б) Была ли духовная жизнь?
 
   Созданное Азой Алибековной Тахо-Годи жизнеописание112 не столь давно ушедшего от нас мыслителя Алексея Федоровича Лосева (1893-1988) о многом сообщает и о многом побуждает задуматься. Вот хотя бы такое способное удивить «противоречие»: в самом начале книги, на второй ее странице, со всей определенностью говорится о духовном одиночестве мыслителя, однако далее на четырехстах с лишним страницах перед нами являются сотни людей (около ста из них даже зримо предстают на воспроизведенных в книге фотографиях!), жаждавших общения с А. Ф. Лосевым и стремившихся по мере своих сил помочь ему в житейских и творческих делах или хотя бы выразить глубокое сочувствие и преклонение.
   Прежде чем попытаться объяснить это «противоречие», не могу не высказать своего восхищения тем, что Аза Алибековна, супруга и сподвижница мыслителя, сочла необходимым благодарно упомянуть каждого известного ей человека, принявшего участие (пусть даже самое малое!) в судьбе Лосева. Ибо истинная — бескорыстная113благодарность являет собой чувство редкостное и достойнейшее.
   Но как все же совместить, примирить «одиночество» и такое обилие друзей, учеников, помощников? Этот вопрос разрешает, на мой взгляд, одно из самых знаменитых (и вместе с тем одно из самых таинственных) стихотворений Тютчева — «Silentium!» («Молчи, скрывайся и таи…»). Я уже высказывался о нем, но его смысл представляется настолько важным, что повторение будет уместным.
   Чаще всего «Silentium!» толкуют совершенно односторонне: поэт, мол, говорит в нем о своем фатальном одиночестве, о невозможности подлинного общения с другими людьми. Странно, правда, что каждый читатель Тютчева воспринимает это стихотворение как нечто предельно близкое себе, как всецело свое… И в действительности в «Silentium!» воплощено единственно возможное преодоление разобщенности людей. Правда, это вполне очевидно лишь при том условии, что стихотворение воспринимается в контексте тютчевской поэзии в целом. Когда поэт утверждает в «Silentium!»:
 
…Есть целый мир в душе твоей
Таинственно-волшебных дум, —
 
   он выражает тем самым убеждение, что в каждом человеке, в любом «ты» есть сей «мир» и необходимо знать и ценить этот мир в душе другого так же, как и в своей собственной душе. И только в этом — основа подлинной связи между людьми, залог их братства.
   В книге о Лосеве сказано, что он «ни с кем не мог говорить о том глубоко запрятанном и сердечном, о том интимно-духовном и потаенном, чем цвела его душа». Но многочисленные приходившие к мыслителю люди, конечно же, в какой-то мере знали или хотя бы чувствовали это потаенное цветение. И естественно полагать, что сам мыслитель также не сомневался в присутствии в душах посещавших его людей того «мира» (пусть даже никак не высказываемого, «несказанного»), о котором идет речь в тютчевском стихотворении (ведь именно этот «мир» и побуждал их идти к Лосеву!).
   Не менее важно другое. Книга Тахо-Годи убедительно опровергает широко пропагандируемое сейчас представление, согласно которому высокая духовная жизнь в России до самого последнего времени не существовала или по крайней мере чуть-чуть теплилась. Верно то, что на «официальном» уровне эта жизнь игнорировалась и даже подавлялась. Но, как ясно из книги, духовное творчество А. Ф. Лосева прямо и непосредственно воспринимало множество людей. А это, может быть, самый прекрасный удел мыслителей, не столь уж часто выпадающий на их долю; таков был удел постоянно окруженного учениками Сократа (правда, именно поэтому афинская демократия заставила его выпить смертельный яд…). И занявшие значительную часть книги рассказы об общении мыслителя с самыми различными людьми представляются мне наиболее ценным в ней, к тому же едва ли другой автор сумел бы выяснить большинство фактов, хорошо известных Азе Алибековне, встретившейся с Лосевым еще в 1944 году.
   Разумеется, содержание книги намного шире; в ней так или иначе обрисован весь жизненный и творческий путь мыслителя — путь, могущий поразить воображение, похожий на легенду.
   Алексей Федорович начал жизнь как полноправный гражданин Области Войска Донского, имеющий свой казачий земельный надел, переданный ему в 1911 году; к середине 1910-х годов совсем еще молодой Лосев вошел в среду высшей культурной элиты страны; в середине 1920-х принял участие в создании своего рода «катакомб», призванных спасти душу громившейся тогда русской Церкви; на рубеже 1920-1930-х «самовольно» издал восемь своих философско-богословских книг; в 1931-м был отправлен в лагерь Беломорканала… впрочем, не буду мешать будущим читателям книги, заранее знакомя их с ее — подобным легендарному — «сюжетом»…
   Скажу еще только об одной стороне дела. Лосев, конечно, не ограничивался непосредственным общением с людьми: он оставил многотомное собрание сочинений. И если его первые книги114 оставались до самого последнего времени крайне малоизвестными, то, скажем, его изданная в 1978 году тиражом 50 000 (!) экземпляров «Эстетика Возрождения» немедля разошлась и сыграла весомейшую роль в общественном сознании. Она противустала господствующей точке зрения на эпоху Возрождения (в ходе которой, в частности, были зверски казнены сотни тысяч людей) как на некий «рай». И своего рода ключевыми для понимания и того времени в Западной Европе, и эпохи Российской революции стали лосевские слова о великой правде шекспировского искусства — слова «о горе трупов, которой кончается каждая трагедия Шекспира» (как, скажу от себя, и «Тихий Дон»).
   Уместно добавить еще, что едва ли где-либо в мире, кроме России, пятидесятитысячный тираж философского трактата, подобного этому лосевскому, мог бы быстро исчезнуть с прилавков книжных магазинов. И это — еще один ответ на вопрос, была ли духовная жизнь в России во всячески третируемые сегодня десятилетия ее истории.
 
