…Широко на Руси машут птицам согласные руки.
И забытость болот, и утраты знобящих полей —
Это выразят все, как сказанье, небесные звуки,
Далеко разгласит улетающий плач журавлей…
 
   Подавляющее большинство пишущих стихи делают это «для чего-то», формируя из своих — неизбежно ограниченных — впечатлений, мыслей и чувств соответствующую заданию стихотворную реальность.
   Между тем в поэзии Николая Рубцова есть отблеск безграничности, ибо у него был дар всем существом слышать ту звучащую стихию, которая несоизмеримо больше и его, и любого из нас, — стихию народа, природы, Вселенной.
   Обо всем этом по-своему сказал Михаил Лобанов в очень короткой, но глубокой статье о Рубцове — «Стихия ветра»: «Свое отношение к поэзии Николай Рубцов выразил словами: „И не она от нас зависит, а мы зависим от нее“. Он задает вопрос простой и значительный:
 
Скажите, знаете ли вы
О вьюгах что-нибудь такое:
Кто может их заставить выть?
Кто может их остановить,
Когда захочется покоя?
 
   От того, как ответить на этот немудреный вопрос… зависит, собственно, судьба поэзии… Можно добиться того, чтобы отключать или включать вьюгу — для большего комфорта. И не чувствуем мы тотчас же, как сами отказались от чего-то необъятного, заполняющего нас и выводящего в стихию… Порвалась связь с самим представлением о бесконечном, без чего не может быть и глубокого смысла конечного… Что-то «жгучее, смертное» есть и в связи поэта с самой природой, ветром, вьюгой, вызывающими в его душе отклик чувств — мирных, тревожных, вплоть до трагических предчувствий…
   Для Николая Рубцова было характерно такое самоуглубление, так же, как от «звезды полей», от красоты родной земли он шел к Вифлеемской звезде, к нравственным ценностям… Объемность образа и поэтической мысли невозможна при сугубо эмпирическом миросозерцании, она требует прорыва в глубины природы и духа»183.
   Высокие слова о поэзии Николая Рубцова отнюдь не означают, что в его стихах все вполне совершенно и прекрасно. У него не так уж мало совсем не удавшихся, не достигших, по слову Блока, гармонии слова и звука стихов, и даже во многих его лучших вещах есть неуверенные или просто неверные ноты (характерно, что и Михаил Лобанов в своей лаконичной статье счел необходимым упомянуть о недостаточной «грации» отдельных строф поэта). Вряд ли можно спорить с тем, что за свою короткую и очень трудную жизнь Николай Рубцов не смог обрести той творческой зрелости, которая была бы достойна его исключительно высокого дара.
   Но все это отступает, все это забывается перед безусловной подлинностью его поэтического мироощущения, перед самородностью его слова и ритма:
 
Тихая моя родина!
Ивы, река, соловьи…
Мать моя здесь похоронена
В детские годы мои.
 
   Уже достаточно ясно и прочно утвердилось представление о подлинной народности рубцовской поэзии. Но необходимо отчетливо понимать, что это, собственно, означает, ибо о народности того или иного поэта часто говорят, основываясь на внешних — тематических и языковых — чертах его творчества, то есть в конечном счете на осваиваемом им «готовом» материале жизни и слова. Такая внешняя народность достижима без особого дара и творческого накала. Между тем народность Николая Рубцова осуществлена в самой сердцевине его поэзии, в том органическом единстве смысла и формы, которое определяет живую жизнь стиха.
   И суть дела вовсе не в том, что поэт говорит нечто о природе, истории, народе: сказать о чем-нибудь могут многие, и совершенно ясно, в частности, что многие современные поэты фактически говорят о природе, истории, народе гораздо больше, чем Николай Рубцов. Дело в том, что в его поэзии как бы говорят сами природа, история, народ. Их живые и подлинные голоса естественно звучат в голосе поэта, ибо Николай Рубцов был, согласно уже приведенному слову Есенина, поэт «от чего-то», а не «для чего-то». Он стремился внести в литературу не самого себя, а то высшее и глубинное, что ему открывалось.
   Именно поэтому его стихи органичны и не несут на себе того отпечатка «сделанности», «конструктивности», который неизбежно лежит на стихах, написанных «для чего-то». И сложность его поэзии — это неисчерпаемая сложность жизни, а не сложность конструкций, любая из которых состоит из ограниченного количества элементов и связей.
   По определению П. А. Флоренского, сделанные предметы блестят, а рожденные мерцают184. В поэзии Николая Рубцова есть это живое мерцание.
 
