Страница:
Я сказал:
— Все это не может быть правдой. Конечно же, ты можешь спокойно оставаться здесь.
— Последнее испытание, и ты не будешь больше спорить. Мы попытаемся провести здесь ночь.
— Попытаемся?
— Мы не дотянем до рассвета. Давай поджарим несколько яиц, выпьем вина и пораньше ляжем спать. Но ложись прямо на покрывало, не раздеваясь. Я думаю, тебе очень скоро понадобится одежда.
Мы поели почти молча. Выпили вино. И слушали, как новые часы в новом доме отбивали новое время.
В десять часов Нора отправила меня в мою комнату.
— Не пугайся, — крикнула она мне с лестничной площадки. Дом не желает нам вреда. Он просто боится, что мы причиним ему вред. Я буду читать в библиотеке. Когда ты будешь готов уйти, неважно, в каком часу, зайди за мной.
— Я буду спать, как тюлень, — ответил я.
— А будешь ли? — спросила Нора.
Я отправился в свою новую постель, лежал в темноте и курил, не чувствуя ни страха, ни уверенности в себе. Просто спокойно ждал, что же все-таки произойдет.
Я не спал до полуночи.
В час я тоже не спал.
В три я лежал с широко раскрытыми глазами.
Дом не скрипел, не вздыхал, не бормотал. Он ждал, так же, как и я, дыша в такт моему дыханию.
В 3.30 дверь в мою комнату медленно отворилась. Это было просто движение чего-то темного во мраке. Я почувствовал, как по рукам и лицу пробежал сквозняк.
Я медленно сел в темноте.
Прошло пять минут. Сердце билось медленнее обычного.
Потом я услышал, как где-то далеко внизу открылась парадная дверь. И снова ни скрипа, ни шепота. Лишь щелканье и теневое движение ветра в коридорах.
Я встал и вышел в холл.
С лестницы я увидел то, что и ожидал, — открытую парадную дверь. Лунный свет струился по лунному паркету и освещал новые дедовские часы, которые были хорошо смазаны и отчетливо тикали. Я спустился вниз и вышел в парадную дверь.
— Вот и ты, — сказала Нора. Она стояла около моей машины.
Я подошел к ней.
— Ты не слышал ничего и все-таки ты что-то слышал, верно? — спросила она.
— Верно.
— Чарльз, теперь ты готов уехать?
Я оглянулся на дом: «Почти».
— Теперь ты знаешь, что все кончено, так? Наверное, ты чувствуешь, что наступает рассвет нового дня? И послушай мое сердце, родной, в нем едва треплется кровь, и она такая черная, Чарльз. Ты ведь часто слышал, как оно билось под твоим телом, ты понимаешь, как я постарела теперь. И знаешь, как я переполнена подземными тюрьмами, решетками и голубыми французскими сумерками. Что ж…
Нора посмотрела на дом.
— Прошлой ночью, когда я лежала в постели в два часа утра, я услышала, как открылась парадная дверь. Я знала, что весь дом просто немного наклонился, чтобы освободить щеколду и дверь могла широко отвориться. Я вышла на лестницу, посмотрела вниз и увидела, как свежий лунный свет залил холл и весь дом. Вот отгадка. Ступая по этим лунным сливкам, по молочной тропинке и иди отсюда прочь, ты, старуха, иди и уноси свой мрак. Ты беременна. В твоем животе прокисшее, липкое привидение. Оно никогда не родится. А так как ты не можешь его извергнуть из себя, однажды оно станет причиной твоей смерти. Чего ты ждешь?
Чарльз, я боялась спуститься вниз и закрыть дверь. Я знала, что все это правда и я никогда здесь больше не усну. Поэтому я спустилась и вышла.
У меня есть уютное старое грешное местечко в Женеве. Я поеду туда жить. А ты моложе и чище меня, Чарльз, и я хочу, чтобы это место стало твоим.
— Не так уж я и молод.
— Моложе меня.
— И не так уж чист. Он хочет, чтобы я тоже уехал, Нора. Дверь в мою комнату, она тоже открывалась.
— О, Чарли, — вздохнула Нора, дотронувшись до моей щеки, — О, Чарльз, — и тихо добавила: — Я виновата.
— Нет. Мы уедем вместе.
Нора открыла дверцу машины.
— Я должна ехать. Сейчас, немедленно, в Дублин. Ты не против?
— Нет. А где твой багаж?
— Пусть все останется там, в доме. Куда ты?
Я остановился:
— Я должен закрыть парадную дверь… люди войдут.
Нора тихо рассмеялась:
— Да, но только хорошие люди. Пусть так и будет, верно?
Я наконец кивнул:
— Да, верно.
Я вернулся к машине, мне не хотелось уезжать. Собирались облака. Начинался снег. Большие мягкие белые хлопья падали с лунного неба. Они казались такими же нежными и безвредными, как сплетни ангелов.
Мы сели в машину, хлопнули дверцами. Нора завела мотор.
— Готов? — спросила она.
— Готов.
— Чарли, когда мы приедем в Дублин, ты будешь спать со мной. Я хочу сказать, ты не покинешь меня, хотя бы несколько дней. Мне будет необходим кто-нибудь в эти дни. Будешь?
— Конечно.
— Я хочу, — начала она. И глаза ее наполнились слезами. О Боже, как я хочу, чтобы можно было сжечь себя и возродиться заново. Сжечь себя так, чтобы я могла сейчас подойти к дому, войти в него и жить, хотя бы как служанка. Но, черт возьми, что проку об этом говорить.
— Поехали, Нора, — мягко сказал я.
Она включила передачу, и мы выехали из долины, поехали вдоль озера, гравий щелкал под покрышками, мы ехали дальше в горы, сквозь заснеженный лес, и когда мы добрались до последнего подъема, слезы у нее высохли, она ни разу не обернулась назад, мы ехали со скоростью семьдесят миль в час сквозь плотную и густую ночь к набухшему темнотой горизонту и холодному каменному городу. Всю дорогу мы не проронили ни слова и я ни на минуту не выпускал ее руку.
Перевод с англ. Л. Терехиной, А. Молокина
МОТЕЛЬ ВЕЩЕЙ КУРИЦЫ
ПОДЖОГ ПО-ИРЛАНДСКИ
— Все это не может быть правдой. Конечно же, ты можешь спокойно оставаться здесь.
— Последнее испытание, и ты не будешь больше спорить. Мы попытаемся провести здесь ночь.
— Попытаемся?
— Мы не дотянем до рассвета. Давай поджарим несколько яиц, выпьем вина и пораньше ляжем спать. Но ложись прямо на покрывало, не раздеваясь. Я думаю, тебе очень скоро понадобится одежда.
Мы поели почти молча. Выпили вино. И слушали, как новые часы в новом доме отбивали новое время.