***
 
   Книга Азы Тахо-Годи — очень, даже предельно личная книга, и она, естественно, пробуждает личные размышления.
   Я впервые узнал о Лосеве в студенческую пору, в 1953 году, когда в руках оказалась его непритязательно — в виде очередного выпуска «Ученых записок» — изданная «Олимпийская мифология…», ставшая для меня определенным этапом в постижении филологии и философии. Позже я вчитывался в более полный и менее искореженный «редактурой» вариант этого трактата, вышедший в свет в 1957 году, и другие книги и статьи.
   Самого Алексея Федоровича я видел только один раз — в 1978 году, на торжественном (хотя и немноголюдном) собрании по случаю его 85-летия, куда меня пригласил младший (и, увы, также уже ушедший) друг юбиляра А. В. Гулыга.
   Ясно помню твердое и, казалось, даже мощное звучание заключительной речи мыслителя, произнесенной на латыни. Впечатляла представлявшаяся еще совсем молодой сила голоса уже отсчитавшего пять лет в своем девятом десятке человека и его — в сущности также «молодой» — «вызов» или даже своего рода «эпатаж», слышавшийся в избранной им для ответного слова латыни, которую абсолютное большинство присутствовавших, как и я, не понимало, хотя определенный смысл был внятен.
   Имел я честь и опубликовать свое сочинение в сборнике «Традиция в истории культуры», изданном к этому юбилею мыслителя. Не без удовольствия вспоминаю и о том, как позднее, в начале 1980-х, «рецензировал» лосевские сочинения в качестве члена Приемной комиссии Московской организации Союза писателей. Для цитирования той рецензии пришлось бы заняться розысками в архиве Союза, но основной свой «аргумент» я хорошо помню. В 1927-1930 годах, написал я, Алексей Федорович Лосев издал одну за другой восемь превосходных философских поэм в прозе (к тому времени я уже знал и назвал в «рецензии» эти книги), за сотворение которых он, безусловно, должен был быть принят в Союз писателей, основанный в 1934 году. Этого не произошло, но у нас есть радостная возможность исправить допущенную полвека назад тяжкую ошибку… И все присутствовавшие без исключения проголосовали за это «исправление».
   В течение тридцати пяти лет я не только так или иначе соприкасался с творчеством А. Ф. Лосева; многие близкие мне люди разных поколений были в близких отношениях и с ним — скажем, В. Д. Пришвина, уже упомянутый А. В. Гулыга, А. В. Михайлов, Ю. И. Селиверстов, П. В. Палиевский, П. В. Флоренский, Ю. М. Бородай (обо всех них говорится в книге Азы Тахо-Годи) — и, конечно, могли представить меня ему. Но я не стремился войти в его круг.
   Об этом стоит сказать потому, что существует — пусть, по моему убеждению, и надуманная — «проблема». Речь идет о соотношении во многом различных, но имевших схожие судьбы мыслителей — А. Ф. Лосева и М. М. Бахтина. В 1960 году я «отыскал» Михаила Михайловича в Саранске (он до 1967-го не имел права жительства в «столицах») и был в тесных отношениях с ним до его кончины в 1975 году. А в последнее время стала популярной версия, согласно которой среди моих обращенных так или иначе к философии современников имеет место своего рода «раскол» на «лосевцев» и «бахтинцев», и я, как может казаться, подпадаю под это разграничение. На мой взгляд, несмотря на некоторые факты (о них — ниже), которые как бы дают основания для такого разграничения, оно все же не имеет существенного смысла.
