Страница:
"Батя! Передаю чай, конфеты. Завтра выхожу на работу, с ногой все в порядке. Может, прийти к тебе? Хочу на этой неделе избить руководителя СПП, достал. На днях снова подогрею. Сынка".
Перечитав Володькины каракули, Квазимода в сердцах выругался:
- Достали... А как здесь потом тебя достанут, дурака...
Долго искал в камере карандаш, бумагу - дефицит все это здесь, не Союз писателей все же, а помещение камерного типа, тюрьма. Еще дольше царапал ответ, с непривычки делая много ошибок. В итоге получилось:
"Сынка! Не дури. Пападеш суда, башку тибе сверну. За чай молодец. У миня все нормалек. Один из нас должен быть в зоне обезательно, а то сдохнем. Батя".
Сынкину записку изодрал в клочья да бросил в парашу. Дремавший рядом Цесаркаев-Джигит открыл один глаз, спросил лениво:
- Чего пишут, Бать? Живы там?
- Дурью маются, - неохотно бросил Квазимода. - Сюда, видать, захотелось... Приключений на свою голову ищут.
Джигит глубокомысленно пожал плечами:
- Места всем хватит. А то... скучно, анекдотов новых нет.
Батя смерил его злым взглядом, отвернулся, присел к столу. Большие руки надо было чем-то занять, а то не ровен час они могли кому-нибудь, вроде этого анекдотчика, въехать... Стал перебирать лежащие на столе журналы, газеты. Заголовки мелькали перед глазами - "Вторую очередь - на два месяца раньше", "Превышая плановые показатели", "На полгода раньше срока". Улыбались с газетных полос крановщики, металлурги, летчики, механизаторы...
Страна жила своей уже давно неведомой ему жизнью, в которой главное было в этих самых плановых показателях, перевыполнениях чего-то, в опережении и в победах, победах, победах. Они побеждали; летчики давали вал человекомест, медсестры высвобождали койкоместа, кукурузоводы гнали вал кукурузопочатков, а сантехники - вал трубометров. Страна, победившая фашизм и неграмотность, голод и туберкулез, снова побеждала, и несть числа этим победам... И только он, Квазимода, не имел никакого отношения к этим победам, и было оттого ему грустно. Вот и еще одна...
Улыбается. Лет тридцати дивчина. Румянец на всю щеку, платок новый накинула на плечи, орловский, цветастый. Сбоку фотограф-халтурщик поставил ей теленка, и тот будто ластится к ней. И смешное оттого, потешное фото получается, и пролистнул бы его, как десятки других, если бы не остановило что-то...
Глаза.
Казалось, она улыбалась не городскому хлыщу, что наводил сейчас на нее свой фотоаппарат, а всем, кто когда-то посмотрит на ее фото, - открыто улыбалась, весело, не боясь показаться ни провинциальной, ни смешной.
Она любила всех нас - тех, кто увидит ее и порадуется этой красивой земле, что простиралась за ее спиной, и улыбалась этому молодому глупому теленку, которого вспоила недавно из бутылочки, и своему здоровью, и свежести - той единственно верной, настоящей, что не заменят городские духи и макияжи, что несет нежный запах не испорченного алкоголем и куревом тела... И казалось, будто запах молока исходил от этой крутобедрой доярки и струился над ее головой, как нимб.
Мадонна...
Если бы Квазимода знал, кто это, он бы обязательно сравнил эту добрую доярку с мадоннами великих итальянцев, но он, не испорченный образованием, мог только внутренним чутьем верно угадать и понять вдруг открывшуюся ему красоту женщины, матери, любимой.
И он понял ее, и затрепыхалось вдруг в железной его груди сердце, став сердечком - нежным, как у барышни; и, отложив журнал, он вдруг снова взял его и вновь развернул, и снова, как птаха испуганная, взлетала душа, прося помочь ей проснуться.
И снова отложил журнал, застыл в немом изумлении: какая вот еще бывает жизнь, и вот какое лицо у воли... как у этой, на фото - светлое, свежее, прекрасное...
ВОЛЯ. НАДЕЖДА КОСАТУШКИНА
Фотоаппаратчик-то этот пришел с утра, как правдашний. Я только сыворотку для телят сделала, раскраснелась, к нему выхожу, а он стоит, залюбовался, вижу... Давайте, говорит, так и сфоткаемся.
Потом и так меня поставил, и сяк, и с теленком Мишкой. Я стеснялась, конечно, ох, до чего я фоткаться-то не люблю, а он как-то так уговаривает, языкастый, и забываешь про стеснительность, хороший дядька, хоть и с похмела, вижу. Я ему в дорогу маслят наложила, сальца немного. В городе, говорит, живу, а сам, мол, я - деревенский. Так сюда хочется, в село. Ну и ехал бы, говорю, дядя, сюда. Нет, жена городская, любит пылесосы и бульвары.
Ну что ж, говорю, мы здесь без пылесосов да без бульваров не пропадаем. Была я в городе недавно, да разве ж наши леса с бульварами теми можно сравнить. Те все в семечках, бумажках и в пивных бутылках. Смех один, а не сравнение...
Живем, хлеб жуем. Село, конечно, невеликое, так, два десятка изб на краю косогора, как грибы, прилипли к речке. А речка зато у нас какая - Синюшка называется, петляет она по всей области, куда ни поедешь - везде наша Синюшка, красивая...
Хорошо здесь, что говорить. Сейчас вот по первому морозцу выйдешь, и не надышаться: настоянный на дыме древесном настоящий русский морозец - ядреный, что прищелкивать заставляет деревья да жжет лицо, будто силу в тебя живительную вливает.
А на работе другие запахи - парного молока, в обед - хлеб девчата с пекарни принесут, то-то радость!
Идешь на обед, и все такое родное, такое болючее - здесь целовалась, здесь бегала с пацанами, здесь еще что... Воспоминания... Школу здесь окончила и пошла на ферму, чего еще надо?
Уезжала, правда, и в город, на целый год, Маринка Меркина сманила, но там в сутолоке так обожглась, что быстро вернулась.
Мама прямо занедужила с этого моего отъезда, слегла. А когда уж помирала, сказала:
- Не тягайся без толку по чужим краям, Надюша, свой под боком. Таких еще поискать надо краев... Приложи только руку к доброму делу, глядишь, и твоя доля завидной станет...
Померла мамочка. Оставила мне в наследство просторную эту красоту...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
В камере тихо. За окном ветер завывает, а здесь благодать, надышали люди тепло. Ужин прошел, и чай еще булькает в полуголодных зэковских желудках. Может, может и здесь быть умиротворение... А как же без него, не выдюжит, умрет с тоски человек, о стену голову расшибет...
Сидели, мурлыкая, два цыгана, раскладывали на домино очередной пасьянс, один затянул: "Цыганка с картами, дорога дальняя..." Кто-то чифирь заваривал, а подельники стояли на стреме - следили за глазком, кто бы ненароком оттуда не глянул, не засек заварку... Кто в шахматы резался, кто поголовастей, кроссворд разгадывал. Джигит кости сам с собой кидал, тренировался, видимо, хотел обыграть Филина в бараке. Но тот такой шулер, что вряд ли...
Квазимода даже усмехнулся при этой мысли. А сам он сидел, рассматривая уже который вечер фотографию женщины, так поразившей его воображение. Прочел он, кто она, и резануло - землячка, буквально по соседству живет от его деревни родной, в одном районе. Значит, видит его родные места. Значит, совсем своя...
Смотрел и как бы проникал в бездонную глубину голубых глаз (фотография была красивая, цветная). И сладко томило, щемило грудь что-то забытое - что?
Красива, думал Иван Воронцов, да и в соку еще женщина. А ведь разница в годах-то у нас большая... Ничего ж это для семьи? Сколько хочешь таких случаев, Сынка вон говорил... Да и не хочет он никакой этой любви, побасенок бабских, пусть только уважает. Да и не надо с нее ничего, сам он бы одаривал ее да детей своей заботой и теплотой. Смог бы.
И тогда окатила, как душ холодный, мысль о своем конце здесь, в Зоне, из которой, кажется, не выберется он никогда... Он с неожиданным спокойствием себя одернул - это еще как сказать: выберемся, не выберемся. А вот мы еще посмотрим...
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
В общем, решил я написать этой женщине, не выходила она из головы, прямо как столбняк какой, хожу да думаю, жених прямо... Она мне как пощечина... Словно говорит - нет, не твоя я, не твоя, тебе таких, Квазимода уродливый, не видать, как ушей своих...
А тут еще эти, что сидят со мной, прознали. Ну, и пошло-поехало, сели на любимого-то конька. Один говорит: напрасно напишешь, Кваз, смотри, какая красавица, другой говорит: бабы хорошо, а без них - лучше. Или гадость какую скажут, типа: "А я бы этой курице враз головку скрутил..."
Сижу, усмехаюсь; а кто сказал, говорю, что я писать надумал, это я так... Да и не умею я писать письма... Не писал я никогда, не получал. Дай за тебя состряпаю, - кричат. Пушкину, мол, на загляденье. А один с подколом говорит вот, мол, как увидит тебя, все богатство отдаст... Вот сука... И захохотали все.
Я тут встаю. Примолкли, знают мой характер. Прошелся я по камере, молчат, понимают - перегнули.
- Ну, и как же ты напишешь? - Джигит кричит. - Тебе ж кувалду легче сломать, чем письмо накатать...
- Да, - вздыхаю.
- А юбка, она что, - он базарит, - кого помоложе да побогаче любит. А ты у нас... красивше тебя в жизни не найдешь!
И опять заржали все, жеребцы. А меня тут что-то стукнуло, я давай им рожи строить, из угла в угол мечусь да дразню их, рожу свою резаную корчу. Они прямо помирают со смеху.
Дубак кормушку открыл.
- Что за смех, - кричит. - Прекратить!
Ага...
- Чего, - кричим, - и посмеяться уже нельзя?!
Дубак прыщавый на меня показывает:
- Воронцов! Ты мне рожи не корчь, образина! А то в ШИЗО посажу!
- С удовольствием, - говорю.
А сам кулаком на него замахиваюсь. Враз кормушку прикрыл, затих.
А эти-то все хохочут, теперь уже и над прапором. А я чувствую - тик начался знакомый - после него может быть взрыв, это уже все. Теперь меня трогать не надо...
Шутом для них заделался, никогда таким не был, и помогло-то на десять минут, и опять не легче.
А они еще подначивают, по инерции.
- В мире животных... она, ей хорошо... воля, - лепит один кадр.
- Бабы - шалавы! - кричит цыган. - Машину надо, не на жеребце же прикатишь! Что цыган без "Жигулей", то без крыльев свадьба!
Кто умнее, говорит:
- Да не слушай их, Кваз. Пиши.
Это меня еще больше раззадорило, как безумный стал, опять рожи им корчу. Смотрю, они уже пугаются меня, а меня как судорога схватила, заклинило.
А больше всех Джигит дерзкий хохотал. Вот и подхожу я к нему, перехватил ему запястье, он аж присел. Понесло меня...
- Шуток, что ли, - кричит, - не понимаешь?
- Не понимаю, - говорю.
А он хрипит уже, и все замолчали. А я все ухмыляюсь.
Вырвался он, а лезть на меня боится, знает, раздавлю, как таракана, и вся камера на моей стороне будет при любом раскладе. Стоит, морщится. Разошлись все по углам, прапор из глазка зырит.
Отпустил я Джигита. Прошло...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Будь Батя не в ПКТ, а в Зоне, нашелся бы человек, что за птюху или стакан чифиря отписал бы письмецо. Большим мастером на то был Леха Лунев - огромный увалень-добряк, на воле - электрик, каким-то образом умудрившийся оставить под током станки на швейной фабрике. Девки-мотористки, молодые, погибли, током были сожжены. Посадили, конечно, Леху... Тут он уже третий год работал в жестяном цеху, бил молотком железо, заткнув уши ватой и улыбаясь своей доброй улыбкой чему-то хорошему. Но не знал Батя, что в эти часы случилась беда.
Улыбался и в тот день, когда новичок-слесарь в другом конце жестяного цеха менял что-то в мощном прессе, что гнул более толстое железо. Стальной лист был им закреплен наспех, и при включении он неожиданно вырвался из станка, распрямился, пробил в мгновение хилую фанерную хибарку, за которой и стоял этот ставший для Лунева смертоносным агрегат, и огромный лист железа, став летающей смертью, в доли секунды достиг большой Лехиной спины...
Сбежались все, притащили того, кто работал на этом станке, кричали, показывали друг другу, как лист этот летел... Да что толку: лежал с листом в спине Леха, улыбаясь в залитый соляркой пол, а подсобный рабочий посыпал кровь вокруг него опилками и сгребал их в совочек...
Зона была потрясена Лехиной смертью. На кого грешить, зэки не понимали, но знали - похеризм в части техники безопасности стал на стройплощадках обычным делом. Недавно был Гусек, теперь - Леха Лунев, завтра - кто?
ЗОНА. МЕДВЕДЕВ
Административная комиссия, как правило, проводила свою работу в библиотечном зале.
Длинный, устланный красным сукном стол собирал офицеров колонии, начальников цехов, мастеров. Главным здесь был начальник спецчасти, а перед ним покоилась большая кипа личных дел заключенных.
Приглашенные маялись на жестких стульях в зале, покашливали от напряжения, казались на редкость молчаливы и собранны. Все они, даже те, что вчера были блатными и дерзкими, в этот день становились испуганными и робко заглядывали в глаза сидящим перед ними офицерам. Еще бы - сейчас решалось главное преждевременный выход на волю.
Воля. А значит, судьба их дальнейшая. Здесь она остановилась и могла идти только под откос, но никак не вверх, к высотам, ради которых живет на земле человек...
Всегда было на комиссии все одинаково, буднично и скучно.
Вот начальник спецчасти придвигает к себе список и зачитывает первую фамилию:
- Крачков Евгений Михайлович, восьмой отряд.
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
В полной тишине затопали сапоги зэка, подошел он к столу - пожилой седой человек, смотрящий настороженно-зло на всех.
- Ну, - спрашивает, - расскажи о своем преступлении?
Теребит заскорузлыми, рабочими пальцами шапчонку. Рассказывает, как убил человека ножом в драке. Почему? Потому что к жене ходил этот человек, вместе они работали на обувном складе, там снюхались, а потом, видимо, на картонках жестко стало им любовь крутить или надоело; стал домой захаживать этот сослуживец. А Евгений Михайлович, про то не зная, ездил часто навещать больную мать за город. Приедет назад - жена радостная. Чего, говорил он ей, премию за ваши боты дали, что ли? Нет, говорит, и хитро улыбается...
Ну а раз вернулся с полдороги, дверь ключом своим открыл, этот товаровед на балконе, в трусах. Выскочил и Евгений Михайлович за ним.
- Прыгай! - говорит.
А с четвертого этажа товаровед боится сигать, высоко. А Крачков по специальности-то мясник, у него ножи по всему дому, и на балконе тоже один завалялся. Товаровед кричит на всю улицу - спасите от ножа мясника! Это еще более разозлило обманутого мужа, да как он всадит этому жирному борову под бок, одним ударом и порушил хахалю жизнь...
- Сам "скорую" вызвал... - попытался хоть как-то смягчить свою вину мясник.
Офицеры переглянулись, вопросы какие-то незначительные ему задали, посовещались. Итог подвел замполит:
- За восемь лет четырнадцать нарушений у вас, Евгений Михайлович. Последнее - три года назад. Есть и благодарности - девять штук. Два года член СПП, значит, встал на путь исправления, верно?
Кивает - верно.
- Исправно платит алименты. План выполняет.
- А с женой как себя будешь вести, когда освободишься? - спрашивает дотошный Волков. И всех оглядывает: как я вопросик задал?
- Никак не буду, - мрачно говорит зэк. - Сучка не захочет, кобель не вскочит... Сука! - твердо добавил, поняв вдруг, что комиссию эту не пройдет.
Офицеры скрыли пробежавшие по лицам улыбки.
- А еще раз женишься? - спросил Медведев.
- Куда ж нам, мужикам, деваться? Матери сначала надо помочь.
- Что скажете о своем подопечном, Куницын? - обернулся замполит к молодому лейтенанту - командиру отряда.
- Считаю, что он заслужил право трудиться на стройках народного хозяйства! - радостно сообщил лейтенант. - Последние три года говорят сами за себя. Был в отрицаловке, потом середнячком стал, а теперь - активист, каких мало... Прошел все стадии.
Крачков снова вдруг понял - могут и отпустить, загорелись в глазах лихорадочные огоньки. Страшась спугнуть желанное, понурил голову, напрягся в ожидании судьбы.
Оснований для отказа у комиссии не нашлось, и он, разом поглупевший от счастья, плачущий, готовый вот-вот сорваться и побежать на вахту, а оттуда пешком на эти самые неведомые стройки народного хозяйства, был отпущен под снисходительные смешки...
Следующим был некто Зимородок, отсидевший восемь лет за попытку убийства жены из срока в десять.
- Что, приговор, значит, несправедливый? - сощурившись, спросил его замполит.
- Несправедливый! Не пытался я... - глядя ему прямо в глаза, заявил зло тот.
- А кто же... пытался? - искренне удивился замполит.
- Не знаю я... - отвернулся Зимородок.
- Но ведь в скольких инстанциях побывало дело, и везде один ответ виновен, - перелистнул пухлое дело Зимородка замполит. - Значит, через столько лет даже не хотите сознаться. Весь срок уже вышел почти... А ваши показания? Вначале ведь сознались...
- Сознаться можно, когда виновен, а я ж не виновен. Первые показания с испугу дал, и пошло-покатилось...
- Зачем вы вообще пришли на комиссию? - спросил замполит. - Зачем нас отрываете?
Зимородок смерил его презрительным взглядом.
- У меня восемнадцать благодарностей и всего одно нарушение. Я не вижу причин для отказа, - жестко бросил он, оглядывая собравшихся. Смело сказал, тоном, не терпящим возражений.
И зря это сделал - сыграло против него, с офицерами так нельзя...
ЗОНА. ЗАМПОЛИТ
Вон смотрит как... мы вроде виноваты в его проблемах. Ан нет, гражданин хороший...
- Зря вы пришли, осужденный, - тоже жестко ему отвечаю. - Раз вы не осознали своей вины, значит, не встали на путь исправления.
А он опять лезет на рожон:
- Я не опускался, чтобы исправляться. Одно нарушение за это время было всего - опоздал на развод. А по приговору - считаю по-прежнему себя невиновным.
Тут и меня зло взяло.
- Да мало ли что ты там считаешь! Грамотный ты больно...
Но человек этот действительно невиновен, вот в чем дело. Показания у него выбили, на суде он их поменял, но было уже поздно - машина покатилась...
ЗОНА. МЕДВЕДЕВ
Решили мы отказать Зимородку. Хмыкнул он, вышел, не попрощавшись, фрукт. В общем, только шестеро из четырнадцати прошли комиссию. Последним вошел некий хмурый тип Оляпьев. Насупленно-выжидающе глядел на замполита. Тот же прочел характеристику и сразу подытожил:
- Членом СПП стал недавно, неделю назад, предоставление льгот считаю преждевременным.
- Но у меня нет нарушений! - вдруг заныл Оляпьев. - Насильно оставляете меня здесь?
- Нет, добровольно и сознательно туда вступают, а не перед комиссией, возражаю я. - А вот у тебя сознательности - кот наплакал. Такие, как ты, на химии только разборки устраивают, а не работают.
Смотрел я на него, думал: вот такие незаметные с виду середнячки, что при случае всегда будут против активистов и в комендатурах, и на химии, делают чаще всего там кровопролитие. Вольные общежития из-за них и превращались в места побоищ, и "химики" такие, не успев вдохнуть свободы, возвращались в следственный изолятор...
Когда закончили комиссию, из ПКТ мне сообщили, что мой Кочетков, сидящий второй месяц там, изготовил заточку. Пошел на свиданку с ним, давно не виделись.
- Ну что? - вздыхаю.
- Устал... - И как школьник за партой, большой Кочетков сложил на столе руки, притулил к ним стриженую голову.
И так у него просто это получилось, что поверил я ему. В который раз, тысячу раз обманываемый, снова поверил я человеку. Убить меня мало...
- Иной раз кажется, - говорил грустно, как на исповеди, - сорвусь. Все надоело. Корчишь... из себя... блатного, хохочешь, а самому невыносимо. Себя я бояться стал, гражданин майор... - Смотрит, будто просит, чтобы погладил я его, седого, стареющего на глазах.
Понял я, что ни о какой заточке сейчас разговора не надо заводить...
- Письмо я от твоей жены читал, знаю, дети подрастают. Уже спрашивают, где отец. Начинайте все сначала, Кочетков, а мы поможем. Чем могу...
- Поздно, - угрюмо он отвечает, как решенное. - Кенты смеяться будут. Голос задрожал, и стала наворачиваться слеза. - Если бы в другую Зону...
- Не могу я тебя перевести в другую Зону... - говорю. - В другую камеру могу...
- Сейчас пройдет, - застеснялся он своей слабости. - Про заточку пришли спрашивать... - оглядел меня. Добавил твердо: - Скажу так - никого убивать не собирался, самому вот... жизнь опостылела...
Посидели мы еще с ним, поговорили. И - отмяк сердцем человек. И может быть, покинут мысли о смерти еще одну стриженую голову. Дай-то бог...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
В эту ночь Медведев дежурил по Зоне на пару с капитаном Волковым.
Офицерам на дежурстве можно не встречаться, у каждого свой участок забот. Но за полночь в кабинет к майору тихо вошел дюжий оперативник. Подвинул фотографии на столе, что готовились Медведевым для стенда "Никто не забыт, ничто не забыто", присел.
- Давно мы вместе не дежурили... Ночь длинная. Есть о чем нам потолковать, товарищ майор, как думаешь?
Медведев неодобрительно оглядел его, пожал плечами.
- Поговорим... - неохотно сказал, и капитан это уловил.
Встал майор, налил гостю чайку, сел напротив:
- Слушаю.
- Чего ж вы меня опять преследуете, товарищ майор? - горько сказал Волков. - Все не можете простить мне ошибок давних? Но когда это было...
- А сейчас ты что вытворяешь? - майор удивленно поднял глаза. - Или ты хочешь ошибками назвать тот сволочизм, как в Зону дурь течет из всех щелей, как деньги общаковские здесь гуляют?
- Опять вы за свое... - Волков шумно вздохнул. - Знаете же, что не перекрыть общак, все равно он здесь будет...
- Опять... - упрямо бросил Медведев. Поднялся, злой. - Слушай, я не знаю, о чем с тобой говорить. Доказать я все равно пока ничего не могу. О чем говорю, ты прекрасно понимаешь. А когда приловят тебя с делишками этими, не мне уже будешь отвечать, а следователям. О чем нам сейчас-то говорить? Чего тебе открываться раньше времени, может, и проскочишь, не заметут... - даже улыбнулся Медведев такому печальному для справедливости, но радостному для оперативника факту.
- Василий Иванович... - подняв на него глаза, медленно протянул капитан. А вот если поверить всему бреду, что вы обо мне тут насочиняли, вот сами вы...
- Что?
- Ну... вот... - Оперативник мучительно подыскивал слова. - Если бы вам предлагались судьбой деньги... и неплохие?
- За что? - искренне не понимал Медведев, к чему ведет капитан.
- Все, проехали... - внимательно оглядев его, отвернулся Волков.
- Ты что, мне хочешь предложить с тобой наркоту зэкам продавать? - широко открыл слипающиеся глаза майор. И вдруг засмеялся - долго и заливисто. - Во молодец...
- Очень смешно... - поставил аккуратно стакан Волков.
- На цинизм всегда надо отвечать цинизмом, - отсмеявшись, бросил Медведев, - так, кажется, по-твоему.
Волков ничего не ответил.
- Спасибо за чай.
- Пожалуйста. Значит, так, капитан. Барыг я твоих пасу и на чистую воду скоренько уже выведу, - снова улыбнулся майор, говоря как о деле решенном.
Волков задумчиво кивнул.
- Что ж вы с пенсии-то своей пришли? - озабоченно сказал он. - Сидели бы да сидели, и проблем бы не было у меня.
Медведев пожал плечами - так вышло, брат. Все улыбался.
- И я вас тоже пасу, - серьезно добавил Волков и вышел - прямой и большой. Аккуратно, слишком аккуратно затворил дверь. Будто точку поставил...
И чуть страшно стало майору. Но только чуть...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Такова жизнь Зоны - до поры до времени вялая, казалось бы, не предвещающая никаких даже мало-мальских событий, кроме отбытия кого-нибудь на волю, но вдруг - вспышка ярости, непослушания, и - смерть, раны, и новые сроки, и новая боль. В этом вся Зона - спящая и неспящая одновременно, смирившаяся и вечно бунтующая - скрытым от глаз бунтом обреченных на прозябание людей.
Так случилось и на сей раз: из ничего, из бытового разговора, ссоры, перепалки неожиданно вырос главный поединок Зоны - дуэль на заточках.
То, что в сводках администрации называется кисло и невнятно - поножовщина, на самом деле - сознательный дерзкий акт двух людей, желающих доказать свою правоту и отомстить за оскорбление.
ЗОНА. БАКЛАНОВ
А оскорбил меня опять вернувшийся в Зону морячок Жаворонков. Отбегал свое, прищучили, снова нарисовался. Манеры сохранил те же - все по херу, ну пахан прямо, "никого не боюсь...".
Сцепились мы по пустяку, но он вдруг завел: да ты, мол, помолчи, ты же к куму бегаешь через день.
Докажи, говорю. А что доказывать, кричит, все знают. Нет, ты докажи, тоже на голос беру. Он завелся: ты, мол, дурь в Зону проносишь через опера, не наш ты барыга, а ментовский.
Ну, я тут и взвился... Поссорились.
Он кричит - на поединок тебя вызываю.
Что делать? Хорошо, говорю.
ЗОНА. ЖАВОРОНКОВ
Я на воле сейчас побывал и понял, что же за жизнь паскудная была здесь. Вернулся, вижу - ничуть она не поменялась, только гнилей еще стала. И самое обидное, что скурвились многие, сами же под ментовскую дудку пляшут, все продали. Даже наркоту сами менты стали в Зону таскать и с этих же дураков башли за нее драть.
На воле встретил людей, которые общаком нашей Зоны ведают, и они мне сказали, что дурь-то они внести сюда давно уже не могут, не проходит.
Но в Зоне-то она есть, говорю! Ну, правильно, отвечают, значит, опер сам ее через своих барыг вам и впаривает. А те деньги, что нам удается в Зону внести, вы на дурь ментовскую и тратите.
Мне-то, в общем, это по фигу, мне ее не курить, но просто за идиотов стало обидно...
А вот как раз на Бакланова этого они и серчают, он-де не их барыга, а Волкова, опера. И когда он что-то тут заверещал - менты не такие, менты сякие, я и не выдержал: сам-то с их ладошки жрешь... Ну, он на меня, и пошло-поехало.
Ладно, поединок так поединок.
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Секундантов тут не положено, только зрители-зеваки да друзья.
Выбрали денек поспокойней, отошли в недостроенный цех. Жаворонков, обычно веселый, на сей раз был сдержан и даже грустен. Бакланов храбрился, но взгляд затравленный выдавал его - боялся. Не Жаворонкова, тут еще кто кого возьмет, оба бугаи здоровые и дерзкие, но вот удара боялся неожиданного и мгновенной смерти за ним. Пыл за два дня после ссоры сошел... за что умирать? Мало ли что наговорили друг другу...
