– Да ведь это ж улитка, – наконец сказал кто-то.
   – Иисусе Христе, нет, Камерон такого нам не подсунет, – сказал другой.
   – А ведь вот и подсунул. Улитка – все видят, что улитка. Самая что ни на есть распохабная улитка.
   Взгляды всех обратились к Гиллону, стоявшему на повозке, – в них было не столько возмущение, сколько обида.
   – Ты же знаешь, что человек умереть может, поевши такое. Печенка заживо сгниет.
   – Зачем ты это сделал, Камерон? – спросил кто-то. – Как ты мог сделать нам такое?! – Человек был совершенно сбит с толку. – Господи, мы же покупали у тебя рыбу, приятель, и платили за нее, сколько ты просил, а ты вдруг вздумал всех нас перетравить, чтоб положить себе в карман несколько лишних пенсов.
   Гиллон простер к ним руки ладонями вверх, всем своим видом показывая, что и думать о таком не думал.
   – Нет, ты все прекрасно понимал – не задуривай нам мозги, Камерон. Поехал-то ты за рыбой, а вернулся с дерьмом. Ну, скажи на милость, кого ты хочешь провести?
   Тут Гиллон поднялся во весь рост.
   – Да разве мы когда-нибудь… Разве Камероны когда-либо… когда-либо…
   – Вот что, приятель, ты нам не вкручивай. Затесался ты к нам и теперь вздумал поиграть нашей жизнью, решил отравить нас, лишь бы получить свои пенни, и, думаешь, мы тебе это простим?
   – Но я же говорю вам… Стойте, подождите! Смотрите на меня. Вот сейчас я съем этого моллюска…
   Слова его потонули в гвалте. Не желали они иметь дела ни с Гиллоном, ни с его улитками.
   – Смотри не делай так больше, приятель, – крикнул кто-то из темноты. – Никогда больше не делай с нами такого.
   Он пытался что-то сказать – ведь вся их репутация за один вечер погибла, – но поделать уже ничего было нельзя. Толпа начала расходиться: мужчины возвращались в «Колледж», а женщины и детишки, толкаясь, спешили покинуть «площадь», чтобы не чувствовать запаха раковин и не видеть Камеронов.

8

   Гиллон опустился на дно фургона.
   Виски и эль сделали свое дело, сняв с него усталость, но сейчас они больше уже не действовали. Он привалился к одной из бочек, пристыженный и бесконечно усталый. Он боялся посмотреть на сыновей, а они в свою очередь не в состоянии были видеть, как страдает отец.
   – Хоть для огорода водорослей привезли – и то дело, – заметил Эндрью.
   – Угу, все-таки кое-что, – подтвердил Сэм.
   К этому времени уже наступила ночь и стало холодно.
   – По-моему, пора нам двигаться, пап, – оказал Сэм.
   – Куда двигаться?
   – Домой. Холодно. Мне, к примеру, холодно, и лошадке холодно, и тебе наверняка холодно.
   Ему не было холодно. Он ничего не чувствовал – ни нутром, ни кожей. Они сидели на повозке, не зная, что делать, и слушали ржание лошаденки, оросившей чего-то – то ли воды, то ли пищи, они не знали чего: не очень они были сведущи по части лошадей.
   – Вопрос вот в чем: что мы будем делать с этими раковинами? – сказал Эндрью.
   – Вопрос в другом, – сказал Сэм, – и пора нам об этом подумать: как мы скажем ей?
   – Нет, ктоскажет ей? – поправил Джем.
   И снова молчание. Вопросы эти были слишком мучительны, и слишком страшно было на них отвечать. Рано или поздно просто что-то должно произойти.
   – А есть у нас деньги? – спросил вдруг Гиллон.
   У всех вместе нашлось восемь шиллингов.
   – Пойди вниз, – сказал Гиллон, обращаясь к Джемми, – и купи мне бутылку виски. Не хорошего виски, а самого что ни на есть дешевого.
   – От дешевого тебе плохо станет, пап, мутить начнет.
   – Вот и хорошо.
