Страница:
Аорта был удивлен. Цветок рос на дне ямки у высохшего дерева. Он не мог вспомнить, откуда здесь было взяться яме, видно, очередные проделки соседской ребятни. Как хорошо, что все удалось вовремя съесть.
Аорта наклонился над краем ямы и простер руку к светящемуся цветку, но рука не дотянулась до него.
Он не отличался особым проворством, но все же наподобие художника, кладущего последний мазок, он наклонился сильнее и — бац! — полетел с обрыва ямы вниз. Дурная голова — теперь нужно карабкаться наверх. Но цветок… Он нащупал дно ямы, цветка не было. Аорта поднял голову, и его поразило, что дно было глубже, чем он полагал, а цветок развевался на ветру на краю, где он только что стоял.
Боль в желудке стремительно нарастала, с каждой минутой усиливаясь. От боли распирало ребра.
В тот момент, когда он понял, что ему не выбраться, он увидел цветок в лунном сиянии. Он напоминал руку, большую руку человека, негнущуюся, с восковым оттенком, растущую из земли. Ветер подхватил ее, легко понес, роняя землю на лицо Аорты.
Он подумал, оценил ситуацию и начал отчаянно карабкаться. Но боль была настолько сильна, что его скрутило.
Вновь подул ветер, и в яму посыпалась земля. Вскоре странное растение начало раскачиваться из стороны в сторону, и земля прямо-таки повалилась в яму. Все больше и больше.
До этой минуты Аорта не нашел подходящего момента, чтобы закричать, но тут он закричал. Кричал отчаянно, но его никто не слышал.
Супруги Сантуччи обнаружили соседа лежащим на полу перед несколькими столами. На них стояли тарелки, сверкая чистотой. Его живот был раздут до такой степени, что ремень, пуговицы, молнию было невозможно расстегнуть. Он походил на большого белого кита, подымающегося из морской пучины.
— Обожрался до смерти, — заключил Сантуччи.
Он подошел к покойнику и убрал с его лица крошки земли, рассматривая их. Он подумал о том…
Он старался не думать об этом, но когда вскрытие засвидетельствовало, что в желудке покойного было несколько фунтов земли, и ничего больше, то Сантуччи с неделю не спал.
Они отнесли тело Аорты сквозь заросший сорняком пустой двор, мимо высохшего дерева, за забор из камней.
Они положили его под стену, на которую наползали заросли. Небольшой знак на стене, выведенный безвкусно, но по всем правилам правописания.
Ветер дул абсолютно бесплатно.
Перевод с англ. Н. Макаровой
Р. Брэдбери
СЛАДКИЙ ДАР
И НОВИЗНОЙ ОНИ ГОНИМЫ
Аорта наклонился над краем ямы и простер руку к светящемуся цветку, но рука не дотянулась до него.
Он не отличался особым проворством, но все же наподобие художника, кладущего последний мазок, он наклонился сильнее и — бац! — полетел с обрыва ямы вниз. Дурная голова — теперь нужно карабкаться наверх. Но цветок… Он нащупал дно ямы, цветка не было. Аорта поднял голову, и его поразило, что дно было глубже, чем он полагал, а цветок развевался на ветру на краю, где он только что стоял.
Боль в желудке стремительно нарастала, с каждой минутой усиливаясь. От боли распирало ребра.
В тот момент, когда он понял, что ему не выбраться, он увидел цветок в лунном сиянии. Он напоминал руку, большую руку человека, негнущуюся, с восковым оттенком, растущую из земли. Ветер подхватил ее, легко понес, роняя землю на лицо Аорты.
Он подумал, оценил ситуацию и начал отчаянно карабкаться. Но боль была настолько сильна, что его скрутило.
Вновь подул ветер, и в яму посыпалась земля. Вскоре странное растение начало раскачиваться из стороны в сторону, и земля прямо-таки повалилась в яму. Все больше и больше.
До этой минуты Аорта не нашел подходящего момента, чтобы закричать, но тут он закричал. Кричал отчаянно, но его никто не слышал.
Супруги Сантуччи обнаружили соседа лежащим на полу перед несколькими столами. На них стояли тарелки, сверкая чистотой. Его живот был раздут до такой степени, что ремень, пуговицы, молнию было невозможно расстегнуть. Он походил на большого белого кита, подымающегося из морской пучины.
— Обожрался до смерти, — заключил Сантуччи.
Он подошел к покойнику и убрал с его лица крошки земли, рассматривая их. Он подумал о том…
Он старался не думать об этом, но когда вскрытие засвидетельствовало, что в желудке покойного было несколько фунтов земли, и ничего больше, то Сантуччи с неделю не спал.
Они отнесли тело Аорты сквозь заросший сорняком пустой двор, мимо высохшего дерева, за забор из камней.
Они положили его под стену, на которую наползали заросли. Небольшой знак на стене, выведенный безвкусно, но по всем правилам правописания.
Ветер дул абсолютно бесплатно.
Перевод с англ. Н. Макаровой
Р. Брэдбери
СЛАДКИЙ ДАР
Все началось с запаха шоколада.
В дождливый июньский день, ближе к вечеру, отец Мэлли дремал в исповедальне в ожидании грешников.
— Ума не приложу, куда они подевались? — недоумевал он. Бесконечные пути греха скрывались где-то за теплым дождем. А почему бы не быть и бесконечным путям покаяния? Отец Мэлли устроился поудобнее и закрыл глаза.
Нынешние грешники так быстро носятся в автомобилях, что наша старая церковь мелькает для них каким-то пятнышком на обочине. А сам он? Древний акварельный священник — краски уже выцвели.
«Подождем еще пять минут и хватит», — подумал он не то чтобы в панике, но с тихим стыдом и отчаянием, которым лучше бы возлечь на чьи-нибудь другие плечи.
За решеткой исповедальни послышался скрип открываемой двери.
Отец Мэлли встрепенулся. Из-за решетки повеяло запахом шоколада.
«О Господи, — подумал святой отец, — какой-нибудь паренек со своей маленькой корзинкой грехов, вывалит и уйдет. Ну давай…»
Старый священник склонился к решетке, откуда несся шоколадный дух и откуда должны были воспоследовать слова.
Но слов не было. Никаких «отпусти грех мой, отец, ибо я…» Только странный шорох, как будто кто-то… жует! Грешник за перегородкой — зашей, Господи, его рот — сидел и просто жрал шоколад!
— Нет! — прошептал священник сам себе.
В желудке его, получившем новую информацию, заурчало, напоминая, что с самого утра он ничего не ел. От некоего греха гордыни, в котором он сам себе не признался бы, он пригвоздил себя к диете, сгодившейся бы и для страстотерпца, а тут… на тебе!
