Страница:
Меня эта жалость взбесила. "Да что ты, бабка, понимаешь в жизни?! - кричу. - Кроме навоза, ничего не видела". Она только головой качает и вдруг называет свою мирскую фамилию... Вот это да-а! Микробиолог с мировым именем эта бабуля, доктор наук, лауреат госпремий и прочее... Ее книги у моих родителей-биологов на первом месте. И монастырь... Так я ничего и не понял... Ушел несолоно хлебавши.
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Вернулся Дроздов в эту жизнь, а здесь другие песни...
Опять я, братцы, замухрил,
Взял я бригаду в двенадцать рыл.
Комиссионный мы решили брать...
- Это кто комиссионный решил брать? - спросил строго голос Мамочки за спиной у кодлы.
Встрепенулись все, помрачнели. Нарисовался... А он стоит в проходе, сапожками поскрипывает, жертву выбирает.
- Это песня... - неуверенно буркнул Лебедушкин. - Вон, Достоевский сказал, что это камерный стиль, пение такое в театрах...
- Эт точно, камерная-блатная, но не песня, - недобро вращая глазами, оборвал его майор. - Откуда гитара?
- Из художественной самодеятельности. Взяли в клубе...
- Без спроса! - заметил ярый активист, руководитель этого кружка, некто Иволгин. Бывший парикмахер, которого все же опустили.
- Возьмите гитару, Иволгин! - приказал Медведев. - А вы, - оглядел всех, марш ко мне в кабинет!
Когда все чифирщики втиснулись в кабинет, испуганно поглядывая на майора, тот заговорил:
- Песенки горланите? Чифирчик гоняете! Ну а кто из вас виноват, что Воронцов напился и сейчас в ПКТ под новым сроком, кто?! - обвел всех красными, как у пьяного, глазами. - Чаи-то он что, ради себя только пересылал? Да залился бы он... столько его выпить. Вам, сволочам, помогал ваш Квазимода наглотаться...
Сел, вздохнул глубоко, заметил уже мягче, грустно даже:
- Не нравится мне ваша компания... В ПКТ из отряда сидят уже семь человек, Воронцов восьмой. Знайте, надо будет - посадим и остальных. Вот, уже и Дроздова в оборот взяли, да? Помогаете друг другу попасть в изолятор, вот дружба-то... Все. С завтрашнего дня не будете работать вместе, разбрасываю вас по звеньям, - хлопнул он рукой по столу. - Свободны, кроме Дупелиса, Бакланова и Гагарадзе.
ЗОНА. ЗЭК ПОМОРНИК ПО КЛИЧКЕ ПОП
- Ну как? Отмолил наши грехи? - хохотом встретили меня в бараке, как это обычно бывало.
- Да он свои замаливать не успевает... - зло кто-то заметил. - Святоша, мля... Что там, наверху, амнистию тебе не обещают? Плохо, значит, просишь...
И чья-то нога толкнула мне под ноги табуретку, о которую я споткнулся и неловко, подвернув руку, упал.
Захохотали одержимые, залаяли, как собаки порченые. Бог им судья... Поднялся, с очами прокаженных не желая встречаться, пошел в свой угол, забрал полотенчишко - мыться, и к молитве.
Такими шутками встречали меня бедные, Богом оставленные люди каждый вечер. Были и похлеще, но я привык, давно привык не обращать внимания. Жалость всегда оказывалась сильнее раздражения. Многих и людьми-то считать, к сожалению, было уже трудно.
Выжгло зло в них душу, ходили пустыми оболочками, зараженные, не ведающие, что творят. Мне было легко переносить страдания, посланные мне Всевышним, а им тяжко - некому их было защитить...
Вошел я в каптерку, встал в углу на колени, достал завернутую в тряпицу иконку и стал молиться - истово, как в послед-ний раз.
Храни меня, Боже, ибо я на Тебя уповаю...
В священные минуты эти меж мной и окружающим миром возникала прочная, ничем не могущая быть разрушенной стена Господня. И ничто не могло нарушить блаженный покой в моей душе. И счастлив я был здесь и сейчас, прощая обиды, благодаря Бога и изливая ему любовь свою безбрежную - за то, что дает он мне терпение и силу...
Закончил я молитву, хотел было с колен подняться, а тут взгляд мой натолкнулся на клочок бумаги, торчащий из-под наспех прибитой доски (прибивали, чтобы крыса по ночам в барак не лазила). Смотрю - тайничок. Сунулся я туда, а там сверточек, развернул - понятно, анаша-зелье. "Володька спрятал", - понял, перекрестился да в карман телогрейки сунул - на улице выбросить.
Вошел, успокоились вроде они.
- Что, крысе в любви объяснялся? - крикнул вдруг этот самый Володька Лебедушкин - злой юноша, крученый. - Мало тебе прапора-крысы!
Не стал я отвечать, завтра, думаю, поговорю с ним один на один, паренек-то неглупый, может, поймет мое слово доброе.
Повязал я на глаза полотенчишко - служило оно мне защитой от фонарей надзирателей, что шатались ночью по бараку, светили в лица. На втором ярусе надо мной лежал этот Володька, и, засыпая, услышал сверху хриплое, во сне сказанное - "На небе ракеты, а не Бог". Перекрестился я от богохульства такого и погрузился в сон - единственное, где был я свободен...
ЗОНА. МЕДВЕДЕВ
- Вас видели в сучьем бараке... Вы же воры? - начал я щупать трех лидеров отрицаловки.
Все трое изумленно вытаращили глаза и разом вскочили.
- Аскарбляешь, начальнык! Чтоб мы в сучий барак вошли?! Западло! - заорал грузин. - Да нас же свои воры порэжут... Желэзное алиби?
- Черт вас знает, вроде бы да, по вашим законам. Скоро выяснят, Лифтер оказался сынок какого-то шишки, у него мохнатая лапа на самом верху, потому и не дали вышак... Вылетает комиссия... будет вскрытие, и вам хана, - пугал я их. - Меня-то дурить не нужно...
"Бабу-ягу" небось сделали... редкая казнь, глаза у этого Сипова на лоб вылезли. Сколько же он загубил детей...
Будто мысли моей отвечая:
- Двадцать восэмь дэтышек угробил вампир, с воли притаранили счет. Но мы нэ трогали гада. За нэго сидэть западло!
Отбой уже, решил я отпустить эту блатоту побыстрее. Бакланову сказал, что с сегодняшнего дня при любом нарушении четверки, в которой он является лидером, в изолятор вместе с нарушившим пойдет и он. Бакланов, задышав, пригрозил мне жалобой в прокуратуру. Я ему говорю:
- Хорошо, жалуйся, субчик. Но молодняк я тебе все равно портить не дам. А то устроился - налим прямо, в руки не даешься, сидишь под корягой, а за тебя они залетают. Характер твой, смотрю, словами не переделаешь, ладно, будем наказывать...