   – Не надо, пап. Ведь не поможет.
   – Сходи и добудь мне виски.
 
   Они сидели в фургоне и несли вахту возле вдребезину напившегося отца. Время от времени они прикладывались к бутылке, но виски было для них слишком крепким. Это было непатентованное виски: его гнали подпольно для кабаков, и пили его алкоголики или люди вроде Гиллона, которым хотелось залить свои грехи.
   Гиллон надеялся, что, прежде чем впасть в забытье, он сумеет ухватить нужную минуту, найдет в себе мужество предстать перед женой и рассказать о том, что произошло с ним в этот день, но, когда он почувствовал, что готов к ней идти, оказалось, что он не в состоянии произнести ни слова. Сыновья вкатили его на фургоне вверх по склону – он лежал молча, как пласт, что уже было благом, потому как от неочищенного виски иных бросало в буйство, – а когда они подъехали к дому, у порога их ждала мать.
   – Оставьте его тут, – сказала она, и они осторожно приподняли его над краем павозки и положили на прежнее место, среди водорослей и раковин. Позже, ночью, пошел дождь, и кто-то, должно быть, услышал, как застонал Гиллон, потому что утром он оказался покрытым лоскутным одеялом, которое сшила Мэгги из остатков старых рабочих роб. На заре и одеяло и человек под ним были уже насквозь мокрые, но, когда он дышал, от него по-прежнему несло перегаром. Шахты в тот день открылись, но никто даже и не думал его будить.
   Когда дети вернулись с работы, он все еще лежал в повозке. Дождь прекратился, и, улучив минуту, когда не видела мать, Сара накрыла его своим одеялом. Джемми твердил, что отца надо перенести в дом, но Мэгги не разрешала.
   – Я вовсе не намерен стоять и смотреть, как мой отец подыхает в повозке! – крикнул Джемми.
   – Он не умрет. Раз из него выходит смрад, значит, виски еще бродит в нем. Вот когда весь смрад выйдет, тогда его и внесете.
   Но под конец сама Мэгги не выдержала и поздно вечером все же вышла, чтобы посмотреть, как он там. Он не спал, и ему было холодно. Он дрожал, но был слишком слаб, чтобы вылезти из фургона и дойти до дома. Мэгги опустилась подле него на колени; он почувствовал, что она тут, рядом, и постепенно нашел в себе силы открыть глаза.
   – Не знаю, от чего хуже пахнет – от тебя или от этих улиток, которых ты нам привез.
   – Воды! – сказал Гиллон.
   – Подождешь, пока я не отчитаю тебя. Ну и опозорил же ты себя – ты этого хотел, да? – Он пробормотал: «Да». – Целый день детишки и женщины приходили полюбоваться на пьянчугу, который валяется в повозке среди улиток. – Гиллон только застонал. – Ты опозорил свою семью. – Она подождала, пока он скажет «да». – Ты опозорил меня. Ты осрамил имя Камеронов.
   Он сам не знал, дрожит ли он от холода, или от слабости, или просто от стыда, а может быть, от всего вместе. Но он никак не мог унять дрожь.
   – Подними голову.
   Он не мог. Тогда она приподняла ему голову и, раскрыв ложкой потрескавшиеся губы, принялась вливать в рот горячий мясной бульон. Ему больно обожгло горло.
   – Нет уж, помолчи! – прикрикнула она на него и продолжала вливать в него бульон.
   Довольно скоро бульон остыл или же Гиллон привык к горячему. Он даже распробовал в нем привкус виски. Когда с бульоном было покончено, она опустила его голову на водоросли и мокрое дно повозки. Он чуть не задохнулся от вони. И в эту минуту увидел звезды над ее головой.
   Победитель лишь тогда считается победителем, когда побежденный признает свое поражение. Ладно, подумал Гиллон, он готов признать.
   – Ты же разорил нас.
   – Угу, знаю.
   – Сколько мы потели в этом году, сколько раз ночами возвращались в темноте домой, сколькими деньгами рисковали, и вот все, что мы нажили, все ушло, Гиллон, вылетело в трубу, превратилось в прах.
   – Угу, ушло. Я знаю.
   «Как мне расплатиться за это? Что сделать?» – эти вопросы мелькали у него в голове. Ответа он не видел. Сколько бы он ни заработал, все деньги и так идут в дом.
   Звенящим от напряжения голосом она сказала:
   – Демпстер Хогг упал сегодня в шахту.
   – О, господи, как жаль-то.
   – Пролетел тысячу футов, пока не зацепился за что-то. Зачем она ему это говорит? Ему и без того худо.
   – Его хоронят в ложном гробу. Ты хоть немного протрезвел – понимаешь, что это для нас значит?
   Он знал, что такое гроб с выдвижным дном: после прощания с близкими тело сбрасывают в могилу, а гроб остается для следующего покойника. Самые что ни на есть бедняки, нищие покидают этот мир через такие гробы. И все же он не понимал, почему она ему об этом говорит.
   – Это значит, что у них нет гроша ломаного за душой. Хогг все пропивал. – Горечь ее слов дошла до самого его нутра. – Это значит, что мы могли бы приобрести их дом на Тошмантовокой террасе, а теперь не сможем – и все из-за тебя.
   – Да уж.
   – По твоей милости.
   Один дурацкий день – и все ее мечты и надежды пошли прахом.
   – Потому что по глупости ты не додал денег копилке. Того самого серебра, которое нужно нам, чтоб купить тот дом.
   Она встала с колен и пошла к задку фургона. Для него даже легкое шлепанье ее ног по доскам было как удары хлыстом.
   – Мэгги?! Что мне сделать, как все исправить?
   – Не знаю. Знаю только, что ни за чем тебя больше никуда не пошлю.
   – Нет, я это тоже знаю.
   – И завтра, будь любезен, избавься от этой мерзости. Вонь, друг мой, стоит страшенная.
   – А что же мне с ними делать?
   Вопрос взбесил ее.
   – И ты еще меня спрашиваешь? Ты их купил, ты от них и избавляйся. Овези на кладбище и закопай там. А почему бы и нет? Ты же все похоронил, закопал в могилу. Ты что – младенец? Ты стал младенцем?
   Это сильнее всего уязвило его, оказалось всего больнее, потому что именно младенцем он и стал – лежит тут в собственной мерзости и даже выползти из нее не может. Он услышал шаги Мэгги по булыжнику мостовой, дверь открылась и захлопнулась. Ему казалось, что он сейчас расплачется, но слезы не шли. Расплачется, как младенец, подумал он, опустится уж на самое дно и тогда, может быть, сумеет снова выбраться на поверхность, потому что другого пути нет. Дверь распахнулась, и опять появилась Мэгги.
   – Кто-то оставил лошадь на дворе после того, как она столько прошла.
   – Я этого не знал.
   – Нет, конечно. Она совсем выбилась из сил. Надорвалась, волоча твои бочки с улитками.
   Он почувствовал, как в нем поднимается жалость к пони.
   – И всю ночь простояла под дождем.
   – Ох, как жаль. Нехорошо это.
   – Очень даже нехорошо, – сказала Мэгги. – Она сдохла.
   И тут Гиллон заплакал. Он плакал о бедной мертвой лошадке, у которой даже и имени-то не было, и он плакал о Демпстере Хогге, свалившемся на дно шахты. Он плакал о протухших волнистых рожках и о разбитой мечте своей жены, и слезы его смешивались с жижей, покрывавшей дно фургона. А потом он плакал уже просто так – о своей уходящей жизни, о том, что молодость прошла, о том, что лежит он вот тут в фургоне. Гиллон плакал навзрыд, хотя и не сознавал этого. Услышав его рыдания, из соседних домов выбежали детишки, вышли и Камероны – просто чтобы быть рядом, а также из страха, как бы он не натворил чего-нибудь. Он плакал о том, что напился виски, и об уроне, который себе причинил, а потом начал плакать об утраченном сыне. Плакал до тех пор, пока не иссякли слезы, и тогда он уснул.
   – Накройте его вот этим, – сказала Мэгги, выходя из дома с одеялом, которое она сняла с супружеской кровати. – К утру он отойдет.
   Все, кто это видел, решили, что, пожалуй, никто еще в Питманго за всю историю поселка не плакал так, как плакал Гиллон Камерон, – уж во всяком случае среди углекопов.

9

   Шагая за гробом по дороге к кладбищу, находившемуся в нижней части Спортивного ноля, Мэгги не в силах 'была отвести глаз от своей мечты – вон он, ее дом, там, высоко на Тошманговской террасе, стоит и ждет ее.
   Теперь это был лишь вопрос времени, что бы она ни говорила Гиллону, желая его наказать. Она слушала бормотание мистера Маккэрри насчет того, каким нежным отцом и надежной опорой для семьи был мистер Хогг. «Надежной опорой для „Колледжа“, – подумала Мэгги, а сама все смотрела на дом. Причем, это был не просто дом на Тошманговской террасе, а дом крайний, с окнами, выходившими на улицу и на поселок – на Западное Манго, на поля и на фермы, и на залив за ними.
   Вопрос времени. Еще один-два просроченных взноса Питманговской угледобывающей и железорудной компании – и мистер Брозкок отправит кого-нибудь наверх, а миссис Демпстер Хогг переедет вниз, где она сможет платить за аренду дома из жалованья своего несовершеннолетнего сынишки. И этими людьми, которые поедут наверх, будут Камероны, потому что, невзирая на провал затеи «Улитка», как они это прозвали в семье, и на то, что пришлось купить новую лошадку, урон оказался не так уж велик: в копилке-то еще оставалось немало деньжат. Изо всех низовиков они в эти скудные времена были единственными, кто мог позволить себе арендовать дом на Тошманговской террасе.
   Они, пожалуй, будут первыми настоящими низовиками, которые переберутся в Верхний поселок. Были до них и другие, но они происходили из семей верхняков, и им самой судьбой было предначертано жить на Тошманговской террасе или Монкриффской аллее – они лишь выжидали, выйдя замуж за низовика, когда освободится дом на холме, для них это была только остановка на пути в питманговский рай. А для Камеронов двери туда едва ли легко распахнутся, но Мэгги твердо решила войти в них.
   – Возьми себя в руки, – шепнул Гиллон. – На тебя люди смотрят.
   И в самом деле, мистер Маккэрри, пораженный выражением ее лица, прервал проповедь и уставился на нее.
   Назад через пустошь они шли одни.
   – На что ты так смотрела?
   – На дом Хоггов. Они скоро переедут оттуда вниз.
   – Ох, нет, чего-чего, а за аренду Хогги заплатят.
   – При таких ценах – нет. К тому же она ведь не из Хоггов. А ты думаешь, они станут швырять деньги из-за какой-то Гиллеспи?
   Какая жестокая штука жизнь, подумал Гиллон. Не нравилось ему то, что затевалось, но у него не 'было силы воли помешать этому – особенно после истории с волнистыми рожками. Мэгги добивалась своего куда упорнее, чем он, и знала, чего хочет, куда лучше, чем он.
   – И мы переедем наверх, – поставила точку Мэгги. Она услышала, как он скрипнул зубами, но промолчала, и Гиллон был благодарен ей за это.
   Романтик – так она теперь снова стала его называть, – романтик, не способный бороться с жизнью. А Гиллон тем временем говорил себе: «Ну, посмотри же фактам в лицо: Хогг был пьяница и буян, он был не из тех, кто умирает своей смертью в постели, ему предначертано было свалиться в шахту и там умереть». Гиллон знал, что братья Хогга таскали уголь из бадей других углекопов в весовой и перекладывали в полупустые бадьи Демпстера.
   – Ради этого мы трудились, ради этого терпели лишения. – сказала Мэгги. – Чужого куска мы не берем.
   Из поле играли в регби, и Гиллон увидел, как Сэм вдруг вырвался из рук своих противников и побежал, далеко оставив их за собой. Теперь им уже ни за что его не догнать.