В десять часов Нора отправила меня в мою комнату.
— Не пугайся, — крикнула она мне с лестничной площадки. Дом не желает нам вреда. Он просто боится, что мы причиним ему вред. Я буду читать в библиотеке. Когда ты будешь готов уйти, неважно, в каком часу, зайди за мной.
— Я буду спать, как тюлень, — ответил я.
— А будешь ли? — спросила Нора.
Я отправился в свою новую постель, лежал в темноте и курил, не чувствуя ни страха, ни уверенности в себе. Просто спокойно ждал, что же все-таки произойдет.
Я не спал до полуночи.
В час я тоже не спал.
В три я лежал с широко раскрытыми глазами.
Дом не скрипел, не вздыхал, не бормотал. Он ждал, так же, как и я, дыша в такт моему дыханию.
В 3.30 дверь в мою комнату медленно отворилась. Это было просто движение чего-то темного во мраке. Я почувствовал, как по рукам и лицу пробежал сквозняк.
Я медленно сел в темноте.
Прошло пять минут. Сердце билось медленнее обычного.
Потом я услышал, как где-то далеко внизу открылась парадная дверь. И снова ни скрипа, ни шепота. Лишь щелканье и теневое движение ветра в коридорах.
Я встал и вышел в холл.
С лестницы я увидел то, что и ожидал, — открытую парадную дверь. Лунный свет струился по лунному паркету и освещал новые дедовские часы, которые были хорошо смазаны и отчетливо тикали. Я спустился вниз и вышел в парадную дверь.
— Вот и ты, — сказала Нора. Она стояла около моей машины.
Я подошел к ней.
— Ты не слышал ничего и все-таки ты что-то слышал, верно? — спросила она.
— Верно.
— Чарльз, теперь ты готов уехать?
Я оглянулся на дом: «Почти».
— Теперь ты знаешь, что все кончено, так? Наверное, ты чувствуешь, что наступает рассвет нового дня? И послушай мое сердце, родной, в нем едва треплется кровь, и она такая черная, Чарльз. Ты ведь часто слышал, как оно билось под твоим телом, ты понимаешь, как я постарела теперь. И знаешь, как я переполнена подземными тюрьмами, решетками и голубыми французскими сумерками. Что ж…
Нора посмотрела на дом.
— Прошлой ночью, когда я лежала в постели в два часа утра, я услышала, как открылась парадная дверь. Я знала, что весь дом просто немного наклонился, чтобы освободить щеколду и дверь могла широко отвориться. Я вышла на лестницу, посмотрела вниз и увидела, как свежий лунный свет залил холл и весь дом. Вот отгадка. Ступая по этим лунным сливкам, по молочной тропинке и иди отсюда прочь, ты, старуха, иди и уноси свой мрак. Ты беременна. В твоем животе прокисшее, липкое привидение. Оно никогда не родится. А так как ты не можешь его извергнуть из себя, однажды оно станет причиной твоей смерти. Чего ты ждешь?
Чарльз, я боялась спуститься вниз и закрыть дверь. Я знала, что все это правда и я никогда здесь больше не усну. Поэтому я спустилась и вышла.
У меня есть уютное старое грешное местечко в Женеве. Я поеду туда жить. А ты моложе и чище меня, Чарльз, и я хочу, чтобы это место стало твоим.
— Не так уж я и молод.
— Моложе меня.
— И не так уж чист. Он хочет, чтобы я тоже уехал, Нора. Дверь в мою комнату, она тоже открывалась.
— О, Чарли, — вздохнула Нора, дотронувшись до моей щеки, — О, Чарльз, — и тихо добавила: — Я виновата.
— Нет. Мы уедем вместе.
Нора открыла дверцу машины.
— Я должна ехать. Сейчас, немедленно, в Дублин. Ты не против?
— Нет. А где твой багаж?
— Пусть все останется там, в доме. Куда ты?
Я остановился:
— Я должен закрыть парадную дверь… люди войдут.
Нора тихо рассмеялась:
— Да, но только хорошие люди. Пусть так и будет, верно?
Я наконец кивнул:
— Да, верно.
Я вернулся к машине, мне не хотелось уезжать. Собирались облака. Начинался снег. Большие мягкие белые хлопья падали с лунного неба. Они казались такими же нежными и безвредными, как сплетни ангелов.
Мы сели в машину, хлопнули дверцами. Нора завела мотор.
— Готов? — спросила она.
— Готов.
— Чарли, когда мы приедем в Дублин, ты будешь спать со мной. Я хочу сказать, ты не покинешь меня, хотя бы несколько дней. Мне будет необходим кто-нибудь в эти дни. Будешь?
— Конечно.
— Я хочу, — начала она. И глаза ее наполнились слезами. О Боже, как я хочу, чтобы можно было сжечь себя и возродиться заново. Сжечь себя так, чтобы я могла сейчас подойти к дому, войти в него и жить, хотя бы как служанка. Но, черт возьми, что проку об этом говорить.
— Поехали, Нора, — мягко сказал я.
Она включила передачу, и мы выехали из долины, поехали вдоль озера, гравий щелкал под покрышками, мы ехали дальше в горы, сквозь заснеженный лес, и когда мы добрались до последнего подъема, слезы у нее высохли, она ни разу не обернулась назад, мы ехали со скоростью семьдесят миль в час сквозь плотную и густую ночь к набухшему темнотой горизонту и холодному каменному городу. Всю дорогу мы не проронили ни слова и я ни на минуту не выпускал ее руку.
Перевод с англ. Л. Терехиной, А. Молокина
МОТЕЛЬ ВЕЩЕЙ КУРИЦЫ
Это происходило во времена кризиса, в самый опустошительный его период в 1932 году. Мы направлялись на запад в бьюике 1928 года выпуска, и именно тогда моя мать, отец, брат Скип и я наткнулись на то, что мы впоследствии называли «Мотель Вещей Курицы».
Как сказал отец, это был мотель прямо-таки из эпохи вдохновений. В этом мотеле жила одна необычная курица. Подобно тому, как какая-нибудь фанатичка мучительно корчится, пророчествуя о Боге, Времени и Вечности, пытаясь облечь свои открытия в слова, эта курица не могла удержаться от подобных же открытий и не записывать их на скорлупе снесенных ею яиц.
Некоторые существа обладают одним умением, другие — другим. Но куры являют собой величайшую бессловесную и безмозглую тайну среди всех других тварей. Особенно куры, которые сочиняют и, движимые инстинктом, пишут красивым ровным почерком послания на скорлупе своих яиц, в то время как плод их конвульсивных усилий мирно спит.
Той долгой осенью 1932 года, когда мы подкачивали шины, накидывали ремни безопасности, словно заблудившиеся члены ордена Подвязки, и мчались по Хайвэй-66, нам и в голову не приходило, что где-то впереди нас ждет этот мотель и такая удивительная курица.