То же и Дупелису сказал. Тот опять про Литву, про мать больную, мол, не нарушает, раз сказал - заметано, не будет...
Понятно, на дно хочет лечь, а потом автоматически снимут все нарушения, и будет он тогда ходить за мной: "Вы же обещали..."
Не пойдет, дружок. Если решил твердо - исправляюсь, тогда надо благодарности в личном деле заслужить, да несколько. Тогда и поговорим.
Отпустил их обоих. Остался притихший грузин.
- Товарищ майор... - несмело пробасил Гагарадзе. - Отбой уже был, поспать бы надо, завтра на работу.
Посмотрел я на него - вроде грамотный человек, неглупый. Почему ж всю жизнь он только тем и занимается, что ворует у своего государства? Да, тут мне донесли, как он относится к сегодняшнему укладу общества. Нет, это разговор серьезный...
- С вами, Гагарадзе, разговор особый... - говорю, а сам чувствую, что прямо на ходу засыпаю. - Вы человек образованный, но во многих вопросах запутались. Чем еще объяснить, что вы несете, откровенно говоря, ахинею? Например, об этой частной собственности...
- Донэсли уже... - зло усмехнулся Гагарадзе.
- Да не донос это, весь отряд об этом говорит. И офицеры. Объясните...
ЗОНА. ЗЭК ГАГАРАДЗЕ
Ты ж засыпаешь, политинформатор хренов. "Объясните..." Хорошо, кукла старая, объясняю. Для таких тупых, как ты, погонник.
Итак, человек имеет два основных рефлекса. Первый направлен на выживание, да? Да. Второй - на продолжение рода. Первый сильнее, чем второй. Ему сродни эгоизм, а второму - доброта, сердечность. Вот потому строй под названием "капитализм", в котором сильнее эгоистическое чувство, менее подвержен доброте, имеет определенные недостатки.
Но он - слушай, чмо, не спи! - имеет и неоспоримые преимущества перед социализмом, я имею в виду нынешний уровень нашего социализма. Не марксовский, а - ленинско-сталинский.
Путь к человеку ведь лежит не через мозг, как вы пытаетесь здесь доказать, а через желудок. Да, да, уважаемый тупица, через какой-то там желудочно-кишечный тракт. И никакие здесь твои надстройки на хрен не нужны, пожрал человек - вот он и твой.
Что из этого следует? Из этого следует, что все хозяйство надо перевести на хозрасчетную систему кооперативов, усекаешь, дурила? Зарплату себе сами будут устанавливать члены кооператива с учетом расширения возможностей производства, будущих пенсий и так далее. И все время инициатива будет идти снизу, а не сверху, как сейчас у нас. В этом и ключик, чудило сверлильное. Материальная заинтересованность будет рассчитываться не по изготовлению, а по реализации, не будет перепроизводства с дурным качеством. Кооператив будет сознавать, что вылетит в трубу, если качество хреновое, и станет его добиваться. И он не назначит себе высокую зарплату, потому что туда же, в трубу, и вылетит тогда. Сечешь поляну, шкура? И легкая промышленность подтолкнет тяжелую, а не наоборот, как у нас...
А что сейчас? Дотации, гонки за выработкой ублюдочных товаров, фиксированная, непонятно из чего берущаяся зарплата. Ужас! Ну какая это экономика? Маразм это социалистический, вот...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Так и просидели они друг против друга, молча. Майор уснул, неловко подвернув подстреленную свою руку, а Гагарадзе, глядя на него, жестикулировал, о чем-то немо споря со спящим... А потом завыла сирена, залетела в зону пожарная машина... размотали шланги, но в бочке не оказалось воды...
Рубленый домик-морг в издальке от больнички сгорел за час дотла. Жар был настолько сильный, что от Лифтера осталась пара обугленных костей. И ни одна экспертиза теперь не узнает... Ничего...
Проснувшийся майор поглядел в темное окно на зарево, зевнул и сказал:
- Пора домой, чей-то там народ суетится?
- Нэ знаю, у нас желэзное алиби. Тут сидэли.
ИЗОЛЯТОР. ВОРОНЦОВ
Сидел и я, ждал своей участи. Познакомился здесь с тараканом, назвал его Васькой в честь моего подранка и ожидал его сегодня к ужину; он чуял, когда я после харчеванья оставлю крошку-другую на стуле, и выходил всегда кстати.
Утречко забрезжило из окон чахоточное, неживое. Как раз к настроению моему... Тут, слышу, вызывают.
Все, думаю, за Волкова сволочного повели мозги промывать. Хорошо еще "ласточку" какую-нибудь здесь не делают за такие вольности да в пресс-хату не тащат. А то за дерзость свою я уже такое получал.
НЕБО. ВОРОН
"Ласточка"... Нет, не птичка нежная, что вместе со мной несет вахту в небе, ближе к воде, легкая и неуловимая, пилит воздух красиво и неслышно; она - аристократка неба, его маленький баловень.
Люди окрестили ласковым этим именем одно из своих дьявольских изобретений, которым увлеченно пользуются за решеткой: в лежачем положении арестованному стягивают руки с ногами за спиной как можно ближе. Раньше это называлось дыбой, теперь название приятнее. Прогресс. При таком допросе во времена Чингисхана сознавались люди во всем, что у них спрашивали. Сегодня места таких допросов следователи называют пресс-хатами - там ломаются кости и отлетают органы у пытаемых... Ничего в общем-то не изменилось. Невиновный охотно рассказывает о несуществующих дичайших по жестокости преступлениях, берет на себя вину, за которую затем платит сполна.
И правда навсегда остается тайной.
Люди часто уносят ее с собой в могилу, не выдерживая издевательств над собой, и смерти эти будут множиться и дальше. Уже через десять лет в тюрьмах этой страны погибнет за время так называемой "перестройки" около двадцати тысяч человек. Много это или мало? Для времен, когда здесь погибали в концлагерях миллионы, - "мало", для мирного строительства того строя, что придет вскоре на смену нынешнему социализму, - много. Хотя кто, на каких весах может соизмерить - много или мало гибнет на Земле людей? Эта людская проблема для Неба не значит ровным счетом ничего, там своя арифметика.
Никто и никогда не понесет ответственности за эти смерти в многочисленных Зонах страны России, ибо люди за решеткой - отторгнутые, а значит, лишенные права на сожаление и защиту, изгои...
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
Вхожу в кабинет - отлегло, майор Мамочка сидит, не Волков, уже теплее. Рожа, правда, у него мрачная, ничего хорошего не будет, это видно.
