Страница:
* * *
Именно во время мытья в нем и вспыхивала страсть. Он знал, как относилась к этому Мэгги – к самому акту: она считала это идиотским изобретением и всякий раз так и говорила, но предавалась она любви всегда с такой страстью, что это поражало Гиллона. Он знал, что вся улица сплетничает про них: надо же, занимаются любовью сразу после мытья, даже не попивши чаю. Том Драм еще из «Колледжа» не успевал приплестись – просто неслыханно. Но Гиллон ничего не мог с собой поделать. Какой бы тяжелый ни выдался у него в шахте день, все казалось терпимым, когда работа была позади, а впереди – еще целый новый день, и ты спокойно сидишь в бадье с теплой водой, чувствуя эти руки, скользящие по твоим усталым ногам, думая о том, что она будет принадлежать тебе и вечером, и ночью. Но вот настал вечер, когда она сказала: «Нет, больше не будем», – коротко, как отрезала, без всяких объяснений. Это так обидело его, что он сначала даже не поинтересовался почему.– Что значит: «Нет, больше не будем»? – наконец уже ночью спросил он.
– А то, что теперь все.
– Нет, не все.
– У меня будет ребенок.
Он посмотрел на нее с таким чудным видом – лицо у него было такое удивленное, и счастливое, и одновременно огорченное, что она чуть не расхохоталась.
– Да неужели ты не чувствуешь, какое у меня брюхо? С чего, ты думал, меня так разносит?
Он все никак не мог прийти в себя от изумления. Он понимал, что должен радоваться, но чувствовал пока лишь разочарование.
– Значит, ты теперь не сможешь…
Она покачала головой. Он в этом ничего не смыслил и не знал, как спросить, кого спросить и о чем. А потому выбора не было: он ей поверил.
Так оно и пошло. Как только Мэгги чувствовала, что забеременела, всякая интимная жизнь у них прекращалась. И дело было вовсе не в том, что ей неприятно было этим заниматься, – просто ей казались нелепицей все эти позы, когда не разберешь, где чьи ноги, и эти вздохи, и шепот, и крик (а она была крикунья, что могли засвидетельствовать все, кто жил в Шахтерском ряду), и главное: все это – глупости, пустое времяпрепровождение. Никакой необходимости в этом нет, а раз нет, значит, это лишь зряшная трата времени и сил.
С этого дня – хотя Гиллон никогда не поставил бы в зависимость одно от другого – он начал изучать уголь. Он нашел книжку под названием «Учебное пособие по углю и его залеганию в угольном районе Западного Файфа» и, прочитав ее несколько раз, стал смотреть на уголь, как на нечто прекрасное и даже таинственное. Здесь, перед ним, в каждом куске черного камня, который он откалывал, таилось солнечное тепло, скопившееся за пять миллионов лет. Когда ему случалось рубить твердый пласт, он приносил потом кусок угля домой, бросал его сверху в очаг и смотрел, как высвобожденное им солнце вырывается из угля, вспыхивает синим и желтым огнем.
– Думается, вы понятия не имеете, какая это сказка, – сказал он однажды Мэгги и Тому Драму. – Думается, вы и не подозреваете, что это такое.
– Это зряшная трата доброго угля – вот что это такое, – сказала Мэгги. – Да поставь ты на огонь хоть что-нибудь, Христа ради.
Гиллон различал два вида угля, о чем он никогда никому не говорил. Мягкий уголь он воспринимал, как женщину, – это был уголь, не сразу поддающийся, а потом вдруг уступающий нажиму. Гиллон любил проводить рукой по этому углю, отливавшему мягким шелковистым блеском. А уголь твердый, с острыми гранями, холодный и сухой, без примесей, сверкавший чистым блеском под его киркой, он воспринимал, как мужчину. Этот уголь туго поддавался, но, откалываясь, разлетался на куски.
Еще до рождения первого младенца Гиллон обнаружил, что лишь тогда получает удовлетворение от работы, когда его ставят на выработку девственного пласта. Ему нравилось всаживать кирку в мягкую податливую стену, а потом видеть рядом такую гору шелковисто поблескивающего угля, что не хватало пони и бадей все это вывезти.
– Поостынь, Гиллон, – крикнул ему однажды Том Драм, – какой черт в тебя вселился?!