   – Камероны своим трудом проложили себе путь на холм.
   – Не хочу я туда переезжать, – сказал Гиллон. Впервые после истории с моллюсками он выразил несогласие с ней. – Не хочу быть там, где меня не хотят видеть.
   – И все-таки мы переедем, – заявила Мэгги.
   В первой половине сентября миссис Демпстер Хогг получила уведомление – повестку от Питманговекой угледобывающей и железорудной компании, предупреждавшую о выселении. Поскольку никто из Хоггов не вызвался помочь вдове заплатить за дом, ей ничего не оставалось – и Мэгги это понимала, – как переехать вниз. В первое воскресенье после получения повестки сынишка Хоггов Росс шел по Шахтерскому ряду, вроде бы глядя прямо перед собой, а на самом деле зорко посматривая по сторонам: он выискивал дом для своей семьи, но не хотел, чтобы его застигли за этим занятием. Уж очень унизительно стать низовиком. Он был славный мальчишка, которому пришлось по милости беспутного отца слишком рано стать мужчиной, и Мэгги чувствовала, что с ним можно будет договориться. Она окликнула его с порога.
   – Послушай, посмотрел бы ты как следует этот дом, – сказала Мэгги.
   Мальчик сделал удивленное лицо, но все же подошел к крыльцу.
   – Неплохой дом, – сказал он.
   – Да уж, неплохой. Все дома у нас тут внизу такие. А вот больше нашего дома, и прочнее нашего дома, и чище его не найдешь – так мы смотрим за ним да вылизываем.
   Их дом, и правда, был куда чище дома Хоггов – это она знала.
   – Плата за него составляет два фунта в год. А за ваш дом надо платить шесть фунтов десять шиллингов. Я готова взять ваш дом, и тогда вы сможете переехать в этот. Если твоя мать решила перебираться вниз, пусть лучше поторопится, пока этот дом не ушел, потому как на нашей улице немало семей, которым он по душе.
   – Тут так темно, – с грустью заметил мальчик. – А там, на холме, так светло.
   Лгать ему было бессмысленно.
   – Угу. Потому-то мы и хотим переехать туда.
   Он зашел в дом, заглянул во все углы, посмотрел на очаг.
   – Тяжело это будет маме. И все из-за разницы в какие-то четыре фунта в год. – Он посмотрел на Мэгги. – Нелегко переезжать вниз. – Он сказал это как очень старый, умудренный опытом человек, и ей стало жаль его, потому что это она «понимала нутром. Он протянул ей руку.
   – Это зачем? – спросила Мэгги.
   Мальчик явно смутился, но упорствовал.
   – Уговор.
   – Подожди-ка, – сказала Мэгги, прошла в чистую половину дома, почти тотчас вышла оттуда и положила в руку мальчика полкроны.
   – А это зачем?
   – Задаток, чтобы скрепить уговор. – Ему не хотелось брать деньги – точно милостыню подали, – и все же он положил монету в карман.
   – Ну-с, ты уверен, что можешь говорить от имени своей матери?
   Мальчик вспыхнул.
   – Разве не я теперь хозяин в доме?
   – Да, конечно, – сказала Мэгги, и ей снова стало жаль его. Грустный это дом, где хозяином такой мальчик.
   – Сделано-заметано, – сказал он и, хлопнув себя по карману, где лежала монета, двинулся к двери.
   – Когда же мы можем переезжать? – спросила Мэгги.
   Об этой части дела он совсем забыл.
   – Как только мы выедем, – сказал он, снова погрустнев.
   – Тогда завтра после чая.
   Он подумал с минуту. Все разворачивалось куда быстрее, чем он мог подумать.
   – Это ваш фургон?
   Мэгги кивнула.
   – Если одолжите нам фургон, тогда завтра после чая можно и переезжать.
   – Мы будем готовы.
   – Сделано-заметано, – оказал парнишка, снова обменялся с ней рукопожатием и закрыл за собой дверь. Все оказалось так просто.