Жевание за стенкой продолжалось.
Желудок отца Мэлли зарычал. Он почти прижался губами к решетке, закрыл глаза и крикнул:
— Да хватит же!
Мышиная возня, запах шоколада стал улетучиваться. Юношеский голос произнес:
— Это как раз то, с чем я пришел, отец.
Священник открыл один глаз и обозрел тень за завесой.
— То есть с чем именно?
— Это все шоколад, отец.
— Что?
— Да вы не сердитесь, отец.
— Да кто тут сердится?!
— Вы, отец. Меня просто придавило звуком вашего голоса, я и начать не успел.
Священник откинулся в скрипнувшем кожей кресле, стер с лица гримасу и встряхнулся.
— Да, да. День жаркий. И я немного не в духе. Да и вообще…
— Чуть позднее станет прохладнее, отец, и вам будет хорошо.
Старый священник разглядывал завесу.
— Тут кто, собственно, исповедуется и кто дает отпущение?
— Да я, отец…
— Ну так приступай!
Голос быстро выпалил:
— Вы почувствовали запах шоколада, отец?
Священников желудок глухо ответил за него.
Оба прислушались к печальному звуку.
— Понимаете, отец, если по правде, то я… шоколадный наркоман.
Что-то давно забытое вспыхнуло в глазах священника. Любопытство уступило место юмору, затем со смехом вернулось обратно.
— И ты поэтому пришел сегодня к исповеди?
— Да, сударь, то есть святой отец.
— А не из-за того, что задумал блудодеяние с сестрой своей или из-за изнурительной войны с онанизмом?
— Нет, отец, — сокрушенно ответил голос.
Священник нашел нужный тон и сказал:
— Ну, ну все в порядке. Давай к делу. По правде сказать, ты для меня большое облегчение. Я уже по горло сыт рыщущими особями мужского пола и страдающими от одиночества — женского и всем этим мусором, который они вычитали из книг… Продолжай, ты меня заинтересовал. Рассказывай дальше.
— Понимаете, отец, вот уже десять или двенадцать лет, я съедаю фунт или два шоколада в день и никак не могу бросить. Тут и конец и начало всего.
— Звучит как эпидемия прыщей, угрей и карбункулов.
— Вот именно.
— И не прибавляет стройности фигуре.
— Если я сейчас попытаюсь наклониться, отец, я опрокину исповедальню.
Послышался скрип, все вокруг них затрещало, когда невидимая фигура зашевелилась.
— Тихо, сидеть! — крикнул священник.
Треск прекратился.
Священник проснулся окончательно и чувствовал себя прекрасно. Давно уже он не ощущал себя таким живым, так, чтобы сердце билось уверенно и кровь доходила бы до самых отдаленных уголков тела.
Жара спала.
Он почувствовал бесконечную прохладу. Какое-то радостное чувство пульсировало в запястьях и наполняло горло. Он наклонился к решетке почти совсем как возлюбленный к предмету своей страсти:
— Вот какой ты исключительный.
— И печальный, отец, и двадцатидвухлетний, и обманутый, и ненавидящий себя за обжорство, и желающий от него избавиться.
— А ты не пробовал жевать подольше, а глотать пореже?
— Каждую ночь ложусь спать со словами: «Убери, Господи, с моего пути все хрустящие плитки и молочно-шоколадные поцелуи фирмы «Хершиз». Каждое утро выскакиваю из постели и бегу в винный магазин, но не за выпивкой, а за восемью плитками «Hectle»! У меня уже гипертония к обеду.
— Я думаю, что это предмет медицины, а не исповеди.
— Да на меня уж и доктор орет.
— Приходится.
— А я его не слушаю, отец.
— А надо бы.
— И мать мне не в помощь, она сама толстая, как поросенок, от шоколада.
— Я надеюсь, ты не из тех, кто держится за мамину юбку?
— А куда я денусь, отец?
— Господи, да надо закон издать, чтобы мальчики не болтались в пределах округлой тени их мамочек. А отец твой… еще жив?
— Более или менее.
— А его вес?
— Ирвин Великий — зовет он себя из-за роста и веса, это не настоящее имя.
— А когда идете втроем, то от одного тротуара и до другого?
— А велосипеду не проехать, отец.
— Христос в пустыне, — пробормотал священник, — голодал сорок дней.
— Ужасная диета, отец.
— Если бы на примете была подходящая пустыня, я бы тебя туда выпихнул.
— Выпихните, отец. От папы с мамой помощи не дождешься, так же, как и от доктора и тощих друзей, которые только хихикают, на меня глядя. Я уже из бюджета выхожу от этого ожирения. Никогда не думал встретиться с вами… и вот наконец добрался. Если бы только друзья узнали, моя мамочка, папочка и этот сумасшедший доктор — что я здесь с вами в эту минуту!..
Было слышно, как что-то тяжелое наклонилось и побежало.
— Подожди!
Раздался слоновый топот. Видимо, молодой человек ушел. Остался только запах шоколада, напоминая обо всем без слов.
Сразу вернулась дневная жара, и старому священнику стало душно и грустно.
Ему пришлось выбраться из исповедальни, потому что он знал, что если останется, то начнет ругаться, а потом надо будет бежать за отпущением грехов в соседний приход.
— Я страдаю от сварливости, Господи. За это сколько раз надо прочесть «Богородицу»? Ну-ка подумай, сколько — за одну тонну шоколада?
«Вернись!» — крикнул он мысленно в пустой церкви. «Нет, теперь уж не вернется, — подумал он, — я так на него набросился».
И с этим тяжелым чувством он пошел домой принять прохладную ванну — вдруг станет полегче на душе.
Прошел день, два, неделя.
Зной растворил старого священника до состояния потного ступора и кислого расположения духа. Он дремал в спальне или перебирал бумаги в библиотеке, бросал взгляды на неухоженный газон, периодически напоминая себе, что надо бы поразвлечься с косилкой в ближайшие дни. Но в основном он пребывал в раздражении. Прелюбодеяние было разменной монетой общества, а мастурбация его служанкой — по крайней мере, так явствовало из шепота, проникавшего через решетку исповедальни день за днем.
На пятнадцатый день июля месяца он поймал себя на том, что глазеет на ребят, которые не спеша ехали мимо на велосипедах, набивая себе рты шоколадом, который они жевали и проглатывали.
Той же ночью он проснулся и принялся мысленно перебирать разные сорта шоколада.
Некоторое время он пытался бороться с собой, потом встал, попробовал читать книгу, отшвырнул ее, проследовал в неосвещенную церковь и наконец, тихонько топоча, подошел к алтарю и помолился об одной вещи.