Гиллон даже не ответил ему – лишь с глухим стуком все глубже вгонял кирку в еще не тронутый пласт.
Ну и, конечно, это приносило денежки. Даже Гиллон под конец стал употреблять это слово – оно действительнобыло лучше, мягче звучало, мягче обозначало то, что лежало в кармане. Полюбилось ему также ходить каждые две недели к сараю, где выдавали жалованье, и получать свой конверт из рук Арчи Джаппа, которому очень нравилось выполнять ритуал вместо мистера Брозкока, когда тот почему-либо сам этого не делал.
– Камерон!
– Угу.
Протиснуться сквозь толпу углекопов, потягивавших пиво у сарая.
– Шестьдесят два шиллинга четыре пенса. – После этого по толпе всегда пробегал шепот. – Больше всех заработал в этой чертовой шахте, – говорил Джапп как бы в воздух, никогда не прямо Гиллону. – А ведь чужак! – И недоверчиво качал головой. Питманговским углекопам трудно было поверить, что человек, не родившийся в Питманго, мог вообще научиться рубить уголь.
Гиллону нравилось возвращаться из сарая сквозь всю эту толпу с конвертом в руке, затем шагать вверх по Тропе углекопов и чувствовать, как деньги, надежно и прочно спрятанные в кармане, греют его: фунтовые бумажки, бумажки по десять шиллингов и серебро; как монеты – кроны, полукроны и шиллинги – трутся друг о друга. Он всегда менял бумажки на монеты – как и те, кто стремился утаить от жены немножко деньжат на выпивку.
Однажды вечером, в субботу, вернувшись домой из «Колледжа», он обнаружил в кухне на полу, у стола, большой прочный стальной ящик с крепким стальным замком.
– Ради всего святого, это еще что такое? – спросил Гиллон. В доме и так было мало места.
– Кубышка.
Он такого слова никогда не слыхал.
– Наша копилка. То, что поможет нам отсюда выбраться.
Она протянула руку за конвертом и сквозь отверстие в крышке принялась бросать кроны и шиллинги: они падали – звяк! – с солидным звоном, таким приятным для слуха, – звоном серебра, ударяющегося о серебро и о холодную закаленную сталь.
– То, что поможет тебе выбраться из шахты. – Звяк, звяк! – То, что поможет нам переехать наверх и поселиться на Тошманговской террасе. – Звяк, звяк!
«Ох, и что ж это вселилось в тебя, отчего ты такая одержимая?» – сказал однажды ее отец. Она запомнила эту фразу, и ответ был все тот же. Достаточно ей было раздвинуть занавески и посмотреть вниз на Гнилой ряд и на шахты – и ответ был готов. А монеты все падали и падали звеня.
С тех пор это вошло в обычай – каждые две недели в кубышку бросали серебро.
Захлопнуть дверь, закрыть ставни, передвинуть обеденный стол, вытащить ящик из дыры, где он был погребен, точно гробик с телом ребенка, и опустить серебро в копилку.
Совсем как религиозный обряд, вдруг подумалось Гиллону. – в темной комнате, при свете коптящей масляной лампы. Поначалу они вели подсчеты в маленькой книжице, но потом перестали – пусть деньги сами растут и даже они не знают, сколько их там: четверть того, что получала Мэгги как учительница, и четверть того, что приносил Гиллон из шахты. Они прозвали это «Камеронов котел» и никогда не отступали от жертвоприношения. «Кубышка – прежде всего» – стало девизом их дома.
13
Первым, как и задумала Мэгги, родился мальчик. Гиллону даже в голову не приходило, что может родиться девочка, раз Мэгги хотела мальчика. Мальчик был длинненький, тоненький и светлый – все решили: настоящий Камерон, и назвали его Роб-Роем по одному из дядей Гиллона.
С самого начала это был милый послушный ребенок, и Мэгги заботилась о нем, что несказанно удивляло всех женщин, живших на их улице. Но некоторое время спустя она стала уделять ему лишь столько внимания, сколько нужно, потому что она знала то, чего не знали другие: этот ребенок не выведет их семью на ту стезю, по которой они должны пойти. Он не был «мешанцем», а ведь ради этого Мэгги в свое время отправилась в дальний путь: породистость Гиллона не сочеталась в нем с выносливостью Драмов. Поняв это, она стала заботиться о мальчике лишь в той мере, в какой это было необходимо, с тем чтобы, достигнув положенного возраста, он мог занять свое место в шахте.
