Страница:
Ну, так вот... Генка простучал три трюма, а там - мать чест-ная! - бабы! Как начали мы тут вновь пилить, как начали! Кто ж откажется от черной, по сколь ребята сидели, не видели ее... Тут уж кто чем горазд, лишь бы побыстрее. А те уже кричат там, чуют мужиков-то, тоже одурели... Их там под двести человек, перевозили с мохнатого котлована, всем достанется поровну. Пробили мы, значит, дверь к ним. Ну, шум, гвалт, любовь пошла крутая. Уж не знаю как, но и я свою Райку Куропатку нашел, стерву...
Командир охраны сверху пупок надрывает: "Назад, стрелять буду!" Да куда там, какой там "назад"? Вперед, да и только. Кто же его послушает, бестию, когда бабы вокруг лыбятся, подставляются? Так и забавлялись весь свой путь. Троих порешили, правда, своих же. И одного немчуру. Влюбилась одна наша баба в него, видите ли, потомок кайзера. К ней наш мужик, а та дура - подай ей белокурую бестию, ни в какую с нашим-то! Ну, мы тогда оскорбили мужское достоинство у того немца прямо на ее глазах. А он, дурак, все равно ночью к ей полез. Ну, мы тут поймали его, а там дело недолгое - свернули головенку белокурую...
Долго сухогруз плыл. Мы одни остались, четыре корабля с зэками ушли на дно. А у нас жмурики воняют, выкинули их из трюма. Командир орет в рупор: "Еще один труп, получено разрешение стрелять в вас, подлецы!" Мокрухи больше не было. Так и добрались до Дудинки. А там человек двадцать, и я тоже, решили подделаться под пленных: пока охрана кукует, что к чему, можно маленько и по-вольготному пожить. Кормежка-то у пленных лучше - иностранцы все ж. Сходим мы по трапу, и тут - на тебе, овчарка на меня срывается. А я как загну матом трехэтажным на псину. Тут меня сразу и потащили - русский, а остальных предупредили, и они сами из строя вышли. Пронюхала все же своего псина проклятая и сдала... чуть не растерзала. А конвою хоть бы хны, посмеиваются, вот, мол, другим наука. Исполосовала лицо когтями - во, гляди - на всю жизнь меченым остался.
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Альбатрос не знал, что стемнело и ничего не видно, приподнялся, стал шарить пальцами по лицу, показывая свои шрамы.
- Че ты катишь дурочку, Альбатрос... - недоверчиво хохотнул Казарин, включил свет и стал рассматривать лицо слепого.
- Я сказ держал, это быль... былина, - нахмурился тот. - А верить или нет - дело хозяйское. Жизнь, она такое подчас вытворяет с человеком, что потом и сам диву даешься, с тобой ли это было? То ли сон, то ли явь? Только свадьбу вот не прокрутишь, как в кино, назад... Не очнешься от такого сна, не вернешься жить по-новой. Судьба твоя с тобой, днем ли, ночью, тянется и тянется ниточка из этого клубочка, пока не кончится совсем. Бывает, начисто затеряется начало той дальней точки, а дернешь - она при тебе, никуда не деется...
- Альбатрос, а по каким статьям сидеть приходилось? - Володька проникался любопытством к старику.
Но Альбатрос как-то тяжело примолк, будто груз прожитого, бывший где-то рядом, вдруг враз навалился на него, придавил.
- По профессии я был вором, а сидел больше все за бродяжничество. Чердачная статья. Но встречались мне урки, которые и по сорок лет отсиживали. Один из них за горсть колосков.
Володька присвистнул.
- Ты чего? - одернул его слепой, привстав и нахмурясь. - Ты же знаешь - в тюрьме не свистят.
- Виноват, - развел руками Лебедушкин.
- Смотри. Вот, ничего удивительного в таких сроках нет. Схлопотал ты, скажем, двадцать пять, а в Зоне убил кого-нибудь, хоть одного, хоть десять... Зачитывают тебе указ под номером, кажись, два-два, и по-новой - двадцать пять. Расстрелов-то после войны не было, отменили. Не одного, с десяток повидал я таких убийц, и ничего - сидят.
- Альбатрос, - не выдержал Казарин, - а если бы дальше плыли вы тогда и жратвы не было, что б тогда делали?
- Что, что? - вскинулся с подушек старый вор. - Знаешь, есть такая забава: если сто крыс посадить в одну бочку да не кормить, что будет, а?
НЕБО. ВОРОН
Страшное будет зрелище.
Грызуны, голодные, в надежде выжить начнут поедать друг дружку. Сначала падут жертвами самые слабые, что не смогут толком сопротивляться кровожадной своре. Потом в смертоносный круг будут вовлечены более сильные особи. Пир начнется, когда жертвы заснут, и поедать будут все. Потом возникнут одиночные кровавые стычки меж оставшимися самыми сильными крысами. Проигрывать будет тот, кто недоедает ночью по какой-то причине. Он слабеет и становится кормом.
И главное, к этому времени уже никто из крыс не спит, потому что сон - это и есть смерть. Круглосуточное бодрствование приводит к малоприятному состоянию, когда притупляется все, кроме одного - не заснуть. И все же кто-то на мгновение засыпает, и его сразу начинают рвать на куски.
Наконец остаются две крысы - самые сильные и жестокие, прошедшие ад месячной бессонницы. Они огромны, ведь все это время они питались лучше других и научились многому в борьбе за жизнь. Но и одна из них должна умереть. И вот они часами сидят напротив друг друга, квелые, еле живые, следя маленькими своими глазками - заснула товарка, нет? Ну, и дожидается своего часа одна, победительница...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
- Сожрали бы они друг друга в трюмах, - решает загадку Казарин.
- Сожрали, - согласился Альбатрос. - Остается одна крыса, и цены ей на корабле нет. Потому что она, привыкшая к крысиному мясу, будет уничтожать теперь своих братьев почем зря. Только подавай!
Задумался Лебедушкин. В сумбуре отрывочных мыслей и впечатлений последних дней - смерти Чуваша, больнички, Альбатроса, крыс этих мразных, все сильнее и сильнее вызревало убеждение, посеянное в нем Батей... Оно было просто и незамысловато, но как много за ним. А заключалось оно в том, что если подфартит и выберется отсюда он в свой срок и Наташка дождется его, - все, баста, надо завязывать с прежней жизнью! Разве для того он появился на свет, чтобы угробить себя на пустые дни в тюряге и мытарства, которых могло и не быть. Неужели надо обязательно пройти это, чтобы понять истинную цену простых человеческих радостей - свободы, добра, любви к другому человеку? Выходит, так, для него это обязательно.
И тут словно что-то прояснилось в его памяти, и заныло болью сердце... нарастающим видением... мать, его мама на суде - текущие по ее щекам слезы, искусанные до крови в сдерживаемых рыданиях губы, отчаянный взгляд на судью что ж будет с сыном? Увидел и пьянчугу-свидетеля, что пытался защищать его, бессвязно и бестолково, но и суд не внимал показаниям этого опустившегося человека... Боже, как все глупо получилось...