На следующий день молодой человек, так страстно любивший шоколад, наконец появился.
— Благодарю Тебя, Господи, — пробормотал священник, когда почувствовал, как под огромной тяжестью осела другая половина исповедальни, подобно перегруженному кораблю.
— Что? — переспросил шепотом молодой голос с той стороны.
— Это я не тебе, — сказал священник.
Он открыл глаза и вдохнул. Ворота шоколадной фабрики были открыты, и приятный аромат шел оттуда, чтобы преобразить землю.
А затем случилось невероятное.
Резкие слова вырвались из уст отца Мэлли:
— Тебе не следовало приходить!
— Что, что, отец?
— Иди куда-нибудь еще! Я не смогу тебе помочь. Здесь нужны специальные познания. Нет, нет.
Старый священник был ошеломлен собственными словами, как он от выговорить такое? От жары, что ли, или слишком долгого ожидания этого изверга? Но изо рта продолжало выпрыгивать:
— Не смогу помочь! Нет, нет. За этим иди…
— В дурдом, что ли? — прервал его голос, удивительно спокойный, как перед взрывом.
— Да, да, к этим… психиатрам.
Последнее слово было совсем уж невероятным. Он им пользовался-то редко.
— О Господи, отец, да что они понимают? — сказал молодой человек.
«На самом деле, — подумал отец Мэлли, его уже далеко занесло в этом карнавальном разговоре. — Какая жалость, что нельзя прикрыть лицо воротником и нацепить бороду», — подумал он, но продолжал более спокойно:
— Что они понимают, сын мой? Да как будто они заявляют, что знают все.
— Прямо как церковь когда-то, так, отец?
Тишина. Потом:
— Есть разница между заявлениями и знанием, — ответил старый священник, спокойно, насколько позволяло его бьющееся сердце.
— И церковь знает?
— Ну, если не она, то я знаю!
— Не заводитесь опять, отец, — молодой человек помолчал и вздохнул. — Я ведь пришел не для того, чтобы наблюдать вместе с вами, как ангелы танцуют на острие булавки. Может быть, я начну исповедь?
— Давно, как будто, пора, — священник присобрался, устроился поудобнее, закрыл глаза. — Ну?
И голос на другой стороне, с дыханием ребенка и языком, тронутым поцелуями серебряной фольги и медовыми сотами, движимым свежей сладостью и воспоминаниями о роскошествах «Кэдбери», начал описывать жизнь, где встают по утрам, и ходят весь день, и ложатся спать с «Восторгами Швейцарии» и искушениями от «Хершиз» и где сжевывают сначала наружную оболочку «Кларк Бар», а потом смакуют хрустящий наполнитель… праздник души, которая просит, а язык требует, а желудок принимает, а кровь танцует под ритмы «Пауэр Хаус», обещания «Лав Нест» и нашептывания «Баттерфингера», но самый экстаз это сладкое африканское мурлыканье темного шоколада между зубами, окрашивающее десны, наполняющее благоуханием небо, так что во сне уже бормочете, шепчете, мурлыкаете на языках Конго, Замбези, Чада…
И чем больше голос говорил — по мере того, как проходили дни, недели, а старый священник все слушал, — тем легче становился груз по ту сторону решетки. Отец Мэлли, даже не глядя, знал, что плоть, заключающая в себе этот голос, таяла и убывала. Поступь делалась не такой тяжелой. Исповедальня уже не скрипела в таком диком испуге, когда тело входило в соседнюю дверь. И голос, и молодой человек были на месте, но запах шоколада отчетливо убыл и почти исчез.
И это было самое чудесное лето в жизни старого священника.
Когда-то, много лет назад, когда он был очень молодым человеком, с ним случилось нечто такое же странное и не похожее ни на что.
Девушка, судя по голосу, не старше шестнадцать лет, приходила каждый день в свои летние каникулы, пока не настала пора снова идти в школу.
И все то долгое лето ее милый голос и шепот приводили его в настолько трепетное чувство, насколько это возможно для священника. Он слышал ее сквозь ее июльскую прелесть, августовское безумие, сентябрьское разочарование, и когда она, как всегда, ушла в октябре в слезах, ему захотелось крикнуть: «Останься, останься! Выходи за меня замуж!»
«Но я жених невестам Христовым», — прошептал другой голос.
И он не выбежал, очень молодой священник, на скрещения путей этого мира.
А теперь, когда подходит уже к шестидесяти, юная душа в нем вздохнула, зашевелилась, вспомнила, сравнила старое потертое воспоминание с этой новой, в чем-то смешной и в то же время печальной, внезапной встречей с потерянной душой, чья любовь была — нет, не знойная страсть к девушкам в завлекательных купальных костюмах, — но шоколад, развернутый украдкой и сожранный тайком.
— Отец, — сказал голос однажды ближе к вечеру, — это было чудесное лето.
— Странно, что ты это говоришь, — сказал священник, — это я так думал.
— Отец, я должен поведать вам одну ужасную вещь.
— Я думаю, меня ты не смутишь.
— Отец, я не из вашего прихода.
— Это нормально.
— И, отец, простите меня, но я…
— Продолжай.
— Я даже не католик.
— Что?! — вскричал старик.
— Я даже не католик, отец. Это ужасно?
— Ужасно?
— Я имею в виду, я сожалею. Я прошу прощения. Я крещусь, если хотите, отец, чтобы уладить это дело.
— «Крещусь», болван?! — крикнул старик. — Поздно уже! Ты знаешь, что ты наделал? Сознаешь ли ты глубину греха, в которую погрузился? Ты отнимал мое время, заставляя слушать себя, доводил до бешенства, просил совета, нуждаясь, между прочим, в психиатре, оспаривал религию, критиковал папу, насколько я помню (а я помню!), отнял у меня три месяца, восемьдесят или девяносто дней, а теперь, теперь ты хочешь креститься и «уладить это дело»?
— Если вы, конечно, не возражаете, отец.
— Возражаю! Возражаю! — прокричал священнослужитель и отключился секунд на десять.
Он уже был готов распахнуть дверь и выволочь греховодника на свет Божий. Но тут…
— Это было не совсем напрасно, — сказал голос по ту сторону решетки.
Священник замер.
— Потому что, отец, вы помогли мне, храни вас Господь.
Священник почти перестал дышать.
— Да, отец, вы, мне так много помогли, я вам признателен, — шептал голос. — Вы не спрашиваете, ведь вы догадались? Я сбросил вес. Вы даже не поверите, сколько я сбросил. Восемьдесят, восемьдесят пять, девяносто фунтов. Благодаря вам, отец. Оставил обжорство. Оставил. Сделайте глубокий вдох. Вдохните!
Священник — против своей воли — вдохнул.
