Но дело не только в этом. Ценность национальной культуры определяется в конечном счете не тем, в каком веке она вступает в ту или иную стадию развития, а глубиной и высотой ее достижений. В XIX веке новая русская литература стала ведущей литературой мира, что признают ныне все достойные уважения деятели культуры Запада.
   Не следует забывать и о том, что так называемая древнерусская — точнее, средневековая — русская культура X-XVI веков создала свои величайшие художественные ценности, обладающие безусловным мировым значением, — былины о Микуле Селяниновиче, Илье Муромце, Василии Буслаеве, новгородские и владимирские соборы, северное многоголосое пение и самобытную русскую литургию, «Слово о полку Игореве» и «Повесть о разорении Рязани Батыем», фрески и иконы Андрея Рублева и Дионисия и т. п.
   Если даже и говорить об «отставании», то дело идет об отставании с чисто стадиальной точки зрения, а вовсе не о культурной отсталости как таковой.
   После победоносной эпохи Петра началось быстрое и интенсивное становление новой русской культуры. Вначале она осваивает античную культуру, которая обобщила и возвела на высочайший уровень все предшествующее культурное творчество. Западноевропейское Возрождение началось в XIV веке с того, что в Италии было «возрождено» наследие античности, которое затем, в XVI — начале XVII века, через посредство Италии освоили основные культуры Западной Европы. Должно это было произойти и в России.
   Уже приводилось начало первой ломоносовской оды, ставшее своего рода символом начала новой русской поэзии:
 
Восторг внезапный ум пленил,
Ведет на верьх горы высокой…
 
   В следующей строфе выясняется, какую гору имеет в виду поэт. Речь идет об обиталище древнегреческих «сестер»-муз, горе Парнас, которая расположена рядом с горным хребтом Пинд; здесь бьет Кастальский ключ и течет река Пермес — источники поэтического вдохновения:
 
Не Пинд ли под ногами зрю?
Я слышу чистых сестр музыку!
Пермесским жаром я горю,
Теку поспешно к оных лику…
…Умой росой Кастальской очи,
Чрез степь и горы взор простри,
И дух свой к тем странам впери,
Где всходит день по темной ночи…
 
   Итак, приобщаясь к плодоносному истоку всей европейской культуры, Ломоносов простирает взор и вперяет дух к Востоку, к своей России.
   В юности Ломоносов овладел допетровской русской культурой, но затем счел необходимым выйти далеко за ее пределы. Дело шло вовсе не о каком-либо подчинении иным культурным традициям, но, напротив, о том, чтобы присвоить себе мировые культурные ценности, подчинить их своим национальным интересам. Нет сомнения, что в тех или иных случаях имело место пассивное (а подчас и рабское) следование чужим образцам. Но не ошибается, как известно, лишь тот, кто ничего не совершает. Осваивая мировую культуру, русская культура выявляла и осознавала на ее фоне свои самобытные цели и ценности. Для этого необходимо было, в частности, так или иначе соизмерить свое и общечеловеческое. Поэтому формы воплощения или, иначе говоря, «язык» русской культуры сближался с «языками» других великих культур. Это ясно отразилось и в лирике — в том числе в ее ритмическом строении. Но именно в сопоставимых формах глубоко и полноценно развивается та самобытность, которая воплотилась в лирике Державина и Пушкина, Боратынского и Языкова, Тютчева и Лермонтова, Некрасова и Фета, Блока и Есенина. Совершенно ясно, что эпоха Возрождения в культурах Западной Европы, обратившая их к великому наследию античности и тесно их сблизившая, ни в коей мере не нарушила самобытности французской, испанской или английской лирики. Напротив, национальное своеобразие лирического творчества западноевропейских народов отчетливо выявилось и было осознано именно в ренессансную эпоху. И русская лирика не составляет и в этом смысле какого-либо исключения.
 
***
 
   Итак, с конца XVII века до Пушкина в русской лирике осуществляется двуединый процесс национального самосознания и активного взаимодействия с мировой поэтической культурой. В то же время совершается и чрезвычайно существенное для лирической поэзии становление всецело самостоятельной личности.
   Конечно, всякая лирика есть воплощение личности поэта. Но в средневековую эпоху вообще еще не могла сложиться человеческая личность в современном значении этого слова. Человек допетровской Руси был как бы неотъемлемой частицей вполне определенной и четко отграниченной общественной ячейки, — скажем, княжеской дружины, монастыря, крестьянской общины, ремесленного цеха, купеческого «товарищества» и т. п. И это определяло весь характер его поведения и сознания. Непосредственно личные свойства — индивидуальная мысль, чувство, воля — представлялись в сущности чем-то анормальным и даже безнравственным. Человек, так сказать, добровольно подавлял их в себе — не говоря уж о внешнем давлении среды.
   Не менее важна и другая сторона дела. Посвящая себя какой-либо деятельности, средневековый человек стремился воплотить в ней не свою личную мысль, чувство, волю, но определенную традицию, канон, завет. Это выражалось и в быту, и в труде, и в искусстве.
   Необходимо, конечно, иметь в виду, что это «подавление личности» выступает как нечто «отрицательное» лишь с современной точки зрения. В средневековом бытии была своя правда, свои смысл и красота, воплотившиеся, в частности, в великих творениях искусства. И попросту бессмысленно мерить это бытие и порожденное им искусство нынешней мерой.
   В XI-XVI веках (с XVII века начинается новый этап развития) творец художественного произведения — в том числе лирического — ставил перед собой задачу создать нечто образцовое в данном роде, а не выразить себя.
   Об этом сказал Д. С. Лихачев в связи с проблемой литературных жанров: «…В отличие от литературы нового времени, в Древней Руси жанр определял собой образ автора… Произведение нового времени отражает личность автора в создаваемом им образе автора. Иное в искусстве средневековья. Оно стремится выразить коллективные чувства, коллективное отношение к изображаемому. Отсюда многое в нем зависит не от творца произведения, а от жанра, к которому это произведение принадлежит… Каждый жанр имеет свой строго выработанный традиционный образ автора… Индивидуальные отклонения по большей части случайны, не входят в художественный замысел произведения»49.
   Это можно сказать, конечно, не только о жанровых свойствах, но и о произведении в целом. В приведенных выше отрывках из произведений Илариона, Кирилла Туровского, Даниила Заточника, Серапиона Владимирского, Епифания Премудрого, Ивана Хворостинина, Кариона Истомина, Сильвестра Медведева, без сомнения, есть те или иные индивидуальные особенности. Но они, так сказать, не входят в самое существо произведений. Перед нами обобщенная, «образцовая» лирика. И личные усилия ее творцов были целиком устремлены к тому, чтобы создать эту обобщенность, выражающуюся в традиционных, устойчивых образных формулах, каноническом выборе слов и созвучий. Личность, творец выступает здесь как носитель традиции, исполнитель завета.
   Положение начинает меняться лишь в XVII веке. В это время — разумеется, в силу самого социально-исторического развития — вековые формы средневекового мира расшатываются. Это ярко выразилось, например, в церковном расколе, одним из вождей которого был Аввакум. Раскольники как бы выломились из существующей системы. Так, например, рухнули, по сути дела, сословные перегородки, ибо примкнувшие к Расколу люди — от «четвертой (то есть занимающей четвертую ступень в боярской иерархии) боярыни» Морозовой до рядовых крестьян и стрельцов — оказались в одном положении. Между ними складывались уже в той или иной степени личные человеческие отношения. Это и породило ту личностную стихию, которая так поражает в творчестве Аввакума. С этой точки зрения Аввакум даже «превосходит» многих писателей XVIII века, которые нераздельно связаны с государством, — между тем как Аввакум откололся не только от церкви, но и от государства. Сами его религиозные убеждения благодаря их «внецерковности» приобретают личностный характер50. С этой точки зрения творчество — в частности лирическое творчество — Аввакума ближе эстетическому восприятию XIX века, чем, скажем, творчество Ломоносова.
   Однако новая культура — и, в частности, лирическая поэзия — никак не могла создаться на почве Раскола. Творчество Аввакума не имело существенных последствий и, более того, стало мирским достоянием лишь в XX веке (хотя его очень высоко оценили уже Толстой и Достоевский).
   Раскольническое движение не было способно ни объединить национальную целостность народа, ни определить полнокровное развитие личности. На данном этапе русской истории это могло осуществиться только в условиях могучего национального государства, сложившегося при Петре Великом. То же самое мы видим и в Западной Европе эпохи Возрождения. Новая культура формируется во Франции, Испании, Англии в условиях мощной абсолютистской государственности XVI века, породившей, в частности, фигуры великих королей, в тех или иных отношениях близких Петру, — Генриха VIII (Англия), Карла V (Испания), Франциска I (Франция).
   Мощная централизованная государственность, укрепленная Петром, явилась необходимым инструментом создания русской нации. Именно этим обусловлены те восторженные гимны в честь государства (нередко олицетворенного в фигурах монархов), которых так много в русской лирической поэзии XVIII — начала XIX века. Вплоть до Отечественной войны 1812-1815 годов интересы нации и государства в той или иной степени совпадали либо, во всяком случае, представлялись совпадающими.
   В течение XVIII — начала XIX века в русской лирике (и, конечно, в литературе и культуре в целом) совершается становление национального самосознания. Но необходимо понять, что этот процесс нераздельно связан со становлением самосознания личности. Видный современный исследователь западноевропейского Возрождения Р. И. Хлодовский пишет: «Национальное сознание возникает и развивается в эпоху Возрождения в тесной связи с личным. Лишь осознав себя членом определенной народности, личность в эпоху Возрождения оказывается в состоянии разорвать те путы, которые накладывало на нее рождение, профессия, место жительства, сословие, корпорация»51.
   Говорить, собственно, нужно даже не в «связи», а о двух сторонах одного единого процесса. Пока человек осознает себя частицей ограниченной общности (областной, профессиональной, сословной), он не может стать подлинной личностью. Только соотнеся себя со всей полнотой национальной жизни, он становится полноценной личностью (воплощающей в себе полноту нации). Этот двуединый процесс и осуществляется в лирике Ломоносова и, на более высокой ступени, в лирическом творчестве Державина. Не следует забывать и еще об одной стороне дела, о которой шла речь выше, — выходе обретшей национальное сознание личности на мировую арену.
   Это ярко выразилось, например, в замечательном творении Державина — оде «На Счастие», созданной в 1789 году, во время Великой французской революции, потрясшей мир. Державин взывает к своему личному «Счастию», ибо как раз в тот момент он был отстранен от должности тамбовского губернатора за разные «дерзости» и ждал суда. Державин с веселой иронией вспоминает, как «Счастие» благоволило ранее к нему:
 
…Бывало, ты меня к боярам
В любовь введешь: беру все даром,
На вексель, в долг без платежа;
Судьи, дьяки и прокуроры,
В передней про себя брюзжа,
Умильные мне мещут взоры.
И жаждут слова моего, —
А я всех мимо по паркету
Бегу, нос вздернув, к кабинету
И в грош не ставлю никого!..
…А ныне пятьдесят мне било;
Полет свой Счастье пременило,
Без лат я горе-богатырь;
Прекрасный пол меня лишь бесит,
Амур без перьев — нетопырь,
Едва вспорхнет — и нос повесит.
Сокрылся и в игре мой клад:
Не страстны мной, как прежде, музы;
Бояра понадули пузы,
И я у всех стал виноват.
Услышь, услышь меня, о Счастье!
И, солнце, как сквозь бурь ненастье,
Так на меня и ты взгляни;
Прошу, молю тебя умильно,
Мою ты участь премени…
…Но ах! как некая ты сфера
Иль легкий шар Монгольфиера52,
Блистая в воздухе, летишь;
Вселенна длани простирает,
Зовет тебя — ты не глядишь…
 
   Но это собственноличное обращение к «Счастию» — только один пласт произведения. Державин в том же тоне обращается к «Счастию» России, к ее тогдашним военным и политическим успехам:
 
…В те дни, как всюду скороходом
Пред русским ты бежишь народом
И лавры рвешь ему зимой,
Стамбулу бороду ерошишь,
На Тавре едешь чехардой,
Задать Стокгольму перцу хочешь,
Берлину фабришь ты усы,
А Темзу в фижмы наряжаешь,
Хохол Варшаве раздуваешь,
Коптишь голландцам колбасы…
 
   Но и этого мало: Державин воплощает в своих стихах и состояние целого мира, потрясенного революцией. Он говорит «Счастию»:
 
Куда хребет свой обращаешь,
Там в пепел грады претворяешь,
Приводишь в страх богатырей;
Султанов заключаешь в клетку,
На казнь выводишь королей;
Но если ты ж, хотя в издевку,
Осклабишь взор свой на кого, —
Раба творишь владыкой миру,
Наместо рубища порфиру
Ты возлагаешь на него…53
…В те дни, как всё везде в разгулье:
Политика и правосудье,
Ум, совесть и закон святой
И логика пиры пируют,
На карты ставят век златой,
Судьбами смертных пунтируют,
Вселенну в трантелево гнут54;
Как полюсы, меридианы,
Науки, музы, боги — пьяны,
Все скачут, пляшут и поют.
В те дни, как всюду ерихонцы55
Не сеют, но лишь жнут червонцы,
Их денег куры не клюют;
Как вкус и нравы распестрились,
Весь мир стал полосатый шут;
Мартышки в воздухе явились,
По свету светят фонари,
Витийствуют уранги56 в школах;
На пышных карточных престолах
Сидят мишурные цари…
 
   Эта яркая картина своего рода мирового карнавала набросана с истинно русским размахом и удалью. Стихи неразрывно соединяют в себе всемирное, национальное и личное начала, рельефно воплощая ренессансную природу державинской лирики. В них осуществился двуединый пафос поднимающейся нации и становящейся личности.
   Решусь сказать, что характерные для многих литературоведческих работ рассуждения о классицизме, просветительстве, сентиментализме и т. д. сильно затрудняют восприятие русской лирики XVIII века. Я убежден, что поверхностные схемы мешают увидеть главное — неразрывно взаимосвязанный рост национального и личностного самосознания, воплотившийся в творчестве Ломоносова и Державина — этих, безусловно, великих лирических поэтов, — а также в лирике Василия Тредиаковского (1703-1769), Александра Сумарокова (1718-1777), Михаила Хераскова (1733-1807), Александра Радищева (1749-1802), Николая Карамзина (1766-1826) и целого ряда менее известных авторов.
   Уже говорилось о том, что лирика XVIII века предстает перед нами как явление архаическое, так сказать, доисторическое, ибо мы живем в послепушкинской эстетической эре. Но тем не менее лирическое наследие XVIII столетия воспринималось бы проще и легче, если бы каждый понимал его как живую историю становления нации и личности.
   В 1728 году Василий Тредиаковский, испытав двухлетнюю разлуку с родиной, пишет свои «Стихи похвальные России»:
 
Начну на флейте стихи печальны,
Зря на Россию чрез страны дальны…
…Россия мати! Свет мой безмерный!
Позволь то, чадо прошу твой верный,
Ах, как сидишь ты на троне красно!
Небо Российску ты Солнце ясно!..
…Чем ты, Россия, неизобильна?
Где ты, Россия, не была сильна?
Сокровище всех добр ты едина!
Всегда богата, славе причина…
…Окончу на флейте стихи печальны.
Зря на Россию чрез страны дальны,
Сто мне языков надобно б было
Прославить все то, что в тебе мило!
 