Он лежал, остекленевшим, отрешенным взглядом вперившись в потолок. Томило здешнее бездействие и непривычное чувство покоя, покоя, что был недолгим, а оттого ощущение его быстротечности подстегивало, не давало расслабиться по-настоящему. За стеклом, в плотной августовской темени, колыхался одинокий фонарь, тусклые его блики скользили то вдоль забора, то выхватывая на миг одинокую, будто озябшую березку. Она трепыхалась в ночи темным пятном, а днем уже была оторочена осенней желтизной и напоминала Володьке о быстротечности жизни: и его осень придет скоро, и будешь вот так мотаться на ветру, жалкий, так и не сумевший набрать силы...
Небо за окном было черное, тревожное, а в палате стоял аромат душевной благодати, в которой так давно он не пребывал. Зона была далеко-далеко, и он гнал мысли о ней. Как будто со стороны видел он каждодневный изнуряющий даже двужильного Батю труд, топот по трассе на работу и обратно... дурацкий строй в столовую... каждодневный унизительный обыск... и лица в зеленых фуражках злые, равнодушные, пустые...
Спать не хотелось, желалось протянуть эту ночь надолго, она, ночь эта, была почти вольной, даже свет здесь был другой, не тусклый, как в бараке и изоляторе, а свет, при котором должны жить люди, - светлый и яркий, высвечивающий, а не скрывающий...
БОЛЬНИЦА. ЛЕБЕДУШКИН
Казалось, только я один не сплю, но слышу - Альбатрос толкает соседа, Сойкина.
- Витька, засоня! Тебе ж мочу каждые четыре часа собирать на анализ, забыл?
- Да иди ты... - перевернулся на другой бок недовольный Сойкин и всхрапнул по-лошадиному.
- Вот как кишку заставят глотать, Витьк, тогда...
- Ништяк, деда... - Сойкин сразу проснулся. - Совсем выпало из головы.
Поднялся, подхватил из-под кровати банку, поплелся в сортир.
- Такой молодой, а почки посадил, - сочувствие проявил Альбатрос.
Тепло так сказал, участливо. Я вообще заметил, что старики вот так говорят о чужих бедах, они их касаются вроде, и это вызывает уважение. Мы, молодые, так не можем. Мы же - все о себе, все - про себя. Вот жизнь и наказывает...
- А ты, Володька, - неожиданно он повернулся ко мне, - все пытаешься разгадать, для чего я живу?
Я аж опешил. Точно так, угадал старый пенек.
- Старый вроде, слепой, да? Никому не нужный... Только жизнь у меня, я тебе скажу, как на ленте записана, вся в ярких цветах. Вот и прокручиваю ее и тем живу. А еще тем, что вылечиться надеюсь, человеком больно пожить хочется. Вот приду, скажем, в детдом или в школу и покажу себя детишкам, вот я какой. Ведь к ним все герои революции да войны ходят. Но не все же время детворе в войну играть. А я им открою себя и обязательно скажу, что сидит перед вами один из тех обсевков в поле, о которых мало кто из вас ведает. Глядите, дети, на меня да запоминайте, каким не должен быть человек, постигайте жизнь на моих ошибках, пока не поздно, пока жизнь ваша только свой яркий бутон завязывает. Не дайте ж ему сломаться... Бережно разматывайте свою ниточку, до конца, и не порвите ее...
- Ты, никак, раскаиваешься? - спросил тоже не спящий Казарин.
- А ты чего, гордишься? - взорвался на него старик.
- Гордиться не горжусь, - тоже повысил голос Казарин, - а раскаиваться не собираюсь. Ни перед кем.
- Ну и мудак, - спокойно сказал на это старик.
- А по зубам, деда? - после паузы спросил глухо Казарин.
- Молодых не надо портить, - не слыша его, продолжал дед. - В них еще зла нет, а ты коростой-злом оброс уже. На старости лет поймешь, да поздно будет...
- Да я не доживу, - хохотнул в темноте зло Казарин. - Что ж землю коптить зазря?
- Дурак... - беззлобно заметил Альбатрос.
- Не хрена меня учить, - теперь уже его не слышал Казарин. - Сами ученые. Больше не попадемся.
Вошел тут Сойкин, за ним - санитар-осужденный.
- Ну, загалдели! - недовольно нам кричит. - Прапора ходят, заткнитесь!
Примолкли все, и я примолк, да так и не заметил, как покатился в сон...
ЗОНА. УЖЕ ВОЛЬНЫЙ КУКУШКА
Искать меня эти черти взялись еще с вечера, - ну, правильно - хватились одного кишкоглота. Поставили Зону на уши, - а вот вам, выкусите! Смотрю, подъем шуранули в пять, надеялись, что прихиляю. Всех трижды по списку отчитали - нема Кукушки.
Собрались и кумекают... Следов побега-то нетути, все нормалек на запретке. Дотумкали наконец - затырился где-то. Ну-у, тут шмон завертели! Зырю за ними в дырку просверленную, балдею-у-у. Всю жисть они на меня через глазок пялили шары, а теперича я их свору выпасаю, как они там разгуливают, хмурятся. Вниз дырку делать не стал, что там на их срам смотреть?
Рядышком шмонали, простукивали стеночки, но у кого ж у них колган так сработает, как мой. Хрен вам с редькой, так ни с чем и ушли.
Слышу, внизу базлают: "Как в воду канул..." Хорошо, когда в воду можно, а то тут с вами как бы в другое что-нибудь мне не кануть, в то, что внизу... Ладно, обожду...
Тут они даже солдат выгнали для поиска, это серьезно, но молю Бога пронеси. Дивлюсь, всех, кто не ушел на работу - больных, пенсионеров, банщиков там всяких да парикмахеров, - поперли в клуб. Долго их томили - вызнавали все о Кукушке... Ну, я ж никому не открылся, даже друганку-старперу Альбатросу, он в больничке гостит. Для него этот мой финт тоже неожиданность...
Сами же лоханулись, начальнички... с оформлением документов затянули, а я в это время сюда нырнул, в свой схорон. Растерялись: в побег объявлять меня нельзя, я уже сутки как свободен. Только вот в Зоне пока нахожусь. Головокрутка тупорылым. Пусть помаракуют извилинами, а то заплыли жиром от нашей каши, из которой повар нам положенное сальце им перекладывает, а мы резиновую перловку жуем...
Без особого разрешения после житухи у хозяина запрещено в Зоне кантоваться, это я просек. А раз не дают ксиву на пайку, решил - остаюсь и сам себе это право выписываю лежачей забастовкой. Ку-ку, советска власть!
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Утром, после обхода врача ("скоро, скоро уже, жених"), Володька вместе со всеми споро заковылял, перебирая костылями, на прогулку. На белесой небесной лазури ликовало солнце, щебетали воробьи, и тихо, медленно умиротворялась после ночной тяжкой думы Володькина душа. Опахнуло терпким запахом сырой травы и дымком костра. Присел он у кустов малины, загляделся на березу, что ночью казалась тоскливой, а теперь - прямо молодая цветистая невеста, хорохорилась на солнце, дышала его лучами, тихонько шелестя блекнущей листвой. Прилетел на колени Володьки опавший ее листок, первая осенняя бабочка...