— Что чувствуете?
— Ничего.
— Ничего, отец, ничего! Все в прошлом. И запах шоколада, и сам шоколад. В прошлом. В прошлом. Я свободен.
Старый священник сидел, не зная, что сказать. У него зачесались веки.
— Вы сделали работу Христа, отец, и вы, конечно, это знаете. Он шел по миру и помогал. Вы идете по миру и помогаете. Когда я падал, вы протянули руку, отец, и спасли меня.
А затем произошло нечто весьма странное. Отец Мэлли почувствовал, как из глаз его брызнули слезы. Просто потекли. Они струились по щекам. Они собирались у его сжатых губ. Он разжал их, и слезы стали капать с подбородка. Он не мог их остановить. Они пришли, о Господи, они пришли, как весенний ливень после семи лет засухи, а он танцует в одиночестве, благодарный, под дождем…
Он услышал звуки из-за перегородки и хотя не был точно уверен, но как-то почувствовал, что тот, другой, тоже плачет.
Так они сидели — пока грешный мир мчался мимо по своим дорогам — здесь, в пахнущем ладаном полумраке, два человека, по разным сторонам хрупкой перегородки, вечером, в конце лета и плакали.
А потом они совсем успокоились, и голос участливо спросил:
— Вы в порядке, отец?
Священник наконец ответил, глаза его при этом были закрыты:
— Спасибо, все хорошо.
— Я могу чем-нибудь помочь?
— Да ты уж все сделал, сын мой.
— А насчет… крещения? Я вот что имел в виду.
— Не стоит беспокоиться.
— Нет, именно стоит. Я крещусь. Пусть даже я еврей.
— Ч-что?
— Я сказал «еврей», но я ирландский еврей, если так лучше.
— О да! — промычал старый священник. — Так лучше, лучше!
— А чего такого забавного, отец?
— Не знаю, но о-очень, о-очень забавно!
И тут он разразился такими пароксизмами смеха, что даже заплакал, а потоки слез заставили его опять хохотать, пока все не смешалось в каком-то буйстве. Церковь отозвалась многократным эхом очищающего смеха. Единственное, что он знал в этот момент, это то, что завтра, когда он расскажет все это своему исповеднику, епископу Келли, ему все простится. Церковь очищается и украшается не только слезами скорби, но и свежим ветром прощения себя и других, который дается Богом только человеку и который называется смехом.
Восклицания с обеих сторон долго не стихали, потому что молодой человек перестал плакать и переключился на веселье. Церковь покачивалась от их голосов. Сопение прекратилось. Радость билась о стены, как птица, которая хочет вылететь на свободу.
Наконец все стихло. Они сидели, вытирая лица, невидимые друг для друга.
Затем, как будто мир почувствовал, что пора сменить декорации, ветер широко распахнул створки церковной двери и бросил в проход немного листьев. Сумерки наполнились запахом осени. Лето на самом деле кончилось.
Через дверь было видно, как ветер гонит осенние листья, и вдруг, как весной, отец Мэлли захотел улететь с ними. Его существо требовало выхода, но выхода не было.
— Я ухожу, отец.
Священник выпрямился.
— Ты имеешь в виду, до завтра?
— Нет, совсем ухожу. Это последний раз.
«Ты не смеешь!» — подумал священник и почти сказал вслух.
Вместо этого он сказал спокойно, как только мог:
— И куда ты отправляешься, сын мой?
— Вокруг света, отец, во много мест. Я тут было испугался. Я никогда нигде не бывал. Но теперь, когда я в порядке, я еду. Надо побывать во многих местах, попробовать новую работу.
— И как долго тебя не будет?
— Год, пять лет, десять. А вы еще здесь будете через десять лет, отец?
— С Божьей помощью.
— Когда я буду в Риме, я куплю для вас что-нибудь, освящу у папы, а потом подарю, когда вернусь.
— Освященный дар?
— Да. Вы меня прощаете, отец?
— За что?
— За все.
— Мы уже простили друг друга, дорогой мальчик, и это самое лучшее, что люди могут сделать друг для друга.
С другой стороны послышался шорох ног.
— Ну я пошел, отец. А правда, что «гуд-бай» означает «с вами Бог»?
— Как раз это и означает.
— Ну тогда гуд-бай, отец.
— Гуд-бай — в самом первоначальном смысле.
И исповедальня опустела.
Молодой человек исчез.
Последнее событие, заполнившее жизнь отца Мэлли до конца, произошло много лет спустя, когда он стал уже совсем сонливым старцем. Однажды, ближе к вечеру, когда он дремал в исповедальне, слушая, как идет дождь, он вдруг ощутил странный и в то же время знакомый запах и открыл глаза.
Едва уловимый аромат шоколада нежно просачивался сквозь решетку.
Исповедальня скрипнула. На той стороне кто-то силился найти нужные слова.
Старый священник подался вперед, сердце его заколотилось от изумления и замешательства.
— Да? — произнес он, замирая.
— Спасибо, — прошептал наконец кто-то.
— Прошу прощения?..
— Давным-давно, — слышался шепот, — вы помогли. Меня долго не было. В городе на один день. Увидел церковь. Спасибо. Вот и все. Ваш дар в кружке для пожертвований. Спасибо.
Быстро удаляющиеся шаги.
Священник впервые в своей жизни рванулся из исповедальни.
— Подожди!
Но невидимка уже исчез, высокий или маленький, худой или толстый… Церковь была пуста, вот и весь разговор.
Он помедлил в темноте около кружки для сбора в пользу бедных. Затем протянул руку. Там была большая плитка шоколада за восемьдесят девять центов.
«Однажды, отец, — зашептал давно забытый голос, — я принесу вам дар, освященный папой».
Так это то самое? Старый священник вертел в руках плитку, пальцы его дрожали. А почему бы и нет? Что может быть более подходящим?
Он увидел, как это было. В Кастель Гондольфо летним полднем пятитысячная толпа потных, прижатых друг к другу туристов — внизу, в пыли, а высоко над ними, на своем балконе, папа простирает руку для благословения. И вдруг среди суматохи, в этом море воздетых рук, одна смелая рука высоко поднимает…
И в руке этой сверкает завернутая в серебряную фольгу плитка шоколада.
Старый священник кивнул, не удивляясь ничему.
Он запер шоколад в особый ящик своего стола и иногда, уже годы спустя, позади алтаря, когда удушающая погода давила на окна, а отчаяние лилось сквозь замочные скважины, он доставал плитку шоколада и откусывал от нее — чуть-чуть.
Это, конечно, было не тело Христово, нет. Но это была жизнь. И жизнь была его. И в таких случаях, не частых, но все-таки, когда он отщипывал кусочек, она была на вкус (прости, Господи) — на вкус она была такой сладкой!