- Дело хреновое, - говорит.
Киваю - ясно, не на курорт отправят после всего, что натворил за эти дни... Готов ко всему.
- Но... вроде выкрутились. Шесть месяцев ПКТ.
Я аж дара речи лишился - как шесть... а суд, срок?
- Все теперь от тебя зависит, - гутарит, - некоторые настаивали на тюремном режиме...
Говорит что-то, а я не слышу, только цифра это бьет в голову - шесть, только шесть... радость-то какая!
- ...что скажешь в свое оправдание, Воронцов? - вернул он меня в эту жизнь.
- Не знаю даже... Конечно, сорвался. Надо было сразу отогнать от себя ворона, как только выздоровел он. Пожалел...
- А я тебя, да более птицу пожалел, - горько вздохнул Мамочка. - Вот вы мне за то подарок и сделали...
- Для души она была, - говорю. - Да что - виноват кругом.
Оглядел он меня, видит, правду говорю, без дураков.
- Помогу я тебе досрочно освободиться. Но ты должен дать сейчас мне слово, что нарушений не будет больше. Все - каюк! Не будешь огрызаться, пьянки устраивать, чифирить и все подобное. Понял меня?
- Но за что? Что я вам сделал хорошего?
- Я тебя просчитал по документам... звонил своим друзьям пенсионерам в Зоны, где ты сидел, и разобрался. Ты жертва ложного геройства... ложного воровского братства.
- Начальник!
- Молчи! И послушай старших... Мне терять нечего, скоро на пенсию. Ведь ты не сделал за четверть века отсидки ни одного серьезного преступления, даже ювелирный брал с муляжем пистолета. Ну, и поехало... бунт, побег, еще бунт... сроки набавляют... А ведь тебе просто было неудобно подвести "друзей", отпетых воров, и лез с ними вместе на рожон. Дурак! Обезьянья психология у тебя, дружок... Делать, как все. Ты о себе хоть разок подумай!
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Воронцов почуял, что его лицо залила краска, как у школьника. Словно застигли его голым. С ним еще никто так откровенно и по-отечески не говорил за всю жизнь. Он долго испытующе смотрел на Медведева, еще сомневаясь, нет, уже веря ему. Диагноз майор поставил точный. Поразивший его до глубины души... "Обезьянья психология..." А ведь действительно, срисовывал воров... походку, злобу, истеричность...
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
Боже, а сам-то я где? И вдруг говорю твердо:
- Хорошо.... это я могу обещать... Но не до конца...
- Началось... - занервничал майор.
- Все, кроме чая, - повышаю голос. - Все остальное - отрубил.
И прямо легкость какая-то наступила, надо же.
- Пусть только не пытают, где водку брал... - тихонько добавляю.
- Хорошо. Но не обещаю. Еще. Почему ты тогда, давно, примкнул к бунту? Мог просто выйти на вахту.
- Товарищи все ж, как уйти...
- Вот-вот, о чем я только и говорил... Кенты до гроба, клятвы, а завтра в побег берет тебя бычком и съедает... Проходили... Шесть месяцев ПКТ - это не один день. Кому-то, может, и ничего, а с тебя сразу голова полетит, за любое нарушение, понял? Не лезь ни во что! Если б ты активистом был, другое дело. А пока на тебя другими глазами смотрят, и в это слово, что ты мне дал, никто сейчас и не поверит.
- А вы? - спрашиваю главное.
- А я - верю. Молчи и работай.
И пошел я в ПКТ - молчать и работать.
ВОЛЯ. ДРЕВО
Ворон, ты зачем в клюве ивовый прут тащишь?
ВОЛЯ. ВОРОН
Гнездо совью у тебя на вершине. Бездомным я стал, друга земного заточили в темницу. У меня никогда не было своего гнезда... как и у хозяина моего.
ВОЛЯ. ДРЕВО
Вей, вей, ворон... Мне одиноко и скучно... Только кто же в зиму вьет гнезда? Вольные птицы тебя засмеют...
ВОЛЯ. ВОРОН
Птицы знают Законы Любви... Это не смешно... Слышишь, как дышат Земля и Небо, слышишь, как журчит ручей времени... и мы несемся в кромешной тьме мироздания... и будет мое гнездо лететь с нами вместе... и каждый день, проходя колонной мимо тебя и видя гнездо, мрачные зэки станут осветляться душой в мыслях о доме, о Любви и о детях... Я строю из прутьев Добро...
ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ
И прошло два месяца, а казалось, вдвое и втрое дольше для зэков; а для вертухая или погонника - деньки слетают, как листья, незаметно: дежурство, смена, сон, выпивка, праздник, снова - дежурство, сон, опять зэки...
Земля приняла уже первый снег, как обычно выпавший в этих местах ночью. Проснулись люди утром, а вокруг - хмурая, совсем уже по-зимнему стылая белизна. Но недолго пригибались от пушистых новых одежд ветки деревьев, что не успели подладиться к зиме и сбросить лист; недолго блестели поля свежей ясностью. Опять оттепель: лучик солнца, дождик, слякоть, голая земля, изморозь. Талый снег грустно слезился, не надеясь на мороз, воздух еще наполнен последним теплом, ранним увяданием засыпающей природы. Но и исход осени был скор в этих местах. Через неделю разверзлись небеса, посыпался крупными хлопьями настоящий хрусткий и рассыпчатый снег, он уже не растает до весны - а когда она будет и для кого?
Разлапистые снежинки парашютят смело, по-хозяйски укрывая землю девственно-белой простыней. В одночасье вдруг потемнеет, а потом завьюжит так же внезапно, и под утро ударит обжигающий мороз. Что ж, запахивай покрепче полы телогреечки, поглубже надвигай на заиндевевшие брови шапчонку-дранку да держись, не ровен час унесет тебя при таком ветре, и хорошо бы - на волю, нет, на запретку, под дурную пулю заснувшего там пацана с автоматом...
Воронцову же, после закрытых пеналов особого режима соскучившемуся по морозной зиме, не видать этой холодной благодати. Сидит он тридцать второй день в помещении камерного типа, надежно спасающего от снежной замети.
Видит он, как роятся снежинки у большой вентиляционной трубы, мечутся в воздухе головокружительными зигзагами и, вырвавшись из внезапной для них бури, устало опускаются, осветляя черный, незамерзающий клочок земли - Зону. И не замерзнуть ей, потому как отогрета дыханием не одной сотни душ, что несут здесь свой крест...
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
Привыкаешь и здесь.
Звонок, подъем. Пять утра. Ключ скрежещет, дверь открывают дубаки. Люди встают, заспанные, будто давили их всю ночь, как тараканов. Редко слово услышишь, разве что - "подсоби... осторожно... отойди" - это мы нары-"вертолеты" пристегиваем. Противно они так пристегиваются, по душе аж скребет.