Кстати, в нашей семье царила атмосфера дружелюбного неуважения. Мы с братом считали, что все карты в наших руках и что мы понимаем в них, безусловно, больше, чем отец. Отец был уверен, что знает больше матери, а мать не сомневалась, что является мозговым центром всей нашей компании.
Но это к лучшему.
Я хочу сказать, что если в семье существует дружелюбное взаимное неуважение, то она, может быть, никогда и не распадется. При условии, конечно, что у такой семьи имеется объект для совместных нападок, который ее как бы подпитывает. Но как только такой объект исчезает, распадается и семья.
Таким образом, мы ежедневно выползали из постелей, и у нас хватало терпения дождаться пережаренного бекона и недожаренной яичницы, чтобы услышать от кого-нибудь за столом очередную гадость. Что гренки слишком темные или светлые. Что джема хватит только на одного человека. Или приправа была такой, которую двое из четверых членов нашей семьи терпеть не могли. Если отец заявлял, что он все еще растет, мы со Скипом бросались за рулеткой, чтобы доказать, что за ночь он усох. Такова человеческая натура. Такова природа. Такова семья.
Но, как я сказал, мы ехали по Иллинойсу, ссорились, брюзжали среди россыпей осенней листвы. В Озарке мы прекратили перепалку и целых десять минут любовались огненными красками осени. Потом, проехав Канзас и Оклахому, беспрестанно ссорясь и скандаля, мы, оставив глубокие следы в дорожной глине, свернули с основной дороги и поехали в объезд. Тут каждый мог превозносить себя и обвинять других в том, что на дорогах колдобины, знаки плохо нарисованы, а тормоза нашего старого бьюика порядком поизносились. Выбравшись из канавы, мы едва затормозили у края глубокой каменоломни, на дне которой наши тела могли бы отыскать спустя несколько лет, не раньше.
Мы провели ночь в большом бунгало, словно бандиты в засаде, считая капли дождя, падающие с худой как решето крыши, и стаскивая друг с друга одеяло.
Следующий день был еще хлеще. Из дождя мы угодили в 100-градусную жару, которая высосала из нас все соки. И это не считая нападок отца на Скипа, рикошетом попадающих в меня. К полудню мы отказались от политики молчаливого взаимного презрения и с новой энергией, несмотря на то, что вымотались до предела, перешли к привычным оскорблениям. Как раз в тот момент мы подъехали к птицеводческой ферме по Амарилло, Техас.
Мы сразу же навострили уши.
Почему?
Да потому, что цыплятам, чтобы они убрались с дороги, наподдают так же, как члены семьи поддевают друг друга.
Мы видели, как старик, идя к машине, улыбаясь, поддел ногой петуха. Мы все кивнули ему. Он наклонился, чтобы сказать, что сдает комнаты по 50 центов за ночь. Довольно-таки низкая цена. Из-за запаха, конечно.
Куда только девалась чопорность отца, на смену ей пришла доброжелательность, как будто это было действительно первоклассное место. Он вывернул шоферскую кепку и отсчитал в нее 50 центов монетами по 5 центов.
Мы не разочаровались в ожиданиях. Комната, в которую мы въехали, оказалась буквально высшего класса. Дело было не только в том, что, когда мы ложились спать, все матрасные пружины впивались нам в бока. Все вокруг страдало хронической неустроенностью. Его стены, думаю, до сих пор не оправились от криков тысяч постояльцев, валившихся на вонзающиеся в бока пружины с воплями: «Черт побери!»
От стоящей там вони некоторые компании дикарей померли прямо на месте. Здесь пахло фальшивой искренностью, а похоть выдавала себя за любовь. Ветер сквозил между половицами и нес запах цыплят, коротавших ночи в бунгало. Цыплята свихивались от того, что склевывали самогон, капающий сквозь дырявый, мокрый линолеум.
В общем, улучив момент, мы с братом улизнули подальше от этих удобств и тайком позавтракали свининой и бобами с белым олеомаргарином, который мы наперегонки размазывали по тарелке. Потом мы обнаружили где-то неподалеку заброшенный ручей и для успокоения нервов бросили там друг в друга камнями. Вечером того же дня мы направились в город, зашли в кафе и, раздобыв сальную ложку, расправились со сверчками, которые норовили искупаться нагишом в супе. За десять центов мы посмотрели кино с участием гангстера Джеймса Кагни, после чего направились в сторону птицефермы, весьма довольные всем содеянным и всей эпохой Депрессии, которая казалась прошедшей и забытой.
В 11 часов ночи в Техасе было так жарко, что от жары все проснулись. Хозяйка, хрупкая женщина, словно изъеденная эрозией, но сохранившая слабый огонек в запавших глазах, вышла из дома, чтобы посидеть и посудачить о 18 миллионах безработных, о том, что будет дальше, куда мы катимся и что сулит нам будущий год.
Это были первые часы прохлады за весь день. Свежий ветер дохнул из завтрашнего дня. Мы успокаивались. Я посмотрел на брата, он — на мать, мать — на отца. Мы были семьей, неважно какой, но семьей. И этим вечером мы были вместе и вместе шли куда-то.
— Ну… — Отец достал дорожную карту, развернул ее и показал хозяйке помеченные красными чернилами места, словно эта территория принадлежала нам четверым. Как будто мы знаем, что делать, чем питаться и как спать, чтобы не видеть снов.
— Завтра, — он указал на карту желтым от табака пальцем, — мы будем в Тамстоуне. Потом Таксоне. В Таксоне мы задержимся и попробуем найти работу. У нас хватит денег, чтобы прожить там две недели, если, конечно, экономить. Не найдем работы там, поедем дальше в Сан-Диего. У меня там на верфях в таможне работает двоюродный брат. Мы рассчитываем пробыть неделю в Сан-Диего, три в Лос-Анджелесе. И у нас денег останется только, чтобы добраться до дома, в Иллинойс, а там придется жить на пособие по безработице. Или, кто знает, может быть, я снова получу работу в энергоосветительной компании, которая уволила меня шесть месяцев назад.
— Понятно, — сказала хозяйка.
И ей действительно было понятно, потому что 18 миллионов безработных уже проезжали по этой дороге, останавливались здесь, а потом ехали куда-то, куда-нибудь в никуда, а потом возвращались в никуда, куда-то, куда-нибудь, откуда они сначала уехали. А поскольку они нигде не были нужны, то так они и скитались.
— Какую работу вы ищете? — спросила хозяйка.
Это было издевательством. Она сообразила только после того, как спросила. Отец подумал и засмеялся. Засмеялась м мать. Засмеялись и мы с братом. Мы смеялись все вместе.