Перевод с англ. И. Софронова
В дождливый июньский день, ближе к вечеру, отец Мэлли дремал в исповедальне в ожидании грешников.
— Ума не приложу, куда они подевались? — недоумевал он. Бесконечные пути греха скрывались где-то за теплым дождем. А почему бы не быть и бесконечным путям покаяния? Отец Мэлли устроился поудобнее и закрыл глаза.
Нынешние грешники так быстро носятся в автомобилях, что наша старая церковь мелькает для них каким-то пятнышком на обочине. А сам он? Древний акварельный священник — краски уже выцвели.
«Подождем еще пять минут и хватит», — подумал он не то чтобы в панике, но с тихим стыдом и отчаянием, которым лучше бы возлечь на чьи-нибудь другие плечи.
За решеткой исповедальни послышался скрип открываемой двери.
Отец Мэлли встрепенулся. Из-за решетки повеяло запахом шоколада.
«О Господи, — подумал святой отец, — какой-нибудь паренек со своей маленькой корзинкой грехов, вывалит и уйдет. Ну давай…»
Старый священник склонился к решетке, откуда несся шоколадный дух и откуда должны были воспоследовать слова.
Но слов не было. Никаких «отпусти грех мой, отец, ибо я…» Только странный шорох, как будто кто-то… жует! Грешник за перегородкой — зашей, Господи, его рот — сидел и просто жрал шоколад!
— Нет! — прошептал священник сам себе.
В желудке его, получившем новую информацию, заурчало, напоминая, что с самого утра он ничего не ел. От некоего греха гордыни, в котором он сам себе не признался бы, он пригвоздил себя к диете, сгодившейся бы и для страстотерпца, а тут… на тебе!
Жевание за стенкой продолжалось.
Желудок отца Мэлли зарычал. Он почти прижался губами к решетке, закрыл глаза и крикнул:
— Да хватит же!
Мышиная возня, запах шоколада стал улетучиваться. Юношеский голос произнес:
— Это как раз то, с чем я пришел, отец.
Священник открыл один глаз и обозрел тень за завесой.
— То есть с чем именно?
— Это все шоколад, отец.
— Что?
— Да вы не сердитесь, отец.
— Да кто тут сердится?!
— Вы, отец. Меня просто придавило звуком вашего голоса, я и начать не успел.
Священник откинулся в скрипнувшем кожей кресле, стер с лица гримасу и встряхнулся.
— Да, да. День жаркий. И я немного не в духе. Да и вообще…
— Чуть позднее станет прохладнее, отец, и вам будет хорошо.
Старый священник разглядывал завесу.
— Тут кто, собственно, исповедуется и кто дает отпущение?
— Да я, отец…
— Ну так приступай!
Голос быстро выпалил:
— Вы почувствовали запах шоколада, отец?
Священников желудок глухо ответил за него.
Оба прислушались к печальному звуку.
— Понимаете, отец, если по правде, то я… шоколадный наркоман.
Что-то давно забытое вспыхнуло в глазах священника. Любопытство уступило место юмору, затем со смехом вернулось обратно.
— И ты поэтому пришел сегодня к исповеди?
— Да, сударь, то есть святой отец.
— А не из-за того, что задумал блудодеяние с сестрой своей или из-за изнурительной войны с онанизмом?
— Нет, отец, — сокрушенно ответил голос.
Священник нашел нужный тон и сказал:
— Ну, ну все в порядке. Давай к делу. По правде сказать, ты для меня большое облегчение. Я уже по горло сыт рыщущими особями мужского пола и страдающими от одиночества — женского и всем этим мусором, который они вычитали из книг… Продолжай, ты меня заинтересовал. Рассказывай дальше.
— Понимаете, отец, вот уже десять или двенадцать лет, я съедаю фунт или два шоколада в день и никак не могу бросить. Тут и конец и начало всего.
— Звучит как эпидемия прыщей, угрей и карбункулов.
— Вот именно.
— И не прибавляет стройности фигуре.
— Если я сейчас попытаюсь наклониться, отец, я опрокину исповедальню.
Послышался скрип, все вокруг них затрещало, когда невидимая фигура зашевелилась.
— Тихо, сидеть! — крикнул священник.
Треск прекратился.
Священник проснулся окончательно и чувствовал себя прекрасно. Давно уже он не ощущал себя таким живым, так, чтобы сердце билось уверенно и кровь доходила бы до самых отдаленных уголков тела.
Жара спала.
Он почувствовал бесконечную прохладу. Какое-то радостное чувство пульсировало в запястьях и наполняло горло. Он наклонился к решетке почти совсем как возлюбленный к предмету своей страсти:
— Вот какой ты исключительный.
— И печальный, отец, и двадцатидвухлетний, и обманутый, и ненавидящий себя за обжорство, и желающий от него избавиться.
— А ты не пробовал жевать подольше, а глотать пореже?
— Каждую ночь ложусь спать со словами: «Убери, Господи, с моего пути все хрустящие плитки и молочно-шоколадные поцелуи фирмы «Хершиз». Каждое утро выскакиваю из постели и бегу в винный магазин, но не за выпивкой, а за восемью плитками «Hectle»! У меня уже гипертония к обеду.
— Я думаю, что это предмет медицины, а не исповеди.
— Да на меня уж и доктор орет.
— Приходится.
— А я его не слушаю, отец.
— А надо бы.
— И мать мне не в помощь, она сама толстая, как поросенок, от шоколада.
— Я надеюсь, ты не из тех, кто держится за мамину юбку?
— А куда я денусь, отец?
— Господи, да надо закон издать, чтобы мальчики не болтались в пределах округлой тени их мамочек. А отец твой… еще жив?
— Более или менее.
— А его вес?
— Ирвин Великий — зовет он себя из-за роста и веса, это не настоящее имя.
— А когда идете втроем, то от одного тротуара и до другого?
— А велосипеду не проехать, отец.
— Христос в пустыне, — пробормотал священник, — голодал сорок дней.
— Ужасная диета, отец.
— Если бы на примете была подходящая пустыня, я бы тебя туда выпихнул.
— Выпихните, отец. От папы с мамой помощи не дождешься, так же, как и от доктора и тощих друзей, которые только хихикают, на меня глядя. Я уже из бюджета выхожу от этого ожирения. Никогда не думал встретиться с вами… и вот наконец добрался. Если бы только друзья узнали, моя мамочка, папочка и этот сумасшедший доктор — что я здесь с вами в эту минуту!..
Было слышно, как что-то тяжелое наклонилось и побежало.
— Подожди!