   Прежде всего, нельзя не видеть, что немало людей из окружения Лосева, о которых рассказывает А. А. Тахо-Годи, были также связаны и с Бахтиным — это и М. В. Юдина, и С. С. Аверинцев, и С. М. Александров, и близкие мне Ю. И. Селиверстов и П. В. Палиевский и другие. Поэтому тезис о «расколе» явно сомнителен. Что же касается меня самого, «выбор» именно Бахтина был предопределен складом моего характера.
   Дело в том, что ко времени моего обращения к Михаилу Михайловичу, к 1960 году, уже вышел в свет (начиная с 1953-го) целый ряд сочинений Лосева, и его уже поддерживал определенный — пусть еще не очень широкий — круг людей, между тем как сочинения Бахтина не издавались к тому моменту уже более тридцати лет, и людей, стремящихся изменить положение, около него не было.
   Это толкование моего «выбора» может быть воспринято как «самовосхваление». Однако, будучи уже человеком, если очень мягко выразиться, далеко не молодым, я не склонен обольщаться своими поступками; не исключено, что мой «выбор» — пусть даже бессознательно — определила своего рода гордыня: я не хотел присоединяться к уже сложившемуся кругу чьих-либо поклонников и помощников. Но вообще-то я осознавал свои отношения с Бахтиным так: я рядом с ним потому, что это необходимо.
   И когда Михаил Михайлович уже обрел высокое признание в России и затем во всем мире, мое общение с ним стало намного менее интенсивным.
   В заключение следует все же сказать о том «расколе», который упомянут выше. Лосев и Бахтин, без сомнения, очень разные люди, и мысль их шла существенно различными путями.
   Едва ли случайно, что они, почти ровесники, ни разу не встретились, не обменялись ни единым письмом. А тем, кто хорошо знаком с их наследием, известно, что Лосев весьма критически отозвался о книгах Бахтина; последний же, пожалуй, видел в первом скорее выдающегося исследователя античности, нежели мыслителя…
   Но эти «расхождения», если угодно, закономерны: великое богатство духовной культуры России выражалось, в частности, в глубоком подчас разноречии ее творцов. Такие современники, как Достоевский и Толстой, никогда не общались и существенно (хоть и не очень явно) «критиковали» друг друга; весьма резкой полемикой отмечены взаимоотношения К. Леонтьева и В. Соловьева или, позднее, Розанова и Бердяева.
   Но все это не отменяет определенного единства отечественной мысли в ее высших выражениях. И если даже воспринимать пути Бахтина и Лосева как ни в чем не сходящиеся — «параллельные» — линии, в конечном счете они, быть может, сольются; ведь не зря же у них и при жизни были общие ученики…
   Как уже сказано, масса ретивых авторов пытается внушить русским людям убеждение, что духовная жизнь и культура в 1920-1980-х годах вообще не существовали в России. Опровержением этого является не только творчество Лосева и Бахтина как таковое, но и тот факт, что они шли своими самостоятельными путями, творя многогранное богатство русской мысли XX века.