Ведь никто не спрашивал, какая работа нужна, просто нужно было найти работу, работу без названия, работу, вообще, чтобы можно было платить за газ и продукты, а может быть, при случае, покупать и мороженое. Кино? Можно было бы раз в месяц посмотреть и кино. Как бы там ни было, мы с братом все-таки проникали в кинотеатр. Через служебный вход, через боковые двери, подвалы, оркестровые ямы, балконы… Никто не мог остановить нас, не дать посмотреть субботние дневные сеансы, разве что сам Адольф Менжо.
Мы переставали смеяться. Почувствовав, что пришло время что-то сделать, хозяйка вышла и вернулась через несколько минут. Она принесла две небольшие коробки из серого картона. Она несла их так, что сначала мы подумали, что в них фамильные драгоценности или прах любимого дядюшки. Она села, держа эти коробки на покрытой фартуком руке, некоторое время слегка прикрывая их ладонью. Она выжидала, у нее был врожденный драматический талант, ведь большинство людей отлично знают, что, если в замедленном темпе изображать самые незначительные события, они покажутся куда более значительными.
И странно, мы были тронуты молчанием этой женщины, какой-то отрешенностью в ее лице. На этом лице отразилась жизнь, состоящая из одних потерь. Это было лицо, на котором плакали никогда не рожденные дети. Или были рождены, но умерли и были похоронены не в земле, а в ее плоти. А может быть, дети родились, выросли, разметались по всему свету и не писали. Это было лицо, на котором отразились ее собственная жизнь, жизнь ее мужа, ранчо и бесконечная борьба за выживание. Жестокое дыхание Бога могло выдуть ее рассудок, но каким-то образом ее душа еще теплилась, удерживаемая стремлением выжить. И разве можно было не задержать взгляд на таком лице, отразившем так много потерь, но все-таки озаренном слабым огоньком надежды. Надежды, которую можно было почерпнуть только в самой себе.
Хозяйка осторожно держала коробки и приоткрыла маленькую крышку одной из них.
И внутри этой первой коробки…
— Но это всего лишь яйцо… — сказал Скип.
— Посмотри внимательнее, — возразила она.
И мы взглянули поближе на это свежее белое яйцо, которое покоилось на ложе из ваты.
— Э-э… — произнес Скип.
— Да, — прошептал я. — Вот это да. — Посередине яйца торчал миниатюрный череп и рога техасского быка, словно оно треснуло в результате какого-то таинственного явления природы.
Череп и рога были такими красивыми, как будто ювелир, добавив кальций в состав скорлупы, выточил их на диво всему свету. Любой мальчишка с гордостью носил бы такое яйцо на шее на шнурке или отнес его в школу на зависть приятелям.
— Это яйцо, — произнесла наша леди, — было снесено с таким украшением ровно три дня назад.
Наши сердца защемило. Мы открыли рты и хотели сказать:
— Это…
Она закрыла коробочку, а вместе с ней закрылись и наши рты. Потом, глубоко вздохнув, полуприкрыла глаза и открыла крышку второй коробочки.
Скип воскликнул:
— Честное слово, я знаю, что…
И его догадка была верна.
И во второй открытой коробочке лежало крупное белое яйцо.
— Вот, — произнесла леди, владелица мотеля и птицефермы в центре земли, под небом, уходившим за горизонт, где тоже была земля и тоже небо…
Мы склонились над коробочкой, прищурившись.
Потому что на этом яйце на белой скорлупе были написаны слова, как будто нервная система зародыша впитала слышные только ей разговоры и перенесла их на скорлупу. И вот на скорлупе появились эти слишком ровные строчки, которые больно читать.
Вот что было написано на яйце:
«Утешьтесь. Хорошие времена не за горами».
Тут стало очень тихо.
Мы уже пытались расспрашивать про первое яйцо. Наши рты опять широко раскрылись, чтобы спросить:
— Как мог цыпленок, такой маленький, делать записи на скорлупе? Может, на курицу повлияло что-то извне? Неужели Бог использовал такое ничтожное творение, как яйцо, в качестве планшетки для спиритических сеансов, чтобы писать на ней пророчества?
Но, взглянув еще раз на второе яйцо, мы онемели и закрыли рты.
«Утешьтесь. Хорошие времена не за горами».
Отец не мог оторвать от яйца глаз. И никто из нас не мог этого сделать. Наконец наши губы зашевелились, беззвучно повторяя эти слова.
Отец снова взглянул на хозяйку.
Она тоже посмотрела на него, и взгляд у нее был такой же спокойный, уверенный и четкий, как широкие равнины, горячие, сухие и пустые. В этом взгляде отражались все пятьдесят лет, облетевшие, как лепестки увядшего цветка. Она не жаловалась, не объясняла. Она нашла яйцо под курицей. Вот оно, это яйцо. Посмотрите на него, говорило ее лицо. Прочтите эти слова. Потом, пожалуйста… прочтите их еще раз.
Мы вдыхали и выдыхали.
Наконец отец повернулся и ушел. У двери он обернулся, и глаза его быстро-быстро заморгали. Он не поднял руки к глазам, они были мокрые, яркие и нервные. Потом он вышел за дверь, спустился по лестнице и пошел между старыми бунгало, засунув руки глубоко в карманы.
Мы с братом смотрели на яйцо до тех пор, пока хозяйка не закрыла крышку. Потом поднялась и пошла к двери. Мы молча последовали за ней.
На улице мы нашли отца. Он стоял около проволочного забора, солнце уже село, а луны еще не было.
Мы смотрели на десяток тысяч цыплят, они носились стаями то туда, то сюда. Их внезапно охватила паника. То ли ветер был тому виной, то ли тени облаков, а может, их напугал лай собаки где-то в прерии или шум машины, одиноко двигающейся по раскаленной дороге.
— Там, — сказала хозяйка. — Она там. — И она указала на море клохчущих кур.
Мы видели тысячи толкающихся птиц, слышали тысячи внезапно возникающих и так же смолкающих птичьих голосов.
— Вот она, моя маленькая, вот она, моя драгоценная. Видите?
Она упорно указывала рукой, медленно перемещая ее, на одну курицу среди десятка тысяч других. И где-то в этом возбужденном, клохчущем море…
— Не правда ли, она великолепна! — спросила хозяйка.
Я взглянул, встал на цыпочки вглядывался до боли в глазах.
— Вон! Вон она, кажется, я вижу… — кричал брат.
— Та белая, — твердила хозяйка, — с рыжими крапинками.
Я посмотрел на нее. Лицо у нее было очень серьезным. Она знала свою курицу. Она знала свою любимицу, даже если мы не могли ее различить среди других, тем не менее, курица была там, она существовала, как мир и небо, как что-то маленькое в чем-то большом.
— Там, — сказал брат и замешкался, смущенный, — Нет, там. Нет, подождите, вон там!
— Да, — подтвердил я. — Я вижу его!
— Вы хотите сказать ее!