После рождения сына все пошло по-прежнему: она снова хотела Гиллона и снова без стеснения предавалась с ним любви. Второй, как и было задумано, родилась девочка: ей предстояло помогать по дому, когда братья ее будут возвращаться из шахты. Одна девочка нужна, чтобы поддерживать в порядке одежду, мыть ее и чистить, другая – чтобы заботиться о еде и о доме и «выполнять поручения», что на языке Питманго означало ходить в лавку. Это был опять-таки Камеронов ребенок – добродушная, беленькая, такая же послушная, как Роб-Рой, и такая же улыбчивая. Ее назвали Сарой, и все женщины на их улице завидовали Мэгги.
– Это супротив природы, – причитала миссис Ходж из соседнего домика. Как может получаться сахар из уксуса?
Гиллон понимал, что Мэгги вертит им, как хочет, но ничего не мог с собой поделать. Слаб он был. Каждый день его мужская гордость ущемлялась, а он не противился. Когда у Мэгги наступал период «случки», как прозвал это про себя Гиллон, он не мог ей противостоять. Как-то раз он продержался целую неделю, чтобы спасти достоинство и утвердить хотя бы подобие главенства мужчины в сокровенном акте, но она подстерегла его у бадьи с горячей водой, когда он вернулся после работы, в доме было тихо и сумеречно, мать ее трудилась у спуска в шахту, а отец еще по крайней мере час пробудет в «Колледже», – и противоборству их был положен конец первым же прикосновением ее рук.
Хотя Мэгги использовала его как орудие продолжения рода, Гиллона всегда поражала и подкупала искренность ее страсти, ее умение как бы заново открывать для себя искусство и тайны любви. Иной раз утром в темноте забоя, оставшись наедине со своими воспоминаниями, он стыдился даже подумать о том, что они творили ночью, и вместе с тем мысли эти возбуждали его. Злило же его – Мэгги и представить себе не могла, насколько злило, – то, что она забывала о своей страсти, как только обнаруживала, что забеременела и снова получила от него то, чего хотела.
Третий ребенок родился 30 ноября – в день святого Эндрью, покровителя Шотландии, во время первой снежной бури в том году. Он сразу показал свой нрав, властно заявив о своем появлении на свет таким ревом, что его услышали в соседнем доме.
И сосал он совсем не так, как те двое: он был настолько нетерпелив, этот ребенок, что задыхался, а сосать не переставал. Гиллон хотел дать ему двойное имя, чтобы посредине было Сноу [10]– в честь снежной бури, а кроме того, Гиллону это имя всегда нравилось.
– Нет, мы назовем его Эндрью Драм Камерон, – заявила Мэгги так решительно, что никто не стал с ней спорить. Она знала то, о чем еще и не подозревали остальные: она получила своего первого «мешанца».
У Гиллона же ребенок этот начал вызывать раздражение.
– Неужели он не может ни минуту подождать? – спрашивал он.
– А зачем ему ждать? – говорила Мэгги.
Когда мальчик был голоден, он тотчас просыпался и, проснувшись, криком требовал того, чего хотел.
– Неужели он никогда не насытится? – спросил как-то ночью Гиллон.
– Этот малый знает, чего хочет.
Гиллон что-то буркнул.
– Гиллон?
– Угу, – откликнулся он.
– Знаешь, по-моему, ты завидуешь малышу.
– Ох, что ты мелешь! – прикрикнул он на нее, но той же ночью, позже, наблюдая за ребенком, понял, что в самом деле завидует ему. Не так уж сильно, но все-таки завидует, потому что младенец с самого рождения сумел добиться того, чего он, Гиллон, так и не добился. Малыш знал, как получить от Мэгги то, чего хотел.
С самого начала это был милый послушный ребенок, и Мэгги заботилась о нем, что несказанно удивляло всех женщин, живших на их улице. Но некоторое время спустя она стала уделять ему лишь столько внимания, сколько нужно, потому что она знала то, чего не знали другие: этот ребенок не выведет их семью на ту стезю, по которой они должны пойти. Он не был «мешанцем», а ведь ради этого Мэгги в свое время отправилась в дальний путь: породистость Гиллона не сочеталась в нем с выносливостью Драмов. Поняв это, она стала заботиться о мальчике лишь в той мере, в какой это было необходимо, с тем чтобы, достигнув положенного возраста, он мог занять свое место в шахте.