   В этих безыскусных стихах — кстати, еще силлабических по своему строению — впервые, быть может, выступает то единство личностного и национального, которое составляет основу ренессансной лирики. Здесь невозможно проследить дальнейшее развитие этой стихии через весь XVIII век. Хочу только сказать, что русская лирика XVIII века открывает чуткому и упорному читателю настоящие сокровища.
   Надо прямо сказать, что наследие этой эпохи почти неизвестно современным поэтам и читателям; оно явно недостаточно знакомо даже самым дотошным литературоведам. Конечно, фигуры наиболее знаменитых поэтов XVIII века мы видим довольно отчетливо. Но целый ряд исключительно интересных явлений эпохи как бы вообще не существует для нас.
   Я имею в виду прежде всего почти никому не известную поэзию Ивана Баркова, Николая Львова, Петра Словцова57. А ведь поэзия каждой эпохи представляет собой определенную художественную целостность, вне которой невозможно глубоко понять и даже просто воспринять отдельные явления. Так, без насквозь «раблезианской», карнавальной поэзии Баркова нельзя по-настоящему освоить тесно связанную с ней поэзию Ломоносова и Державина (последний неотделим и от Львова), а без творчества Словцова трудно оценить роль и смысл поэзии Радищева.
   Но главная наша беда заключается в том, что поэзия XVIII века в целом до сих пор как бы не открыта с собственно художественно-эстетической точки зрения. Мы, пользуясь определением Белинского, не «научились видеть прекрасное» в этой доклассической поэзии.
   Между тем в ней есть такие эстетические ценности, которые не «вместила» в себя поэзия XIX века. Речь идет и об эстетике народной смеховой культуры (по терминологии Бахтина), и о своеобразном безмерном «космизме», и об особенной ораторской громогласности, и о многом другом.
   Освоение поэтического наследия XVIII века способно не обычайно расширить сами наши представления о возможностях отечественной поэзии, — хотя для этого, конечно, необходимо переступить за пределы эстетических идеалов, воспитанных в нас классикой.
   Лишь недавно была впервые опубликована созданная двести с лишним лет назад «Ода кулашному бойцу» Ивана Баркова, которая поражает своим раблезианским размахом:
 
Гудок, не лиру принимаю,
В кабак входя, не на Парнас;
Кричу и глотку раздираю,
С бурлаками взнося мой глас…
…Тряхнем сыру землю с горами,
Тряхнем сине море!..
…Хмельную рожу, забияку,
Драча всесветна, пройдака,
Борца, бойца пою, пиваку,
Широкоплеча бурлака!..
… Хлебнул вина, разверзлась глотка,
Вознесся голос до небес,
Ревет во мне хмельная водка,
Шумит дубрава, воет лес,
Трепещет твердь, и бездна бьется,
Далече вихрь в полях несется… —
 
   и т. д.58
   Но в поэзии XVIII века есть и прямо противоположный размах — размах возвышенного и философски-серьезного смысла. Таковы, например, стихи сибиряка Петра Словцова59, созданные вскоре после Великой французской революции:
 
Вы ль, дымящиеся Чингис-ханы,
Нам поведаете свои дела?
Ах, не вы ль, как пышущи вулканы,
Изрыгали жупел на поля?
Пламя с дымом било вверх клубами,
Рдяна лава пенилась валами;
Ныне ж — вы потухли над землей.
Ныне, мню, над вашими гробами
Красны заревы стоят столбами;
Древность! С именем их прах развей!
Прах развей! — но буде кость злодеев
Не умякнет под земным пластом,
Буде прах под грузом мавзолеев
Не смесится с илом и песком?
Праздны черепы, сии избытки,
Мать-земля расплавит в новы слитки:
Внутрь ее зиянии, где погряз
Геркулан со знамя и щитами,
Лиссабон с хоругвью и крестами,
Плавится людей оседших связь…
…Знай — один лишь разум просвещенный
В поздних переломится веках!
Хоть над жизнью гениев почтенных
Тучи расстилались в облаках,
Тучи, град и дождь на них лиющи,
Но по смерти их, над темной кущей,
Над которой буря пролилась,
Мирна радуга для них явилась,
Половиной в древность наклонилась,
А другой — в потомстве оперлась…
 