— Ее! — ответил я.
И на какое-то мгновение мне показалось, что я действительно вижу одну курицу среди множества других, одну большую птицу, которая была белее остальных, крупнее, счастливее и проворней остальных. Она казалась более резвой и гордой, чем другие куры. Словно бы море существ расступилось перед нашим библейским взглядом, чтобы явить нам, только одним, под лунным светом на теплой траве единственную птицу, замершую на мгновение, чтобы вновь смешаться с остальными, как только из прерии донесется лай собаки или треснет винтовочный выстрел с проезжающей по дороге машины.
— Вы видели? — спросила хозяйка, держась за проволочную изгородь и отыскивая свою любовь среди куриного моря.
— Да. — Я не мог видеть лицо отца, серьезным оно было или он сам себе улыбался. — Я видел.
Отец с матерью возвратились в наше бунгало.
А хозяйка, Скип и я еще, по крайней мере, десять минут оставались у изгороди, не разговаривая и никуда не указывая рукой.
Настало время отправляться спать.
Я лежал рядом со Скипом, не закрывая глаз. Я вспоминал другие ночи, когда отец и мать разговаривали о взрослых вещах, а мы их слушали. Мама озабоченно спрашивала, а отец отвечал тихо, спокойно и очень уверенно. Горшок золота, место, где кончается радуга, земля, где молочные реки с медовыми берегами. Я в это не верил. Мы много скитались и слишком много видели, чтобы я мог в это поверить… Но…
Когда-нибудь придет мой корабль.
В это я верил.
Когда я слышал, как отец это говорит, на мои глаза наворачивались слезы. Я видел такие корабли летним утром на озере Мичиган, когда они везли людей, возвращающихся с карнавала. Много веселых людей, в воздухе конфетти, рога трубят. А в снах, которые я смотрел на стене моей спальни, как на киноэкране, которые снились мне много ночей подряд, на причале стояли мать, отец, Скип и я. А корабль, огромный, белый, как снег, причаливал, и миллионеры с верхней палубы бросали в воздух не конфетти, а банкноты и золотые монеты, которые дождем сыпались вниз, а мы прыгали, пытаясь их поймать, кричали «Ух!», когда монеты попадали нам по ушам, или смеялись, когда нас ласкал снежный шквал банкнот…
Мама спрашивала. Отец отвечал.
А ночью мы со Скипом все в том же сне шли на причал и ждали.
И этой ночью, долго лежа в постели без сна, я спрашивал:
— Отец, что это значит?
— Что Это? — спросил отец из темноты.
— Эта надпись на яйце. Она означает тот корабль? Он скоро придет?
Долго было тихо.
Потом отец сказал.
— Да, это именно так. Спи, Дуг.
— Да, сэр.
И я отвернулся, глотая слезы.
Мы выехали из Амарилло на следующее утро в шесть часов, чтобы успеть до жары. Весь первый час мы не произнесли ни слова, мы просто еще не проснулись. А весь второй час мы молчали, потому что думали о прошедшей ночи. Наконец кофе разогрело отца изнутри, и он произнес:
— Десять тысяч.
Мы ждали, что он скажет дальше, и он сказал, медленно покачав головой:
— Десять тысяч бессловесных птиц. И какой-то из них из ниоткуда приходит в голову мысль нацарапать нам записку.
— Отец, — произнесла мать. И интонации в ее голосе вопрошали: — Ты на самом деле веришь?
— Да, отец, — сказал мой брат тем же голосом, с той же долей иронии.
— Здесь есть над чем подумать, — ответил отец. Его глаза смотрели на дорогу, руки на руле лежали свободно, он правил легко, ведя нашу машину через пустыню. За горой была еще гора, за той — еще одна, и что же было в конце?
Мама заглянула отцу в лицо, и у нее не хватило решимости назвать его по имени именно сейчас. Она перевела взгляд на дорогу и едва слышно прошептала:
— Куда-то она нас приведет?
Отец круто развернулся в направлении Уайт Сэндз, прокашлялся, протер ветровое стекло и, вспоминая, произнес:
— «Утешьтесь. Хорошие времена не за горами».
Некоторое время мы ехали молча. Потом я спросил:
— Сколько… мм… сколько… стоит такое яйцо, отец?
— Такую вещь человек не в состоянии купить, — ответил он, не оборачиваясь. Он ехал только вперед, к горизонту. — Мой мальчик, мы не в состоянии оценить яйцо, снесенное вещей курицей в Мотеле Вещей Курицы. Все будущие годы мы будем называть это место именно так — Мотель Вещей Курицы.
Мы ехали со скоростью 40 миль в час в жару и пыль послезавтрашнего дня.
Мой брат не задевал меня, я не задевал брата, мы не трогали друг друга до тех пор, пока не остановились днем, чтобы побрызгать на травку у обочины.
Перевод с англ. Л. Терехиной, А. Молокина
Как сказал отец, это был мотель прямо-таки из эпохи вдохновений. В этом мотеле жила одна необычная курица. Подобно тому, как какая-нибудь фанатичка мучительно корчится, пророчествуя о Боге, Времени и Вечности, пытаясь облечь свои открытия в слова, эта курица не могла удержаться от подобных же открытий и не записывать их на скорлупе снесенных ею яиц.
Некоторые существа обладают одним умением, другие — другим. Но куры являют собой величайшую бессловесную и безмозглую тайну среди всех других тварей. Особенно куры, которые сочиняют и, движимые инстинктом, пишут красивым ровным почерком послания на скорлупе своих яиц, в то время как плод их конвульсивных усилий мирно спит.
Той долгой осенью 1932 года, когда мы подкачивали шины, накидывали ремни безопасности, словно заблудившиеся члены ордена Подвязки, и мчались по Хайвэй-66, нам и в голову не приходило, что где-то впереди нас ждет этот мотель и такая удивительная курица.
Кстати, в нашей семье царила атмосфера дружелюбного неуважения. Мы с братом считали, что все карты в наших руках и что мы понимаем в них, безусловно, больше, чем отец. Отец был уверен, что знает больше матери, а мать не сомневалась, что является мозговым центром всей нашей компании.
Но это к лучшему.
Я хочу сказать, что если в семье существует дружелюбное взаимное неуважение, то она, может быть, никогда и не распадется. При условии, конечно, что у такой семьи имеется объект для совместных нападок, который ее как бы подпитывает. Но как только такой объект исчезает, распадается и семья.
Таким образом, мы ежедневно выползали из постелей, и у нас хватало терпения дождаться пережаренного бекона и недожаренной яичницы, чтобы услышать от кого-нибудь за столом очередную гадость. Что гренки слишком темные или светлые. Что джема хватит только на одного человека. Или приправа была такой, которую двое из четверых членов нашей семьи терпеть не могли. Если отец заявлял, что он все еще растет, мы со Скипом бросались за рулеткой, чтобы доказать, что за ночь он усох. Такова человеческая натура. Такова природа. Такова семья.
Но, как я сказал, мы ехали по Иллинойсу, ссорились, брюзжали среди россыпей осенней листвы. В Озарке мы прекратили перепалку и целых десять минут любовались огненными красками осени. Потом, проехав Канзас и Оклахому, беспрестанно ссорясь и скандаля, мы, оставив глубокие следы в дорожной глине, свернули с основной дороги и поехали в объезд. Тут каждый мог превозносить себя и обвинять других в том, что на дорогах колдобины, знаки плохо нарисованы, а тормоза нашего старого бьюика порядком поизносились. Выбравшись из канавы, мы едва затормозили у края глубокой каменоломни, на дне которой наши тела могли бы отыскать спустя несколько лет, не раньше.
Мы провели ночь в большом бунгало, словно бандиты в засаде, считая капли дождя, падающие с худой как решето крыши, и стаскивая друг с друга одеяло.
Следующий день был еще хлеще. Из дождя мы угодили в 100-градусную жару, которая высосала из нас все соки. И это не считая нападок отца на Скипа, рикошетом попадающих в меня. К полудню мы отказались от политики молчаливого взаимного презрения и с новой энергией, несмотря на то, что вымотались до предела, перешли к привычным оскорблениям. Как раз в тот момент мы подъехали к птицеводческой ферме по Амарилло, Техас.
Мы сразу же навострили уши.
Почему?
Да потому, что цыплятам, чтобы они убрались с дороги, наподдают так же, как члены семьи поддевают друг друга.
Мы видели, как старик, идя к машине, улыбаясь, поддел ногой петуха. Мы все кивнули ему. Он наклонился, чтобы сказать, что сдает комнаты по 50 центов за ночь. Довольно-таки низкая цена. Из-за запаха, конечно.
Куда только девалась чопорность отца, на смену ей пришла доброжелательность, как будто это было действительно первоклассное место. Он вывернул шоферскую кепку и отсчитал в нее 50 центов монетами по 5 центов.
Мы не разочаровались в ожиданиях. Комната, в которую мы въехали, оказалась буквально высшего класса. Дело было не только в том, что, когда мы ложились спать, все матрасные пружины впивались нам в бока. Все вокруг страдало хронической неустроенностью. Его стены, думаю, до сих пор не оправились от криков тысяч постояльцев, валившихся на вонзающиеся в бока пружины с воплями: «Черт побери!»
От стоящей там вони некоторые компании дикарей померли прямо на месте. Здесь пахло фальшивой искренностью, а похоть выдавала себя за любовь. Ветер сквозил между половицами и нес запах цыплят, коротавших ночи в бунгало. Цыплята свихивались от того, что склевывали самогон, капающий сквозь дырявый, мокрый линолеум.
В общем, улучив момент, мы с братом улизнули подальше от этих удобств и тайком позавтракали свининой и бобами с белым олеомаргарином, который мы наперегонки размазывали по тарелке. Потом мы обнаружили где-то неподалеку заброшенный ручей и для успокоения нервов бросили там друг в друга камнями. Вечером того же дня мы направились в город, зашли в кафе и, раздобыв сальную ложку, расправились со сверчками, которые норовили искупаться нагишом в супе. За десять центов мы посмотрели кино с участием гангстера Джеймса Кагни, после чего направились в сторону птицефермы, весьма довольные всем содеянным и всей эпохой Депрессии, которая казалась прошедшей и забытой.
В 11 часов ночи в Техасе было так жарко, что от жары все проснулись. Хозяйка, хрупкая женщина, словно изъеденная эрозией, но сохранившая слабый огонек в запавших глазах, вышла из дома, чтобы посидеть и посудачить о 18 миллионах безработных, о том, что будет дальше, куда мы катимся и что сулит нам будущий год.
Это были первые часы прохлады за весь день. Свежий ветер дохнул из завтрашнего дня. Мы успокаивались. Я посмотрел на брата, он — на мать, мать — на отца. Мы были семьей, неважно какой, но семьей. И этим вечером мы были вместе и вместе шли куда-то.
— Ну… — Отец достал дорожную карту, развернул ее и показал хозяйке помеченные красными чернилами места, словно эта территория принадлежала нам четверым. Как будто мы знаем, что делать, чем питаться и как спать, чтобы не видеть снов.
— Завтра, — он указал на карту желтым от табака пальцем, — мы будем в Тамстоуне. Потом Таксоне. В Таксоне мы задержимся и попробуем найти работу. У нас хватит денег, чтобы прожить там две недели, если, конечно, экономить. Не найдем работы там, поедем дальше в Сан-Диего. У меня там на верфях в таможне работает двоюродный брат. Мы рассчитываем пробыть неделю в Сан-Диего, три в Лос-Анджелесе. И у нас денег останется только, чтобы добраться до дома, в Иллинойс, а там придется жить на пособие по безработице. Или, кто знает, может быть, я снова получу работу в энергоосветительной компании, которая уволила меня шесть месяцев назад.
— Понятно, — сказала хозяйка.
И ей действительно было понятно, потому что 18 миллионов безработных уже проезжали по этой дороге, останавливались здесь, а потом ехали куда-то, куда-нибудь в никуда, а потом возвращались в никуда, куда-то, куда-нибудь, откуда они сначала уехали. А поскольку они нигде не были нужны, то так они и скитались.
— Какую работу вы ищете? — спросила хозяйка.
Это было издевательством. Она сообразила только после того, как спросила. Отец подумал и засмеялся. Засмеялась м мать. Засмеялись и мы с братом. Мы смеялись все вместе.
Ведь никто не спрашивал, какая работа нужна, просто нужно было найти работу, работу без названия, работу, вообще, чтобы можно было платить за газ и продукты, а может быть, при случае, покупать и мороженое. Кино? Можно было бы раз в месяц посмотреть и кино. Как бы там ни было, мы с братом все-таки проникали в кинотеатр. Через служебный вход, через боковые двери, подвалы, оркестровые ямы, балконы… Никто не мог остановить нас, не дать посмотреть субботние дневные сеансы, разве что сам Адольф Менжо.
Мы переставали смеяться. Почувствовав, что пришло время что-то сделать, хозяйка вышла и вернулась через несколько минут. Она принесла две небольшие коробки из серого картона. Она несла их так, что сначала мы подумали, что в них фамильные драгоценности или прах любимого дядюшки. Она села, держа эти коробки на покрытой фартуком руке, некоторое время слегка прикрывая их ладонью. Она выжидала, у нее был врожденный драматический талант, ведь большинство людей отлично знают, что, если в замедленном темпе изображать самые незначительные события, они покажутся куда более значительными.