***
 
   В заключение скажу еще раз о том, что при всей безусловной ценности творчества Николая Рубцова даже в зрелой его поэзии нетрудно обнаружить множество недостаточно совершенных строк и строф.
   Но вот характерные размышления читательницы, влюбленной в рубцовскую поэзию. Юлия Хайрутдинова родилась в том 1963 году, когда поэт обрел зрелость; она пишет, что даже не может анализировать стихотворения Николая Рубцова: «…потому что не могу смотреть на них как на что-то постороннее, подлежащее оценке и обсуждению. Конечно, и во многих поздних стихотворениях встречаются „неживые“ строки, но мне, честно говоря, просто не хочется их замечать. В конце концов, маленький недостаток только подчеркивает гармоничность целого».
   И все же об этом стоит поговорить — особенно потому, что в самое последнее время появились выступления, пытающиеся умалить наследие Николая Рубцова именно из-за несовершенства его стиля.
   Выше были приведены слова Сергея Викулова о неимоверно трудной судьбе поэта, о том, что «жизнь, кажется, сделала все, чтобы убить зернышко его дарования». И в конечном счете «недостатки» поэзии Николая Рубцова — своего рода следы, вмятины, оттиски того беспримерного давления тяжкой судьбы, которое преодолевал поэт. Мне могут возразить, что читателям нет дела до трудностей судьбы поэта, что им нужны завершенные плоды творчества, а не предшествующая их появлению борьба творца — пусть даже героическая. Но поэзия говорит нам, нашей душе гораздо больше, чем мы отчетливо осознаем.
   Каждый, кто смог открыть душу поэзии Николая Рубцова, так или иначе чувствует ту чудодейственную силу преодоления, которая в ней воплотилась, — чувствует, в частности, и благодаря стилевым несовершенствам рубцовского стиха. Они как бы и свидетельствуют, что «жизнь сделала все, чтобы убить», но поэт тем не менее сумел коснуться высот духа и искусства.
   Николай Рубцов неопровержимо доказал, что даже в самых тяжких обстоятельствах не умирало все то, что выразила отечественная поэзия. И, может быть, именно потому так бесконечно дорого нам его творчество, которое, я убежден, останется в великой истории этой поэзии185.
 
***
 
   Размышление о Николае Рубцове предваряет простенький вопрос: «Чем сердце успокоится?» Могут, конечно, сказать, что немыслимо искать ответ на него в судьбе поэта, проведшего почти всю свою жизнь с детских лет и до последних полутора лет в общежитиях, получившего настоящее признание только в тесном кругу своих друзей и т.д.
   Но ведь несмотря ни на что, Николай Рубцов сумел создать истинно поэтические творения и — пусть и посмертно — обрести всенародное признание, притом без какого-либо участия СМИ, что в наше время представляется чем-то невероятным.
   И вот ныне любое издательство, публикующее стихи, обязательно издает Рубцова в одном оформлении с томами Пушкина и Блока… А издательство с шикарным названием «ЭКСМО-Пресс» (которое Рубцову заведомо не понравилось бы) выпустило в 1999 году фолиант в 600 с лишним страниц «Николай Рубцов. Последняя осень», где собраны не только стихотворения, но и переводы и письма, а также около двух десятков мемуарных очерков о поэте.
   Судьба Николая Рубцова — это сплетение бед и побед, — как и судьба его родины. Напомню слова его земляка-вологжанина: «…как мог на такой скудной почве, да еще под затянувшееся ненастье вырасти и вызреть такой удивительный колос…»
   Мы редко задумываемся над тем, что судьба страны в конечном счете воплощается и в судьбе отдельных ее сыновей, — особенно если это творческие натуры, живущие не хлебом единым. И, вглядываясь в судьбу Рубцова и его поэзии, есть основания верить, что Россия преодолеет свои нынешние беды.