Глава вторая «СЕМЕЙНАЯ ХРОНИКА» С. Т. АКСАКОВА

   Итак, выше в той или иной мере очерчен многовековой путь русской поэзии. Обратимся теперь к великолепному творению отечественной прозы, создатель которого, кстати сказать, превосходно знал поэзию, славился своей проникновенной декламацией ее произведений. Да и начал он свой литературный путь как поэт. Впрочем, на первой стадии развития классической русской прозы это было словно бы необходимостью. Чуть ли не все первосоздатели этой прозы, вступившие в литературу в 1810-1830-х годах, — Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тургенев — начинали как поэты… Но обратимся к «Семейной хронике» Сергея Аксакова, которую с определенной точки зрения можно считать истоком классической русской прозы.
   Трудно, пожалуй, подобрать более «прозаическое» и непритязательное название для литературного произведения: попросту, мол, последовательное изложение фактов жизни семьи… И заглавие, и начальные страницы аксаковской книги явно не могут остро заинтересовать и захватить души читателей; вероятно, именно потому очень многие из тех, кто вообще-то знает об этой книге (ну как же, Аксаков, Абрамцево, «Семейная хроника» — все это известно всем…), на самом деле ее не прочитали, не пережили, и их сознание не обладает этим бесценным сокровищем…
   Впрочем, если задуматься основательнее, приходишь к выводу, что творчество Аксакова все же существует в душе каждого, кто знаком с миром русской прозы в целом (хотя и не читал «Семейную хронику»), ибо в том или ином смысле, в той или иной мере творческие уроки Аксакова восприняли и Пушкин, и Гоголь, и Тургенев, и Толстой, и Достоевский. «Семейная хроника» — это своего рода сердцевинное явление отечественной литературы, животворные токи которого пронизывают ее всю целиком.
   Разумеется, мне могут возразить: ведь «Семейная хроника» вышла в свет в 1856 году, гораздо позже гибели Пушкина и даже после кончины Гоголя! О каком же восприятии уроков может идти речь? Однако Аксаков начал создавать свою «Хронику» намного раньше, чем она явилась в виде книги, — не позднее 1820-х годов (в 1821 году Сергею Тимофеевичу исполнилось уже тридцать лет). А в конце 1833 года в одном из лучших тогдашних альманахов «Денница» было опубликовано — без имени автора — лаконичное произведение Аксакова «Буран», которое в сущности представляло собой как бы набросок к «Семейной хронике» (хотя и не вошедший в известный нам текст будущей книги). Один из рецензентов альманаха сразу же высказал предположение, что «Буран» — «отрывок из романа или повести» и что, если это действительно так, он «поздравляет публику с художественным произведением». И давно установлено, что аксаковский «Буран» оказал существенное воздействие на главное пушкинское творение в прозе — «Капитанскую дочку» (1836), к работе над которой Александр Сергеевич приступил как раз в 1833 году. Но Аксаков не только публиковал наброски и фрагменты будущей книги: он постоянно рассказывал свою «Хронику», творил ее устно перед многими и разными слушателями. И близкий его друг Гоголь (которого Аксаков, познакомившись с ним еще в 1832 году, первый признал великим писателем) просил и даже требовал записать эти рассказы; он, в частности, уверял, что без аксаковской «Хроники» не сможет завершить «Мертвые души»!.. Широко распространено, правда, противоположное мнение, согласно которому именно творчество Гоголя «пробудило» писателя в Аксакове и во многом на него повлияло. Однако едва ли эта точка зрения основательна. Очень выразительны воспоминания друга сыновей Аксакова, впоследствии выдающегося общественного деятеля и мыслителя Юрия Самарина о том, «с каким напряженным вниманием, уставив в него глаза, Гоголь по целым вечерам вслушивался в рассказы Сергея Тимофеевича о заволжской природе и тамошней жизни. Он упивался ими, и на лице его видно было такое глубокое наслаждение, которого он и сам не в состоянии был бы выразить словами. Гоголь пристал к Сергею Тимофеевичу и потребовал от него, чтобы он взялся за перо… Сначала Сергей Тимофеевич об этом и слышать не хотел, даже обижался; потом мало-помалу Гоголю удалось его раззадорить…»