И странно, мы были тронуты молчанием этой женщины, какой-то отрешенностью в ее лице. На этом лице отразилась жизнь, состоящая из одних потерь. Это было лицо, на котором плакали никогда не рожденные дети. Или были рождены, но умерли и были похоронены не в земле, а в ее плоти. А может быть, дети родились, выросли, разметались по всему свету и не писали. Это было лицо, на котором отразились ее собственная жизнь, жизнь ее мужа, ранчо и бесконечная борьба за выживание. Жестокое дыхание Бога могло выдуть ее рассудок, но каким-то образом ее душа еще теплилась, удерживаемая стремлением выжить. И разве можно было не задержать взгляд на таком лице, отразившем так много потерь, но все-таки озаренном слабым огоньком надежды. Надежды, которую можно было почерпнуть только в самой себе.
Хозяйка осторожно держала коробки и приоткрыла маленькую крышку одной из них.
И внутри этой первой коробки…
— Но это всего лишь яйцо… — сказал Скип.
— Посмотри внимательнее, — возразила она.
И мы взглянули поближе на это свежее белое яйцо, которое покоилось на ложе из ваты.
— Э-э… — произнес Скип.
— Да, — прошептал я. — Вот это да. — Посередине яйца торчал миниатюрный череп и рога техасского быка, словно оно треснуло в результате какого-то таинственного явления природы.
Череп и рога были такими красивыми, как будто ювелир, добавив кальций в состав скорлупы, выточил их на диво всему свету. Любой мальчишка с гордостью носил бы такое яйцо на шее на шнурке или отнес его в школу на зависть приятелям.
— Это яйцо, — произнесла наша леди, — было снесено с таким украшением ровно три дня назад.
Наши сердца защемило. Мы открыли рты и хотели сказать:
— Это…
Она закрыла коробочку, а вместе с ней закрылись и наши рты. Потом, глубоко вздохнув, полуприкрыла глаза и открыла крышку второй коробочки.
Скип воскликнул:
— Честное слово, я знаю, что…
И его догадка была верна.
И во второй открытой коробочке лежало крупное белое яйцо.
— Вот, — произнесла леди, владелица мотеля и птицефермы в центре земли, под небом, уходившим за горизонт, где тоже была земля и тоже небо…
Мы склонились над коробочкой, прищурившись.
Потому что на этом яйце на белой скорлупе были написаны слова, как будто нервная система зародыша впитала слышные только ей разговоры и перенесла их на скорлупу. И вот на скорлупе появились эти слишком ровные строчки, которые больно читать.
Вот что было написано на яйце:
«Утешьтесь. Хорошие времена не за горами».
Тут стало очень тихо.
Мы уже пытались расспрашивать про первое яйцо. Наши рты опять широко раскрылись, чтобы спросить:
— Как мог цыпленок, такой маленький, делать записи на скорлупе? Может, на курицу повлияло что-то извне? Неужели Бог использовал такое ничтожное творение, как яйцо, в качестве планшетки для спиритических сеансов, чтобы писать на ней пророчества?
Но, взглянув еще раз на второе яйцо, мы онемели и закрыли рты.
«Утешьтесь. Хорошие времена не за горами».
Отец не мог оторвать от яйца глаз. И никто из нас не мог этого сделать. Наконец наши губы зашевелились, беззвучно повторяя эти слова.
Отец снова взглянул на хозяйку.
Она тоже посмотрела на него, и взгляд у нее был такой же спокойный, уверенный и четкий, как широкие равнины, горячие, сухие и пустые. В этом взгляде отражались все пятьдесят лет, облетевшие, как лепестки увядшего цветка. Она не жаловалась, не объясняла. Она нашла яйцо под курицей. Вот оно, это яйцо. Посмотрите на него, говорило ее лицо. Прочтите эти слова. Потом, пожалуйста… прочтите их еще раз.
Мы вдыхали и выдыхали.
Наконец отец повернулся и ушел. У двери он обернулся, и глаза его быстро-быстро заморгали. Он не поднял руки к глазам, они были мокрые, яркие и нервные. Потом он вышел за дверь, спустился по лестнице и пошел между старыми бунгало, засунув руки глубоко в карманы.
Мы с братом смотрели на яйцо до тех пор, пока хозяйка не закрыла крышку. Потом поднялась и пошла к двери. Мы молча последовали за ней.
На улице мы нашли отца. Он стоял около проволочного забора, солнце уже село, а луны еще не было.
Мы смотрели на десяток тысяч цыплят, они носились стаями то туда, то сюда. Их внезапно охватила паника. То ли ветер был тому виной, то ли тени облаков, а может, их напугал лай собаки где-то в прерии или шум машины, одиноко двигающейся по раскаленной дороге.
— Там, — сказала хозяйка. — Она там. — И она указала на море клохчущих кур.
Мы видели тысячи толкающихся птиц, слышали тысячи внезапно возникающих и так же смолкающих птичьих голосов.
— Вот она, моя маленькая, вот она, моя драгоценная. Видите?
Она упорно указывала рукой, медленно перемещая ее, на одну курицу среди десятка тысяч других. И где-то в этом возбужденном, клохчущем море…
— Не правда ли, она великолепна! — спросила хозяйка.
Я взглянул, встал на цыпочки вглядывался до боли в глазах.
— Вон! Вон она, кажется, я вижу… — кричал брат.
— Та белая, — твердила хозяйка, — с рыжими крапинками.
Я посмотрел на нее. Лицо у нее было очень серьезным. Она знала свою курицу. Она знала свою любимицу, даже если мы не могли ее различить среди других, тем не менее, курица была там, она существовала, как мир и небо, как что-то маленькое в чем-то большом.
— Там, — сказал брат и замешкался, смущенный, — Нет, там. Нет, подождите, вон там!
— Да, — подтвердил я. — Я вижу его!
— Вы хотите сказать ее!
— Ее! — ответил я.
И на какое-то мгновение мне показалось, что я действительно вижу одну курицу среди множества других, одну большую птицу, которая была белее остальных, крупнее, счастливее и проворней остальных. Она казалась более резвой и гордой, чем другие куры. Словно бы море существ расступилось перед нашим библейским взглядом, чтобы явить нам, только одним, под лунным светом на теплой траве единственную птицу, замершую на мгновение, чтобы вновь смешаться с остальными, как только из прерии донесется лай собаки или треснет винтовочный выстрел с проезжающей по дороге машины.
— Вы видели? — спросила хозяйка, держась за проволочную изгородь и отыскивая свою любовь среди куриного моря.
— Да. — Я не мог видеть лицо отца, серьезным оно было или он сам себе улыбался. — Я видел.
Отец с матерью возвратились в наше бунгало.
А хозяйка, Скип и я еще, по крайней мере, десять минут оставались у изгороди, не разговаривая и никуда не указывая рукой.
Настало время отправляться спать.
