтобы забрать меня на урок, то он пришел за мной, а не за Томом.
   Том здорово горевал. Он сидел в углу на полу, хмурый и угрюмый, спрятав голову в свои острые колени. А я отдал бы все эти уроки за то, чтобы Мери Бриттен любила меня и называла сыном.
   Тогда Мери была молодой и красивой. Она родила Тома совсем девчонкой, и ей было не больше двадцати трех, когда она взяла меня к себе. Она была быстра и ловка, всегда что-то скребла и мыла, умела сердиться, никогда не знала покоя, не имела привычки присесть хотя бы на минуту и отдохнуть от забот, но если бы мне пришлось выбирать, я бы хотел, чтобы она называла меня своим сыном. В ней было столько природной силы, в этой Ма, – у нее были длинные руки, буйная копна волос, а ее кожа всегда пахла дикими травами.
   Такие, как она, сразу занимают свое место, их нельзя не заметить, и она умела постоять за себя. В своей маленькой, чисто вымытой белой комнатушке она была королевой Англии, принимая ли роды, угощая ли супом или перебирая говяжьи кости и потроха на своем шатком сосновом столе. Если она была сурова и жестока и порой, взглянув на меня, не удерживалась от щелчка по моим обмороженным ушам, то это просто было выполнением своего воспитательского долга по отношению ко мне в годы моего малолетства. Она растила меня.
   Когда мне было четыре года, я уже вышагивал рядом с ее широкими юбками по Лондонскому мосту до Смитфилда, – а это час хода, и она ни рту не взяла меня на руки, – к тому месту, где девятилетний Том «работал.» добытчиком, а попросту воровал. Он ползал по грязному скользкому полу, посыпанному опилками, шныряя как крыса или кошка в поисках грудной кости или обрезков говяжьего жира, получая тумаки и затрещины за то, что путался под ногами. Только тогда, когда ему дома устраивали холодную баню и отмывали дочиста, можно было понять, где его кровь, а где бычья.
   Она так истово верила в полезность мяса, моя Ма. Видя ее в базарный день, когда она возвращалась из Смифилда со своими ребятишками, бледными и усталыми, уцепившимися за ее широкую серую юбку, ты ни за что бы не догадался, что мы думали в этот момент только о награде, которая нас ждет в мешке у нее за спиной. В этих краденых обрезках мяса ей виделось наше будущее. Отсутствие мяса, считала она, делает детей в переулке Пеппер-Эми вялыми и ко всему безразличными, любила говорить она, указывая на Билли Хагена и Скраппера Джонса – словно мы сами этого не знали, – игравших с костями под облупленой зеленой стеной. Они никогда не знали, как называется страна, в которой они живут, и вообще ничего не знали, кроме собственных имен: Хаген и Смит.
   Надо сказать, частенько я подумывал, что и Тому тоже не хватает ума. Но, как сказала бы Ма, это не предмет для обсуждения.
   В каждый вечерний базар Ма Бриттен притаскивала в наш маленький дом сумку с костями. А это не так-то просто, как кажется, ибо все улицы, населенные беднотой, по которым доводилось проходить, были чьей-то территорией. По нашу сторону моста была земля Хагенов и Смитов. Они, их друзья и союзники были в постоянном состоянии войны. Быть самостоятельной весьма опасно.
   Но такой была Мери Бриттен, она принадлежала только самой себе. Она носила с собой большой военный кинжал, для маскировки завернутый в старую газету и перевязанный лентой от шляпки, и не раз прибегала к его помощи. Однажды летним вечером на Лондонском мосту она, защищаясь, порезала молодого мужчину так сильно, что в длинной от кисти до локтя ране обнажилась бледная белизна кости.
   Она хотела, чтобы я всегда был «полезен» и «под рукой», и я с такой готовностью старался посильно быть ей маленьким помощником, словно от этого зависела вся моя жизнь. Я стал собирать уголь, который река часто прибивала к берегу. Иногда в драке за добычу я лишался ее, но когда мне удавалось благополучно все принести домой, Мери подхватывала меня на руки и прижимала к себе. Мне было чертовски хорошо в ее сильных руках, я вдыхал любимый запах трав и был готов ради нее на все,
   В пять лет я научился скрести полы не хуже любой поденщицы. В шесть я уже мыл и сортировал кости и потроха, и раскладывал их в таком порядке, какой нравится Ма, – это отвратительное зрелище не для твоих неискушенных глаз, я уверен, – но мне ничего не стоило разложить их так, как она считала наиболее выгодным. Мне казалось, что у меня сноровка и умение мясника, когда речь шла об определении незнакомых по форме и цвету внутренностей убитого животного.