Постели выносим в подсобку. Снова ключ проскрежетал, пошли в умывальню. Очередь у единственного крана, и вода ледяная, но она хоть немного в себя дает прийти. Оживаешь.
Скрутишь папироску из махорочки, закуришь натощак да садишься за длинный деревянный стол. Только что его сделали, еще смолой пахнет, хорошо. И это единственный запах, от которого не тошнит. А в камере и воняет-то в основном парашей, портянками да кислым потом... Принюхались, привыкли.
Стол расположен у дальней стены. Стоящий у окошка принимает инструмент десять ложек. Берет столько же паек хлеба, дымится лента мисок с хавалкой. Потом идет то, что у них чай называется, - протягивает дежурный желоб в ведро, и стекает по нему чуть подкрашенная водичка.
Стукнет напоследок кормушка, проскрежещет упор, вот и вся связь с миром. Сидим, жрем похлебку, которую они ухой называют. Тошно, но надо. Пустая миска, которую мы выпрашиваем якобы для рыбных отходов, потихоньку наполняется набухшей в воде хамсой, которую мы по одной, а то по две, кто щедрый, вылавливаем из похлебки... Попадется иногда и картофелина - туда же, если не жалко.
А еще лежат на столе две нетронутые пайки хлеба, которые оставляют по очередности каждые двое - по кругу. И вот дежурный выковыривает мякиш в горбушке, рыбная масса с картошкой укладывается им туда плотно - начинкой. Это - деликатес, который едим тут же, но по очереди. Все же остальное съедаем до крошки.
Вот и завтрак, вот и утро, вот и день проходит, вот и жизнь проносится, как эта уха в кишке - была и нету - ни радости, ни воспоминания...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
А недалеко отсюда, на вахте, в очередной раз входили в Зону с работы зэки.
К вечеру мороз становился уже настоящим, зимним, и люди в куцых телогреечках и обледенелых кирзачах отчаянно топали по деревянному коридору, разрывая себе барабанные перепонки этим адским грохотом.
Останавливались у шлагбаума, переминались в поземке, некоторые, нарушая Устав, рискуя получить в лицо прикладом, приседали на корточки, спиной к ветру, не слушая окриков солдат, сохраняли таким образом для себя несколько минут тепла. Лаяли собаки, остро пахло зимней свежестью, и черное беззвездное небо при свете прожекторов казалось бездонным...
Но вот поднимался шлагбаум, открывались железные ворота с транспарантом "На свободу - с чистой совестью". Откуда-то надорвавшийся голос Шакалова выкликал фамилии. Тот, кого называли, проходил мимо прапорщика - усатого и наглого, почему-то веселого, чуть вьпимши, задиристого, как и все стоящие вокруг него компаньоны, закутанные в добротные, греющие полушубки, притопывающие белыми дедморозовскими валеночками.
После пересчета очередная бригада входила на обыск. Здесь Шакалов топал ногами, стряхивая снег, озорно оглядывал стоящих перед ним хмурых людей.
В этой бригаде жертвой его, как обычно, становился безответный Поморник Поп.
По документам Пантелеймон Лукич числился "служителем культа", что почему-то очень веселило Шакалова, он называл его "культиком".
- Ну шо, попчик, швидко разоблачайся, тут не богадельня тебе... - Шакалов был доволен своим остроумием. - Рясу-то сподручнее снимать было, когда баб лечил?
Поморник не отвечал, только жалко улыбался. Снимал колонийские портки, и каждое неловкое движение - а все движения у него в этот момент становились почему-то неловкими - сопровождалось дружным хохотом Шакалова и примкнувших к нему ротозеев-прапорщиков. Руки у зэка дрожали, не слушались, он раздевался, преданно смотря в глаза надзирателю, а тот корчил ему рожи, и это вызывало новый приступ смеха у всех, кто был одет тепло и имел сейчас власть.
- Костоправ, бачишь? Вправлял кость, значит? - сквозь смех говорил Шакалов. - Бабам, да?
И еще пуще смеялась его кодла, да и зэки, имея возможность повеселиться безнаказанно, смеялись всласть. Ходуном ходили клубы холодного пара от их хохота. Смеялись с оттенком подобострастия, каждый раз втайне надеясь, что за поддержку шуток своих прапорщик не заставит раздеваться донага, а тогда, может, и пронесешь в Зону пакетик анаши или рукоделие, что смастерил тайком на работе.
Но никогда почти надежды не оправдывались - дуролом Шакалов, отсмеявшись, методично обыскивал всех, и находил скрадки, и докладывал выше, и было наказание, и отдалялась воля...
- Сымай кальсоны, баб нет... - басил Шакалов. - А то черт не разглядит, что ты там в заду припрятал...
И - очередной взрыв хохота.
Однажды дерзкий, веселый зэк положил в карман кусок подсохшего дерьма, и обрадованный Шакалов, обнаружив набитый чем-то злополучный карман, запустил туда руку и вынул искомое. Недоуменно разглядел, ничего не понимая, понюхал. Тогда единственный раз смеялись все, кроме прапорщика...
Лебедушкин в эти минуты шмона всегда пританцовывал на цыганский манер, отогревая, несмотря на пару шерстяных носков и теплые рукавицы, замерзшие руки и ноги. Он буквально оглушал всех своим зычным хохотом. И в такие минуты Лукичу казалось, что слышит он звук трехпудового колокола из далекой, за тридевять земель отсюда, своей церкви...
Стоял он, прикрывая руками срамоту, глядя невидяще в одну точку, а прапорщик, пялясь мефистофельской воистину улыбкой на крестик на его шее, колебался. Будто родимое пятно, навечно приставший к впалой груди зэка крестик будоражил его, но крестьянское происхождение всегда властно останавливало: не трожь, нельзя, грех! И он махал рукой, разрешая одеться. И старик - а именно в него превратился здесь пятидесятилетний мужчина, - посиневший, трясущийся, натягивал суетливо и быстро свою одежонку.
Выходил, крестился, вздыхал полной грудью. И пока стоял, ждал остальных, успевал подумать что-нибудь хорошее. А хорошее у него было связано только с Высшим. И скоро в душе, несмотря на холод, наступало успокоение...
И потом уже шел строем в барак, оттуда - в столовую, а там с удовольствием хлебал в окружении мрачных людей баланду и благодарил Господа, что он послал ему ее сегодня, и, как все, прятал в карман кусочек черного хлеба - птюху.