Невдалеке стучали в беседке доминошники, там же подставлял лицо черному солнышку щурящийся Клестов. Одеты все были в многоцветные линялые пижамы, и забредшему сюда чужаку подумалось бы - обычная вольная больница.
Альбатрос, стоя у куста малины, медленно ощупывал ветви, осторожно, чтобы не уколоться, собирал спелые малинки. Наткнувшись пальцами на ягоду, нежно отрывал ее и клал в рот, не спеша наслаждаясь ароматом и кисло-сладким привкусом. К нему неожиданно подошли вынырнувшие из-за угла больнички замполит и незнакомый майор, и Володька краем уха уловил фразу о доме престарелых. Затем они о чем-то поговорили с Клестовым, тот махнул рукой и побрел вслед за ними. Когда же Лебедушкин перевел взгляд в сторону второго слепого... удивлению его не было границ: еще минуту назад сонный Иван Иванович с раскрасневшимся лицом отплясывал перед беседкой, вскидывая вверх руки, крутясь и улюлюкая. С ума сошел старик, подумалось Володьке, а тот отбил чечетку и заспешил к дверям палаты, сминая на ходу кусты. Вернувшийся скоро Клестов шатко пробрел в малинник и притих там, уставясь в одну точку.
Володька приковылял поближе к нему. Клестов, уколов палец, сосал его, а из мертвых закрытых глаз текли живые слезы. Он растирал их ладонью по небритым щекам. Не решаясь подойти ближе, Лебедушкин постоял невдалеке, собрал несколько ягод, а затем, осторожно ступая, приблизился. Клестов поднял залитое слезами лицо.
- На... ягоду, - Володька сунул в кулак слепому малину, - успокойся. Не отпустили, да?
Клестов кивнул, зашвыркал носом, выпрямился, бледный, строгий и печальный. Поднял веки пальцами, словно пытаясь увидеть солнце, и Лебедушкин испугался пустых мертвых глаз, похожих на переспелую вишню.
- Может, попозже отпустят? - кашлянул неловко Володька, ощущая свою дикую беспомощность в этот момент, разом всем своим здоровым и сильным организмом он стал будто резиновым, и руки не слушались.
- Мало сижу, говорят, через пару лет только...
- Да успокойся ты, два года пролетят - не заметишь... Это ж не двадцать пять...
А сам вдруг подумал: а мне-то еще пятерку отсиживать. Горько стало, нестерпимо, махнул рукой:
- Ладно... Не реви, не поможет, Клест... - Тот уже не слышал его, смотрел куда-то в стену, будто что-то решил плохое для себя...
С тяжким ощущением оставил его, а в палате первым делом напоролся на счастливое лицо Ивана Ивановича. Тот по походке признал Лебедушкина, подбежал, сияющий.
- Отпускают, сынок, - взял его за руку. - Освобождение дали, сактировали в дом престарелых. А оттуда уж я вырвусь, деньги есть... не дадут сопровождающего - сам в Одессу дерну, в больницу. Володька... - он не мог сдержать слез, - через неделю воля!
Володька дал старику облобызать себя, хотя не терпел и не привык к телячьим нежностям.
Хоть у кого-то радость в этом поганом мире...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Пришли они к Володьке уже впотьмах - темнело теперь рано, скорая на хмурь северная осень брала свое - вечера становились бессолнечными, быстрыми, холодными. Прозрачный, ясный воздух не грел, но бодрил - а хотелось теплоты и покоя...
Пришел Батя с Васькой, тихо сидевшим за пазухой. Посматривал тот на окружающий мир с нескрываемой грустью - все переживал случившуюся с ним беду. Характер его резко изменился, и не было уже того ершистого ворона, остался ветеран-инвалид.
БОЛЬНИЦА. ВОРОНЦОВ
Принесли мы Сынке пряников да курева из ларька. Удивился Сынка - что да откуда? - отоварка ведь прошла уже. Одолжил, говорю, в соседнем бараке. Смотрю, противится он, не берет харчи. Разозлился.
- Не твоя, - говорю, - забота, я тебе не мать - понукать меня...
Он притих, есть стал. Я главное сказал:
- Попрощайся с Васькой, отдаю его... - вытащил наконец я страдальца, Володька увидел лапу эту его железную, аж кусок у него изо рта выпал.
Васька будто застеснялся ноги своей инвалидской, клюнул меня за то, что допек я его.
- Как... отдаешь? - Сынка снова пряник уронил. Рассказал я про предложение майора. - Опять Мамочка этот? - Сынка не понял, что тот добра хотел.
- Молчи, - говорю, - прав он, или заберет да сбережет, или пристрелят здесь нашего ворона.
Смотрю, поверил, взял Ваську осторожно, лапу-костыль оглядел.
- Оба, - говорит, - мы теперь с тобой на костылях... - печально так говорит. - Ну, я-то оклемаюсь, а ты... - Слеза на глазах навернулась.
Подул ему на холку, в глаза, рассматривал, словно прощался...
- Вся зона практически уже про него знает, Сынка... - говорю я ему, - а прапора сейчас знаешь какие...
- А назад прилетит?
Приятно было это слышать, даже чуть улыбнулся, незаметно для Сынки.
- Думаю тоже об этом. Прошлый раз майору не дался в руки... Думал я, умная птица, а дура, не понимает, что пристрелить могут...
Тут Васька оглянулся на меня и так посмотрел, что у меня не было в этот миг сомнений, что он - понял. Отвернулся к Сынке, чуть каркнул, застыл у него на руках, обиженный. Ишь ты...
НЕБО. ВОРОН
Слушать это, согласитесь, милостивые государи, товарищи и господа, неприятно. При этих словах в мой адрес у меня было вполне естественное желание взмыть вверх и более не приземляться около этого экземпляра - Воронцова Ивана Максимовича...
Вообще, положение мое столь двусмысленно, что впору выть, как это делает с досады волк. Пожалуйста, могут и дураком обозвать, и усомниться даже в моих умственных способностях... А я должен за все это платить лишь верностью, кротостью нрава и послушанием... Так у кого судьба жестче, Иван Максимович?! У вас, все ж услышанного, или у меня, все деяния которого для людей будут сокрыты навсегда, и за них получу я в лучшем случае еще одну железную лапу... или свинцовую пулю...
БОЛЬНИЦА. ЛЕБЕДУШКИН
Смотрю, рана-то уже у ворона зажила, срастаться стало мясо с протезиком. И больно на это смотреть, и смешно видеть, как он, будто генерал игрушечный или пират какой, ковыляет - тук-тук по скамейке. Умора... и плакать хочется.