После рождения сына все пошло по-прежнему: она снова хотела Гиллона и снова без стеснения предавалась с ним любви. Второй, как и было задумано, родилась девочка: ей предстояло помогать по дому, когда братья ее будут возвращаться из шахты. Одна девочка нужна, чтобы поддерживать в порядке одежду, мыть ее и чистить, другая – чтобы заботиться о еде и о доме и «выполнять поручения», что на языке Питманго означало ходить в лавку. Это был опять-таки Камеронов ребенок – добродушная, беленькая, такая же послушная, как Роб-Рой, и такая же улыбчивая. Ее назвали Сарой, и все женщины на их улице завидовали Мэгги.
– Это супротив природы, – причитала миссис Ходж из соседнего домика. Как может получаться сахар из уксуса?
Гиллон понимал, что Мэгги вертит им, как хочет, но ничего не мог с собой поделать. Слаб он был. Каждый день его мужская гордость ущемлялась, а он не противился. Когда у Мэгги наступал период «случки», как прозвал это про себя Гиллон, он не мог ей противостоять. Как-то раз он продержался целую неделю, чтобы спасти достоинство и утвердить хотя бы подобие главенства мужчины в сокровенном акте, но она подстерегла его у бадьи с горячей водой, когда он вернулся после работы, в доме было тихо и сумеречно, мать ее трудилась у спуска в шахту, а отец еще по крайней мере час пробудет в «Колледже», – и противоборству их был положен конец первым же прикосновением ее рук.
Хотя Мэгги использовала его как орудие продолжения рода, Гиллона всегда поражала и подкупала искренность ее страсти, ее умение как бы заново открывать для себя искусство и тайны любви. Иной раз утром в темноте забоя, оставшись наедине со своими воспоминаниями, он стыдился даже подумать о том, что они творили ночью, и вместе с тем мысли эти возбуждали его. Злило же его – Мэгги и представить себе не могла, насколько злило, – то, что она забывала о своей страсти, как только обнаруживала, что забеременела и снова получила от него то, чего хотела.
Третий ребенок родился 30 ноября – в день святого Эндрью, покровителя Шотландии, во время первой снежной бури в том году. Он сразу показал свой нрав, властно заявив о своем появлении на свет таким ревом, что его услышали в соседнем доме.
И сосал он совсем не так, как те двое: он был настолько нетерпелив, этот ребенок, что задыхался, а сосать не переставал. Гиллон хотел дать ему двойное имя, чтобы посредине было Сноу [10]– в честь снежной бури, а кроме того, Гиллону это имя всегда нравилось.
– Нет, мы назовем его Эндрью Драм Камерон, – заявила Мэгги так решительно, что никто не стал с ней спорить. Она знала то, о чем еще и не подозревали остальные: она получила своего первого «мешанца».
У Гиллона же ребенок этот начал вызывать раздражение.
– Неужели он не может ни минуту подождать? – спрашивал он.
– А зачем ему ждать? – говорила Мэгги.
Когда мальчик был голоден, он тотчас просыпался и, проснувшись, криком требовал того, чего хотел.
– Неужели он никогда не насытится? – спросил как-то ночью Гиллон.
– Этот малый знает, чего хочет.
Гиллон что-то буркнул.
– Гиллон?
– Угу, – откликнулся он.
– Знаешь, по-моему, ты завидуешь малышу.
– Ох, что ты мелешь! – прикрикнул он на нее, но той же ночью, позже, наблюдая за ребенком, понял, что в самом деле завидует ему. Не так уж сильно, но все-таки завидует, потому что младенец с самого рождения сумел добиться того, чего он, Гиллон, так и не добился. Малыш знал, как получить от Мэгги то, чего хотел.
2. Гиллон Камерон
1
В шахтерских поселках время бежит куда быстрее, чем в других местах, потому что в шахтах ведь нет ни лета, ни зимы, ни весны, ни осени. Вся жизнь поселка связана с шахтой, а под землей всегда одно и то же время года. Летом, в течение нескольких минут, когда углекопы только спускаются в забой, у них возникает иллюзия прохлады, а зимой им кажется там теплее, чем на улице, но это впечатление быстро проходит. Зимой или летом люди так же потеют и выпивают такое же количество пива в трактире и проливают такое же количество крови.