Удавалось вынести из столовой птюху не каждому. Отобранные же у зэков кусочки хлеба летели в отходы, на откорм свиней для офицерской столовой, и жирные свиньи не ведали, что отбирали для них еду у людей...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
В этот день Квазимода получил через дубака очередной подогрев - махорочку с запиской внутри. Уселся на корточки в углу у пристегнутых нар и прочел ксиву:
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Вернулся Дроздов в эту жизнь, а здесь другие песни...
Опять я, братцы, замухрил,
Взял я бригаду в двенадцать рыл.
Комиссионный мы решили брать...
- Это кто комиссионный решил брать? - спросил строго голос Мамочки за спиной у кодлы.
Встрепенулись все, помрачнели. Нарисовался... А он стоит в проходе, сапожками поскрипывает, жертву выбирает.
- Это песня... - неуверенно буркнул Лебедушкин. - Вон, Достоевский сказал, что это камерный стиль, пение такое в театрах...
- Эт точно, камерная-блатная, но не песня, - недобро вращая глазами, оборвал его майор. - Откуда гитара?
- Из художественной самодеятельности. Взяли в клубе...
- Без спроса! - заметил ярый активист, руководитель этого кружка, некто Иволгин. Бывший парикмахер, которого все же опустили.
- Возьмите гитару, Иволгин! - приказал Медведев. - А вы, - оглядел всех, марш ко мне в кабинет!
Когда все чифирщики втиснулись в кабинет, испуганно поглядывая на майора, тот заговорил:
- Песенки горланите? Чифирчик гоняете! Ну а кто из вас виноват, что Воронцов напился и сейчас в ПКТ под новым сроком, кто?! - обвел всех красными, как у пьяного, глазами. - Чаи-то он что, ради себя только пересылал? Да залился бы он... столько его выпить. Вам, сволочам, помогал ваш Квазимода наглотаться...
Сел, вздохнул глубоко, заметил уже мягче, грустно даже:
- Не нравится мне ваша компания... В ПКТ из отряда сидят уже семь человек, Воронцов восьмой. Знайте, надо будет - посадим и остальных. Вот, уже и Дроздова в оборот взяли, да? Помогаете друг другу попасть в изолятор, вот дружба-то... Все. С завтрашнего дня не будете работать вместе, разбрасываю вас по звеньям, - хлопнул он рукой по столу. - Свободны, кроме Дупелиса, Бакланова и Гагарадзе.
ЗОНА. ЗЭК ПОМОРНИК ПО КЛИЧКЕ ПОП
- Ну как? Отмолил наши грехи? - хохотом встретили меня в бараке, как это обычно бывало.
- Да он свои замаливать не успевает... - зло кто-то заметил. - Святоша, мля... Что там, наверху, амнистию тебе не обещают? Плохо, значит, просишь...
И чья-то нога толкнула мне под ноги табуретку, о которую я споткнулся и неловко, подвернув руку, упал.
Захохотали одержимые, залаяли, как собаки порченые. Бог им судья... Поднялся, с очами прокаженных не желая встречаться, пошел в свой угол, забрал полотенчишко - мыться, и к молитве.
Такими шутками встречали меня бедные, Богом оставленные люди каждый вечер. Были и похлеще, но я привык, давно привык не обращать внимания. Жалость всегда оказывалась сильнее раздражения. Многих и людьми-то считать, к сожалению, было уже трудно.
Выжгло зло в них душу, ходили пустыми оболочками, зараженные, не ведающие, что творят. Мне было легко переносить страдания, посланные мне Всевышним, а им тяжко - некому их было защитить...
Вошел я в каптерку, встал в углу на колени, достал завернутую в тряпицу иконку и стал молиться - истово, как в послед-ний раз.
Храни меня, Боже, ибо я на Тебя уповаю...
В священные минуты эти меж мной и окружающим миром возникала прочная, ничем не могущая быть разрушенной стена Господня. И ничто не могло нарушить блаженный покой в моей душе. И счастлив я был здесь и сейчас, прощая обиды, благодаря Бога и изливая ему любовь свою безбрежную - за то, что дает он мне терпение и силу...
Закончил я молитву, хотел было с колен подняться, а тут взгляд мой натолкнулся на клочок бумаги, торчащий из-под наспех прибитой доски (прибивали, чтобы крыса по ночам в барак не лазила). Смотрю - тайничок. Сунулся я туда, а там сверточек, развернул - понятно, анаша-зелье. "Володька спрятал", - понял, перекрестился да в карман телогрейки сунул - на улице выбросить.
Вошел, успокоились вроде они.
- Что, крысе в любви объяснялся? - крикнул вдруг этот самый Володька Лебедушкин - злой юноша, крученый. - Мало тебе прапора-крысы!
Не стал я отвечать, завтра, думаю, поговорю с ним один на один, паренек-то неглупый, может, поймет мое слово доброе.
Повязал я на глаза полотенчишко - служило оно мне защитой от фонарей надзирателей, что шатались ночью по бараку, светили в лица. На втором ярусе надо мной лежал этот Володька, и, засыпая, услышал сверху хриплое, во сне сказанное - "На небе ракеты, а не Бог". Перекрестился я от богохульства такого и погрузился в сон - единственное, где был я свободен...
ЗОНА. МЕДВЕДЕВ
- Вас видели в сучьем бараке... Вы же воры? - начал я щупать трех лидеров отрицаловки.
Все трое изумленно вытаращили глаза и разом вскочили.
- Аскарбляешь, начальнык! Чтоб мы в сучий барак вошли?! Западло! - заорал грузин. - Да нас же свои воры порэжут... Желэзное алиби?
- Черт вас знает, вроде бы да, по вашим законам. Скоро выяснят, Лифтер оказался сынок какого-то шишки, у него мохнатая лапа на самом верху, потому и не дали вышак... Вылетает комиссия... будет вскрытие, и вам хана, - пугал я их. - Меня-то дурить не нужно...
"Бабу-ягу" небось сделали... редкая казнь, глаза у этого Сипова на лоб вылезли. Сколько же он загубил детей...
Будто мысли моей отвечая:
- Двадцать восэмь дэтышек угробил вампир, с воли притаранили счет. Но мы нэ трогали гада. За нэго сидэть западло!
Отбой уже, решил я отпустить эту блатоту побыстрее. Бакланову сказал, что с сегодняшнего дня при любом нарушении четверки, в которой он является лидером, в изолятор вместе с нарушившим пойдет и он. Бакланов, задышав, пригрозил мне жалобой в прокуратуру. Я ему говорю:
- Хорошо, жалуйся, субчик. Но молодняк я тебе все равно портить не дам. А то устроился - налим прямо, в руки не даешься, сидишь под корягой, а за тебя они залетают. Характер твой, смотрю, словами не переделаешь, ладно, будем наказывать...