- Только вот при тебе и стал прыгать: все боялся. А сегодня первый день на полигон прилетел. Груз я ему не привязываю, слаб он еще. Да и решил вообще завязать с этим делом, пусть по-хорошему уйдет на волю... - Батя совсем грустный был, растерянный. - А сейчас патоку все жрет да молоко попивает. Вчера пару селедок сожрал, и хоть бы хны. Будет жить. Ладно, - совсем погрустнел, - прощайтесь, пойдем, майор ждет...
- Куда ж его? - спрашиваю, а сам последний раз прижал ворона, тот аж заурчал, как кот, в надежде, что хоть я не дам его в обиду, не отдам дурному погоннику Мамочке.
- Он завтра катит в область, вот и отвезет в лес. За двести километров, быстро проговорил Батя, сгреб Ваську, отнял буквально у меня его. - Все, Сынка, выздоравливай, а мы попехаем.
Нес он инвалида, а тот озирался по сторонам, ничего не понимая, дурилка. Я заметил: Батя потух, не брит, одет как-то неряшливо, хотя всегда очень привередливо относился он к своему внешнему виду. Глаза усталые, скулы сведены... Ох, Батя, Батя...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Тянулось больничное время для Лебедушкина медленно и сонно. Только вечерние притчи Ивана Ивановича о своих скитаньях по Руси, когда был зрячим, развевали ненадолго хандру.
Сначала было интересно наблюдать, как по три раза на дню ссорились-мирились из-за любого пустяка слепые. Иваныч в пух и прах разбивал в словесных перепалках тяжеловесного на язык, медлительного Клеста, и тот, насупясь, сдавался и замолкал - надолго, до утра. Удивляло и то странное обстоятельство, что самый противный контролер Зоны, Шакалов, каждый раз после возвращения с работы зэков заходил к слепым и оставлял каждому на кровати по нескольку пачек сигарет с фильтром. Изымал их Шакалов при обыске, и тем самым они становились как бы ничьи. В местном ларьке такой шик, как сигареты с фильтром, не продавался, значит, проносились они с воли. Почему столь щедрым был к ним черствый с виду прапорщик, выяснить так и не удалось: слепцы молчали как немые...
Уже неделя прошла после этапирования ворона лично Медведевым, и однажды после обеда, выйдя погулять в тихий час, не поверил Володька своим глазам: в окружении серых ворон на тополях сидел... их Васька. Отдельно от всех, на крайнем дереве.
Вороны строптиво каркали, разглядывая чужака, а тот на них ноль внимания. Володька хотел было крикнуть, но не успел - ворон, а это был, наверное, все же Васька, вспорхнул и полетел в сторону вышки, на запретку. Серое воронье проводило его недружелюбным карканьем... На следующий день Лебедушкин уговорил выписать его на амбулаторное лечение.
- Ты здесь хоть манку с маслом поел бы, - заметил врач Павел Антонович. Выписать всегда успеем.
- Спасибо, - пожал плечами Лебедушкин, - мне надо, серьезно... Спасибо. И так отъелся, - чуть стесняясь, заметил он. - Если не побрезгуете, на свадьбу позову, как освобожусь... вместе попляшем...
Врач оглядел его, вздохнул. Вообще он был странный человек, этот похожий на чеховских персонажей не только бородкой своею доктор. Сказывали, что у него были два сына, и погибли они в мирное время, и с тех пор он ужасно переменился и стал ко всем зэкам очень добр, за что имел частые неприятности в штабе.
- Хорошо, - улыбнулся он. - Все зажило у вас, можете жить, любить, ну, вообще... все.
Да что у него это - "все"? Вкалывай от зари до отбоя - вот и "все", вся наша забота...
- Жизнь большая, - заметил мягко врач Павел Антонович, - вам жить еще долго... В футбол играть, дачу строить... детей заводить. Вы только не делайте дурных поступков, Володя, - серьезно сказал он. - Вы не представляете, сколь прекрасна жизнь... и без денег, и без проказ дурных. Просто жизнь...
Володька слушал, открыв рот, с ним давно так не говорили...
Батю не видел после последнего его прихода: закрыли доступ в санчасть. Кто-то пронес анашу, и больные, обкурившись, решили собрать сахар для браги. Недоигравшую брагу и пыльцу конопли извлекли при обыске из-под половицы, прапорщик обратил внимание, что та чуть оторвана. Капитан Волков налетел как вихрь, более всех обвинил Казарина, который был в доле с соседями. Вообще, бурду не успели зэки и попробовать, и дальнейшее свое лечение вся компания продолжила в штрафном изоляторе.
Когда шмон и разборки утихли, Альбатрос резюмировал:
- Мамочку я знаю уж восьмой год. Волков, пройдоха, пургу метет, нагрубит, нашумит, но его можно вокруг пальца обвести. А вот Мамочка посложнее... Он только один раз может поверить, обманешь - труба...
- Так уж прямо и труба? - засомневался Володька.
Альбатрос кхекнул недовольно, не стал более спорить.
- Ладно, Володя, тебе с ним жить... мне уходить. Я тебе свое мнение сказал.
- Ну, не обижайся, деда, - взял его за руку Лебедушкин.
Слепой отошел от доброй Володькиной интонации, вообще отходчивый был человек, не злился понапрасну.
- Был вот у него случай, моих слов в подтверждение... - присел Иван Иваныч на кровать, принял свою обычную "баечную" позу. В палате сразу наступила тишина, даже храпевший Сойкин примолк во сне. - Проводил он раз политинформацию, это уж лет так пяток назад было... Ну и вот, зэк один у нас был, шебутной парень. Бекас кликуха, херсонский, вор был на загляденье, щипач. И вот этот Бекас просится у Мамочки в туалет - живот, мол, прихватило. Ну, тот - иди, а Бекас уже изготовил ключ от кабинета Мамочки. Вот пройдоха, улыбнулся Альбатрос. И все заулыбались сметливости незнакомого Бекаса. Открыл он, значит, кабинет Мамочки, быстренько облачился в его пальтухан с погонами, шапку, все честь по чести. И попылил к вахте - Мамочка вроде домой к жинке спешит! - засмеялся тут уже слепой в голос. И был смех подхвачен благодарными слушателями, особенно дурным Казариным, заржавшим во всю глотку. - Он рассчитал все точно: осень поздняя стояла, Зона пустая, все на политинформации, а на вахте как раз стояли новобранцы, салажня...
Альбатрос чуть прервался, будто оглядывая притихших своих слушателей, чуть повел головой, улыбнулся.
- ...еще надо сказать, что Бекас был даже чуть похож на Мамочку и обычно подражал его голосу - пугал дневального. И движения его имитировал, такой был клоун, умора... Вот потому совершенно спокойно прошел он на вахту, и...
Все напряглись, открыв рты.
Альбатрос же сунул руку под подушку, поискал курево, кряхтя стал чиркать спичками, освещая собаку на пачке сигарет "Лайка", которые звали тут "Портрет тещи".
- Сволочь же ты, деда... - беззлобно, почти любовно произнес изнывающий от ожидания продолжения Казарин.