   Мери потом сама отбирала, что на суп, что на продажу, а что и на свои колбасы «боль в животе», которые готовила сама, щедро сдабривая их змеиным корнем и другими травами; затем колбасы подвешивались под потолок и вскоре за ними приходили женщины, платившие Мери по десять пенсов за каждую. В моем возрасте я еще не знал, какой хаос и боль они вызывали, попав в женское чрево.
   Я, как уже говорил, не был каким-то особенным ее любимчиком, но я был удобно маленьким, поэтому именно меня она взяла с собой, когда уехала летом в Кент на сбор хмеля. Том остался дома, сколько он ни плакал и ни просил ее. Том не забывал обиды, и когда мы вернулись домой в конце августа, он устроил истерику и разбил шваброй окно в кухне.
   Именно после этой его выходки Сайлас впервые зашел к нам, чтобы забрать меня на урок. Это было новым этапом той связи, которая установилась между его компанией и нашим домом. До этого встречи были эпизодическими.
   Он прибыл с чемоданом одежды, и они с Ма внимательно следили за тем, как я примерял ее. Эта одежда была такой грязной, что просто прилипала к телу, словно была смазана патокой, а вонь от нее шла такая, будто я вывалялся в речной грязи.
   – Очень хорошо, – сказал Сайлас, – именно то, что нужно.
   Я никогда не думал, что Ма, любившая чистоту, могла позволить мне одеться в такое тряпье. Но она, одобрительно кивнув головой, вернулась к своей плите. Когда она сняла крышку со старой помятой и закопченной кастрюли, из нее вынырнула кабанья голова.
   – Приведешь его домой, – сказала она Сайласу.
   – Не беспокойся. Это недалеко, – ответил тот. Но на самом деле, как я убедился, все было не так. Мы начали свой путь от Лондонского моста.
   Когда мы вышли на главную магистраль, Сайлас, повернувшись ко мне, сказал:
   – А теперь слушай меня хорошенько, сосунок. Ты не можешь идти со мной рядом. Я пойду по тротуару, а ты будешь бежать по мостовой. Ты должен бежать рядом так, чтобы не попасть под колеса. Постарайся не потерять меня, потому что мы спешим на выставку. Если кто остановит, скажешь, что ты посыльный от мистера Паркса, трубочиста.
   – Знать не знаю никакого мистера Паркса, – возразил я.
   – Знаешь, знаешь. – Он сильно ущипнул меня за ухо, чтобы я лучше усвоил его слова, и продолжил: – Мистер Чарльз Парке с Людгейт-стрит, он позвал тебя к себе, чтобы помочь ему в особо сложном случае в Кенсингтоне.
   Я спросил, далеко ли до этого места.
   – Не так уж далеко, – сказал он. – Ты будешь следовать за мной, а как увидишь, что я вошел в конюшню, пройдешь дальше по переулку и будешь ждать у двери, пока дядя Сайлас не впустит тебя.
   Я спросил его, что будет дальше.
   – Дальше начнется твоя учеба.
   Так я продолжал бежать за ним по запруженным улицам, опасаясь конских копыт и колес огромных фур, воображая, что бегу в школу.
   Сайлас как-то раньше рассказывал мне о школе. Он был образованным человеком и когда-то прогуливался по берегу моря с мистером Кольриджем9. Так он говорил. Во всяком случае он частенько читал наизусть целые сцены из пьес Шекспира, когда бывал в нашей комнате на Пеппер-Элли-стэйрс.
   Был сентябрь, но было все еще тепло и небо было голубым. Движение экипажей и повозок по мосту было огромным. Кареты, запряженные в четверку, огромные омнибусы, элегантные кондукторы, громко выкрикивающие остановки: «Кенсингтон! Челси! Банк! Банк! Банк! Банк!» Я же бежал с краю, среди старых кляч, запряженных в наемные экипажи, стараясь не упустить из виду Сайласа, который шагал среди приличной публики, уводя меня все дальше и дальше от той части Лондона, которую я знал.
   Я думал о том, какое меня ждет будущее, и то, что мне виделось, пока нравилось мне.
   Тротуары были полны нарядно одетой публикой. Дома порой казались огромными. Я видел лакеев в плисовых бриджах и белых чулках на запятках карет, ливрейных лакеев, стоящих у дверей с бронзовыми молотками, и удивлялся, почему Сайлас заставил меня одеться в это грязное отрепье и выучить наизусть вранье насчет трубочиста.