Случается, поднявшись на поверхность, они с удивлением обнаруживают, что на земле лежит снег или что воздух трепещет от летнего зноя, – они совсем забыли, какое время года сейчас. Единственная реальность для них шахта, а дни в ней текут, цепляясь один за другой.
Если бы не дети, которые продолжали рождаться и расти, – неопровержимое свидетельство того, что время бежит меж стен их тесного домика, – Гиллону трудно было бы поверить, что лента его жизни разматывается так быстро: ведь он приехал сюда для того, чтобы, пройдя период обучения и поработав немного на этой каторге, двинуться дальше, а вот почти половина жизни уже и прошла, погребенная под землей Питманго.
После Эндрью на свет появился Сэм – тоже «мешанец», но больше из драмовой породы, светловолосый, как Камерон, и смуглый, как Драм, атлетически сложенный, но без царя в голове.
За ним появился Джеймс – Джемми, стопроцентный Драм, коротконогий, смуглый, крепко сбитый, от рождения сутуловатый, – словом, с колыбели уже предназначенный быть углекопом. Когда он начал говорить, то заговорил на языке Питманго – не на том, который слышал дома, а на том, который слышал на улицах и в проулках. Сколько ему ни мазали язык мылом, чтобы отучить, ничто не помогало. Он был неотделим от Питманго, как угольная пыль на уличном булыжнике или как его дедушка Том.
После Джемми появились близнецы – Йэн и Эмили, не «мешанцы», но с самого начала какие-то странные. И не мудрено: ведь родились они в грозу, среди грома, молнии и пурги, не вовремя, под несчастливой звездой. «Цыгане», – говорили про них люди: видно, в роду у Мэгги где-то была цыганская кровь.
«Ну, еще бы, – утверждали питманговские всезнайки, – никто же не знает, с каким цыганом переспала Хоуп где-нибудь в стоге сена на пустоши». – И кивали, кивали головой, потому как всем ясно было, что цыганская кровь тут есть.
«Ну, а как иначе объяснить, почему она такая?» – говаривали люди про Мэгги.
С годами Гиллон изменился, но иначе, чем большинство углекопов Питманго. Люди, работающие под землей, меняются либо так, либо этак. Одни «сбычиваются»: шея и плечи у них становятся более массивными, и все тело как бы накреняется вперед от тяжелого труда и могучей мускулатуры – это изменения обычные. Другие же, как тут говорят, «усыхают» – таким стал и Гиллон: плоть его словно притянуло к костям, и тело стало худым, пружинистым. Как правило, такое случается с низкорослыми людьми, щеки у них проваливаются, и они выглядят преждевременно состарившимися, но у Гиллона лицо было костистое, с высокими скулами, и потому щеки у него не запали. Правда, тонкие черты его стали жестче, но он по-прежнему был хорош собой, а профиль у него стал совсем орлиным. Живи он полегче, лицо у него приобрело бы более мягкое выражение, какое бывает у человека, не занятого тяжелым трудом, и тогда его можно было бы счесть даже красивым, но сейчас это не сразу бросалось в глаза. И все же, если учесть, во что шахта может превратить человека, работа под землей не так уж сильно сказалась на Биллоне – его ведь не изувечило.
Больше всего огорчало его молчание товарищей по работе, их упорное нежелание разговаривать с чужаком без крайней надобности. Правда, теперь, когда в шахте вместе с ним работали его мальчики, жизнь стала более сносной, но ему неприятно было, что он избавился от одиночества только таким путем. Жаль было ему посылать под землю сыновей всего лишь после шести лет обучения в школе компании – слишком это тяжело и рано для таких ребятишек, считал Гиллон. Но им не терпелось спуститься в шахту и стать взрослыми; к тому же по таким законам жил поселок – и они пошли работать. Роб помогал Гиллону откалывать надрубленный уголь, он был помощником углекопа, а скоро, когда они с Эндрью подучатся, им дадут собственный забой, и они начнут приносить домой столько же денег, что и взрослые углекопы. Сэм был навальщиком: он нагружал уголь в бадьи и вагонетки, а Джемми – откатчиком: он следил за тем, чтобы лошади своевременно откатывали бадьи и увозили их к шахтному колодцу, где их поднимали на поверхность.