Альбатрос неспешно закурил, с удовольствием выпустил дым, прокашлялся и продолжил:
- Не понравилось что-то Мамочке в поведении Бекаса, знал он его дерзкую натуру. Вышел он вслед за ним на минуту из зала, позвонил дежурному лейтенанту - встреть, мол, у входа того, кто сейчас выходить с вахты будет... Тормознули...
Командир охраны сверху пупок надрывает: "Назад, стрелять буду!" Да куда там, какой там "назад"? Вперед, да и только. Кто же его послушает, бестию, когда бабы вокруг лыбятся, подставляются? Так и забавлялись весь свой путь. Троих порешили, правда, своих же. И одного немчуру. Влюбилась одна наша баба в него, видите ли, потомок кайзера. К ней наш мужик, а та дура - подай ей белокурую бестию, ни в какую с нашим-то! Ну, мы тогда оскорбили мужское достоинство у того немца прямо на ее глазах. А он, дурак, все равно ночью к ей полез. Ну, мы тут поймали его, а там дело недолгое - свернули головенку белокурую...
Долго сухогруз плыл. Мы одни остались, четыре корабля с зэками ушли на дно. А у нас жмурики воняют, выкинули их из трюма. Командир орет в рупор: "Еще один труп, получено разрешение стрелять в вас, подлецы!" Мокрухи больше не было. Так и добрались до Дудинки. А там человек двадцать, и я тоже, решили подделаться под пленных: пока охрана кукует, что к чему, можно маленько и по-вольготному пожить. Кормежка-то у пленных лучше - иностранцы все ж. Сходим мы по трапу, и тут - на тебе, овчарка на меня срывается. А я как загну матом трехэтажным на псину. Тут меня сразу и потащили - русский, а остальных предупредили, и они сами из строя вышли. Пронюхала все же своего псина проклятая и сдала... чуть не растерзала. А конвою хоть бы хны, посмеиваются, вот, мол, другим наука. Исполосовала лицо когтями - во, гляди - на всю жизнь меченым остался.
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Альбатрос не знал, что стемнело и ничего не видно, приподнялся, стал шарить пальцами по лицу, показывая свои шрамы.
- Че ты катишь дурочку, Альбатрос... - недоверчиво хохотнул Казарин, включил свет и стал рассматривать лицо слепого.
- Я сказ держал, это быль... былина, - нахмурился тот. - А верить или нет - дело хозяйское. Жизнь, она такое подчас вытворяет с человеком, что потом и сам диву даешься, с тобой ли это было? То ли сон, то ли явь? Только свадьбу вот не прокрутишь, как в кино, назад... Не очнешься от такого сна, не вернешься жить по-новой. Судьба твоя с тобой, днем ли, ночью, тянется и тянется ниточка из этого клубочка, пока не кончится совсем. Бывает, начисто затеряется начало той дальней точки, а дернешь - она при тебе, никуда не деется...
- Альбатрос, а по каким статьям сидеть приходилось? - Володька проникался любопытством к старику.
Но Альбатрос как-то тяжело примолк, будто груз прожитого, бывший где-то рядом, вдруг враз навалился на него, придавил.
- По профессии я был вором, а сидел больше все за бродяжничество. Чердачная статья. Но встречались мне урки, которые и по сорок лет отсиживали. Один из них за горсть колосков.
Володька присвистнул.
- Ты чего? - одернул его слепой, привстав и нахмурясь. - Ты же знаешь - в тюрьме не свистят.
- Виноват, - развел руками Лебедушкин.
- Смотри. Вот, ничего удивительного в таких сроках нет. Схлопотал ты, скажем, двадцать пять, а в Зоне убил кого-нибудь, хоть одного, хоть десять... Зачитывают тебе указ под номером, кажись, два-два, и по-новой - двадцать пять. Расстрелов-то после войны не было, отменили. Не одного, с десяток повидал я таких убийц, и ничего - сидят.
- Альбатрос, - не выдержал Казарин, - а если бы дальше плыли вы тогда и жратвы не было, что б тогда делали?
- Что, что? - вскинулся с подушек старый вор. - Знаешь, есть такая забава: если сто крыс посадить в одну бочку да не кормить, что будет, а?
НЕБО. ВОРОН
Страшное будет зрелище.
Грызуны, голодные, в надежде выжить начнут поедать друг дружку. Сначала падут жертвами самые слабые, что не смогут толком сопротивляться кровожадной своре. Потом в смертоносный круг будут вовлечены более сильные особи. Пир начнется, когда жертвы заснут, и поедать будут все. Потом возникнут одиночные кровавые стычки меж оставшимися самыми сильными крысами. Проигрывать будет тот, кто недоедает ночью по какой-то причине. Он слабеет и становится кормом.
И главное, к этому времени уже никто из крыс не спит, потому что сон - это и есть смерть. Круглосуточное бодрствование приводит к малоприятному состоянию, когда притупляется все, кроме одного - не заснуть. И все же кто-то на мгновение засыпает, и его сразу начинают рвать на куски.
Наконец остаются две крысы - самые сильные и жестокие, прошедшие ад месячной бессонницы. Они огромны, ведь все это время они питались лучше других и научились многому в борьбе за жизнь. Но и одна из них должна умереть. И вот они часами сидят напротив друг друга, квелые, еле живые, следя маленькими своими глазками - заснула товарка, нет? Ну, и дожидается своего часа одна, победительница...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
- Сожрали бы они друг друга в трюмах, - решает загадку Казарин.
- Сожрали, - согласился Альбатрос. - Остается одна крыса, и цены ей на корабле нет. Потому что она, привыкшая к крысиному мясу, будет уничтожать теперь своих братьев почем зря. Только подавай!
Задумался Лебедушкин. В сумбуре отрывочных мыслей и впечатлений последних дней - смерти Чуваша, больнички, Альбатроса, крыс этих мразных, все сильнее и сильнее вызревало убеждение, посеянное в нем Батей... Оно было просто и незамысловато, но как много за ним. А заключалось оно в том, что если подфартит и выберется отсюда он в свой срок и Наташка дождется его, - все, баста, надо завязывать с прежней жизнью! Разве для того он появился на свет, чтобы угробить себя на пустые дни в тюряге и мытарства, которых могло и не быть. Неужели надо обязательно пройти это, чтобы понять истинную цену простых человеческих радостей - свободы, добра, любви к другому человеку? Выходит, так, для него это обязательно.
И тут словно что-то прояснилось в его памяти, и заныло болью сердце... нарастающим видением... мать, его мама на суде - текущие по ее щекам слезы, искусанные до крови в сдерживаемых рыданиях губы, отчаянный взгляд на судью что ж будет с сыном? Увидел и пьянчугу-свидетеля, что пытался защищать его, бессвязно и бестолково, но и суд не внимал показаниям этого опустившегося человека... Боже, как все глупо получилось...