   Но все равно, как я помню, на сердце у меня было радостно и я чувствовал себя счастливым. Только когда мы достигли Мэлла, я почувствовал себя маленьким и слабым и чуть не оплошал от испуга. Такая огромная широкая улица впереди, и в конце ее – ворота, может, те, которые стережет Петр, сияющие и прекрасные даже на далеком расстоянии.
   Когда я достиг Букингемского дворца, никто не спросил меня, куда я иду. Все видели мальчишку-трубочиста и понимали лучше меня, чем я занимаюсь.
   Я прошел вдоль южной стены королевского дворца. Никто не остановил меня. Я провел рукой по ее кирпичам, представляя ослепительную картину моего поступления в школу, которую выбрал для меня Сайлас. Я подумал, где я буду спать, а может, мне придется каждый день проделывать этот путь.
   Уже стемнело, и мы приближались к месту нашего назначения, сначала пройдя по улице с очень белыми домами, а затем миновав площадку, заполненную блестящими черными каретами и экипажами, где мужчины возились с упряжью. Это и была та конюшня, о которой говорил Сайлас и в которую он вошел, не стесняясь, аккуратно ступая своими начищенными башмаками; я же в своем тряпье миновал конюшни и шел до тех пор, пока не попал в маленький, странно пахнущий проход между домами. Тут я и нашел дверь со множеством серебряных подков, украшающих ее блестящую черную поверхность.
   Эта странная дверь буквально через минуту открылась, и я вошел в нее.
   Я стал искать, где же стоит моя парта, ибо Сайлас часто описывал мне школу в Вестминстерском аббатстве, где он изучал латынь. Но я не увидел школьных парт в этой высокой темной комнате, пахнувшей кожей и конопляным маслом, стены которой были увешаны упряжью.
   У одной из стен стояла лестница, которая, похоже, вела на чердак. Сайлас стал подниматься по ней в темноте, быстрый и ловкий, как паук.
   Я последовал за ним и нашел его уже у окна – он смотрел в ночное небо. Затем он снял свой камзол и, убедившись, что я рядом, вылез через чердачное окно на крышу соседнего дома.
   Затем он протянул мне руку и сказал:
   – Вылезай осторожно и нагни голову.
   Только когда я вылез за ним на крышу, я понял, что ни в какую школу не пойду. Когда он указал мне на трубу дымохода, я не понял толком, чего он хочет от меня,
   Сайлас осторожно снял с дымохода заслонку и положил ее рядом.
   – Ладно, мелюзга, полезай-ка туда, – велел он.
   – Зачем ? – удивился я.
   – Зачем? – и он вскинул брови так высоко, чтобы получше изобразить свое удивление. – Зачем? Разве она тебе ничего не сказала?
   – Если вы говорите о Ма, – удивился я, – то скажу вам, что нет. Она ничего мне не говорила.
   – Экая забывчивая, – съязвил он, – но это не столь важно, задание очень простое: спуститься вниз по этому дымоходу и открыть мне дверь с черного хода. Вот и все.
   Я спросил, что же будет потом.
   – Я войду в дом, – ответил он.
   Я испуганно возразил ему, что могу упасть и поломать кости.
   – Глупости, – ответил он. – Полезай. Тогда я сказал ему, что очень боюсь.
   – Там нечего бояться, – ответил Сайлас и с гримасой отвращения поднял меня. – Увидишь, как это просто, словно спустишься по лестнице.
   С этими словами он вставил меня в дымоход, как вставляют в пушку ядро.

Глава 27

   Вскоре я стал раздумывать, видел ли Сайлас хоть раз дымоход изнутри. Прежде всего он узок, как трубка, стены его заросли сажей таким толстым слоем, что сажа держала меня и даже обвила, как пеленой, и если бы Сайлас не дал мне тумака по макушке, я бы так и торчал из дымохода. По макушке я получил, но все равно застрял, как пробка в бутылке грога, погрузившись всего на фут от края дымохода; я уже начал кашлять, вопить и задыхаться, охваченный страхом.
   Но тут последовал второй сильный удар уже по плечу и, по-видимому, ногой. Я продвинулся дальше, а затем снова застрял, как пробка, в полной темноте. Я был совсем перепуган и решил, что сейчас умру.
   Но когда смерть не пришла, я стал колотить ногами и шевелить плечами и даже попытался лезть вверх к небу, но тут почувствовал, что начал скользить вниз.
   Не знаю, как далеко я провалился в дымоход, но было ясно, что я снова застрял и надолго.
   Однако огромный ком отвердевшей сажи, не выдержав моего веса, отвалился подо мной, и я, крича от страха, стремительно полетел вниз. Дымоход здесь уже расширялся.