10

   Она ни слова не сказала своей семье, потому что хотела насладиться всеобщим удивлением, вкусить сладость победы, прежде чем делить ее. Когда на следующий вечер мужчины пришли домой после работы в шахте, их ждал у двери фургон, новый пони был уже впряжен в него, а в фургоне лежало все их достояние, кроме нескольких наиболее тяжелых предметов обстановки. Они были просто ошарашены. Встать утром как низовик, а лечь в постель как верхняк – с этим так быстро не свыкнешься. Чтобы переехать с Шахтерского ряда на Тошманговокую террасу – да к этой мысли надо неделями привыкать, а они вот переезжали через полчаса после окончания смены в шахте!
   – Не хочу я уезжать отсюда. Это мой дом. И мне нравится жить здесь, – сказал Джемми. – Здесь я родился, здесь мне и быть.
   Одной только Эмили хотелось переехать.
   – Буду стоять у своего окошка и поплевывать на здешних людишек, – заявила она.
   – Хорошо, что твой брат Роб не слышит, – сказал Сэм. – Уж он бы отстегал тебя как следует. Ты же среди этих людей выросла.
   При упоминании о Роб-Рое Гиллону взгрустнулось: он видел в этом переезде не только передвижение вверх по социальной лестнице, но и углубление пропасти, образовавшейся в их семье. Он ни разу не разговаривал с Робом с тех пор, как они расстались, а этот шаг еще дальше отбросит их друг от друга. Гиллон обошел дом, который выглядел сейчас совсем голым. Чем же они могут похвастать? Несколько стульев, буфет, несколько цинковых и деревянных бадей – вот и все за сто лет работы в шахте. Грубо обтесанный деревянный стол – традиционный свадебный подарок шахтовладельцев своим работягам в день свадьбы, – сколько сотен тысяч обедов, завтраков и ужинов было съедено за этими голыми досками? Несколько кастрюль, несколько тарелок, несколько чашек и стаканов, несколько горшков с геранью.
   И еще кровать, в которой родилась Мэгги; здесь же были зачаты почти все, а родились вообще все дети Гиллона, здесь родился и отец Мэгги, ныне уже лежавший в земле.
   – Ну, какой прок стоять и глазеть на вещи? – заметила Мэгги.
   – Твой отец родился на этой кровати.
   – И его отец – тоже. Но нечего на нее глазеть – мы не можем взять ее с собой.
   Кровать эта, как и все остальные в доме, была встроена в стену. Тот, кто делал такие кровати, не собирался никуда уезжать. Люди в Пит манто редко переезжали – разве что на кладбище в конце жизни.
   – И куролесили же мы с тобой на этой кровати, – заметил Гиллон, но Мэгги не желала ударяться в воспоминания.
   – Все это позади. А что прошло, то не важно. Важно лишь то, что впереди.
   – Неужели все эти дни, которые мы прожили вместе, ничего не значат? И все ночи тоже?
   – Ровным счетом ничего. Важен итог. – И она указала на детей, возившихся на кухне, вытаскивая буфет и тяжелые чугунные горшки. – Бывает итог хороший, бывает плохой, бывает, что еще не знаешь, каким он выйдет.
   Она, наверное, права, подумал Гиллон. Он уже смирился с тем, что она почти всегда права.
   – Интересно, что бы подумал твой отец, если бы знал, куда мы перебираемся.
   – Он был бы горд. Он был бы так горд. Ему приятно было бы ходить к нам наверх в гости.
   И Гиллону снова стало грустно. Том Драм ушел из жизни, и в его собственном доме не осталось даже следа от него. Умер он несколько лет тому назад – полвека провел под землей, и однажды утром что-то в нем сломалось, какая-то пружина в его душе или сердце лопнула. Он не мог встать и взять кирку, поэтому он остался в постели и скоро умер. А потом умерла и она, его странная смуглая жена, – ушла из жизни, как и положено хорошей жене углекопа, раз она больше не нужна. Рабочий билет проколот, табельная книга наконец захлопнута – пора уходить, есть разрешение покинуть этот мир. Она знала, что расстается с жизнью, и Гиллон навсегда запомнил те страшные слова, которые она сказала ему:
   «Прощаться мне с тобой, наверно, не к месту, потому как мы ведь почти и знакомы-то не были. Тебе даже в голову не пришло хоть одну свою дитятку назвать моим именем».