То же и Дупелису сказал. Тот опять про Литву, про мать больную, мол, не нарушает, раз сказал - заметано, не будет...
Понятно, на дно хочет лечь, а потом автоматически снимут все нарушения, и будет он тогда ходить за мной: "Вы же обещали..."
Не пойдет, дружок. Если решил твердо - исправляюсь, тогда надо благодарности в личном деле заслужить, да несколько. Тогда и поговорим.
Отпустил их обоих. Остался притихший грузин.
- Товарищ майор... - несмело пробасил Гагарадзе. - Отбой уже был, поспать бы надо, завтра на работу.
Посмотрел я на него - вроде грамотный человек, неглупый. Почему ж всю жизнь он только тем и занимается, что ворует у своего государства? Да, тут мне донесли, как он относится к сегодняшнему укладу общества. Нет, это разговор серьезный...
- С вами, Гагарадзе, разговор особый... - говорю, а сам чувствую, что прямо на ходу засыпаю. - Вы человек образованный, но во многих вопросах запутались. Чем еще объяснить, что вы несете, откровенно говоря, ахинею? Например, об этой частной собственности...
- Донэсли уже... - зло усмехнулся Гагарадзе.
- Да не донос это, весь отряд об этом говорит. И офицеры. Объясните...
ЗОНА. ЗЭК ГАГАРАДЗЕ
Ты ж засыпаешь, политинформатор хренов. "Объясните..." Хорошо, кукла старая, объясняю. Для таких тупых, как ты, погонник.
Итак, человек имеет два основных рефлекса. Первый направлен на выживание, да? Да. Второй - на продолжение рода. Первый сильнее, чем второй. Ему сродни эгоизм, а второму - доброта, сердечность. Вот потому строй под названием "капитализм", в котором сильнее эгоистическое чувство, менее подвержен доброте, имеет определенные недостатки.
Но он - слушай, чмо, не спи! - имеет и неоспоримые преимущества перед социализмом, я имею в виду нынешний уровень нашего социализма. Не марксовский, а - ленинско-сталинский.
Путь к человеку ведь лежит не через мозг, как вы пытаетесь здесь доказать, а через желудок. Да, да, уважаемый тупица, через какой-то там желудочно-кишечный тракт. И никакие здесь твои надстройки на хрен не нужны, пожрал человек - вот он и твой.
Что из этого следует? Из этого следует, что все хозяйство надо перевести на хозрасчетную систему кооперативов, усекаешь, дурила? Зарплату себе сами будут устанавливать члены кооператива с учетом расширения возможностей производства, будущих пенсий и так далее. И все время инициатива будет идти снизу, а не сверху, как сейчас у нас. В этом и ключик, чудило сверлильное. Материальная заинтересованность будет рассчитываться не по изготовлению, а по реализации, не будет перепроизводства с дурным качеством. Кооператив будет сознавать, что вылетит в трубу, если качество хреновое, и станет его добиваться. И он не назначит себе высокую зарплату, потому что туда же, в трубу, и вылетит тогда. Сечешь поляну, шкура? И легкая промышленность подтолкнет тяжелую, а не наоборот, как у нас...
А что сейчас? Дотации, гонки за выработкой ублюдочных товаров, фиксированная, непонятно из чего берущаяся зарплата. Ужас! Ну какая это экономика? Маразм это социалистический, вот...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Так и просидели они друг против друга, молча. Майор уснул, неловко подвернув подстреленную свою руку, а Гагарадзе, глядя на него, жестикулировал, о чем-то немо споря со спящим... А потом завыла сирена, залетела в зону пожарная машина... размотали шланги, но в бочке не оказалось воды...
Рубленый домик-морг в издальке от больнички сгорел за час дотла. Жар был настолько сильный, что от Лифтера осталась пара обугленных костей. И ни одна экспертиза теперь не узнает... Ничего...
Проснувшийся майор поглядел в темное окно на зарево, зевнул и сказал:
- Пора домой, чей-то там народ суетится?
- Нэ знаю, у нас желэзное алиби. Тут сидэли.
ИЗОЛЯТОР. ВОРОНЦОВ
Сидел и я, ждал своей участи. Познакомился здесь с тараканом, назвал его Васькой в честь моего подранка и ожидал его сегодня к ужину; он чуял, когда я после харчеванья оставлю крошку-другую на стуле, и выходил всегда кстати.
Утречко забрезжило из окон чахоточное, неживое. Как раз к настроению моему... Тут, слышу, вызывают.
Все, думаю, за Волкова сволочного повели мозги промывать. Хорошо еще "ласточку" какую-нибудь здесь не делают за такие вольности да в пресс-хату не тащат. А то за дерзость свою я уже такое получал.
НЕБО. ВОРОН
"Ласточка"... Нет, не птичка нежная, что вместе со мной несет вахту в небе, ближе к воде, легкая и неуловимая, пилит воздух красиво и неслышно; она - аристократка неба, его маленький баловень.
Люди окрестили ласковым этим именем одно из своих дьявольских изобретений, которым увлеченно пользуются за решеткой: в лежачем положении арестованному стягивают руки с ногами за спиной как можно ближе. Раньше это называлось дыбой, теперь название приятнее. Прогресс. При таком допросе во времена Чингисхана сознавались люди во всем, что у них спрашивали. Сегодня места таких допросов следователи называют пресс-хатами - там ломаются кости и отлетают органы у пытаемых... Ничего в общем-то не изменилось. Невиновный охотно рассказывает о несуществующих дичайших по жестокости преступлениях, берет на себя вину, за которую затем платит сполна.
И правда навсегда остается тайной.
Люди часто уносят ее с собой в могилу, не выдерживая издевательств над собой, и смерти эти будут множиться и дальше. Уже через десять лет в тюрьмах этой страны погибнет за время так называемой "перестройки" около двадцати тысяч человек. Много это или мало? Для времен, когда здесь погибали в концлагерях миллионы, - "мало", для мирного строительства того строя, что придет вскоре на смену нынешнему социализму, - много. Хотя кто, на каких весах может соизмерить - много или мало гибнет на Земле людей? Эта людская проблема для Неба не значит ровным счетом ничего, там своя арифметика.
Никто и никогда не понесет ответственности за эти смерти в многочисленных Зонах страны России, ибо люди за решеткой - отторгнутые, а значит, лишенные права на сожаление и защиту, изгои...
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
Вхожу в кабинет - отлегло, майор Мамочка сидит, не Волков, уже теплее. Рожа, правда, у него мрачная, ничего хорошего не будет, это видно.
- Дело хреновое, - говорит.
Киваю - ясно, не на курорт отправят после всего, что натворил за эти дни... Готов ко всему.
- Но... вроде выкрутились. Шесть месяцев ПКТ.