   Падая, я царапал стены дымохода ногтями и поднимал еще большую пыль, которая оседала в моих перепуганных легких. Я кашлял и задыхался. Я, должно быть, давно уже упал бы на решетку камина, если бы, как ребенок, не брыкался и не размахивал руками, а использовал бы эти наросты сажи, как ступени. Это и были ступени, о которых говорил Сайлас.
   Я уже был где-то на половине пути и удивлялся, что еще жив. Страшно напуганный темнотой, кашлем и тем, что задыхаюсь от сажи, я все же понимал, что вскоре дымоход станет шире и я не смогу удержаться в нем, как сейчас.
   Я посмотрел вверх, но не увидел ничего, кроме ночного тумана. Я думал, что Сайлас следит за моим спуском, и позвал его, но ответа не получил, лишь услышал шорох осыпавшейся сажи.
   Я расплакался. Кажется, я долго плакал, представляя себе, как Сайлас нетерпеливо ждет меня у задней двери; я снова попробовал двигаться, но теперь очень осторожно, и это был, пожалуй, первый сносный момент спуска, когда я уже не оступался и не падал.
   Наконец я оказался в очаге камина; упал в него так внезапно и стремительно, что из меня будто дух вышибло, а потом лежал на холодной решетке и пытался обрести дыхание, как кефаль на берегу.
   Когда дыхание восстановилось, я страшно удивился, что все еще жив. Немного болели ноги, и на голове была здоровенная шишка, но ничто не помешало мне выйти из камина и оглядеться, что это за комната, в которой я оказался. Глаза привыкли к темноте, и я видел лучше, чем ожидал.
   Что же это за место?Куда я попал?
   Прежде всего меня удивил запах яблок и апельсинов и, может быть, корицы, во всяком случае, чего-то сладкого и незнакомого. Здесь не пахло нечистотами, и от этого мне стало хорошо.
   Я оказался в длинной просторной комнате со стеклянной раздвижной дверью посередине, которую, как я потом понял, можно закрыть, чтобы получилось две комнаты. Теперь эта дверь была открыта и здесь было намного больше места, чем во всем доме Мери Бриттен. Там, в сырой с низким потолком крохотной комнатушке мы делили на троих одну кровать и два стула. А здесь было столько мягкой мебели, что хватило бы половине всех тех, кто живет в нашем небольшом дворе. В этой комнате стояли кресла, кушетки, диваны и диванчики, названия которых я не могу тебе перечислить, потому что впервые их видел. В полном восторге я попробовал посидеть на каждом из них, и только теперь, столько лет спустя, подумал, какой грязный след я на них оставил.
   Да, а как же дверь ? Ведь Сайлас ждет меня за нею.
   Легко сказать – открыть заднюю дверь дома, ведь он мне не сказал, где она и как ее найти. Он и сам не знал дом изнутри, а дверь оказалась на лестничном пролете, ниже кухни, и чтобы попасть в кухню, надо было спуститься по длинной лестнице с другого коридора.
   Но когда я наконец нашел дверь, моя работа на этом не закончилась. Мне было всего шесть лет, и я не был слесарем, а передо мною было немало цепочек и засовов, на которые, только чтобы разобраться, у меня ушло не менее пяти минут без чьих-либо инструкций, кроме брани Сайласа за дверью. Наконец я снял последнюю цепочку.
   Дверь распахнулась, и ее ручка ударила меня прямо в лоб. На какой-то момент я потерял сознание.
   Когда я пришел в себя, Сайлас потрепал меня по голове, потянул за уши и спросил, не хочу ли я, чтобы его сослали в Америку? Я сказал, что не хочу этого и что я делал все, что мог и как мог, и еще что я чуть не умер в этом дымоходе. Я был так расстроен и обижен, что он подобрел и даже дал мне свой носовой платок утереть слезы. Затем он зажег маленькую свечу, которую прятал в кармане, и велел мне следовать за ним, чтобы поучиться тому, за что потом благодарить его буду.
   За то время, пока я был в беспамятстве, несколько его подельников разбежались по дому и уже делали свое дело. Сайлас же провел меня мимо кухни в большую комнату, которая, как он сказал, принадлежала дворецкому, и, подняв повыше свою свечу, удовлетворенно свистнул.
   При неровном свете светильника я сначала увидел довольную, во весь рот, ухмылку Сайласа, а потом уже то, что вызвало ее: три буфета, массивных, больших, как галеоны, наполненных серебряной посудой, мерцающей в темноте, как множество лун – супницы, блюда, подсвечники, большие, как щиты, подносы, – все это блестело за запертыми стеклянными дверцами.