   Сама она ни разу не назвала его по имени, и он тоже ни разу не произнес ее имя. Вот и весь след, какой она по себе оставила – молчаливая смуглая женщина, беззвучно, незаметно прошедшая по жизни. Для чего понадобилось богу посылать ее на землю, подумал Гиллон, и тут в комнату вошла Мэгги, а за нею Сэм и Эндрью, и ответ как бы явился сам собой.
   Потому что никакого иного объяснения не было. Сто лет прожили Драмы в этом доме в Шахтерском ряду, и ничего не осталось от всей их жизни – разве что каменный пол местами чуть истерся, да на стенах сохранилась копоть от огня в очаге, который они разводили.
   А должно оставаться что-то большее, подумал Гиллон, – должно.Они как раз вытаскивали буфет, на котором стояли маленькие фарфоровые собачки и розовые поросята, побитые и поцарапанные. Все-таки кто-то, видно, любил кого-то, если выбросил на эти пустяки тяжко заработанные гроши. Но и все – никаких других знаков любви. Мэгги права, подумал Гиллон: если вся жизнь только к тому и сводится, что надо жить, – значит, надо жить.
   – Эндрью! – крикнул Гиллон. – Иди сюда. Помоги мне вынести комод.
   – Угу, – сказал Эндрью, и, когда они нагнулись, чтобы взяться за низ, Гиллон увидел в глазах сына слезы. Это хорошо, подумал он: значит, несмотря на всю свою деловитость, Эндрью, как и Сэм, способен что-то чувствовать.
   Когда дом стоял уже пустой, а фургон был набит до отказа, они в последний раз совершили священнодействие. Эндрью в последний раз поднял камень, Мэгги достала копилку и, точно чашу со святыми дарами, вынесла ее к повозке, а тем временем Эндрью положил камень на место.
   – Когда-нибудь они обнаружат тайник и ни за что не догадаются, для чего он служил, – заметил Сэм. – Ни за что не поймут.
   Возможно, мелькнуло в голове у Гиллона, к этому все и сводится – пустая яма в земле, и никаких объяснений.
 
   Мужчины все еще сидели в своем «Колледже» или в своих бадьях, а женщины хлопотали в доме, готовя им чай, когда Камероны двинулись по улице. Так хотела Мэгги – чтобы никто не тряс им руки, никто не махал: не нужны Камеронам эти фальшивые прощания.
   Добравшись до Тропы углекопов, они двинулись по ней вверх и дальше – через Спортивное поле, и хоть старались не смотреть на свой новый дом, но не могли не видеть его, все еще освещенный солнцем. Пустошь уже затянуло тенью, а вершина холма еще купалась в солнечных лучах. Просто не верилось, что это происходит с ними наяву. В верхней части пустоши им повстречался парнишка – Том Хоуп, специально спустившийся, чтобы помочь.
   – Мистер Брозкок уже прослышал про вас, – сообщил он.
   – Что же он прослышал? – спросил Сэм.
   – Что вы переезжаете. Это ему не пришлось по душе.
   – А почему, собственно?
   – Углекоп должен знать свое место и не рыпаться. Я сам слышал, как он это сказал.
   – А еще что ты слышал?
   Парень явно стеснялся – еще бы, ведь с ним разговаривал лучший футболист Питманго.
   – Ну, не любит он, когда работяги живут наверху. Он так считает, что низовики должны и оставаться низовиками.
   – Давай, давай, выкладывай, Том, – подстегнул его Сэм. Парнишка теперь окончательно растерялся.
   – Он сказал, вы думаете, будто вы лучше других и всякие там идеи людям в голову вбиваете. А еще сказал, что не нравится ему Роб-Рой: слишком уж он дерет глотку.