Девочки работали наверху: Сара – у шахтного колодца, совсем как мужчина, подтаскивала к подъемнику крепи и шахтерский инструмент, пока Мэгги не решила, что дочь нужнее ей дома, а Эмили, самая шустрая из всех детей, должна была скоро начать работать в дробильне, где сортируют уголь – отделяют крупные куски от мелких, выбрасывают сланец и камни. Главное в дробильне было не оглохнуть от грохота большущих движущихся лотков и не лишиться пальцев, когда отбираешь и раскладываешь уголь.
И все же, несмотря на появление в шахте уже нескольких Камеронов, – а может быть, как раз поэтому – Гиллону очень недоставало доброго отношения со стороны товарищей по труду. Ему хотелось стать наконец полноправным членом их сообщества. Со временем он оценил, как важно каждому чувствовать локоть соседа; необходимость во взаимной выручке ощущалась здесь сильнее, чем на любой другой работе, из-за беззащитности людей, находящихся на целую милю под землей и разбросанных на многие мили в ее недрах, – из-за этой глубины, и из-за тьмы, и из-за опасностей, которые ежедневно их тут подстерегают, и из-за того, что каждый должен оберегать жизнь соседа хотя бы во имя собственного спасения.
Гиллону дорого было это выражение, появлявшееся в глазах людей по всему штреку, когда свод начинал «плясать», когда от увеличившегося там, наверху, давления подпорки начинали жалобно стонать, а иной раз и рушились с грохотом артиллерийского залпа, так что щепки и большие куски дерева и угля разлетались по галереям.
«Все будет в порядке, старина, не волнуйся», – говорили глаза – говорили в такую минуту даже ему, – а сами люди стояли точно пригвожденные, опустив кирку, и прислушивались, не в силах продолжать работу, пока свод не перестанет «плясать».
Однако разговаривать с ним они не разговаривали и не посвящали его в свою жизнь. Случалось, какой-нибудь углекоп, работавший в соседнем забое, замечал, что вот теперь Гиллон знает, каково оно, – ведь он все-таки пришлый, – и Гиллон неизменно кивал в подтверждение. Но вот наступил день, накануне восемнадцатого рождества, которое Гиллон отмечал в Питманго, когда этому заговору молчания пришел конец.
Случается, поднявшись на поверхность, они с удивлением обнаруживают, что на земле лежит снег или что воздух трепещет от летнего зноя, – они совсем забыли, какое время года сейчас. Единственная реальность для них шахта, а дни в ней текут, цепляясь один за другой.
Если бы не дети, которые продолжали рождаться и расти, – неопровержимое свидетельство того, что время бежит меж стен их тесного домика, – Гиллону трудно было бы поверить, что лента его жизни разматывается так быстро: ведь он приехал сюда для того, чтобы, пройдя период обучения и поработав немного на этой каторге, двинуться дальше, а вот почти половина жизни уже и прошла, погребенная под землей Питманго.
После Эндрью на свет появился Сэм – тоже «мешанец», но больше из драмовой породы, светловолосый, как Камерон, и смуглый, как Драм, атлетически сложенный, но без царя в голове.
За ним появился Джеймс – Джемми, стопроцентный Драм, коротконогий, смуглый, крепко сбитый, от рождения сутуловатый, – словом, с колыбели уже предназначенный быть углекопом. Когда он начал говорить, то заговорил на языке Питманго – не на том, который слышал дома, а на том, который слышал на улицах и в проулках. Сколько ему ни мазали язык мылом, чтобы отучить, ничто не помогало. Он был неотделим от Питманго, как угольная пыль на уличном булыжнике или как его дедушка Том.
После Джемми появились близнецы – Йэн и Эмили, не «мешанцы», но с самого начала какие-то странные. И не мудрено: ведь родились они в грозу, среди грома, молнии и пурги, не вовремя, под несчастливой звездой. «Цыгане», – говорили про них люди: видно, в роду у Мэгги где-то была цыганская кровь.
«Ну, еще бы, – утверждали питманговские всезнайки, – никто же не знает, с каким цыганом переспала Хоуп где-нибудь в стоге сена на пустоши». – И кивали, кивали головой, потому как всем ясно было, что цыганская кровь тут есть.
«Ну, а как иначе объяснить, почему она такая?» – говаривали люди про Мэгги.
С годами Гиллон изменился, но иначе, чем большинство углекопов Питманго. Люди, работающие под землей, меняются либо так, либо этак. Одни «сбычиваются»: шея и плечи у них становятся более массивными, и все тело как бы накреняется вперед от тяжелого труда и могучей мускулатуры – это изменения обычные. Другие же, как тут говорят, «усыхают» – таким стал и Гиллон: плоть его словно притянуло к костям, и тело стало худым, пружинистым. Как правило, такое случается с низкорослыми людьми, щеки у них проваливаются, и они выглядят преждевременно состарившимися, но у Гиллона лицо было костистое, с высокими скулами, и потому щеки у него не запали. Правда, тонкие черты его стали жестче, но он по-прежнему был хорош собой, а профиль у него стал совсем орлиным. Живи он полегче, лицо у него приобрело бы более мягкое выражение, какое бывает у человека, не занятого тяжелым трудом, и тогда его можно было бы счесть даже красивым, но сейчас это не сразу бросалось в глаза. И все же, если учесть, во что шахта может превратить человека, работа под землей не так уж сильно сказалась на Биллоне – его ведь не изувечило.
Больше всего огорчало его молчание товарищей по работе, их упорное нежелание разговаривать с чужаком без крайней надобности. Правда, теперь, когда в шахте вместе с ним работали его мальчики, жизнь стала более сносной, но ему неприятно было, что он избавился от одиночества только таким путем. Жаль было ему посылать под землю сыновей всего лишь после шести лет обучения в школе компании – слишком это тяжело и рано для таких ребятишек, считал Гиллон. Но им не терпелось спуститься в шахту и стать взрослыми; к тому же по таким законам жил поселок – и они пошли работать. Роб помогал Гиллону откалывать надрубленный уголь, он был помощником углекопа, а скоро, когда они с Эндрью подучатся, им дадут собственный забой, и они начнут приносить домой столько же денег, что и взрослые углекопы. Сэм был навальщиком: он нагружал уголь в бадьи и вагонетки, а Джемми – откатчиком: он следил за тем, чтобы лошади своевременно откатывали бадьи и увозили их к шахтному колодцу, где их поднимали на поверхность.
Девочки работали наверху: Сара – у шахтного колодца, совсем как мужчина, подтаскивала к подъемнику крепи и шахтерский инструмент, пока Мэгги не решила, что дочь нужнее ей дома, а Эмили, самая шустрая из всех детей, должна была скоро начать работать в дробильне, где сортируют уголь – отделяют крупные куски от мелких, выбрасывают сланец и камни. Главное в дробильне было не оглохнуть от грохота большущих движущихся лотков и не лишиться пальцев, когда отбираешь и раскладываешь уголь.
И все же, несмотря на появление в шахте уже нескольких Камеронов, – а может быть, как раз поэтому – Гиллону очень недоставало доброго отношения со стороны товарищей по труду. Ему хотелось стать наконец полноправным членом их сообщества. Со временем он оценил, как важно каждому чувствовать локоть соседа; необходимость во взаимной выручке ощущалась здесь сильнее, чем на любой другой работе, из-за беззащитности людей, находящихся на целую милю под землей и разбросанных на многие мили в ее недрах, – из-за этой глубины, и из-за тьмы, и из-за опасностей, которые ежедневно их тут подстерегают, и из-за того, что каждый должен оберегать жизнь соседа хотя бы во имя собственного спасения.
Гиллону дорого было это выражение, появлявшееся в глазах людей по всему штреку, когда свод начинал «плясать», когда от увеличившегося там, наверху, давления подпорки начинали жалобно стонать, а иной раз и рушились с грохотом артиллерийского залпа, так что щепки и большие куски дерева и угля разлетались по галереям.
«Все будет в порядке, старина, не волнуйся», – говорили глаза – говорили в такую минуту даже ему, – а сами люди стояли точно пригвожденные, опустив кирку, и прислушивались, не в силах продолжать работу, пока свод не перестанет «плясать».