Он лежал, остекленевшим, отрешенным взглядом вперившись в потолок. Томило здешнее бездействие и непривычное чувство покоя, покоя, что был недолгим, а оттого ощущение его быстротечности подстегивало, не давало расслабиться по-настоящему. За стеклом, в плотной августовской темени, колыхался одинокий фонарь, тусклые его блики скользили то вдоль забора, то выхватывая на миг одинокую, будто озябшую березку. Она трепыхалась в ночи темным пятном, а днем уже была оторочена осенней желтизной и напоминала Володьке о быстротечности жизни: и его осень придет скоро, и будешь вот так мотаться на ветру, жалкий, так и не сумевший набрать силы...
Небо за окном было черное, тревожное, а в палате стоял аромат душевной благодати, в которой так давно он не пребывал. Зона была далеко-далеко, и он гнал мысли о ней. Как будто со стороны видел он каждодневный изнуряющий даже двужильного Батю труд, топот по трассе на работу и обратно... дурацкий строй в столовую... каждодневный унизительный обыск... и лица в зеленых фуражках злые, равнодушные, пустые...
Спать не хотелось, желалось протянуть эту ночь надолго, она, ночь эта, была почти вольной, даже свет здесь был другой, не тусклый, как в бараке и изоляторе, а свет, при котором должны жить люди, - светлый и яркий, высвечивающий, а не скрывающий...
БОЛЬНИЦА. ЛЕБЕДУШКИН
Казалось, только я один не сплю, но слышу - Альбатрос толкает соседа, Сойкина.
- Витька, засоня! Тебе ж мочу каждые четыре часа собирать на анализ, забыл?
- Да иди ты... - перевернулся на другой бок недовольный Сойкин и всхрапнул по-лошадиному.
- Вот как кишку заставят глотать, Витьк, тогда...
- Ништяк, деда... - Сойкин сразу проснулся. - Совсем выпало из головы.
Поднялся, подхватил из-под кровати банку, поплелся в сортир.
- Такой молодой, а почки посадил, - сочувствие проявил Альбатрос.
Тепло так сказал, участливо. Я вообще заметил, что старики вот так говорят о чужих бедах, они их касаются вроде, и это вызывает уважение. Мы, молодые, так не можем. Мы же - все о себе, все - про себя. Вот жизнь и наказывает...
- А ты, Володька, - неожиданно он повернулся ко мне, - все пытаешься разгадать, для чего я живу?
Я аж опешил. Точно так, угадал старый пенек.
- Старый вроде, слепой, да? Никому не нужный... Только жизнь у меня, я тебе скажу, как на ленте записана, вся в ярких цветах. Вот и прокручиваю ее и тем живу. А еще тем, что вылечиться надеюсь, человеком больно пожить хочется. Вот приду, скажем, в детдом или в школу и покажу себя детишкам, вот я какой. Ведь к ним все герои революции да войны ходят. Но не все же время детворе в войну играть. А я им открою себя и обязательно скажу, что сидит перед вами один из тех обсевков в поле, о которых мало кто из вас ведает. Глядите, дети, на меня да запоминайте, каким не должен быть человек, постигайте жизнь на моих ошибках, пока не поздно, пока жизнь ваша только свой яркий бутон завязывает. Не дайте ж ему сломаться... Бережно разматывайте свою ниточку, до конца, и не порвите ее...
- Ты, никак, раскаиваешься? - спросил тоже не спящий Казарин.
- А ты чего, гордишься? - взорвался на него старик.
- Гордиться не горжусь, - тоже повысил голос Казарин, - а раскаиваться не собираюсь. Ни перед кем.
- Ну и мудак, - спокойно сказал на это старик.
- А по зубам, деда? - после паузы спросил глухо Казарин.
- Молодых не надо портить, - не слыша его, продолжал дед. - В них еще зла нет, а ты коростой-злом оброс уже. На старости лет поймешь, да поздно будет...
- Да я не доживу, - хохотнул в темноте зло Казарин. - Что ж землю коптить зазря?
- Дурак... - беззлобно заметил Альбатрос.
- Не хрена меня учить, - теперь уже его не слышал Казарин. - Сами ученые. Больше не попадемся.
Вошел тут Сойкин, за ним - санитар-осужденный.
- Ну, загалдели! - недовольно нам кричит. - Прапора ходят, заткнитесь!
Примолкли все, и я примолк, да так и не заметил, как покатился в сон...
ЗОНА. УЖЕ ВОЛЬНЫЙ КУКУШКА
Искать меня эти черти взялись еще с вечера, - ну, правильно - хватились одного кишкоглота. Поставили Зону на уши, - а вот вам, выкусите! Смотрю, подъем шуранули в пять, надеялись, что прихиляю. Всех трижды по списку отчитали - нема Кукушки.
Собрались и кумекают... Следов побега-то нетути, все нормалек на запретке. Дотумкали наконец - затырился где-то. Ну-у, тут шмон завертели! Зырю за ними в дырку просверленную, балдею-у-у. Всю жисть они на меня через глазок пялили шары, а теперича я их свору выпасаю, как они там разгуливают, хмурятся. Вниз дырку делать не стал, что там на их срам смотреть?
Рядышком шмонали, простукивали стеночки, но у кого ж у них колган так сработает, как мой. Хрен вам с редькой, так ни с чем и ушли.
Слышу, внизу базлают: "Как в воду канул..." Хорошо, когда в воду можно, а то тут с вами как бы в другое что-нибудь мне не кануть, в то, что внизу... Ладно, обожду...
Тут они даже солдат выгнали для поиска, это серьезно, но молю Бога пронеси. Дивлюсь, всех, кто не ушел на работу - больных, пенсионеров, банщиков там всяких да парикмахеров, - поперли в клуб. Долго их томили - вызнавали все о Кукушке... Ну, я ж никому не открылся, даже друганку-старперу Альбатросу, он в больничке гостит. Для него этот мой финт тоже неожиданность...
Сами же лоханулись, начальнички... с оформлением документов затянули, а я в это время сюда нырнул, в свой схорон. Растерялись: в побег объявлять меня нельзя, я уже сутки как свободен. Только вот в Зоне пока нахожусь. Головокрутка тупорылым. Пусть помаракуют извилинами, а то заплыли жиром от нашей каши, из которой повар нам положенное сальце им перекладывает, а мы резиновую перловку жуем...
Без особого разрешения после житухи у хозяина запрещено в Зоне кантоваться, это я просек. А раз не дают ксиву на пайку, решил - остаюсь и сам себе это право выписываю лежачей забастовкой. Ку-ку, советска власть!
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Утром, после обхода врача ("скоро, скоро уже, жених"), Володька вместе со всеми споро заковылял, перебирая костылями, на прогулку. На белесой небесной лазури ликовало солнце, щебетали воробьи, и тихо, медленно умиротворялась после ночной тяжкой думы Володькина душа. Опахнуло терпким запахом сырой травы и дымком костра. Присел он у кустов малины, загляделся на березу, что ночью казалась тоскливой, а теперь - прямо молодая цветистая невеста, хорохорилась на солнце, дышала его лучами, тихонько шелестя блекнущей листвой. Прилетел на колени Володьки опавший ее листок, первая осенняя бабочка...
Невдалеке стучали в беседке доминошники, там же подставлял лицо черному солнышку щурящийся Клестов. Одеты все были в многоцветные линялые пижамы, и забредшему сюда чужаку подумалось бы - обычная вольная больница.
Альбатрос, стоя у куста малины, медленно ощупывал ветви, осторожно, чтобы не уколоться, собирал спелые малинки. Наткнувшись пальцами на ягоду, нежно отрывал ее и клал в рот, не спеша наслаждаясь ароматом и кисло-сладким привкусом. К нему неожиданно подошли вынырнувшие из-за угла больнички замполит и незнакомый майор, и Володька краем уха уловил фразу о доме престарелых. Затем они о чем-то поговорили с Клестовым, тот махнул рукой и побрел вслед за ними. Когда же Лебедушкин перевел взгляд в сторону второго слепого... удивлению его не было границ: еще минуту назад сонный Иван Иванович с раскрасневшимся лицом отплясывал перед беседкой, вскидывая вверх руки, крутясь и улюлюкая. С ума сошел старик, подумалось Володьке, а тот отбил чечетку и заспешил к дверям палаты, сминая на ходу кусты. Вернувшийся скоро Клестов шатко пробрел в малинник и притих там, уставясь в одну точку.
Володька приковылял поближе к нему. Клестов, уколов палец, сосал его, а из мертвых закрытых глаз текли живые слезы. Он растирал их ладонью по небритым щекам. Не решаясь подойти ближе, Лебедушкин постоял невдалеке, собрал несколько ягод, а затем, осторожно ступая, приблизился. Клестов поднял залитое слезами лицо.
- На... ягоду, - Володька сунул в кулак слепому малину, - успокойся. Не отпустили, да?
Клестов кивнул, зашвыркал носом, выпрямился, бледный, строгий и печальный. Поднял веки пальцами, словно пытаясь увидеть солнце, и Лебедушкин испугался пустых мертвых глаз, похожих на переспелую вишню.
- Может, попозже отпустят? - кашлянул неловко Володька, ощущая свою дикую беспомощность в этот момент, разом всем своим здоровым и сильным организмом он стал будто резиновым, и руки не слушались.
- Мало сижу, говорят, через пару лет только...
- Да успокойся ты, два года пролетят - не заметишь... Это ж не двадцать пять...
А сам вдруг подумал: а мне-то еще пятерку отсиживать. Горько стало, нестерпимо, махнул рукой:
- Ладно... Не реви, не поможет, Клест... - Тот уже не слышал его, смотрел куда-то в стену, будто что-то решил плохое для себя...
С тяжким ощущением оставил его, а в палате первым делом напоролся на счастливое лицо Ивана Ивановича. Тот по походке признал Лебедушкина, подбежал, сияющий.
- Отпускают, сынок, - взял его за руку. - Освобождение дали, сактировали в дом престарелых. А оттуда уж я вырвусь, деньги есть... не дадут сопровождающего - сам в Одессу дерну, в больницу. Володька... - он не мог сдержать слез, - через неделю воля!
Володька дал старику облобызать себя, хотя не терпел и не привык к телячьим нежностям.
Хоть у кого-то радость в этом поганом мире...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Пришли они к Володьке уже впотьмах - темнело теперь рано, скорая на хмурь северная осень брала свое - вечера становились бессолнечными, быстрыми, холодными. Прозрачный, ясный воздух не грел, но бодрил - а хотелось теплоты и покоя...
Пришел Батя с Васькой, тихо сидевшим за пазухой. Посматривал тот на окружающий мир с нескрываемой грустью - все переживал случившуюся с ним беду. Характер его резко изменился, и не было уже того ершистого ворона, остался ветеран-инвалид.
БОЛЬНИЦА. ВОРОНЦОВ
Принесли мы Сынке пряников да курева из ларька. Удивился Сынка - что да откуда? - отоварка ведь прошла уже. Одолжил, говорю, в соседнем бараке. Смотрю, противится он, не берет харчи. Разозлился.
- Не твоя, - говорю, - забота, я тебе не мать - понукать меня...
Он притих, есть стал. Я главное сказал:
- Попрощайся с Васькой, отдаю его... - вытащил наконец я страдальца, Володька увидел лапу эту его железную, аж кусок у него изо рта выпал.
Васька будто застеснялся ноги своей инвалидской, клюнул меня за то, что допек я его.
- Как... отдаешь? - Сынка снова пряник уронил. Рассказал я про предложение майора. - Опять Мамочка этот? - Сынка не понял, что тот добра хотел.
- Молчи, - говорю, - прав он, или заберет да сбережет, или пристрелят здесь нашего ворона.
Смотрю, поверил, взял Ваську осторожно, лапу-костыль оглядел.
- Оба, - говорит, - мы теперь с тобой на костылях... - печально так говорит. - Ну, я-то оклемаюсь, а ты... - Слеза на глазах навернулась.
Подул ему на холку, в глаза, рассматривал, словно прощался...
- Вся зона практически уже про него знает, Сынка... - говорю я ему, - а прапора сейчас знаешь какие...
- А назад прилетит?
Приятно было это слышать, даже чуть улыбнулся, незаметно для Сынки.
- Думаю тоже об этом. Прошлый раз майору не дался в руки... Думал я, умная птица, а дура, не понимает, что пристрелить могут...
Тут Васька оглянулся на меня и так посмотрел, что у меня не было в этот миг сомнений, что он - понял. Отвернулся к Сынке, чуть каркнул, застыл у него на руках, обиженный. Ишь ты...
НЕБО. ВОРОН
Слушать это, согласитесь, милостивые государи, товарищи и господа, неприятно. При этих словах в мой адрес у меня было вполне естественное желание взмыть вверх и более не приземляться около этого экземпляра - Воронцова Ивана Максимовича...
Вообще, положение мое столь двусмысленно, что впору выть, как это делает с досады волк. Пожалуйста, могут и дураком обозвать, и усомниться даже в моих умственных способностях... А я должен за все это платить лишь верностью, кротостью нрава и послушанием... Так у кого судьба жестче, Иван Максимович?! У вас, все ж услышанного, или у меня, все деяния которого для людей будут сокрыты навсегда, и за них получу я в лучшем случае еще одну железную лапу... или свинцовую пулю...
БОЛЬНИЦА. ЛЕБЕДУШКИН
Смотрю, рана-то уже у ворона зажила, срастаться стало мясо с протезиком. И больно на это смотреть, и смешно видеть, как он, будто генерал игрушечный или пират какой, ковыляет - тук-тук по скамейке. Умора... и плакать хочется.
- Только вот при тебе и стал прыгать: все боялся. А сегодня первый день на полигон прилетел. Груз я ему не привязываю, слаб он еще. Да и решил вообще завязать с этим делом, пусть по-хорошему уйдет на волю... - Батя совсем грустный был, растерянный. - А сейчас патоку все жрет да молоко попивает. Вчера пару селедок сожрал, и хоть бы хны. Будет жить. Ладно, - совсем погрустнел, - прощайтесь, пойдем, майор ждет...