Я аж дара речи лишился - как шесть... а суд, срок?
- Все теперь от тебя зависит, - гутарит, - некоторые настаивали на тюремном режиме...
Говорит что-то, а я не слышу, только цифра это бьет в голову - шесть, только шесть... радость-то какая!
- ...что скажешь в свое оправдание, Воронцов? - вернул он меня в эту жизнь.
- Не знаю даже... Конечно, сорвался. Надо было сразу отогнать от себя ворона, как только выздоровел он. Пожалел...
- А я тебя, да более птицу пожалел, - горько вздохнул Мамочка. - Вот вы мне за то подарок и сделали...
- Для души она была, - говорю. - Да что - виноват кругом.
Оглядел он меня, видит, правду говорю, без дураков.
- Помогу я тебе досрочно освободиться. Но ты должен дать сейчас мне слово, что нарушений не будет больше. Все - каюк! Не будешь огрызаться, пьянки устраивать, чифирить и все подобное. Понял меня?
- Но за что? Что я вам сделал хорошего?
- Я тебя просчитал по документам... звонил своим друзьям пенсионерам в Зоны, где ты сидел, и разобрался. Ты жертва ложного геройства... ложного воровского братства.
- Начальник!
- Молчи! И послушай старших... Мне терять нечего, скоро на пенсию. Ведь ты не сделал за четверть века отсидки ни одного серьезного преступления, даже ювелирный брал с муляжем пистолета. Ну, и поехало... бунт, побег, еще бунт... сроки набавляют... А ведь тебе просто было неудобно подвести "друзей", отпетых воров, и лез с ними вместе на рожон. Дурак! Обезьянья психология у тебя, дружок... Делать, как все. Ты о себе хоть разок подумай!
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Воронцов почуял, что его лицо залила краска, как у школьника. Словно застигли его голым. С ним еще никто так откровенно и по-отечески не говорил за всю жизнь. Он долго испытующе смотрел на Медведева, еще сомневаясь, нет, уже веря ему. Диагноз майор поставил точный. Поразивший его до глубины души... "Обезьянья психология..." А ведь действительно, срисовывал воров... походку, злобу, истеричность...
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
Боже, а сам-то я где? И вдруг говорю твердо:
- Хорошо.... это я могу обещать... Но не до конца...
- Началось... - занервничал майор.
- Все, кроме чая, - повышаю голос. - Все остальное - отрубил.
И прямо легкость какая-то наступила, надо же.
- Пусть только не пытают, где водку брал... - тихонько добавляю.
- Хорошо. Но не обещаю. Еще. Почему ты тогда, давно, примкнул к бунту? Мог просто выйти на вахту.
- Товарищи все ж, как уйти...
- Вот-вот, о чем я только и говорил... Кенты до гроба, клятвы, а завтра в побег берет тебя бычком и съедает... Проходили... Шесть месяцев ПКТ - это не один день. Кому-то, может, и ничего, а с тебя сразу голова полетит, за любое нарушение, понял? Не лезь ни во что! Если б ты активистом был, другое дело. А пока на тебя другими глазами смотрят, и в это слово, что ты мне дал, никто сейчас и не поверит.
- А вы? - спрашиваю главное.
- А я - верю. Молчи и работай.
И пошел я в ПКТ - молчать и работать.
ВОЛЯ. ДРЕВО
Ворон, ты зачем в клюве ивовый прут тащишь?
ВОЛЯ. ВОРОН
Гнездо совью у тебя на вершине. Бездомным я стал, друга земного заточили в темницу. У меня никогда не было своего гнезда... как и у хозяина моего.
ВОЛЯ. ДРЕВО
Вей, вей, ворон... Мне одиноко и скучно... Только кто же в зиму вьет гнезда? Вольные птицы тебя засмеют...
ВОЛЯ. ВОРОН
Птицы знают Законы Любви... Это не смешно... Слышишь, как дышат Земля и Небо, слышишь, как журчит ручей времени... и мы несемся в кромешной тьме мироздания... и будет мое гнездо лететь с нами вместе... и каждый день, проходя колонной мимо тебя и видя гнездо, мрачные зэки станут осветляться душой в мыслях о доме, о Любви и о детях... Я строю из прутьев Добро...
ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ
И прошло два месяца, а казалось, вдвое и втрое дольше для зэков; а для вертухая или погонника - деньки слетают, как листья, незаметно: дежурство, смена, сон, выпивка, праздник, снова - дежурство, сон, опять зэки...
Земля приняла уже первый снег, как обычно выпавший в этих местах ночью. Проснулись люди утром, а вокруг - хмурая, совсем уже по-зимнему стылая белизна. Но недолго пригибались от пушистых новых одежд ветки деревьев, что не успели подладиться к зиме и сбросить лист; недолго блестели поля свежей ясностью. Опять оттепель: лучик солнца, дождик, слякоть, голая земля, изморозь. Талый снег грустно слезился, не надеясь на мороз, воздух еще наполнен последним теплом, ранним увяданием засыпающей природы. Но и исход осени был скор в этих местах. Через неделю разверзлись небеса, посыпался крупными хлопьями настоящий хрусткий и рассыпчатый снег, он уже не растает до весны - а когда она будет и для кого?
Разлапистые снежинки парашютят смело, по-хозяйски укрывая землю девственно-белой простыней. В одночасье вдруг потемнеет, а потом завьюжит так же внезапно, и под утро ударит обжигающий мороз. Что ж, запахивай покрепче полы телогреечки, поглубже надвигай на заиндевевшие брови шапчонку-дранку да держись, не ровен час унесет тебя при таком ветре, и хорошо бы - на волю, нет, на запретку, под дурную пулю заснувшего там пацана с автоматом...
Воронцову же, после закрытых пеналов особого режима соскучившемуся по морозной зиме, не видать этой холодной благодати. Сидит он тридцать второй день в помещении камерного типа, надежно спасающего от снежной замети.
Видит он, как роятся снежинки у большой вентиляционной трубы, мечутся в воздухе головокружительными зигзагами и, вырвавшись из внезапной для них бури, устало опускаются, осветляя черный, незамерзающий клочок земли - Зону. И не замерзнуть ей, потому как отогрета дыханием не одной сотни душ, что несут здесь свой крест...
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
Привыкаешь и здесь.
Звонок, подъем. Пять утра. Ключ скрежещет, дверь открывают дубаки. Люди встают, заспанные, будто давили их всю ночь, как тараканов. Редко слово услышишь, разве что - "подсоби... осторожно... отойди" - это мы нары-"вертолеты" пристегиваем. Противно они так пристегиваются, по душе аж скребет.