Часть четвертая ДРАМАТИЧЕСКИЕ И ТРАГИЧЕСКИЕ СТРАНИЦЫ ЗАВЕРШИВШЕГОСЯ XX ВЕКА

Глава первая
 
МЕЖДУ ГОСУДАРСТВОМ И НАРОДОМ
 
Попытка беспристрастного размышления об интеллигенции
 
   Слово «попытка» в заглавии уместно или даже необходимо, потому что размышлять о феномене «интеллигенция» с полным беспристрастием крайне трудно или даже вообще невозможно, — притом дело обстояло примерно так же в любой период новейшей истории России. Если составить антологию, включающую в себя высказывания и целые сочинения XIX-XX веков об этом феномене (она может быть весьма объемистой), преобладающее место в ней займут, без сомнения, два полярных «жанра» — славословие и проклятие, причем в качестве приверженцев одного и того же жанра явятся очень разные авторы; так, в интеллигенции усматривали ценнейшую или даже вообще единственную действительно ценную общественную силу России лидер либерализма Милюков и имеющий титул «пролетарского писателя» М. Горький, а резкие суждения о ничтожестве и, более того, прямой «вредоносности» интеллигенции нетрудно найти в сочинениях Ленина и… «веховца» Петра Струве. Но даже и более «умеренные» высказывания об интеллигенции чаще всего предстают скорее как определенные «оценки», нежели как итоги объективного размышления.
   Конечно, эта пристрастность не беспричинна. И она, между прочим, оказывается в явном противоречии с «официальным» толкованием слова «интеллигенция» в энциклопедических словарях: «слой образованных людей или работников умственного труда»; «общественный слой людей, профессионально занимающихся умственным, преимущественно сложным, творческим трудом, развитием и распространением культуры» (если это действительно так, почему вокруг «людей умственного труда» разгораются столь противоречивые страсти?). Далее БСЭ утверждает, что «первичной группой И. явилась каста жрецов. В Средние века место жречества заняло духовенство» и т.д. Но тут же — как это ни удивительно — говорится: «Термин „И.“ был введен в обиход писателем П. Д. Боборыкиным (в 60-х гг. XIX века) и из русского перешел в другие языки»115.
   То есть феномен «интеллигенция» существовал в мире в течение тысячелетий, но был, так сказать, впервые «открыт» и получил «имя» только в России середины прошлого века. Эта «концепция» предельно или даже, пожалуй, запредельно неправдоподобна, и термин «интеллигенция», несмотря на его латинский корень, обозначает, конечно же, собственно российское явление (как и, например, также восходящее к латыни русское слово «царь»).
   Правда, и в других странах возникали аналогичные группы людей (об этом еще будет речь), но они, во-первых, не обладали столь же громадным и первостепенным значением в бытии своих стран, а во-вторых, имели временный и локальный характер.
   Кстати, в самой цитированной энциклопедической статье, по сути дела, опровергается отождествление российской и западноевропейской «интеллигенции», ибо о последней сказано: «В Европе… деятели И. пробивались на высокие государственные должности». Между тем в России причисляемые к интеллигенции люди всегда стремились идти по более или менее самостоятельному пути, противоречащему либо хотя бы не совпадающему с «линией» государственной (а также церковной) власти. И даже входя во власть, истинные представители интеллигенции осуществляли или по крайней мере пытались осуществить свою, а не собственно государственную «программу».
   Те же, кто, заняв высокие посты, полностью переходили на сторону власти, воспринимались как «предатели» и автоматически «исключались» из интеллигенции. Так, никто, конечно же, не причислял к интеллигенции занявших высокие государственные должности Бенкендорфа, Дубельта или Михаила Муравьева (так называемого вешателя), хотя в свои молодые годы они входили в преддекабристские организации, и Дубельт после 14 декабря находился под следствием, а Муравьев был даже арестован! Один из виднейших декабристов С. Г. Волконский вспоминал впоследствии о том, что Бенкендорф, «человек, мыслящий и впечатлительный», задумал в начале 1820-х годов создать легальную организацию из «лиц честных, смышленых… и пригласил нас, многих своих товарищей, вступить в эту когорту, как он называл, добромыслящих, и меня в их числе…»116
   Столетием позднее, в 1916 году, один из лидеров интеллигентского «Прогрессивного блока» Протопопов стал «добросовестным» министром внутренних дел и тут же был полностью отлучен от интеллигенции.
   Прежде чем идти дальше, необходимо одно пояснение. Термин «интеллигенция» складывается в середине XIX века, и тем не менее речь у нас зашла о декабристах, действовавших в начале столетия. Вообще, вопрос о времени возникновения феномена «интеллигенция» в России не решен сколько-нибудь основательно. Но едва ли столь существенное явление родилось в середине XIX столетия, как говорится, на пустом месте; естественно полагать, что у него была длительная «предыстория».
   Так, на рубеже XV-XVI веков, когда Русь превращается в «Царство» и, кстати, начинает употребляться само слово «Россия», значительнейшую роль играет целый ряд деятелей, которые в той или иной мере выступают самостоятельно, не совпадая с линией государственной и церковной властей, подчас даже оказываясь в достаточно остром конфликте с этими властями. Среди таких деятелей того времени — Иосиф Волоцкий, Нил Сорский, великий иконописец Дионисий, «князь-старец» Вассиан Патрикеев и многие другие117. И хотя буквально применять термин «интеллигенция» по отношению к этим жившим полтысячелетия назад людям едва ли уместно, они все же могут быть поняты как своего рода «прообраз», «архетип» обозначаемого этим термином российского феномена…
   Впрочем, изучение истории (и предыстории) интеллигенции — сложная и трудоемкая задача, которую ставить здесь невозможно.
 