Раздался слоновый топот. Видимо, молодой человек ушел. Остался только запах шоколада, напоминая обо всем без слов.
Сразу вернулась дневная жара, и старому священнику стало душно и грустно.
Ему пришлось выбраться из исповедальни, потому что он знал, что если останется, то начнет ругаться, а потом надо будет бежать за отпущением грехов в соседний приход.
— Я страдаю от сварливости, Господи. За это сколько раз надо прочесть «Богородицу»? Ну-ка подумай, сколько — за одну тонну шоколада?
«Вернись!» — крикнул он мысленно в пустой церкви. «Нет, теперь уж не вернется, — подумал он, — я так на него набросился».
И с этим тяжелым чувством он пошел домой принять прохладную ванну — вдруг станет полегче на душе.
Прошел день, два, неделя.
Зной растворил старого священника до состояния потного ступора и кислого расположения духа. Он дремал в спальне или перебирал бумаги в библиотеке, бросал взгляды на неухоженный газон, периодически напоминая себе, что надо бы поразвлечься с косилкой в ближайшие дни. Но в основном он пребывал в раздражении. Прелюбодеяние было разменной монетой общества, а мастурбация его служанкой — по крайней мере, так явствовало из шепота, проникавшего через решетку исповедальни день за днем.
На пятнадцатый день июля месяца он поймал себя на том, что глазеет на ребят, которые не спеша ехали мимо на велосипедах, набивая себе рты шоколадом, который они жевали и проглатывали.
Той же ночью он проснулся и принялся мысленно перебирать разные сорта шоколада.
Некоторое время он пытался бороться с собой, потом встал, попробовал читать книгу, отшвырнул ее, проследовал в неосвещенную церковь и наконец, тихонько топоча, подошел к алтарю и помолился об одной вещи.
На следующий день молодой человек, так страстно любивший шоколад, наконец появился.
— Благодарю Тебя, Господи, — пробормотал священник, когда почувствовал, как под огромной тяжестью осела другая половина исповедальни, подобно перегруженному кораблю.
— Что? — переспросил шепотом молодой голос с той стороны.
— Это я не тебе, — сказал священник.
Он открыл глаза и вдохнул. Ворота шоколадной фабрики были открыты, и приятный аромат шел оттуда, чтобы преобразить землю.
А затем случилось невероятное.
Резкие слова вырвались из уст отца Мэлли:
— Тебе не следовало приходить!
— Что, что, отец?
— Иди куда-нибудь еще! Я не смогу тебе помочь. Здесь нужны специальные познания. Нет, нет.
Старый священник был ошеломлен собственными словами, как он от выговорить такое? От жары, что ли, или слишком долгого ожидания этого изверга? Но изо рта продолжало выпрыгивать:
— Не смогу помочь! Нет, нет. За этим иди…
— В дурдом, что ли? — прервал его голос, удивительно спокойный, как перед взрывом.
— Да, да, к этим… психиатрам.
Последнее слово было совсем уж невероятным. Он им пользовался-то редко.
— О Господи, отец, да что они понимают? — сказал молодой человек.
«На самом деле, — подумал отец Мэлли, его уже далеко занесло в этом карнавальном разговоре. — Какая жалость, что нельзя прикрыть лицо воротником и нацепить бороду», — подумал он, но продолжал более спокойно:
— Что они понимают, сын мой? Да как будто они заявляют, что знают все.
— Прямо как церковь когда-то, так, отец?
Тишина. Потом:
— Есть разница между заявлениями и знанием, — ответил старый священник, спокойно, насколько позволяло его бьющееся сердце.
— И церковь знает?
— Ну, если не она, то я знаю!
— Не заводитесь опять, отец, — молодой человек помолчал и вздохнул. — Я ведь пришел не для того, чтобы наблюдать вместе с вами, как ангелы танцуют на острие булавки. Может быть, я начну исповедь?
— Давно, как будто, пора, — священник присобрался, устроился поудобнее, закрыл глаза. — Ну?
И голос на другой стороне, с дыханием ребенка и языком, тронутым поцелуями серебряной фольги и медовыми сотами, движимым свежей сладостью и воспоминаниями о роскошествах «Кэдбери», начал описывать жизнь, где встают по утрам, и ходят весь день, и ложатся спать с «Восторгами Швейцарии» и искушениями от «Хершиз» и где сжевывают сначала наружную оболочку «Кларк Бар», а потом смакуют хрустящий наполнитель… праздник души, которая просит, а язык требует, а желудок принимает, а кровь танцует под ритмы «Пауэр Хаус», обещания «Лав Нест» и нашептывания «Баттерфингера», но самый экстаз это сладкое африканское мурлыканье темного шоколада между зубами, окрашивающее десны, наполняющее благоуханием небо, так что во сне уже бормочете, шепчете, мурлыкаете на языках Конго, Замбези, Чада…
И чем больше голос говорил — по мере того, как проходили дни, недели, а старый священник все слушал, — тем легче становился груз по ту сторону решетки. Отец Мэлли, даже не глядя, знал, что плоть, заключающая в себе этот голос, таяла и убывала. Поступь делалась не такой тяжелой. Исповедальня уже не скрипела в таком диком испуге, когда тело входило в соседнюю дверь. И голос, и молодой человек были на месте, но запах шоколада отчетливо убыл и почти исчез.
И это было самое чудесное лето в жизни старого священника.
Когда-то, много лет назад, когда он был очень молодым человеком, с ним случилось нечто такое же странное и не похожее ни на что.
Девушка, судя по голосу, не старше шестнадцать лет, приходила каждый день в свои летние каникулы, пока не настала пора снова идти в школу.
И все то долгое лето ее милый голос и шепот приводили его в настолько трепетное чувство, насколько это возможно для священника. Он слышал ее сквозь ее июльскую прелесть, августовское безумие, сентябрьское разочарование, и когда она, как всегда, ушла в октябре в слезах, ему захотелось крикнуть: «Останься, останься! Выходи за меня замуж!»
«Но я жених невестам Христовым», — прошептал другой голос.
И он не выбежал, очень молодой священник, на скрещения путей этого мира.
А теперь, когда подходит уже к шестидесяти, юная душа в нем вздохнула, зашевелилась, вспомнила, сравнила старое потертое воспоминание с этой новой, в чем-то смешной и в то же время печальной, внезапной встречей с потерянной душой, чья любовь была — нет, не знойная страсть к девушкам в завлекательных купальных костюмах, — но шоколад, развернутый украдкой и сожранный тайком.
— Отец, — сказал голос однажды ближе к вечеру, — это было чудесное лето.
— Странно, что ты это говоришь, — сказал священник, — это я так думал.
— Отец, я должен поведать вам одну ужасную вещь.
— Я думаю, меня ты не смутишь.
— Отец, я не из вашего прихода.
— Это нормально.
— И, отец, простите меня, но я…
— Продолжай.
— Я даже не католик.
— Что?! — вскричал старик.
— Я даже не католик, отец. Это ужасно?
— Ужасно?
— Я имею в виду, я сожалею. Я прошу прощения. Я крещусь, если хотите, отец, чтобы уладить это дело.
— «Крещусь», болван?! — крикнул старик. — Поздно уже! Ты знаешь, что ты наделал? Сознаешь ли ты глубину греха, в которую погрузился? Ты отнимал мое время, заставляя слушать себя, доводил до бешенства, просил совета, нуждаясь, между прочим, в психиатре, оспаривал религию, критиковал папу, насколько я помню (а я помню!), отнял у меня три месяца, восемьдесят или девяносто дней, а теперь, теперь ты хочешь креститься и «уладить это дело»?
— Если вы, конечно, не возражаете, отец.
— Возражаю! Возражаю! — прокричал священнослужитель и отключился секунд на десять.
Он уже был готов распахнуть дверь и выволочь греховодника на свет Божий. Но тут…
— Это было не совсем напрасно, — сказал голос по ту сторону решетки.
Священник замер.
— Потому что, отец, вы помогли мне, храни вас Господь.
Священник почти перестал дышать.
— Да, отец, вы, мне так много помогли, я вам признателен, — шептал голос. — Вы не спрашиваете, ведь вы догадались? Я сбросил вес. Вы даже не поверите, сколько я сбросил. Восемьдесят, восемьдесят пять, девяносто фунтов. Благодаря вам, отец. Оставил обжорство. Оставил. Сделайте глубокий вдох. Вдохните!
Священник — против своей воли — вдохнул.
— Что чувствуете?
— Ничего.
— Ничего, отец, ничего! Все в прошлом. И запах шоколада, и сам шоколад. В прошлом. В прошлом. Я свободен.
Старый священник сидел, не зная, что сказать. У него зачесались веки.
— Вы сделали работу Христа, отец, и вы, конечно, это знаете. Он шел по миру и помогал. Вы идете по миру и помогаете. Когда я падал, вы протянули руку, отец, и спасли меня.
А затем произошло нечто весьма странное. Отец Мэлли почувствовал, как из глаз его брызнули слезы. Просто потекли. Они струились по щекам. Они собирались у его сжатых губ. Он разжал их, и слезы стали капать с подбородка. Он не мог их остановить. Они пришли, о Господи, они пришли, как весенний ливень после семи лет засухи, а он танцует в одиночестве, благодарный, под дождем…
Он услышал звуки из-за перегородки и хотя не был точно уверен, но как-то почувствовал, что тот, другой, тоже плачет.
Так они сидели — пока грешный мир мчался мимо по своим дорогам — здесь, в пахнущем ладаном полумраке, два человека, по разным сторонам хрупкой перегородки, вечером, в конце лета и плакали.
А потом они совсем успокоились, и голос участливо спросил:
— Вы в порядке, отец?
Священник наконец ответил, глаза его при этом были закрыты:
— Спасибо, все хорошо.
— Я могу чем-нибудь помочь?
— Да ты уж все сделал, сын мой.
— А насчет… крещения? Я вот что имел в виду.
— Не стоит беспокоиться.
— Нет, именно стоит. Я крещусь. Пусть даже я еврей.
— Ч-что?
— Я сказал «еврей», но я ирландский еврей, если так лучше.
— О да! — промычал старый священник. — Так лучше, лучше!
— А чего такого забавного, отец?
— Не знаю, но о-очень, о-очень забавно!
И тут он разразился такими пароксизмами смеха, что даже заплакал, а потоки слез заставили его опять хохотать, пока все не смешалось в каком-то буйстве. Церковь отозвалась многократным эхом очищающего смеха. Единственное, что он знал в этот момент, это то, что завтра, когда он расскажет все это своему исповеднику, епископу Келли, ему все простится. Церковь очищается и украшается не только слезами скорби, но и свежим ветром прощения себя и других, который дается Богом только человеку и который называется смехом.
Восклицания с обеих сторон долго не стихали, потому что молодой человек перестал плакать и переключился на веселье. Церковь покачивалась от их голосов. Сопение прекратилось. Радость билась о стены, как птица, которая хочет вылететь на свободу.
Наконец все стихло. Они сидели, вытирая лица, невидимые друг для друга.
Затем, как будто мир почувствовал, что пора сменить декорации, ветер широко распахнул створки церковной двери и бросил в проход немного листьев. Сумерки наполнились запахом осени. Лето на самом деле кончилось.
Через дверь было видно, как ветер гонит осенние листья, и вдруг, как весной, отец Мэлли захотел улететь с ними. Его существо требовало выхода, но выхода не было.
— Я ухожу, отец.
Священник выпрямился.
— Ты имеешь в виду, до завтра?
— Нет, совсем ухожу. Это последний раз.
«Ты не смеешь!» — подумал священник и почти сказал вслух.
Вместо этого он сказал спокойно, как только мог:
— И куда ты отправляешься, сын мой?
— Вокруг света, отец, во много мест. Я тут было испугался. Я никогда нигде не бывал. Но теперь, когда я в порядке, я еду. Надо побывать во многих местах, попробовать новую работу.
— И как долго тебя не будет?
— Год, пять лет, десять. А вы еще здесь будете через десять лет, отец?
— С Божьей помощью.
— Когда я буду в Риме, я куплю для вас что-нибудь, освящу у папы, а потом подарю, когда вернусь.
— Освященный дар?
— Да. Вы меня прощаете, отец?
— За что?
— За все.
— Мы уже простили друг друга, дорогой мальчик, и это самое лучшее, что люди могут сделать друг для друга.
С другой стороны послышался шорох ног.
— Ну я пошел, отец. А правда, что «гуд-бай» означает «с вами Бог»?
— Как раз это и означает.
— Ну тогда гуд-бай, отец.
— Гуд-бай — в самом первоначальном смысле.
И исповедальня опустела.
Молодой человек исчез.
Последнее событие, заполнившее жизнь отца Мэлли до конца, произошло много лет спустя, когда он стал уже совсем сонливым старцем. Однажды, ближе к вечеру, когда он дремал в исповедальне, слушая, как идет дождь, он вдруг ощутил странный и в то же время знакомый запах и открыл глаза.
Едва уловимый аромат шоколада нежно просачивался сквозь решетку.
Исповедальня скрипнула. На той стороне кто-то силился найти нужные слова.
Старый священник подался вперед, сердце его заколотилось от изумления и замешательства.
— Да? — произнес он, замирая.