- Куда ж его? - спрашиваю, а сам последний раз прижал ворона, тот аж заурчал, как кот, в надежде, что хоть я не дам его в обиду, не отдам дурному погоннику Мамочке.
- Он завтра катит в область, вот и отвезет в лес. За двести километров, быстро проговорил Батя, сгреб Ваську, отнял буквально у меня его. - Все, Сынка, выздоравливай, а мы попехаем.
Нес он инвалида, а тот озирался по сторонам, ничего не понимая, дурилка. Я заметил: Батя потух, не брит, одет как-то неряшливо, хотя всегда очень привередливо относился он к своему внешнему виду. Глаза усталые, скулы сведены... Ох, Батя, Батя...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Тянулось больничное время для Лебедушкина медленно и сонно. Только вечерние притчи Ивана Ивановича о своих скитаньях по Руси, когда был зрячим, развевали ненадолго хандру.
Сначала было интересно наблюдать, как по три раза на дню ссорились-мирились из-за любого пустяка слепые. Иваныч в пух и прах разбивал в словесных перепалках тяжеловесного на язык, медлительного Клеста, и тот, насупясь, сдавался и замолкал - надолго, до утра. Удивляло и то странное обстоятельство, что самый противный контролер Зоны, Шакалов, каждый раз после возвращения с работы зэков заходил к слепым и оставлял каждому на кровати по нескольку пачек сигарет с фильтром. Изымал их Шакалов при обыске, и тем самым они становились как бы ничьи. В местном ларьке такой шик, как сигареты с фильтром, не продавался, значит, проносились они с воли. Почему столь щедрым был к ним черствый с виду прапорщик, выяснить так и не удалось: слепцы молчали как немые...
Уже неделя прошла после этапирования ворона лично Медведевым, и однажды после обеда, выйдя погулять в тихий час, не поверил Володька своим глазам: в окружении серых ворон на тополях сидел... их Васька. Отдельно от всех, на крайнем дереве.
Вороны строптиво каркали, разглядывая чужака, а тот на них ноль внимания. Володька хотел было крикнуть, но не успел - ворон, а это был, наверное, все же Васька, вспорхнул и полетел в сторону вышки, на запретку. Серое воронье проводило его недружелюбным карканьем... На следующий день Лебедушкин уговорил выписать его на амбулаторное лечение.
- Ты здесь хоть манку с маслом поел бы, - заметил врач Павел Антонович. Выписать всегда успеем.
- Спасибо, - пожал плечами Лебедушкин, - мне надо, серьезно... Спасибо. И так отъелся, - чуть стесняясь, заметил он. - Если не побрезгуете, на свадьбу позову, как освобожусь... вместе попляшем...
Врач оглядел его, вздохнул. Вообще он был странный человек, этот похожий на чеховских персонажей не только бородкой своею доктор. Сказывали, что у него были два сына, и погибли они в мирное время, и с тех пор он ужасно переменился и стал ко всем зэкам очень добр, за что имел частые неприятности в штабе.
- Хорошо, - улыбнулся он. - Все зажило у вас, можете жить, любить, ну, вообще... все.
Да что у него это - "все"? Вкалывай от зари до отбоя - вот и "все", вся наша забота...
- Жизнь большая, - заметил мягко врач Павел Антонович, - вам жить еще долго... В футбол играть, дачу строить... детей заводить. Вы только не делайте дурных поступков, Володя, - серьезно сказал он. - Вы не представляете, сколь прекрасна жизнь... и без денег, и без проказ дурных. Просто жизнь...
Володька слушал, открыв рот, с ним давно так не говорили...
Батю не видел после последнего его прихода: закрыли доступ в санчасть. Кто-то пронес анашу, и больные, обкурившись, решили собрать сахар для браги. Недоигравшую брагу и пыльцу конопли извлекли при обыске из-под половицы, прапорщик обратил внимание, что та чуть оторвана. Капитан Волков налетел как вихрь, более всех обвинил Казарина, который был в доле с соседями. Вообще, бурду не успели зэки и попробовать, и дальнейшее свое лечение вся компания продолжила в штрафном изоляторе.
Когда шмон и разборки утихли, Альбатрос резюмировал:
- Мамочку я знаю уж восьмой год. Волков, пройдоха, пургу метет, нагрубит, нашумит, но его можно вокруг пальца обвести. А вот Мамочка посложнее... Он только один раз может поверить, обманешь - труба...
- Так уж прямо и труба? - засомневался Володька.
Альбатрос кхекнул недовольно, не стал более спорить.
- Ладно, Володя, тебе с ним жить... мне уходить. Я тебе свое мнение сказал.
- Ну, не обижайся, деда, - взял его за руку Лебедушкин.
Слепой отошел от доброй Володькиной интонации, вообще отходчивый был человек, не злился понапрасну.
- Был вот у него случай, моих слов в подтверждение... - присел Иван Иваныч на кровать, принял свою обычную "баечную" позу. В палате сразу наступила тишина, даже храпевший Сойкин примолк во сне. - Проводил он раз политинформацию, это уж лет так пяток назад было... Ну и вот, зэк один у нас был, шебутной парень. Бекас кликуха, херсонский, вор был на загляденье, щипач. И вот этот Бекас просится у Мамочки в туалет - живот, мол, прихватило. Ну, тот - иди, а Бекас уже изготовил ключ от кабинета Мамочки. Вот пройдоха, улыбнулся Альбатрос. И все заулыбались сметливости незнакомого Бекаса. Открыл он, значит, кабинет Мамочки, быстренько облачился в его пальтухан с погонами, шапку, все честь по чести. И попылил к вахте - Мамочка вроде домой к жинке спешит! - засмеялся тут уже слепой в голос. И был смех подхвачен благодарными слушателями, особенно дурным Казариным, заржавшим во всю глотку. - Он рассчитал все точно: осень поздняя стояла, Зона пустая, все на политинформации, а на вахте как раз стояли новобранцы, салажня...
Альбатрос чуть прервался, будто оглядывая притихших своих слушателей, чуть повел головой, улыбнулся.
- ...еще надо сказать, что Бекас был даже чуть похож на Мамочку и обычно подражал его голосу - пугал дневального. И движения его имитировал, такой был клоун, умора... Вот потому совершенно спокойно прошел он на вахту, и...
Все напряглись, открыв рты.
Альбатрос же сунул руку под подушку, поискал курево, кряхтя стал чиркать спичками, освещая собаку на пачке сигарет "Лайка", которые звали тут "Портрет тещи".
- Сволочь же ты, деда... - беззлобно, почти любовно произнес изнывающий от ожидания продолжения Казарин.
Альбатрос неспешно закурил, с удовольствием выпустил дым, прокашлялся и продолжил:
- Не понравилось что-то Мамочке в поведении Бекаса, знал он его дерзкую натуру. Вышел он вслед за ним на минуту из зала, позвонил дежурному лейтенанту - встреть, мол, у входа того, кто сейчас выходить с вахты будет... Тормознули...