***
 
   Ныне в большом фаворе знаменитая книга «Вехи. Сборник статей о русской интеллигенции», вышедшая в свет в 1909 году и неоднократно переизданная в наше время. В этой книге, бесспорно, содержатся меткие и, более того, глубокие умозаключения. Но едва ли обладают объективностью ее основные, наиболее общие положения.
   Веховцы — особенно настоятельно П. Б. Струве — предложили, в частности, «исключить» из интеллигенции не только крупнейших художников слова XIX века — Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Тургенева, Достоевского, — а и Новикова, Радищева, Чаадаева, Вл. Соловьева и даже (хотя и с оговорками) Белинского и Герцена; к интеллигенции Струве причислил только революционных или по меньшей мере радикальнейших «социалистов», родоначальником коих он объявил Бакунина118. И «интеллигенция» во главе с Бакуниным и Чернышевским представала в рассуждениях веховцев — идеологов, перешедших после 1905 года на антиреволюционные позиции, — в заведомо и даже крайне негативном свете.
   По-своему прямо-таки замечательно, что большевики, которым веховцы явно противостояли, тоже относились к «интеллигенции» резко критически, но они, в противоположность веховцам, по сути дела, «исключили» из нее как раз радикальных деятелей типа Чернышевского; тем самым точки зрения веховцев и большевиков являли собой, так сказать, «зеркальное» отражение друг друга, в коем «левое» становится «правым» и наоборот.
   Говоря об этом, необходимо вспомнить, что Струве (как и другие веховцы — Бердяев, Булгаков, Франк) начал свой путь в конце XIX века именно в рамках РСДРП (тогда еще не расколовшейся на большевиков и меньшевиков), в достаточно тесном сотрудничестве с самим Лениным, и позднейшее «отрицание» веховцами левой интеллигенции было и «самоотрицанием», каковое, к примеру, вполне уместно сопоставить с сегодняшними проклятиями в адрес КПСС, постоянно изрекаемыми множеством ее недавних руководящих лиц…
   Весьма характерны суждения Струве о Толстом. Выстраивая ряд не принадлежащих, мол, к интеллигенции «великих писателей» (см. выше), он не ввел его в этот перечень, что, надо думать, объяснялось очевидной радикальностью толстовской критики существующего общества. Но, сознавая, по-видимому, что умалчивать о Толстом как-то неудобно, Петр Бернгардович, прибегнув к весьма ядовитому словосочетанию «мундир интеллигента», заявил, что «Достоевский и Толстой каждый по-различному срывает с себя и далеко отбрасывает этот мундир»119.
   Можно согласиться с тем, что, решительно осудив свою принадлежность в молодые годы к петрашевцам, Достоевский тем самым действительно совершил нечто подобное… Однако поздняя — наиболее радикальная — публицистика Толстого (отчасти распространявшаяся даже нелегально!) в значительной мере «работала» именно на ту интеллигенцию, которую столь резко критиковали веховцы. Характерно, что всего за несколько месяцев до появления «Вех», в сентябре 1908 года, Ленин как раз превознес Толстого, утверждая, что его сочинениям присуща «беспощадная критика капиталистической эксплуатации, разоблачение правительственных насилий, комедии суда и государственного управления… срывание всех и всяческих масок…»120
   У Струве Толстой «срывает с себя… мундир интеллигента» — притом Струве тут же, прямо совпадая с Лениным, говорит и об «интеллигентских масках». По Ленину, Толстой «срывает маски» с российского капитализма и государства, и это утверждение трудновато опровергнуть. Правда, в соответствии с тем свойственным большевикам и веховцам «зеркальным» видением одних и тех же явлений, о котором говорилось выше, Ленин за отсутствие последовательной «революционности» здесь же причисляет Толстого и к интеллигенции; в качестве «толстовца» он квалифицируется как «истасканный, истеричный хлюпик, называемый русским интеллигентом».