Постели выносим в подсобку. Снова ключ проскрежетал, пошли в умывальню. Очередь у единственного крана, и вода ледяная, но она хоть немного в себя дает прийти. Оживаешь.
Скрутишь папироску из махорочки, закуришь натощак да садишься за длинный деревянный стол. Только что его сделали, еще смолой пахнет, хорошо. И это единственный запах, от которого не тошнит. А в камере и воняет-то в основном парашей, портянками да кислым потом... Принюхались, привыкли.
Стол расположен у дальней стены. Стоящий у окошка принимает инструмент десять ложек. Берет столько же паек хлеба, дымится лента мисок с хавалкой. Потом идет то, что у них чай называется, - протягивает дежурный желоб в ведро, и стекает по нему чуть подкрашенная водичка.
Стукнет напоследок кормушка, проскрежещет упор, вот и вся связь с миром. Сидим, жрем похлебку, которую они ухой называют. Тошно, но надо. Пустая миска, которую мы выпрашиваем якобы для рыбных отходов, потихоньку наполняется набухшей в воде хамсой, которую мы по одной, а то по две, кто щедрый, вылавливаем из похлебки... Попадется иногда и картофелина - туда же, если не жалко.
А еще лежат на столе две нетронутые пайки хлеба, которые оставляют по очередности каждые двое - по кругу. И вот дежурный выковыривает мякиш в горбушке, рыбная масса с картошкой укладывается им туда плотно - начинкой. Это - деликатес, который едим тут же, но по очереди. Все же остальное съедаем до крошки.
Вот и завтрак, вот и утро, вот и день проходит, вот и жизнь проносится, как эта уха в кишке - была и нету - ни радости, ни воспоминания...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
А недалеко отсюда, на вахте, в очередной раз входили в Зону с работы зэки.
К вечеру мороз становился уже настоящим, зимним, и люди в куцых телогреечках и обледенелых кирзачах отчаянно топали по деревянному коридору, разрывая себе барабанные перепонки этим адским грохотом.
Останавливались у шлагбаума, переминались в поземке, некоторые, нарушая Устав, рискуя получить в лицо прикладом, приседали на корточки, спиной к ветру, не слушая окриков солдат, сохраняли таким образом для себя несколько минут тепла. Лаяли собаки, остро пахло зимней свежестью, и черное беззвездное небо при свете прожекторов казалось бездонным...
Но вот поднимался шлагбаум, открывались железные ворота с транспарантом "На свободу - с чистой совестью". Откуда-то надорвавшийся голос Шакалова выкликал фамилии. Тот, кого называли, проходил мимо прапорщика - усатого и наглого, почему-то веселого, чуть вьпимши, задиристого, как и все стоящие вокруг него компаньоны, закутанные в добротные, греющие полушубки, притопывающие белыми дедморозовскими валеночками.
После пересчета очередная бригада входила на обыск. Здесь Шакалов топал ногами, стряхивая снег, озорно оглядывал стоящих перед ним хмурых людей.
В этой бригаде жертвой его, как обычно, становился безответный Поморник Поп.
По документам Пантелеймон Лукич числился "служителем культа", что почему-то очень веселило Шакалова, он называл его "культиком".
- Ну шо, попчик, швидко разоблачайся, тут не богадельня тебе... - Шакалов был доволен своим остроумием. - Рясу-то сподручнее снимать было, когда баб лечил?
Поморник не отвечал, только жалко улыбался. Снимал колонийские портки, и каждое неловкое движение - а все движения у него в этот момент становились почему-то неловкими - сопровождалось дружным хохотом Шакалова и примкнувших к нему ротозеев-прапорщиков. Руки у зэка дрожали, не слушались, он раздевался, преданно смотря в глаза надзирателю, а тот корчил ему рожи, и это вызывало новый приступ смеха у всех, кто был одет тепло и имел сейчас власть.
- Костоправ, бачишь? Вправлял кость, значит? - сквозь смех говорил Шакалов. - Бабам, да?
И еще пуще смеялась его кодла, да и зэки, имея возможность повеселиться безнаказанно, смеялись всласть. Ходуном ходили клубы холодного пара от их хохота. Смеялись с оттенком подобострастия, каждый раз втайне надеясь, что за поддержку шуток своих прапорщик не заставит раздеваться донага, а тогда, может, и пронесешь в Зону пакетик анаши или рукоделие, что смастерил тайком на работе.
Но никогда почти надежды не оправдывались - дуролом Шакалов, отсмеявшись, методично обыскивал всех, и находил скрадки, и докладывал выше, и было наказание, и отдалялась воля...
- Сымай кальсоны, баб нет... - басил Шакалов. - А то черт не разглядит, что ты там в заду припрятал...
И - очередной взрыв хохота.
Однажды дерзкий, веселый зэк положил в карман кусок подсохшего дерьма, и обрадованный Шакалов, обнаружив набитый чем-то злополучный карман, запустил туда руку и вынул искомое. Недоуменно разглядел, ничего не понимая, понюхал. Тогда единственный раз смеялись все, кроме прапорщика...
Лебедушкин в эти минуты шмона всегда пританцовывал на цыганский манер, отогревая, несмотря на пару шерстяных носков и теплые рукавицы, замерзшие руки и ноги. Он буквально оглушал всех своим зычным хохотом. И в такие минуты Лукичу казалось, что слышит он звук трехпудового колокола из далекой, за тридевять земель отсюда, своей церкви...
Стоял он, прикрывая руками срамоту, глядя невидяще в одну точку, а прапорщик, пялясь мефистофельской воистину улыбкой на крестик на его шее, колебался. Будто родимое пятно, навечно приставший к впалой груди зэка крестик будоражил его, но крестьянское происхождение всегда властно останавливало: не трожь, нельзя, грех! И он махал рукой, разрешая одеться. И старик - а именно в него превратился здесь пятидесятилетний мужчина, - посиневший, трясущийся, натягивал суетливо и быстро свою одежонку.
Выходил, крестился, вздыхал полной грудью. И пока стоял, ждал остальных, успевал подумать что-нибудь хорошее. А хорошее у него было связано только с Высшим. И скоро в душе, несмотря на холод, наступало успокоение...
И потом уже шел строем в барак, оттуда - в столовую, а там с удовольствием хлебал в окружении мрачных людей баланду и благодарил Господа, что он послал ему ее сегодня, и, как все, прятал в карман кусочек черного хлеба - птюху.
Удавалось вынести из столовой птюху не каждому. Отобранные же у зэков кусочки хлеба летели в отходы, на откорм свиней для офицерской столовой, и жирные свиньи не ведали, что отбирали для них еду у людей...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
В этот день Квазимода получил через дубака очередной подогрев - махорочку с запиской внутри. Уселся на корточки в углу у пристегнутых нар и прочел ксиву: