«Окровавленными трясущимися руками Григорий достал из переменных сум чистую исподнюю рубашку… Пуля вошла Аксинье в левую лопатку. Клочья рубашки и бинт быстро чернели, промокали насквозь. Кровь текла также из полуоткрытого рта Аксиньи, клокотала и булькала в горле…»
   Как уже сказано, сходство возникло под пером художника почти или даже совсем неосознанно; точно так же не осознается оно со всей ясностью и читателями «Тихого Дона». Но в художественном творчестве и в его восприятии неосознанное предстает как более мощное и глубже действующее начало: и художник, и мы не рассуждаем об указанном сходстве, но переживаем его в рождающемся перед взорами создателя и затем нас, читателей, художественном бытии — подобно тому как пережил Григорий сходство Анны с Аксиньей, «удерживая дыхание» из-за властно захватившего его волнения.
   Конечно, это только одно из постоянных и разнообразных переплетений любви Григория и Аксиньи с непосредственно «революционными» героями и событиями «Тихого Дона». Но наиболее важен, разумеется, тот факт, что необратимая ломка устоев бытия тихого Дона начинается все же именно с этой любви…
   Кстати сказать, при появлении шолоховского повествования «преступная» любовь Григория и Аксиньи воспринималась и критиками, и читателями (или хотя бы их частью) в безусловно и сугубо положительном духе: да, мол, превосходно, что рушится эта косная, основанная на господстве обветшалых религиозно-этических догм жизнь Тихого Дона, в том числе и то, что называли «деспотизмом семьи».
   Сегодня, после прямо-таки глобального пересмотра оценки Революции, подобное безоговорочное одобрение едва ли возможно. И тем не менее образы Григория и Аксиньи, их трагедийная любовь воспринимается и ныне с самым глубоким сочувствием. Нередко при этом пытаются как-то отделить их от революции и, в частности, видеть в них только ее жертвы. Но реальное содержание «Тихого Дона» решительно противоречит таким попыткам.
   Не приходится уже говорить о Григории Мелехове, который действительно становится «жертвой» лишь в конце повествования. Выразительна сцена (в конце «Книги третьей») его спора с дедом его жены Натальи — Гришакой. Мелехов в это время — один из вожаков мощного казацкого восстания, и девяностолетний Гришака, проводящий дни за чтением Святого Писания, проклинает его: «Людей на смерть водишь, супротив власти поднял, грех великий примаешь!.. Все одно вас изнистожут, а заодно и нас. Бог — он вам свою стезю укажет».
   Что ж Мелехов? «И вот сроду люди так, — думал Григорий, выходя из горенки. — Смолоду бесятся, а под старость, что ни лютей смолоду был, то больше начинает за Бога хорониться… Ну уж ежели мне доведется до старости дожить, я эту хреновину не буду читать! Я до библиев не охотник».
   Григорий не сдержал слова: не прошло и трех лет, и мы видим его хоронящимся в лесу, как бы в некоем скиту, среди нескольких бежавших из жестокого кровавого мира казаков. Заявившийся туда старый знакомец Григория, Чумаков, еще не утоливший боевой жажды, презрительно говорит перед уходом: «Спаси Христос, мирные разбойнички, за хлеб-соль, за приют. Нехай Боженька даст вам веселой жизни, а то дюже скучно у вас тут. Живете в лесу, молитесь поломанному колесу, разве это жизня?»
   Вскоре Григорий, словно бы исполняя до конца заветы деда Гришаки, идет сдаваться новой власти, добровольно и окончательно превращая себя в жертву. Но это вовсе не отменяет, не перечеркивает его предшествующую судьбу, это лишь конец ее. Нет никаких оснований видеть только жертву и в Аксинье. Сквозь все повествование, с самого начала проходит настойчивый мотив: «…в первый раз заметил Григорий, что губы у нее бесстыдно-жадные…», «жадные губы ее беспокойно и вызывающе смеялись», «бесстыдно-зазывно глядела», «порочно-жадные красные губы» и т. д. «Какая порочная красота!» — вырывается при взгляде на Аксинью у одной из «интеллигентных» героинь «Тихого Дона». С крайней, даже несколько неправдоподобной жестокостью выкрикивает Аксинья покушавшейся перерезать себе лезвием косы горло Наталье: «Ты-то нужна ему? Глянь-ка, шею-то у тебя покривило! Здоровую бросил, на калеку позавидует? Не видать тебе Гришки!» Сохранившие нравственные устои казаки согласно называют Аксинью «змеей», «выползнем змеиным», «гадюкой».
   И как страшно воздействие любви Григория и Аксиньи на судьбу той же Натальи, которая сначала пытается покончить с собой, а позднее, не желая рожать ребенка от покинувшего ее Григория, идет вытравлять плод к неумелой старухе и гибнет от неостановимой потери крови… Можно с полным правом сказать, что жестокость любви Григория и Аксиньи по отношению к Наталье не уступает жестокости революции как таковой…
   Но почему же мы все же неоспоримо сочувствуем и сострадаем Григорию и Аксинье и, более того, любуемся, восхищаемся ими? Великая правда «Тихого Дона» (сам Шолохов говорил, что вся его цель — «большая человеческая правда») — правда, роднящая его с гомеровскими и шекспировскими творениями, заключается в том, что в его героях, если мерить их вековыми, или, вернее, «вечными», понятиями, постоянно и поистине смертельно борются Божеское и сатанинское, дьявольское… И именно потому они (хотя это и может на первый взгляд показаться ложным, даже нелепым утверждением) прекрасны. Достоевский вложил в уста одного из своих любимых героев, Мити Карамазова, проникновенные слова: «…красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей».
   Мысль эта — не изобретение Достоевского; его герой только сильно и лаконично выразил то тысячелетнее русское сознание истины, которое воплощено даже в житиях святых подвижников, в чьих сердцах постоянно совершается эта самая битва. И речь идет о глубочайшей, «последней» истине человеческого бытия: дед Гришака, требуя в своих приведенных выше словах навсегда прекратить эту битву, требует невозможного…
   «Тихий Дон» чаще всего пытались истолковать как воссоздание смертельной битвы красных и белых, притом толкования получались разные: согласно одним, вся «правда» на стороне красных, согласно другим — белых. Последнее характерно для зарубежных толкователей, но во время появления «Тихого Дона» его автора обвиняли в «белогвардейщине» и в СССР.
   Так, от Шолохова потребовали (в 1931 году) коренной переделки третьей книги «Тихого Дона», отказываясь публиковать ее в представленном виде. Тогдашний хозяин ГПУ Генрих Ягода заявил ему: «…ты все же контрик. Твой „Тихий Дон“ ближе белым, чем нам». Нельзя не упомянуть и о том, что незадолго до этого разговора Ягода подписал распоряжение о расстреле казака Харлампия Ермакова — главного реального «прототипа» (что было широко известно) Григория Мелехова…
   Наконец, сам Сталин сказал тогда же в разговоре с Шолоховым:
   «— Некоторым кажется, что третий том романа доставит много удовольствия тем нашим врагам, белогвардейщине, которая эмигрировала…
   — Для белогвардейцев хорошего в романе мало. Я ведь показываю полный их разгром…
   — Да, согласен. Изображение хода событий третьей книги «Тихого Дона» работает на нас, на революцию»87.
   После этого разговора третья книга «Тихого Дона» была опубликована. Между тем Шолохов, в сущности, «переключил» обсуждение в иную плоскость, ибо разгром белых — непреложный, очевидный исторический факт, а отношение автора к белым — совсем другая проблема: ведь можно сочувствовать и тем, кто потерпел неотвратимое и полное поражение.
   Однако все подобные споры имеют заведомо поверхностный характер. Истинный смысл «Тихого Дона» (в отличие от множества повествований о революции) пребывает глубже борьбы красных и белых; «дьявол с Богом борется» в сердцах и тех и других — и в равной мере…
   Помещик Евгений Листницкий, озабоченный более всего тем, чтобы не потерять свои четыре тысячи десятин земли, и соблазняющий Аксинью, а в конце концов отдавшийся любви к «тургеневской женщине» Ольге Горчаковой и выстреливший в себя после ее измены, не «лучше», но и не «хуже» (если говорить попросту), чем неимущий казак Михаил Кошевой, совершивший чудовищное убийство девяностолетнего деда Гришаки и стремящийся — по наущению Штокмана — уничтожить Мелехова и в то же время вьющий доброе семейное гнездо с его сестрой Дуняшей.
   «Тихий Дон», подобно творениям Гомера и Шекспира, обращен не к сегодняшнему, а к вечному противостоянию. Казалось бы, это не соответствует молодости его автора; но в действительности мировосприятие еще только недавно вступившего в жизнь и, с другой стороны, умудренного долгими годами, уже готовящегося к уходу из жизни человека наиболее способно (пусть и по-разному) объять целостность бытия. Именно для юношей и стариков характерна сосредоточенность на вечном; сознание же людей средних лет, уже занявших свое место в жизни и еще активно отстаивающих его, в большей мере захватывают «текущие» дела и идеи.
   Извечная битва дьявола с Богом крайне разрастается и обостряется во время революции, представляющей собой как бы обнажение этой трагедийной основы человеческого бытия. И «Тихий Дон», мощно воплотивший эту суть революции, дает нам возможность глубоко и полно воспринять истинный облик и смысл совершившегося. И сейчас, когда в умах едва ли не господствует необдуманное или вообще бездумное «отрицание» революции, это особенно важно и ценно.
   В «Тихом Доне» без каких-либо прикрас предстает безмерно жестокий, поистине чудовищный лик революции. Если подойти к делу всерьез, нетрудно понять, что те книги — а их в последние годы издано и переиздано много, — в которых, так сказать, специально поставлена задача разоблачить звериную беспощадность революционного террора, в сущности, менее «страшны», нежели шолоховское повествование. Ибо в них жестокость предстает как нечто противоестественное и исключительное, как плоды поведения неких нелюдей, между тем в «Тихом Доне» она воссоздана в качестве, если угодно, «обычной», естественной реальности человеческой жизни в революционную эпоху.
   Но совершающие страшные деяния главные герои «Тихого Дона» в конечном счете остаются людьми в полном смысле этого слова, людьми, способными совершать и бескорыстные, высокие, благородные поступки; дьявольское все-таки не побеждает в них Божеского…
   В заключение сошлюсь на суждения человека, очень далекого от Шолохова, но так или иначе совпавшего в своем понимании революции с основным смыслом «Тихого Дона». Речь идет об обладавшем качествами мыслителя филологе А. С. Долинине-Искозе (1880-1968), который выступил с незаурядными сочинениями еще до 1917 года, а позднее создал ряд значительных исследований творчества Достоевского. Он считал своими учителями Василия Розанова и Вячеслава Иванова, сотрудничал до их высылки из СССР в 1922 году с прославленными ныне мыслителями Львом Карсавиным и Николаем Лосским, а позднее находился в известной мере в «подполье», хотя в то же время подвергался самой резкой официальной критике.
   В 1957 году, после известного XX съезда, одна из его непонятливых учениц, оказавшаяся в окружении нигилистически настроенных по отношению к революции людей (впоследствии она эмигрировала в США), сказала Долинину, что революция — «это был кошмар, ужас, кровь, насилие, несправедливость, страдания миллионов и торжество горсточки властолюбцев… это было страшной ошибкой». Долинин «ушел не простившись» и ответил ученице в письме так:
   «Меня до глубины души возмущают Ваши слова — „это было ошибкой“ — о колоссальных потрясениях, которые захватили миллионы… видите ли — миллионы проливали кровь… совершали подвиги, голодали и верили… — и все это было ошибкой? Да? Стыд и позор Вам и всем Вашим друзьям, пустым и опустошенным, ибо они не чувствуют, что такое веление судеб». Ученица Долинина написала впоследствии, уже в 1991 году, по поводу этих слов, что «спустя сорок лет после революции Долинин все еще оставался верующим мечтателем».
   Это всецело ложный приговор, ибо «мечтателями» следует, напротив, назвать как раз тех, кто, подобно сей ученице, «верит» в возможность некоей иной жизни, где нет битвы дьявола с Богом, тех, кто «не чувствует веления судеб», действия неотвратимого Рока, который был осознан людьми еще в античную эпоху. Впрочем, это даже и не «мечтательность», а, как совершенно верно написал Долинин, — «опустошенность» душ.
   Если считать крайние обострения «битвы дьявола с Богом» прискорбными «ошибками», придется, если быть последовательным, вычеркнуть из истории человечества самые яркие и общепризнанные великими эпохи, например эпоху Возрождения, которая наиболее глубоко воссоздана в шекспировском творчестве. Высоко почитаемый сегодня философ А. Ф. Лосев резко сказал о целой горе «трупов, которой кончается каждая трагедия Шекспира» (как и «Тихий Дон»).
   Но — что поделаешь! — трагическое есть высшее и безусловно прекрасное воплощение человека, способного во имя своего, пусть даже заведомо иллюзорного устремления по своей воле пойти на смерть. И именно об этом — «Тихий Дон». Причем особенное его величие в том, что трагическое содержание воссоздано (во многом впервые в истории искусства) в бытии самых простых, как говорили в старину, «простонародных», героев.
   За полвека до рождения «Тихого Дона» Толстой, как заметил Петр Палиевский, словно предсказал это рождение, утверждая, что основная предшествующая «линия» русской литературы, высоко вознесенная Пушкиным, переживает «упадок». «Мне кажется, — добавил Толстой, — что это даже не упадок, а смерть с залогом возрождения в народности… Другая линия пошла в изучение народа и выплывет, Бог даст… Счастливы те, кто будет участвовать в выплывании».
   Этим «выплыванием» и явилось шолоховское творчество, но, конечно, перед нами здесь предстает особенная емкая проблема: роман «Тихий Дон» — исключительно многогранное творение.

Часть третья ВОПЛОЩЕНИЕ ИСТОРИИ В КУЛЬТУРЕ (ЗОДЧЕСТВО, ЖИВОПИСЬ, МУЗЫКА, ИСКУССТВО КИНО, ФИЛОСОФИЯ)

Глава первая
 
ВЕЛИКИЙ ЗОДЧИЙ РАСТРЕЛЛИ РОДИЛСЯ В МОСКВЕ
 
   Эрудиты меня, конечно же, оспорят, ибо сын уроженца Флоренции скульптора и архитектора Б. К. Растрелли (1675-1744) явился на свет ровно три столетия назад, в 1700 году, в Париже, куда его семья вынуждена была эмигрировать из оскудевавшей тогда Италии. Но и в Париже судьба не складывалась, и в 1716 году семья Растрелли переселяется в основанный всего лишь тринадцать лет назад, но многообещающий Санкт-Петербург, где уже в семнадцатилетнем возрасте сын работает вместе с отцом над проектом Стрельнинского дворца, а в двадцать один год сам начинает строить дворец для молдавского господаря Дмитрия Кантемира.
   Сведения о ранних работах Варфоломея Варфоломеевича Растрелия, как его звали в России, дошли до нас, но они кардинально отличаются от его зрелых шедевров — Андреевской церкви в Киеве, построенной по его проекту Иваном Мичуриным, дворцов в Петергофе и Царском Селе, петербургского Зимнего дворца и высшего свершения зодчего — Смольного монастыря на окраине новой столицы России.
   Эти творения общепризнаны в качестве великих достижений мировой архитектуры в целом и уж конечно в качестве величайших воплощений стиля барокко, игравшего главную роль в европейской архитектуре XVII — первой половины XVIII века. Барокко сложилось в конце XVI века в Италии, которая еще со времен средневековья в целом ряде отношений «опережала» остальные европейские страны.
   Для строительства Петербурга был приглашен ряд итальянцев — мастеров барокко, начиная с Доменико Трезини и Гаэтано Кьявери. Подчас это вызывает горестные настроения у патриотически настроенных людей, но вот характерный факт: Кьявери, приняв участие в строительстве петербургской Кунсткамеры, был затем приглашен в Дрезден, где построил Хофкирхе — придворную церковь, которая являет собой один из немногих высших образцов барочной архитектуры в Германии. Строили итальянцы и в Париже, и в Мадриде, и в других городах Европы.
   Обстоятельный биограф Растрелли писал в 1982 году, что даже «еще в начале семидесятых годов нашего столетия исследователи утверждали: молодой Растрелли выезжал из Петербурга в Италию или Францию на учебу… писали так, не ведая всех фактов и документов… Не мог не уезжать. Обязан был. Иначе как же сумел потом стать столь блистательным зодчим? Но факты, документы и хронология свидетельствуют: не уезжал»88.
   Факты и документы свидетельствуют о другом: прежде чем создать свои зрелые творения, зодчий побывал в Москве, где, в частности, сделал мастерские зарисовки «церкви Николы „Большой Крест“, Успения на Покровке, в Дубровицах, Меншиковой башни. Даже тщательно вычертил их планы»89.
   Все эти созданные в конце XVII — начале XVIII века храмы (Меншикова башня на самом деле представляет собой построенную Иваном Зарудным церковь Архангела Гавриила) часто причисляют к так называемому нарышкинскому барокко (в усадьбах родственников Натальи Нарышкиной, второй супруги царя Алексея Михайловича и матери Петра I, были воздвигнуты церкви этого стиля — отсюда и название). Определенное влияние европейского барокко на архитектурный облик этих храмов очевидно, правда, шло оно не непосредственно из Западной Европы, а через Польшу и далее Украину (упомянутый Зарудный прибыл в Москву именно с Украины).
   Но собственно барочный характер имеют скорее определенные элементы, а не сама зодческая основа этих храмов, которая являет собой плод развития допетровской русской архитектуры (в частности, деревянной).
   В одном из замечательнейших трактатов о природе архитектурного искусства, принадлежащем А. К. Бурову (1900 — 1957, то есть у него тоже юбилей — 100-летний), утверждается: «Как в русском зодчестве XI-XVI веков, так и в русской архитектуре XVII века (которая может только условно называться барокко, так как здесь нет главной черты, присущей барокко, — разрушения основной тектонической системы — стены, объема) стена и объем остаются тектоническими»90.
   Андрей Константинович доказывал в своем трактате, что начиная с эпохи барокко (отчасти даже и с позднего Ренессанса) архитектура во многом утрачивает свою истинную сущность, которую он определял словами «тектоника», «тектоничность» (может быть, удачнее было бы сказать «архитектоника»). Если ранее — в античной классике и средневековой готике — искусство архитектуры воплощалось главным образом в самом здании как таковом, в его стенах и объемах, то с XVI-XVII веков имеет место скорее «изображение» архитектуры посредством различных декоративных деталей, располагаемых на здании (которое само по себе может представлять собой безличный куб), то есть вместо творения архитектуры создается своего рода архитектурная «декорация»…
   Однако, доказывает А. К. Буров, на Руси и позднее сохраняется то, что он назвал «тектоникой», — пусть даже можно в связи с этим говорить об «архаичности», в конце концов, об «отставании» нашей художественной культуры от Европы…
   И Растрелли зарисовывал не столь давно воздвигнутые в Москве и под Москвой (село Дубровицы) храмы и вычерчивал их планы, по-видимому, потому, что усматривал в них плодотворный путь зодчества. Ведь эти храмы в известной мере не чурались господствовавшего тогда в Европе стиля барокко, но вместе с тем не отрекались от «тектоники», от «зодчества» в прямом, точном смысле слова.
   И Ю. Овсянников в своей книге о великом архитекторе обоснованно утверждает, что «в соборе Смольного особенно наглядно проявилось отличие барокко Растрелли от барокко европейского», где «фасад храма или дворца — всегда самостоятельно созданная архитектурная „картина“, никак не связанная с объемной композицией здания… Собор же Смольного „всефасаден“… строение, поражающее своим логичным сочетанием разнообразных геометрических объемов». И, как заметил И. Э. Грабарь, «…Смольный монастырь… это не только жемчужина, но и наиболее „русское“ из его (Растрелли. — В. К.) произведений»91.
 
***
 
   Из четырех московских храмов, привлекших пристальное внимание Растрелли, наиболее великолепной была церковь Успения Богородицы на Покровке, созданная в 1697-1705 годах, то есть за двадцать пять лет до того, как ее увидел творец Смольного. На церкви сохранилась надпись о том, что ее «делал Петрушка Потапов» (ныне, впрочем, высказывается мнение, что он только один из участников строительства). В 1922 году Большой Успенский переулок рядом с церковью был по инициативе архитекторов переименован в Потаповский. Но — чудовищное «но»! — через тринадцать лет церковь была уничтожена; на месте ее теперь жалкий скверик, хотя переулок сохраняет имя мастера…
   В 1767 году В. И. Баженов сказал, что церковь Успения наиболее "обольстит имущего вкус, ибо созиждена по единому благоволению строителя», и уместно понять эти слова как констатацию той самой целостной архитектоники, о которой шла речь выше.
   Супруга Ф. М. Достоевского свидетельствовала: «Федор Михайлович чрезвычайно ценил архитектуру этой церкви и, бывая в Москве, непременно ехал на нее взглянуть».
   Такого рода ссылки можно множить и множить. По преданию, даже Наполеон восхитился церковью Успения и велел приставить к ней караул, чтобы уберечь от московского пожара; правда, по другой версии, ее спасли от огня дворовые Ивана Тютчева (отца поэта), дом которого в Армянском переулке находится поблизости и не так давно был превосходно отреставрирован.
   Уничтожение церкви Успения по постановлению Моссовета (председателем его «исполкома» был тогда небезызвестный Булганин) — одна из прискорбнейших страниц истории отечественной культуры… И если ставить вопрос о восстановлении тех или иных утраченных творений русского зодчества, эта церковь по праву должна быть в первом ряду вероятной очереди.
   О церкви Успения можно многое сказать, но моя цель заключается в уяснении того, что она была необходимым звеном в истории барочной архитектуры в целом, ибо без нее едва ли были бы созданы высшие воплощения этого стиля в творчестве русского и всемирного зодчего.
   Можно звать его и Варфоломеем Варфоломеевичем, и Франческо Бартоломео, но не как человек, а как великий зодчий он родился все же в Москве.
   Воспроизведения Смольного монастыря и других шедевров Растрелия читатели могут найти во множестве книг и альбомов (давняя фотография изумительной церкви Успения Богородицы на Покровке, в свое время запечатленная в рисунке и чертеже Варфоломея Варфоломеевича, опубликована в этом году в журнале «Москва»).
   В 1869 году Ф. И. Тютчев, впервые посетив Киев, был восхищен построенной по проекту Растрелли Андреевской церковью и так воспел ее:
 
Воздушно-светозарный храм
Уходит ввыспрь — очам на диво,
Как бы парящий к небесам.
 
   Но эти строки вполне можно отнести и к церкви Успения.

Глава вторая

ЗАМЫСЕЛ ПАВЛА КОРИНА
 
   В 1911 году он познакомился с великим художником М. В. Нестеровым и стал помогать ему в росписи церкви Марфо-Мариинской обители на Ордынке. По совету Нестерова в 1912-1916 годах прошел курс обучения в Московском училище живописи, ваяния и зодчества. Корин говорил, что половина его как художника — от Нестерова. Именно Нестеров увидел громадные творческие силы Корина и сказал ему: «Я — тенор, а вы, Павел Дмитриевич, — бас».
   Уже в молодости прообразом собственного пути стало для Корина полотно Александра Иванова «Явление Христа народу». В 1925 году начал складываться замысел главного его творения. Как и Иванов, он создал несколько десятков этюдов к будущей картине; каждый из них — крупное явление в живописи нашего века.
   По мере развития своего замысла П. Д. Корин вновь и вновь возвращался к «Явлению Христа народу», хотя готовился создать, так сказать, нечто прямо противоположное — то, что можно бы назвать «Явлением Антихриста народу» (самого Антихриста92 в картине не могло быть, так как он не имеет лица).
   Окончательно замысел художника сложился в 1930-х годах. Эскиз картины «Реквием»93 в его цельности — это сцена в Успенском (Успения Богоматери) соборе Кремля, который с XV века был главной святыней Руси. Один из величайших деятелей Церкви, Иосиф Волоцкий, писал почти пятьсот лет назад об этом соборе: «Великий святительский престол Церкви Божия Матери, ея же достоит нарещи земное небо94 сияюшу яко велико солнце посреди Русскыя земля…»95
   Замысел П. Д. Корина, по-видимому, имел в виду последнюю службу в этом соборе, состоявшуюся в день Великого Воскресения, 5 мая 1918 года. Почти все стоящие на амвоне собора и перед ним человеческие фигуры, предусмотренные в эскизе (около четырех десятков), были сотворены художником в отдельных, по большей части поистине великолепных этюдах-портретах.
   «Отец и сын» — один из этих этюдов поразительной глубины и силы, написанный в разгар коллективизации — в 1931 году. В образе отца — хотя это мое личное представление — есть нечто близкое Толстому, в образе сына — Достоевскому, этим двум столь разным национальным гениям. Как ясно из эскиза картины, фигуры отца и сына должны были находиться почти в центре ее композиции.