   Исходя из вышеизложенного можно, как представляется, сделать вывод о том, что феномен «интеллигенция» характеризовался в начале нашего века (притом совершенно разными идеологами) не столько на основе понимания его существа, сколько в плане политической оценки, всецело зависящей от опять-таки чисто политических позиций «оценщиков».
   В принципе это имеет свое если и не оправдание, то основательное объяснение. Интеллигенция — даже независимо от личных устремлений людей, которые так или иначе к ней принадлежат, — не только неизбежно вовлекается в политико-идеологическую жизнь, но и в определенных отношениях представляет собой ее средоточие, ее концентрированное выражение. И потому политический «подход» к интеллигенции вполне закономерен — и не только в начале XX века, но и ранее и позже — вплоть до наших дней…
   Прямые отзвуки того, что писали об интеллигенции Струве и Ленин или Милюков и Горький, нетрудно услышать в сегодняшней публицистике. Но решусь высказать мнение (возможно, впрочем, слишком оптимистическое), что ныне — впервые после почти полуторавекового периода, начавшегося в 1860-х (если не в 1840-х) годах, — открывается возможность размышлять об интеллигенции более или менее объективно и беспристрастно.
   Такое размышление действительно было очень трудным либо вообще невозможным делом, когда готовился и тем более непосредственно совершался катаклизм революции, а также и в те предшествующие нашему времени десятилетия, когда постепенно назревало всецело закономерное, имевшее место после любой великой революции решительное ее «отрицание», каковое давно принято обозначать словом «реставрация». Но теперь, после происшедшей начиная с 1991 года реставрации (пусть и далеко не столь решительной и глубокой, какой была реставрация после Великой французской революции 1789 года, начавшаяся в 1814 году), многое можно осмыслить гораздо яснее и взвешеннее.
   Конечно, в современной идеологической литературе очевидно преобладают «традиционные» оценки интеллигенции. Сошлюсь на первые попавшиеся на глаза во время сочинения этих строк, но типичнейшие суждения.
   Один «академик РАЕН» (сейчас различных «академиков» развелось невиданное множество) утверждает, что «цвет российской, „по Милюкову“, интеллигенции… всегда светил („цвет светил“ — характерное проявление мыслительного механизма автора. — В. К.) России и тем сохранял ее позитивную значимость в мире»121. То есть в России (как и полагали в начале века Милюков и его многочисленные единомышленники) не было и нет ничего «позитивного», кроме интеллигенции.
   Но всего через пару дней в рамках того же самого периодического издания появляются сразу два сочинения, в которых об интеллигенции говорится не «по Струве» (на коего даже имеется ссылка), и она предстает как едва ли не самое «негативное» явление в истории России…122
   Я постараюсь показать, что эти — типичные — крайне противоречивые, взаимоисключающие суждения об интеллигенции, изрекаемые в продолжение по меньшей мере полутора столетий, заведомо поверхностны и односторонни, то есть в конечном счете ложны, они являют собой, в сущности, не плоды познания, а побочные продукты политической и идеологической борьбы.