— Спасибо, — прошептал наконец кто-то.
— Прошу прощения?..
— Давным-давно, — слышался шепот, — вы помогли. Меня долго не было. В городе на один день. Увидел церковь. Спасибо. Вот и все. Ваш дар в кружке для пожертвований. Спасибо.
Быстро удаляющиеся шаги.
Священник впервые в своей жизни рванулся из исповедальни.
— Подожди!
Но невидимка уже исчез, высокий или маленький, худой или толстый… Церковь была пуста, вот и весь разговор.
Он помедлил в темноте около кружки для сбора в пользу бедных. Затем протянул руку. Там была большая плитка шоколада за восемьдесят девять центов.
«Однажды, отец, — зашептал давно забытый голос, — я принесу вам дар, освященный папой».
Так это то самое? Старый священник вертел в руках плитку, пальцы его дрожали. А почему бы и нет? Что может быть более подходящим?
Он увидел, как это было. В Кастель Гондольфо летним полднем пятитысячная толпа потных, прижатых друг к другу туристов — внизу, в пыли, а высоко над ними, на своем балконе, папа простирает руку для благословения. И вдруг среди суматохи, в этом море воздетых рук, одна смелая рука высоко поднимает…
И в руке этой сверкает завернутая в серебряную фольгу плитка шоколада.
Старый священник кивнул, не удивляясь ничему.
Он запер шоколад в особый ящик своего стола и иногда, уже годы спустя, позади алтаря, когда удушающая погода давила на окна, а отчаяние лилось сквозь замочные скважины, он доставал плитку шоколада и откусывал от нее — чуть-чуть.
Это, конечно, было не тело Христово, нет. Но это была жизнь. И жизнь была его. И в таких случаях, не частых, но все-таки, когда он отщипывал кусочек, она была на вкус (прости, Господи) — на вкус она была такой сладкой!
Перевод с англ. И. Софронова
И НОВИЗНОЙ ОНИ ГОНИМЫ
Я не был в Дублине несколько лет. Странствовал по всему свету, был везде, кроме Ирландии, и вот, часа не прошло с момента моего приезда в Ирландский Королевский отель, как зазвонил телефон.
О, Господи! Это сама Нора!
— Чарльз? Чарли? Лапочка? Ты разбогател наконец? А богатые писатели покупают сказочные замки?
— Нора! — рассмеялся я. — Ты когда научишься здороваться?
— Жизнь слишком коротка, чтобы здороваться, а сейчас нет времени даже чтобы как следует попрощаться. Ты мог бы купить Гринвуд?
— Нора, Нора, ваш фамильный дом, которому двести лет? А что тогда станет с ирландской светской жизнью, с вечерами, выпивками, сплетнями? Ведь ты не сможешь без этого жить!
— Смогу и сделаю. О, сейчас у меня целые чемоданы денег мокнут под дождем. Но, Чарли, Чарли, в доме одна я. Слуги удрали, чтобы помочь Аге. И в эту ночь, лапочка, мне нужен писатель-мужчина, чтобы взглянуть в глаза призраку. У тебя пятки еще не горят? Приезжай. У меня есть таинства и есть дом, который я собираюсь покинуть. Чарли, о голубчик, о Чарли.
Щелк. И тишина.
Через десять минут моя машина уже ревела по извилистой как змея дороге сквозь зеленые холмы к голубому озеру и мягким лугам, туда, где спрятался сказочный дом под названием Гринвуд.
Я снова рассмеялся. Милая Нора! Что бы она ни болтала, а скорее всего, намечалась вечеринка, очередной маленький катаклизм. Верти, наверное, прилетит из Лондона, Ник — из Парижа, Алиса, скорее всего, прикатит из Хайлуэя. В течение часа свяжутся с каким-нибудь кинопродюсером, который спустится на парашюте или на вертолете, этакий в меру потрепанный мэн в темных очках. Марион явится с труппой пекинессов, которые каждый раз напиваются и болеют потом больше хозяйки.
Мне стало весело, и я нажал на газ.
Примерно к восьми, подумал я, ты порядочно налижешься, а к полуночи тебя вытолкают спать, до полудня ты будешь дрыхнуть без задних ног, а за плотным воскресным ужином тебя накачают еще больше. Где-то между всем этим будет изысканная музыкальная игра, подобная старинной шкатулке, с ирландскими и французскими графинями и леди, а также с налетевшими из Сорбонны и поднаторевшими там в искусстве мужчинами.
О, Господи! Это сама Нора!
— Чарльз? Чарли? Лапочка? Ты разбогател наконец? А богатые писатели покупают сказочные замки?
— Нора! — рассмеялся я. — Ты когда научишься здороваться?
— Жизнь слишком коротка, чтобы здороваться, а сейчас нет времени даже чтобы как следует попрощаться. Ты мог бы купить Гринвуд?
— Нора, Нора, ваш фамильный дом, которому двести лет? А что тогда станет с ирландской светской жизнью, с вечерами, выпивками, сплетнями? Ведь ты не сможешь без этого жить!
— Смогу и сделаю. О, сейчас у меня целые чемоданы денег мокнут под дождем. Но, Чарли, Чарли, в доме одна я. Слуги удрали, чтобы помочь Аге. И в эту ночь, лапочка, мне нужен писатель-мужчина, чтобы взглянуть в глаза призраку. У тебя пятки еще не горят? Приезжай. У меня есть таинства и есть дом, который я собираюсь покинуть. Чарли, о голубчик, о Чарли.
Щелк. И тишина.
Через десять минут моя машина уже ревела по извилистой как змея дороге сквозь зеленые холмы к голубому озеру и мягким лугам, туда, где спрятался сказочный дом под названием Гринвуд.
Я снова рассмеялся. Милая Нора! Что бы она ни болтала, а скорее всего, намечалась вечеринка, очередной маленький катаклизм. Верти, наверное, прилетит из Лондона, Ник — из Парижа, Алиса, скорее всего, прикатит из Хайлуэя. В течение часа свяжутся с каким-нибудь кинопродюсером, который спустится на парашюте или на вертолете, этакий в меру потрепанный мэн в темных очках. Марион явится с труппой пекинессов, которые каждый раз напиваются и болеют потом больше хозяйки.
Мне стало весело, и я нажал на газ.
Примерно к восьми, подумал я, ты порядочно налижешься, а к полуночи тебя вытолкают спать, до полудня ты будешь дрыхнуть без задних ног, а за плотным воскресным ужином тебя накачают еще больше. Где-то между всем этим будет изысканная музыкальная игра, подобная старинной шкатулке, с ирландскими и французскими графинями и леди, а также с налетевшими из Сорбонны и поднаторевшими там в искусстве мужчинами.