ПРИЛОЖЕНИЯ

Приложение 1
 
МАРКИЗ ДЕ КЮСТИН КАК ВОСХИЩЕННЫЙ СОЗЕРЦАТЕЛЬ РОССИИ
 
   Это заглавие будет, без сомнения, воспринято многими читателями как нарочитый выверт мысли, ибо кюстиновская книга «Россия в 1839 году» считается одним из наиболее «негативных» либо даже вообще самым «уничижающим» сочинением о нашей стране (именно поэтому нашлись «радетели», выпустившие в 1990 году три ее издания общим тиражом аж 700 000 (!) экземпляров).
   Но, во-первых, я употребил в заглавии слово «созерцатель», а не, допустим, «истолкователь», то есть речь пойдет о непосредственных впечатлениях Кюстина, а не об его умозаключениях.
   А во-вторых, личный, собственный «негативизм» этого французского путешественника в отношении России сильно преувеличен; в частности, сочинения множества русских авторов содержат более и даже гораздо более резкие суждения о собственной стране, нежели ставшая своего рода символом «антирусскости» кюстиновская книга (которую, впрочем, лишь очень незначительное количество людей современной России читало в полном виде; но об этом — ниже).
   В высшей степени характерно, что в начале этой книги дано изложение разговоров с русским аристократом, встреченным Кюстином на пароходе по пути в Петербург и всячески обличавшим и высмеивавшим свою страну.
   Это был весьма известный в то время дипломат и литератор князь П. Б. Козловский (1783-1840); имеются также сведения, что Кюстин вложил в его уста и те или иные высказывания, услышанные им ранее в беседе (в Германии) с видным общественным деятелем и публицистом А. И. Тургеневым, также весьма и весьма критически судившим о своей родине.
   И изложение Кюстином взглядов этих русских людей в ряде отношений «превосходит» его собственные обличения России…186
   Стоит, впрочем, сразу же оговорить, что многие утверждения Козловского или Тургенева являли собой не объективные характеристики бытия России, а продиктованные определенной (радикально критической) идеологической, направленностью «толкования». Например, стремясь продемонстрировать, так сказать, изначальное ничтожество своей страны, собеседник Кюстина заявил, что в древние времена «скандинавы послали к славянам, в ту пору ведшим совсем дикое существование, своих вождей, которые стали княжить в Новгороде Великом и Киеве под именем варягов… Варяги, принимаемые за неких полубогов, приобщили русских кочевников к цивилизации», явившись «первыми русскими князьями», то есть, в частности, создали государство для этих «совсем диких» русских.
   Между тем в историческом факте взаимодействия германцев-скандинавов и славян-русских на деле выразилось не ничтожество последних, а всеобщая закономерность, которую уместно сформулировать, пользуясь многосмысленными и глубокими понятиями, выработанными в духовном творчестве М. М. Бахтина: история мира по своей истинной сути есть не сумма самодовлеющих «монологов» народов, но осуществляющийся как в духовной, так и в практической сферах «диалог» народов. И если эту неизбежную «диалогичность» истории народов толковать как нечто их принижающее, французский народ предстанет явно в «худшем» свете, чем русский. Ибо этот первоначально кельтский народ, называвшийся гамами, утратил свой «природный» язык под мощным воздействием завоевавших его римлян и стал уже не кельтским, но романским, а затем его государство и даже само его «новое» имя дали ему опять-таки завоевавшие его (а не «призванные» — как германцы-варяги на Русь) германцы — франки!
   Словом, Кюстин, увлеченный «подброшенной» ему русскими негативистами сугубо тенденциозной идеологемой о варягах, не задумался о том, что подобный «подход», примененный к истории не русского, а его собственного народа, даст намного более прискорбный результат (ведь при таком «подходе» получается, что даже и язык предки Кюстина получили от другого, чужого народа — в виде так называемой народной латыни…)
   Можно бы вполне аргументированно показать, что большинство кюстиновских обличений России основывается на подобного рода идеологемах, а не на конкретно-историческом осмыслении реального положения вещей. Но сегодня уже нет нужды в таком разборе предпринятой французским путешественником «критики» России, ибо пять лет назад было опубликовано превосходное исследование Ксении Мяло «Хождение к варварам, или Вечное путешествие маркиза де Кюстина» (см. журнал «Россия. XXI», 1994, 3-5), в котором впервые с полнейшей убедительностью раскрыта суть «методологии» этого знаменитого сочинения.
   Сошлюсь на одну выразительную деталь из исследования Ксении Мяло. Речь идет об очередном из многочисленных изданий книги Кюстина, вышедшем в 1989 году в переводе на английский язык с предисловием историка Д. Бурстина, который, в частности, заявил: «Эта книга является блистательным образцом древнего жанра, столь же древнего, что и Геродот»187. Бурстин, метко констатирует Мяло, «похоже, и не подозревает, до какой степени точно определяет тем самым… суть книги де Кюстина… Ибо именно Геродотом были впервые нарисованы впечатляющие картины варварских скифских пространств… Именно у Геродота… получил пластическое воплощение, оставшись своего рода вечным эталоном, комплекс Европы перед лицом „Азии“ как угрожающий самим ее (Европы) основаниям…»
   И К. Г. Мяло показывает, что в подоснове нарисованного Кюстином негативного образа России лежит созданный почти двумя с половиной тысячелетиями ранее геродотовский — чисто мифотворческий — образ, который то и дело заслоняет собой реальную страну; так, например, в точном соответствии с Геродотом, Кюстин утверждает, что-де в России «море (Балтийское. — В. К.) свободно ото льда едва лишь в течение трех месяцев»…
   Добавлю от себя, что в ряде «зарисовок» Кюстина жители России — опять-таки в соответствии с Геродотом — словно бы обнаруживают готовность к антропофагии: «…входит человек, весь в поту и в крови… Узкий рот, открываясь, обнажил белые, но острые и редкие зубы; то была пасть пантеры…» (I, 321)188 Казалось бы, перед нами индивидуальная характеристика; однако в другом месте, рисуя облик людей, как он определяет, «из глубины России», Кюстин утверждает, что у всех них «ослепительно белые зубы… остротой своей напоминающие клыки тигра…» (I, 150).
   Впрочем, как уже сказано, масштабный и в то же время тщательный анализ кюстиновской — восходящей к геродотовской — «мифологемы» о России читатель найдет в труде К. Г. Мяло. Особенно существенно, что Ксения Григорьевна справедливо рассматривает книгу Кюстина не столько как антирусскую, сколько как русофобскую в точном, буквальном значении этого слова, — то есть книгу, продиктованную «фобией», страхом перед Россией, которая-де жаждет завоевать весь остальной мир и — что наиболее важно — в самом деле способна это совершить, о чем многократно и подчас с предельной тревогой вещает француз…
   И именно русофобской, а не антирусской основой кюстиновской книги объясняется ее беспрецедентная популярность на Западе. В 1951 году, в острый период «холодной войны», ее сокращенный перевод был издан в США с предисловием тогдашнего директора ЦРУ Беделла Смита, который заявил, что «книга может быть названа лучшим произведением, когда-либо написанным о Советском Союзе» (именно о Советском Союзе! — отметила, цитируя эти слова, К. Мяло).
   При истинно внимательном восприятии книги Кюстина любой читатель может убедиться, что рассуждения о российских «деспотизме», «рабстве», «варварстве» и т.п. имеют своей главной целью не обличение и поношение страны (хотя обычно именно так и воспринимаются эти рассуждения, — но именно из-за недостаточной внимательности); в этих и подобных «качествах» России Кюстин усматривает — и не раз прямо и ясно говорит об этом — одну из основ ее уникальной мощи. Так, например, рассуждая о «жертвах» русского самодержавия — и притом, надо сказать, крайне преувеличивая их количество, — он заключает (и это в его глазах — главная сторона дела): «Если мерить величие цели количеством жертв, то нации этой, бесспорно, нельзя не предсказать господства над всем миром» (I, 375).
   Но «негативные» качества России — это, с точки зрения Кюстина, все же, как сказано, только одна из основ ее мощи; не менее важны в этом отношении и ее вполне «позитивные» качества. В предисловии к книге Кюстин утверждает: «…многое в России восхищало меня», «никто более меня не был потрясен величием их (русских. — В. К.) нации и ее политической значительностью. Мысли о высоком предназначении этого народа, последним явившегося на старом театре мира, не оставляли меня…» (I, 19).
   Если бы не было этого потрясения величием нации, не возникла бы и острейшая русофобия… Ведь вообще-то Кюстин с полным пренебрежением относился к народам, которые он не считал истинно «европейскими». Так, он недвусмысленно писал: «Финны, обитающие по соседству с русской столицей… по сей день остаются… полными дикарями… Нация эта безлика» (I, 19).
   Этот текст действительно всецело «антифинский». Кюстин не знал, да, вероятно, и не желал знать, что пишет эти «европейско-расистские» фразы о заслуживающем глубочайшего уважения народе, который, например, создал одно из самых великолепных эпических творений мира — «Калевалу» (за четыре года до кюстиновского путешествия Элиас Лёнрот издал ее письменную обработку). Но Кюстин высказывается примерно в том же духе и о других живущих восточнее основной территории Европы народах, — исключая один только русский, которым он многократно так или иначе восхищается…
 
***
 
   Ксения Мяло, естественно, обращает внимание и на «позитивную» сторону кюстиновских высказываний о русских, упоминая, например, что «Кюстин говорит о несомненной одаренности русских (называя их даже „цветом человеческой расы“), о мощном, ощущаемом им потенциале страны» и т.д. Но, по ее словам, любые, в том числе и вполне «позитивные», качества России «воспринимаются (Кюстином. — В. К.) не сами по себе, но как проявление все той же изначальной, порочной и враждебной сущности России и даже некой ее метафизической небытийности»…
   Вот этот — и, подчеркну, единственный — элемент в исследовании Ксении Григорьевны я считаю необходимым уточнить.
   Во-первых, мысль о «небытийности» России — в сравнении с Европой, да и с собственно Азией — присуща так или иначе истинному русскому самосознанию (достаточно напомнить тютчевское: «В Россию можно только верить»).
   Во-вторых, многие позитивные качества России, о которых говорит Кюстин, он вовсе не воспринимает как «порочные». Другое дело — «враждебные». Русофобия, страх перед Россией, пронизывающий книгу француза, определяется, повторю, отнюдь не только негативными качествами описываемой им страны, но и не в меньшей — или даже большей — степени восхищающими его качествами.
   Когда Кюстин в процитированной только что фразе утверждает, что «никто более меня не был потрясен величием их (русских. — В. К.) нации», он говорит правду (если, конечно, иметь в виду только предшествовавших ему иностранных авторов, посетивших Россию).
   К сожалению, почти все современные русские читатели его книги знают ее по двум очень значительно сокращенным и отчасти кратко «пересказывающим» изданиям, подготовленным еще в 1910 и 1930 годах отнюдь не «русофилами». Уже говорилось, что эти «суррогаты» были переизданы в 1990 году общим тиражом 700 000 экземпляров, а вышедший в свет в 1996 году полный перевод «России в 1839 году» издан в количестве всего лишь 5100 экземпляров… И, как справедливо сказано в приложенной к этому аутентичному изданию статье, «авторы „дайджестов“, выбирая из Кюстина самые хлесткие, самые „антирусские“ пассажи, превращали его книгу в памфлет» (I, 383).
   Правда, кюстиновское сочинение, если иметь в виду преобладающее большинство его страниц, являет собой все же не что иное, как памфлет, но местами оно нежданно превращается в настоящий панегирик (это, о чем уже шла речь, отнюдь не противоречит кюстиновской русофобии, ибо потенциальный «завоеватель мира» действительно опасен, если он обладает подлинной значительностью и тем более — как не раз утверждает Кюстин — «величием»).
   Между прочим, отдельные — хоть и немногие — элементы книги, в которых выражалось восхищение и даже «потрясение» Россией, содержатся и в тех «дайджестах», о которых упомянуто, но для обнаружения этих элементов в тенденциозно отобранных частях текста кюстиновской книги потребна особенная чуткость. Более трети века назад литературовед Елена Ермилова и, вслед за нею, поэт Анатолий Передреев обратили внимание на несколько поистине высочайших «оценок» России, сохранившихся даже в монтаже «самых хлестких» цитат из кюстиновской книги.
   Так, на стр. 32 издания 1910 года приведены слова Кюстина о том, что основная территория в России имеет вид «последней степени плоскости и обнаженности», но тут же сказано: «От края до края своих равнин, от берега до берега своих морей, Россия внимает голосу Бога, которого ничто не заглушает…» То есть французский русофоб перекликается с созданным двенадцатью годами позднее тютчевским «Эти бедные селенья…»!
   Это место книги особенно существенно потому, что Кюстин постоянно утверждает верховное и основополагающее значение религии в человеческом бытии. Правда, в своих «идеологических» рассуждениях он третировал русское Православие как дурной «плод схизмы» и даже как «язычество», но это, как видим, не смогло помешать впечатлению «открытости» России Богу, волей-неволей выраженном в цитированной фразе…
   А из «России в 1839 году» в ее полном виде нетрудно отобрать многочисленные фрагменты, которые составят небольшой по объему (в сравнении с книгой в целом), но очень весомый по своему смыслу текст, демонстрирующий кюстиновское восхищение и — более того — восторженное потрясение, вызванное созерцанием России и русских людей. Еще раз повторю, что эти восхищение и потрясение не только не свели к нулю, а, напротив, как бы удвоили кюстиновскую русофобию — то есть страх перед безмерным могуществом России.
   Он утверждает, например: «Русский народ безмерно ловок: ведь эта людская раса… оказалась вытолкнута к самому полюсу… Тот, кто сумел бы глубже проникнуть в промыслы Провидения, возможно, пришел бы к выводу, что война со стихиями есть суровое испытание, которому Господь пожелал подвергнуть эту нацию-избранницу, дабы однажды вознести ее над многими иными» (I, 237).
   Ксения Мяло раскрывает современное — или хотя бы недавнее — значение кюстиновских «страхов», говоря об издании его книги на английском языке в 1989 году (в 1990-м, кстати сказать, вышло и новое французское ее издание), которому предпосланы следующие «пояснения». Кюстин, мол, «угадал тысячелетие позади и столетие впереди своего времени… Кюстин может излечить нашу политическую близорукость… Его вдохновенный и красноречивый рассказ напоминает нам, что под покрывалом СССР (в 1989 году сей феномен еще существовал. — В. К.) все еще скрывается Россия — наследница Империи Царей». И другое пояснение к тому же изданию 1989 года: «За и под новостями из Советского Союза и за экстазом гласности покоится Вечная Россия… простирается крупнейшая нация на земле, раскинувшаяся на два континента». Кюстин писал полтора с лишним столетия назад: «Нужно приехать в Россию, чтобы воочию увидеть результат этого ужасающего соединения европейского ума и науки с духом Азии…» (I, 221).
   Тот текст, который можно составить из восхищенных и потрясенных высказываний Кюстина о России (это был бы иной «дайджест», противостоящий тем, которые изданы колоссальными тиражами), затронет в сущности все стороны и грани ее бытия — от освоенного русскими беспредельного пространства до созданного ими искусства, от крестьян, живущих «во глубине России», до петербургских аристократов.
   Правда, поскольку Кюстин не знал русского языка, а переводы на французский были тогда немногочисленными и несовершенными, он не имел понятия об одном из основных творений России — ее литературе; его суждения о Пушкине и Лермонтове, исходящие, в основном, из разного рода «слухов», не представляют сколько-нибудь существенного интереса. Но вот его впечатления от русской церковной музыки:
   «Суровость восточного обряда благоприятствует искусству; церковное пение звучит у русских очень просто, но поистине божественно189. Мне казалось, что я слышу, как бьются вдали шестьдесят миллионов сердец — живой оркестр, негромко вторящий торжественной песне священнослужителей… Я могу сравнить это пение… только с Miserere190, исполняемым в Страстную неделю в Сикстинской капелле в Риме… Любителю искусств стоит приехать в Петербург уже ради одного русского церковного пения… самые сложные мелодии исполняются здесь с глубоким чувством, чудесным мастерством и восхитительной слаженностью» (I, 172).
   Подобные фрагменты из книги Кюстина, воплотившие в себе его восхищение Россией, могли бы, как уже сказано, составить небольшую книжку, которую, — если ее издать без имени автора, — сочли бы заведомо «антикюстиновской», ибо многие русские люди уверены, что общеизвестный маркиз не нашел в их стране ровно ничего достойного восхищения…