Я лежал рядом со Скипом, не закрывая глаз. Я вспоминал другие ночи, когда отец и мать разговаривали о взрослых вещах, а мы их слушали. Мама озабоченно спрашивала, а отец отвечал тихо, спокойно и очень уверенно. Горшок золота, место, где кончается радуга, земля, где молочные реки с медовыми берегами. Я в это не верил. Мы много скитались и слишком много видели, чтобы я мог в это поверить… Но…
Когда-нибудь придет мой корабль.
В это я верил.
Когда я слышал, как отец это говорит, на мои глаза наворачивались слезы. Я видел такие корабли летним утром на озере Мичиган, когда они везли людей, возвращающихся с карнавала. Много веселых людей, в воздухе конфетти, рога трубят. А в снах, которые я смотрел на стене моей спальни, как на киноэкране, которые снились мне много ночей подряд, на причале стояли мать, отец, Скип и я. А корабль, огромный, белый, как снег, причаливал, и миллионеры с верхней палубы бросали в воздух не конфетти, а банкноты и золотые монеты, которые дождем сыпались вниз, а мы прыгали, пытаясь их поймать, кричали «Ух!», когда монеты попадали нам по ушам, или смеялись, когда нас ласкал снежный шквал банкнот…
Мама спрашивала. Отец отвечал.
А ночью мы со Скипом все в том же сне шли на причал и ждали.
И этой ночью, долго лежа в постели без сна, я спрашивал:
— Отец, что это значит?
— Что Это? — спросил отец из темноты.
— Эта надпись на яйце. Она означает тот корабль? Он скоро придет?
Долго было тихо.
Потом отец сказал.
— Да, это именно так. Спи, Дуг.
— Да, сэр.
И я отвернулся, глотая слезы.
Мы выехали из Амарилло на следующее утро в шесть часов, чтобы успеть до жары. Весь первый час мы не произнесли ни слова, мы просто еще не проснулись. А весь второй час мы молчали, потому что думали о прошедшей ночи. Наконец кофе разогрело отца изнутри, и он произнес:
— Десять тысяч.
Мы ждали, что он скажет дальше, и он сказал, медленно покачав головой:
— Десять тысяч бессловесных птиц. И какой-то из них из ниоткуда приходит в голову мысль нацарапать нам записку.
— Отец, — произнесла мать. И интонации в ее голосе вопрошали: — Ты на самом деле веришь?
— Да, отец, — сказал мой брат тем же голосом, с той же долей иронии.
— Здесь есть над чем подумать, — ответил отец. Его глаза смотрели на дорогу, руки на руле лежали свободно, он правил легко, ведя нашу машину через пустыню. За горой была еще гора, за той — еще одна, и что же было в конце?
Мама заглянула отцу в лицо, и у нее не хватило решимости назвать его по имени именно сейчас. Она перевела взгляд на дорогу и едва слышно прошептала:
— Куда-то она нас приведет?
Отец круто развернулся в направлении Уайт Сэндз, прокашлялся, протер ветровое стекло и, вспоминая, произнес:
— «Утешьтесь. Хорошие времена не за горами».
Некоторое время мы ехали молча. Потом я спросил:
— Сколько… мм… сколько… стоит такое яйцо, отец?
— Такую вещь человек не в состоянии купить, — ответил он, не оборачиваясь. Он ехал только вперед, к горизонту. — Мой мальчик, мы не в состоянии оценить яйцо, снесенное вещей курицей в Мотеле Вещей Курицы. Все будущие годы мы будем называть это место именно так — Мотель Вещей Курицы.
Мы ехали со скоростью 40 миль в час в жару и пыль послезавтрашнего дня.
Мой брат не задевал меня, я не задевал брата, мы не трогали друг друга до тех пор, пока не остановились днем, чтобы побрызгать на травку у обочины.
Перевод с англ. Л. Терехиной, А. Молокина
ПОДЖОГ ПО-ИРЛАНДСКИ
С полчаса они торчали в сторожке у привратника. Бутылка доброго вина переходила из рук в руки. Наконец привратника отнесли в постель. В шесть вечера они крадучись пробирались по тропинке к огромному дому со светящимся мягким светом окном.
— Вот оно, это место, — сказал Риордан.
— Что ты имеешь в виду, черт побери? — гаркнул Кэйси и мягко добавил: — Мы смотрим на него всю жизнь.
— Конечно, — сказал Келли. — Но при этом Горе-Злосчастье все время было с нами, а теперь это место выглядит совсем по-другому. Безобидная елочная игрушка, упавшая в снег.
Именно таким и показался этот дом каждому из четырнадцати подбирающихся к нему мужчин. Этот огромный загородный дом, целая усадьба, театр, подмостки и декорации для мистерии, раскинувшиеся в весенней ночи на отлогих склонах.
— Ты не забыл спички? — спросил Келли.
— Забыл? За кого ты меня принимаешь.
— Взял ли, вот и все, что спросил.
Кейси стал искать. Вывернув карманы костюма, он выругался и сказал:
— Не взял. Вот черт… Ладно, там у них найдутся спички. Займем несколько штук. Пошли.
По дороге Тимолти споткнулся и упал.
— Ради Бога, Тимолти, — взмолился Нолан. — Ну где романтизм? И это в разгар Великого Пасхального Мятежа! Ведь нужно сделать все так, чтобы через несколько лет было о чем рассказывать в трактире. А твое плюханье задницей в сугроб никак не соответствует переживаемому нами моменту, моменту Мятежа, верно ведь?
— Вот оно, это место, — сказал Риордан.
— Что ты имеешь в виду, черт побери? — гаркнул Кэйси и мягко добавил: — Мы смотрим на него всю жизнь.
— Конечно, — сказал Келли. — Но при этом Горе-Злосчастье все время было с нами, а теперь это место выглядит совсем по-другому. Безобидная елочная игрушка, упавшая в снег.
Именно таким и показался этот дом каждому из четырнадцати подбирающихся к нему мужчин. Этот огромный загородный дом, целая усадьба, театр, подмостки и декорации для мистерии, раскинувшиеся в весенней ночи на отлогих склонах.
— Ты не забыл спички? — спросил Келли.
— Забыл? За кого ты меня принимаешь.
— Взял ли, вот и все, что спросил.
Кейси стал искать. Вывернув карманы костюма, он выругался и сказал:
— Не взял. Вот черт… Ладно, там у них найдутся спички. Займем несколько штук. Пошли.
По дороге Тимолти споткнулся и упал.
— Ради Бога, Тимолти, — взмолился Нолан. — Ну где романтизм? И это в разгар Великого Пасхального Мятежа! Ведь нужно сделать все так, чтобы через несколько лет было о чем рассказывать в трактире. А твое плюханье задницей в сугроб никак не соответствует переживаемому нами моменту, моменту Мятежа, верно ведь?