Перечитав Володькины каракули, Квазимода в сердцах выругался:
- Достали... А как здесь потом тебя достанут, дурака...
Долго искал в камере карандаш, бумагу - дефицит все это здесь, не Союз писателей все же, а помещение камерного типа, тюрьма. Еще дольше царапал ответ, с непривычки делая много ошибок. В итоге получилось:
"Сынка! Не дури. Пападеш суда, башку тибе сверну. За чай молодец. У миня все нормалек. Один из нас должен быть в зоне обезательно, а то сдохнем. Батя".
Сынкину записку изодрал в клочья да бросил в парашу. Дремавший рядом Цесаркаев-Джигит открыл один глаз, спросил лениво:
- Чего пишут, Бать? Живы там?
- Дурью маются, - неохотно бросил Квазимода. - Сюда, видать, захотелось... Приключений на свою голову ищут.
Джигит глубокомысленно пожал плечами:
- Места всем хватит. А то... скучно, анекдотов новых нет.
Батя смерил его злым взглядом, отвернулся, присел к столу. Большие руки надо было чем-то занять, а то не ровен час они могли кому-нибудь, вроде этого анекдотчика, въехать... Стал перебирать лежащие на столе журналы, газеты. Заголовки мелькали перед глазами - "Вторую очередь - на два месяца раньше", "Превышая плановые показатели", "На полгода раньше срока". Улыбались с газетных полос крановщики, металлурги, летчики, механизаторы...
Страна жила своей уже давно неведомой ему жизнью, в которой главное было в этих самых плановых показателях, перевыполнениях чего-то, в опережении и в победах, победах, победах. Они побеждали; летчики давали вал человекомест, медсестры высвобождали койкоместа, кукурузоводы гнали вал кукурузопочатков, а сантехники - вал трубометров. Страна, победившая фашизм и неграмотность, голод и туберкулез, снова побеждала, и несть числа этим победам... И только он, Квазимода, не имел никакого отношения к этим победам, и было оттого ему грустно. Вот и еще одна...
Улыбается. Лет тридцати дивчина. Румянец на всю щеку, платок новый накинула на плечи, орловский, цветастый. Сбоку фотограф-халтурщик поставил ей теленка, и тот будто ластится к ней. И смешное оттого, потешное фото получается, и пролистнул бы его, как десятки других, если бы не остановило что-то...
Глаза.
Казалось, она улыбалась не городскому хлыщу, что наводил сейчас на нее свой фотоаппарат, а всем, кто когда-то посмотрит на ее фото, - открыто улыбалась, весело, не боясь показаться ни провинциальной, ни смешной.
Она любила всех нас - тех, кто увидит ее и порадуется этой красивой земле, что простиралась за ее спиной, и улыбалась этому молодому глупому теленку, которого вспоила недавно из бутылочки, и своему здоровью, и свежести - той единственно верной, настоящей, что не заменят городские духи и макияжи, что несет нежный запах не испорченного алкоголем и куревом тела... И казалось, будто запах молока исходил от этой крутобедрой доярки и струился над ее головой, как нимб.
Мадонна...
Если бы Квазимода знал, кто это, он бы обязательно сравнил эту добрую доярку с мадоннами великих итальянцев, но он, не испорченный образованием, мог только внутренним чутьем верно угадать и понять вдруг открывшуюся ему красоту женщины, матери, любимой.
И он понял ее, и затрепыхалось вдруг в железной его груди сердце, став сердечком - нежным, как у барышни; и, отложив журнал, он вдруг снова взял его и вновь развернул, и снова, как птаха испуганная, взлетала душа, прося помочь ей проснуться.
И снова отложил журнал, застыл в немом изумлении: какая вот еще бывает жизнь, и вот какое лицо у воли... как у этой, на фото - светлое, свежее, прекрасное...
ВОЛЯ. НАДЕЖДА КОСАТУШКИНА
Фотоаппаратчик-то этот пришел с утра, как правдашний. Я только сыворотку для телят сделала, раскраснелась, к нему выхожу, а он стоит, залюбовался, вижу... Давайте, говорит, так и сфоткаемся.
Потом и так меня поставил, и сяк, и с теленком Мишкой. Я стеснялась, конечно, ох, до чего я фоткаться-то не люблю, а он как-то так уговаривает, языкастый, и забываешь про стеснительность, хороший дядька, хоть и с похмела, вижу. Я ему в дорогу маслят наложила, сальца немного. В городе, говорит, живу, а сам, мол, я - деревенский. Так сюда хочется, в село. Ну и ехал бы, говорю, дядя, сюда. Нет, жена городская, любит пылесосы и бульвары.
Ну что ж, говорю, мы здесь без пылесосов да без бульваров не пропадаем. Была я в городе недавно, да разве ж наши леса с бульварами теми можно сравнить. Те все в семечках, бумажках и в пивных бутылках. Смех один, а не сравнение...
Живем, хлеб жуем. Село, конечно, невеликое, так, два десятка изб на краю косогора, как грибы, прилипли к речке. А речка зато у нас какая - Синюшка называется, петляет она по всей области, куда ни поедешь - везде наша Синюшка, красивая...
Хорошо здесь, что говорить. Сейчас вот по первому морозцу выйдешь, и не надышаться: настоянный на дыме древесном настоящий русский морозец - ядреный, что прищелкивать заставляет деревья да жжет лицо, будто силу в тебя живительную вливает.
А на работе другие запахи - парного молока, в обед - хлеб девчата с пекарни принесут, то-то радость!
Идешь на обед, и все такое родное, такое болючее - здесь целовалась, здесь бегала с пацанами, здесь еще что... Воспоминания... Школу здесь окончила и пошла на ферму, чего еще надо?
Уезжала, правда, и в город, на целый год, Маринка Меркина сманила, но там в сутолоке так обожглась, что быстро вернулась.
Мама прямо занедужила с этого моего отъезда, слегла. А когда уж помирала, сказала:
- Не тягайся без толку по чужим краям, Надюша, свой под боком. Таких еще поискать надо краев... Приложи только руку к доброму делу, глядишь, и твоя доля завидной станет...
Померла мамочка. Оставила мне в наследство просторную эту красоту...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
В камере тихо. За окном ветер завывает, а здесь благодать, надышали люди тепло. Ужин прошел, и чай еще булькает в полуголодных зэковских желудках. Может, может и здесь быть умиротворение... А как же без него, не выдюжит, умрет с тоски человек, о стену голову расшибет...
Сидели, мурлыкая, два цыгана, раскладывали на домино очередной пасьянс, один затянул: "Цыганка с картами, дорога дальняя..." Кто-то чифирь заваривал, а подельники стояли на стреме - следили за глазком, кто бы ненароком оттуда не глянул, не засек заварку... Кто в шахматы резался, кто поголовастей, кроссворд разгадывал. Джигит кости сам с собой кидал, тренировался, видимо, хотел обыграть Филина в бараке. Но тот такой шулер, что вряд ли...
Квазимода даже усмехнулся при этой мысли. А сам он сидел, рассматривая уже который вечер фотографию женщины, так поразившей его воображение. Прочел он, кто она, и резануло - землячка, буквально по соседству живет от его деревни родной, в одном районе. Значит, видит его родные места. Значит, совсем своя...
Смотрел и как бы проникал в бездонную глубину голубых глаз (фотография была красивая, цветная). И сладко томило, щемило грудь что-то забытое - что?
Красива, думал Иван Воронцов, да и в соку еще женщина. А ведь разница в годах-то у нас большая... Ничего ж это для семьи? Сколько хочешь таких случаев, Сынка вон говорил... Да и не хочет он никакой этой любви, побасенок бабских, пусть только уважает. Да и не надо с нее ничего, сам он бы одаривал ее да детей своей заботой и теплотой. Смог бы.
И тогда окатила, как душ холодный, мысль о своем конце здесь, в Зоне, из которой, кажется, не выберется он никогда... Он с неожиданным спокойствием себя одернул - это еще как сказать: выберемся, не выберемся. А вот мы еще посмотрим...
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
В общем, решил я написать этой женщине, не выходила она из головы, прямо как столбняк какой, хожу да думаю, жених прямо... Она мне как пощечина... Словно говорит - нет, не твоя я, не твоя, тебе таких, Квазимода уродливый, не видать, как ушей своих...
А тут еще эти, что сидят со мной, прознали. Ну, и пошло-поехало, сели на любимого-то конька. Один говорит: напрасно напишешь, Кваз, смотри, какая красавица, другой говорит: бабы хорошо, а без них - лучше. Или гадость какую скажут, типа: "А я бы этой курице враз головку скрутил..."
Сижу, усмехаюсь; а кто сказал, говорю, что я писать надумал, это я так... Да и не умею я писать письма... Не писал я никогда, не получал. Дай за тебя состряпаю, - кричат. Пушкину, мол, на загляденье. А один с подколом говорит вот, мол, как увидит тебя, все богатство отдаст... Вот сука... И захохотали все.
Я тут встаю. Примолкли, знают мой характер. Прошелся я по камере, молчат, понимают - перегнули.
- Ну, и как же ты напишешь? - Джигит кричит. - Тебе ж кувалду легче сломать, чем письмо накатать...
- Да, - вздыхаю.
- А юбка, она что, - он базарит, - кого помоложе да побогаче любит. А ты у нас... красивше тебя в жизни не найдешь!
И опять заржали все, жеребцы. А меня тут что-то стукнуло, я давай им рожи строить, из угла в угол мечусь да дразню их, рожу свою резаную корчу. Они прямо помирают со смеху.
Дубак кормушку открыл.
- Что за смех, - кричит. - Прекратить!
Ага...
- Чего, - кричим, - и посмеяться уже нельзя?!
Дубак прыщавый на меня показывает:
- Воронцов! Ты мне рожи не корчь, образина! А то в ШИЗО посажу!
- С удовольствием, - говорю.
А сам кулаком на него замахиваюсь. Враз кормушку прикрыл, затих.
А эти-то все хохочут, теперь уже и над прапором. А я чувствую - тик начался знакомый - после него может быть взрыв, это уже все. Теперь меня трогать не надо...
Шутом для них заделался, никогда таким не был, и помогло-то на десять минут, и опять не легче.
А они еще подначивают, по инерции.
- В мире животных... она, ей хорошо... воля, - лепит один кадр.
- Бабы - шалавы! - кричит цыган. - Машину надо, не на жеребце же прикатишь! Что цыган без "Жигулей", то без крыльев свадьба!
Кто умнее, говорит:
- Да не слушай их, Кваз. Пиши.
Это меня еще больше раззадорило, как безумный стал, опять рожи им корчу. Смотрю, они уже пугаются меня, а меня как судорога схватила, заклинило.
А больше всех Джигит дерзкий хохотал. Вот и подхожу я к нему, перехватил ему запястье, он аж присел. Понесло меня...
- Шуток, что ли, - кричит, - не понимаешь?
- Не понимаю, - говорю.
А он хрипит уже, и все замолчали. А я все ухмыляюсь.
Вырвался он, а лезть на меня боится, знает, раздавлю, как таракана, и вся камера на моей стороне будет при любом раскладе. Стоит, морщится. Разошлись все по углам, прапор из глазка зырит.
Отпустил я Джигита. Прошло...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Будь Батя не в ПКТ, а в Зоне, нашелся бы человек, что за птюху или стакан чифиря отписал бы письмецо. Большим мастером на то был Леха Лунев - огромный увалень-добряк, на воле - электрик, каким-то образом умудрившийся оставить под током станки на швейной фабрике. Девки-мотористки, молодые, погибли, током были сожжены. Посадили, конечно, Леху... Тут он уже третий год работал в жестяном цеху, бил молотком железо, заткнув уши ватой и улыбаясь своей доброй улыбкой чему-то хорошему. Но не знал Батя, что в эти часы случилась беда.
Улыбался и в тот день, когда новичок-слесарь в другом конце жестяного цеха менял что-то в мощном прессе, что гнул более толстое железо. Стальной лист был им закреплен наспех, и при включении он неожиданно вырвался из станка, распрямился, пробил в мгновение хилую фанерную хибарку, за которой и стоял этот ставший для Лунева смертоносным агрегат, и огромный лист железа, став летающей смертью, в доли секунды достиг большой Лехиной спины...
Сбежались все, притащили того, кто работал на этом станке, кричали, показывали друг другу, как лист этот летел... Да что толку: лежал с листом в спине Леха, улыбаясь в залитый соляркой пол, а подсобный рабочий посыпал кровь вокруг него опилками и сгребал их в совочек...
Зона была потрясена Лехиной смертью. На кого грешить, зэки не понимали, но знали - похеризм в части техники безопасности стал на стройплощадках обычным делом. Недавно был Гусек, теперь - Леха Лунев, завтра - кто?
ЗОНА. МЕДВЕДЕВ
Административная комиссия, как правило, проводила свою работу в библиотечном зале.
Длинный, устланный красным сукном стол собирал офицеров колонии, начальников цехов, мастеров. Главным здесь был начальник спецчасти, а перед ним покоилась большая кипа личных дел заключенных.
Приглашенные маялись на жестких стульях в зале, покашливали от напряжения, казались на редкость молчаливы и собранны. Все они, даже те, что вчера были блатными и дерзкими, в этот день становились испуганными и робко заглядывали в глаза сидящим перед ними офицерам. Еще бы - сейчас решалось главное преждевременный выход на волю.
Воля. А значит, судьба их дальнейшая. Здесь она остановилась и могла идти только под откос, но никак не вверх, к высотам, ради которых живет на земле человек...
Всегда было на комиссии все одинаково, буднично и скучно.
Вот начальник спецчасти придвигает к себе список и зачитывает первую фамилию:
- Крачков Евгений Михайлович, восьмой отряд.
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
В полной тишине затопали сапоги зэка, подошел он к столу - пожилой седой человек, смотрящий настороженно-зло на всех.
- Ну, - спрашивает, - расскажи о своем преступлении?
Теребит заскорузлыми, рабочими пальцами шапчонку. Рассказывает, как убил человека ножом в драке. Почему? Потому что к жене ходил этот человек, вместе они работали на обувном складе, там снюхались, а потом, видимо, на картонках жестко стало им любовь крутить или надоело; стал домой захаживать этот сослуживец. А Евгений Михайлович, про то не зная, ездил часто навещать больную мать за город. Приедет назад - жена радостная. Чего, говорил он ей, премию за ваши боты дали, что ли? Нет, говорит, и хитро улыбается...
Ну а раз вернулся с полдороги, дверь ключом своим открыл, этот товаровед на балконе, в трусах. Выскочил и Евгений Михайлович за ним.
- Прыгай! - говорит.
А с четвертого этажа товаровед боится сигать, высоко. А Крачков по специальности-то мясник, у него ножи по всему дому, и на балконе тоже один завалялся. Товаровед кричит на всю улицу - спасите от ножа мясника! Это еще более разозлило обманутого мужа, да как он всадит этому жирному борову под бок, одним ударом и порушил хахалю жизнь...
- Сам "скорую" вызвал... - попытался хоть как-то смягчить свою вину мясник.
Офицеры переглянулись, вопросы какие-то незначительные ему задали, посовещались. Итог подвел замполит:
- За восемь лет четырнадцать нарушений у вас, Евгений Михайлович. Последнее - три года назад. Есть и благодарности - девять штук. Два года член СПП, значит, встал на путь исправления, верно?
Кивает - верно.
- Исправно платит алименты. План выполняет.
- А с женой как себя будешь вести, когда освободишься? - спрашивает дотошный Волков. И всех оглядывает: как я вопросик задал?
- Никак не буду, - мрачно говорит зэк. - Сучка не захочет, кобель не вскочит... Сука! - твердо добавил, поняв вдруг, что комиссию эту не пройдет.
Офицеры скрыли пробежавшие по лицам улыбки.
- А еще раз женишься? - спросил Медведев.
- Куда ж нам, мужикам, деваться? Матери сначала надо помочь.
- Что скажете о своем подопечном, Куницын? - обернулся замполит к молодому лейтенанту - командиру отряда.
- Считаю, что он заслужил право трудиться на стройках народного хозяйства! - радостно сообщил лейтенант. - Последние три года говорят сами за себя. Был в отрицаловке, потом середнячком стал, а теперь - активист, каких мало... Прошел все стадии.
Крачков снова вдруг понял - могут и отпустить, загорелись в глазах лихорадочные огоньки. Страшась спугнуть желанное, понурил голову, напрягся в ожидании судьбы.
Оснований для отказа у комиссии не нашлось, и он, разом поглупевший от счастья, плачущий, готовый вот-вот сорваться и побежать на вахту, а оттуда пешком на эти самые неведомые стройки народного хозяйства, был отпущен под снисходительные смешки...
Следующим был некто Зимородок, отсидевший восемь лет за попытку убийства жены из срока в десять.
- Что, приговор, значит, несправедливый? - сощурившись, спросил его замполит.
- Несправедливый! Не пытался я... - глядя ему прямо в глаза, заявил зло тот.
- А кто же... пытался? - искренне удивился замполит.
- Не знаю я... - отвернулся Зимородок.
- Но ведь в скольких инстанциях побывало дело, и везде один ответ виновен, - перелистнул пухлое дело Зимородка замполит. - Значит, через столько лет даже не хотите сознаться. Весь срок уже вышел почти... А ваши показания? Вначале ведь сознались...
- Сознаться можно, когда виновен, а я ж не виновен. Первые показания с испугу дал, и пошло-покатилось...
- Зачем вы вообще пришли на комиссию? - спросил замполит. - Зачем нас отрываете?
Зимородок смерил его презрительным взглядом.
- У меня восемнадцать благодарностей и всего одно нарушение. Я не вижу причин для отказа, - жестко бросил он, оглядывая собравшихся. Смело сказал, тоном, не терпящим возражений.
И зря это сделал - сыграло против него, с офицерами так нельзя...
ЗОНА. ЗАМПОЛИТ
Вон смотрит как... мы вроде виноваты в его проблемах. Ан нет, гражданин хороший...
- Зря вы пришли, осужденный, - тоже жестко ему отвечаю. - Раз вы не осознали своей вины, значит, не встали на путь исправления.
А он опять лезет на рожон:
- Я не опускался, чтобы исправляться. Одно нарушение за это время было всего - опоздал на развод. А по приговору - считаю по-прежнему себя невиновным.
Тут и меня зло взяло.
- Да мало ли что ты там считаешь! Грамотный ты больно...
Но человек этот действительно невиновен, вот в чем дело. Показания у него выбили, на суде он их поменял, но было уже поздно - машина покатилась...
ЗОНА. МЕДВЕДЕВ
Решили мы отказать Зимородку. Хмыкнул он, вышел, не попрощавшись, фрукт. В общем, только шестеро из четырнадцати прошли комиссию. Последним вошел некий хмурый тип Оляпьев. Насупленно-выжидающе глядел на замполита. Тот же прочел характеристику и сразу подытожил:
- Членом СПП стал недавно, неделю назад, предоставление льгот считаю преждевременным.
- Но у меня нет нарушений! - вдруг заныл Оляпьев. - Насильно оставляете меня здесь?
- Нет, добровольно и сознательно туда вступают, а не перед комиссией, возражаю я. - А вот у тебя сознательности - кот наплакал. Такие, как ты, на химии только разборки устраивают, а не работают.
Смотрел я на него, думал: вот такие незаметные с виду середнячки, что при случае всегда будут против активистов и в комендатурах, и на химии, делают чаще всего там кровопролитие. Вольные общежития из-за них и превращались в места побоищ, и "химики" такие, не успев вдохнуть свободы, возвращались в следственный изолятор...
Когда закончили комиссию, из ПКТ мне сообщили, что мой Кочетков, сидящий второй месяц там, изготовил заточку. Пошел на свиданку с ним, давно не виделись.
- Ну что? - вздыхаю.
- Устал... - И как школьник за партой, большой Кочетков сложил на столе руки, притулил к ним стриженую голову.
И так у него просто это получилось, что поверил я ему. В который раз, тысячу раз обманываемый, снова поверил я человеку. Убить меня мало...
- Иной раз кажется, - говорил грустно, как на исповеди, - сорвусь. Все надоело. Корчишь... из себя... блатного, хохочешь, а самому невыносимо. Себя я бояться стал, гражданин майор... - Смотрит, будто просит, чтобы погладил я его, седого, стареющего на глазах.
Понял я, что ни о какой заточке сейчас разговора не надо заводить...
- Письмо я от твоей жены читал, знаю, дети подрастают. Уже спрашивают, где отец. Начинайте все сначала, Кочетков, а мы поможем. Чем могу...
- Поздно, - угрюмо он отвечает, как решенное. - Кенты смеяться будут. Голос задрожал, и стала наворачиваться слеза. - Если бы в другую Зону...
- Не могу я тебя перевести в другую Зону... - говорю. - В другую камеру могу...
- Сейчас пройдет, - застеснялся он своей слабости. - Про заточку пришли спрашивать... - оглядел меня. Добавил твердо: - Скажу так - никого убивать не собирался, самому вот... жизнь опостылела...
Посидели мы еще с ним, поговорили. И - отмяк сердцем человек. И может быть, покинут мысли о смерти еще одну стриженую голову. Дай-то бог...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
В эту ночь Медведев дежурил по Зоне на пару с капитаном Волковым.
Офицерам на дежурстве можно не встречаться, у каждого свой участок забот. Но за полночь в кабинет к майору тихо вошел дюжий оперативник. Подвинул фотографии на столе, что готовились Медведевым для стенда "Никто не забыт, ничто не забыто", присел.
- Давно мы вместе не дежурили... Ночь длинная. Есть о чем нам потолковать, товарищ майор, как думаешь?
Медведев неодобрительно оглядел его, пожал плечами.
- Поговорим... - неохотно сказал, и капитан это уловил.
Встал майор, налил гостю чайку, сел напротив:
- Слушаю.
- Чего ж вы меня опять преследуете, товарищ майор? - горько сказал Волков. - Все не можете простить мне ошибок давних? Но когда это было...
- А сейчас ты что вытворяешь? - майор удивленно поднял глаза. - Или ты хочешь ошибками назвать тот сволочизм, как в Зону дурь течет из всех щелей, как деньги общаковские здесь гуляют?
- Опять вы за свое... - Волков шумно вздохнул. - Знаете же, что не перекрыть общак, все равно он здесь будет...
- Опять... - упрямо бросил Медведев. Поднялся, злой. - Слушай, я не знаю, о чем с тобой говорить. Доказать я все равно пока ничего не могу. О чем говорю, ты прекрасно понимаешь. А когда приловят тебя с делишками этими, не мне уже будешь отвечать, а следователям. О чем нам сейчас-то говорить? Чего тебе открываться раньше времени, может, и проскочишь, не заметут... - даже улыбнулся Медведев такому печальному для справедливости, но радостному для оперативника факту.
- Василий Иванович... - подняв на него глаза, медленно протянул капитан. А вот если поверить всему бреду, что вы обо мне тут насочиняли, вот сами вы...
- Что?
- Ну... вот... - Оперативник мучительно подыскивал слова. - Если бы вам предлагались судьбой деньги... и неплохие?
- За что? - искренне не понимал Медведев, к чему ведет капитан.
- Все, проехали... - внимательно оглядев его, отвернулся Волков.
- Ты что, мне хочешь предложить с тобой наркоту зэкам продавать? - широко открыл слипающиеся глаза майор. И вдруг засмеялся - долго и заливисто. - Во молодец...
- Очень смешно... - поставил аккуратно стакан Волков.
- На цинизм всегда надо отвечать цинизмом, - отсмеявшись, бросил Медведев, - так, кажется, по-твоему.
Волков ничего не ответил.
- Спасибо за чай.
- Пожалуйста. Значит, так, капитан. Барыг я твоих пасу и на чистую воду скоренько уже выведу, - снова улыбнулся майор, говоря как о деле решенном.
Волков задумчиво кивнул.
- Что ж вы с пенсии-то своей пришли? - озабоченно сказал он. - Сидели бы да сидели, и проблем бы не было у меня.
Медведев пожал плечами - так вышло, брат. Все улыбался.
- И я вас тоже пасу, - серьезно добавил Волков и вышел - прямой и большой. Аккуратно, слишком аккуратно затворил дверь. Будто точку поставил...
И чуть страшно стало майору. Но только чуть...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Такова жизнь Зоны - до поры до времени вялая, казалось бы, не предвещающая никаких даже мало-мальских событий, кроме отбытия кого-нибудь на волю, но вдруг - вспышка ярости, непослушания, и - смерть, раны, и новые сроки, и новая боль. В этом вся Зона - спящая и неспящая одновременно, смирившаяся и вечно бунтующая - скрытым от глаз бунтом обреченных на прозябание людей.
Так случилось и на сей раз: из ничего, из бытового разговора, ссоры, перепалки неожиданно вырос главный поединок Зоны - дуэль на заточках.
То, что в сводках администрации называется кисло и невнятно - поножовщина, на самом деле - сознательный дерзкий акт двух людей, желающих доказать свою правоту и отомстить за оскорбление.
ЗОНА. БАКЛАНОВ
А оскорбил меня опять вернувшийся в Зону морячок Жаворонков. Отбегал свое, прищучили, снова нарисовался. Манеры сохранил те же - все по херу, ну пахан прямо, "никого не боюсь...".
Сцепились мы по пустяку, но он вдруг завел: да ты, мол, помолчи, ты же к куму бегаешь через день.
Докажи, говорю. А что доказывать, кричит, все знают. Нет, ты докажи, тоже на голос беру. Он завелся: ты, мол, дурь в Зону проносишь через опера, не наш ты барыга, а ментовский.
Ну, я тут и взвился... Поссорились.
Он кричит - на поединок тебя вызываю.
Что делать? Хорошо, говорю.
ЗОНА. ЖАВОРОНКОВ
Я на воле сейчас побывал и понял, что же за жизнь паскудная была здесь. Вернулся, вижу - ничуть она не поменялась, только гнилей еще стала. И самое обидное, что скурвились многие, сами же под ментовскую дудку пляшут, все продали. Даже наркоту сами менты стали в Зону таскать и с этих же дураков башли за нее драть.
На воле встретил людей, которые общаком нашей Зоны ведают, и они мне сказали, что дурь-то они внести сюда давно уже не могут, не проходит.
Но в Зоне-то она есть, говорю! Ну, правильно, отвечают, значит, опер сам ее через своих барыг вам и впаривает. А те деньги, что нам удается в Зону внести, вы на дурь ментовскую и тратите.
Мне-то, в общем, это по фигу, мне ее не курить, но просто за идиотов стало обидно...
А вот как раз на Бакланова этого они и серчают, он-де не их барыга, а Волкова, опера. И когда он что-то тут заверещал - менты не такие, менты сякие, я и не выдержал: сам-то с их ладошки жрешь... Ну, он на меня, и пошло-поехало.
Ладно, поединок так поединок.
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
Секундантов тут не положено, только зрители-зеваки да друзья.
Выбрали денек поспокойней, отошли в недостроенный цех. Жаворонков, обычно веселый, на сей раз был сдержан и даже грустен. Бакланов храбрился, но взгляд затравленный выдавал его - боялся. Не Жаворонкова, тут еще кто кого возьмет, оба бугаи здоровые и дерзкие, но вот удара боялся неожиданного и мгновенной смерти за ним. Пыл за два дня после ссоры сошел... за что умирать? Мало ли что наговорили друг другу...