Однако разговаривать с ним они не разговаривали и не посвящали его в свою жизнь. Случалось, какой-нибудь углекоп, работавший в соседнем забое, замечал, что вот теперь Гиллон знает, каково оно, – ведь он все-таки пришлый, – и Гиллон неизменно кивал в подтверждение. Но вот наступил день, накануне восемнадцатого рождества, которое Гиллон отмечал в Питманго, когда этому заговору молчания пришел конец.
2
Смена окончилась, и рабочие веселой шумной толпой спускались по галереям на дно шахты, хоть и проработали два лишних часа в счет завтрашнего праздника, когда шахты будут закрыты. Они возвращались домой, мечтая хорошенько выспаться утром, а до того посидеть за традиционным рождественским ужином, когда на столе будут дымится горячий пирог с печенкой и черные коржи, а куски селкерских лепешек будут плавать в подогретом масле, как вдруг часть свода в шахте «Леди Джейн № 2», глыба сланца величиной с целый забой, рухнула прямо на спину молодого углекопа, жившего на Тошманговской террасе. Глыба только краешком задела его, но сила удара была такова, что он отлетел вперед и упал плашмя, лицом в воду и жижу, – верхняя половина его тела не пострадала, но на ногах лежало несколько тонн сланца.
– Сэнди Боуна придавило! – пронеслось по забоям, и рабочие быстро повернули назад и молча зашагали по рельсам вагонеток, боясь вызвать новый обвал и в то же время горя желанием помочь. Они остановились на некотором расстоянии от своего товарища по работе. Он жестоко страдал, но был в сознании. Над ним, как раз над его головой, висел другой кусок свода – огромная треугольная глыба сланца, – висел поистине на честном слове: когда где-то в глубине шахты открыли и закрыли вентиляционное отверстие, камень буквально зашевелился, как знамя на легком ветру.
– Отдерите его! – завопил Сэнди Боун. Рабочие стояли и смотрели себе под ноги. – Ну, пожалуйста, отдерите, и пусть он меня совсем задавит. – Он попытался приподняться, чтобы головой качнуть глыбу и заставить ее рухнуть на него. – Да неужто вы такие трусы, что не можете прикончить меня? Ну, пожалуйста! Пожалуйста!
Он снова попытался приподняться, но лишь закричал от боли. Этого многие не в силах были выдержать и вопреки кодексу углекопов ушли: все равно они ничего не могли тут поделать.
– Вам не надо даже подходить ко мне. Швырните в него киркой…
Такого еще никто никогда не слышал – ведь это была мольба о смерти. Теперь уже парень просил, чтобы швырнули киркой ему в голову. И просил он об этом не потому, что был трусом, а потому, что отказано ему было природой в естественном благе забвения, провале во тьму, избавлении от мук.
– Тогда отрежьте мне ноги. Мистер Джапп! Арчи Джапп, да отрежьте же мне ноги, если у вас есть хоть капля храбрости.
Весь ужас был в том, что при блеклом свете шахтерских лампочек он мог различать лица.
– У вас же есть тот большой нож, я знаю, что есть! – кричал парень. Дыхание с прерывистым свистом вылетало у него из груди, точно он тонул и захлебывался водой, и так же вылетали слова – толчками и словно залпами били по людям. Был он совсем еще мальчишка – лет восемнадцати, не больше – и тут вдруг заплакал, громко всхлипывая от боли и сознания, что тело его изуродовано, и что жизнь молодая изуродована, и что ждет его смерть. Углекопы просто смотреть на него не могли.
– О, господи, я сейчас сделаю, что он просит! – воскликнул Арчи Джапп, но окружающие схватили его, а он по-настоящему даже и не попытался вырваться и подойти к парню.
Желая приободрить его своим присутствием, все стояли неподалеку, но так, чтоб их не накрыло свисавшей со свода глыбой, – смотрели на свод, думали: хоть бы глыба упала на парня, страшились, что она упадет, ждали доктора, точно с его появлением что-то изменится и он сможет совершить то, чего не смогли они.
Гиллон чувствовал, что нет у него больше сил оставаться возле пострадавшего, и в то же время он не мог уйти и бросить парня в таких мучениях, – нет, эта боль должна быть разделена всеми, тем не менее он отошел немного подальше, чтобы не так слышны были крики парнишки. Гиллон сидел прямо в луже скопившейся на дне воды, когда к нему подошел Эндрью.
– Пап, а что, если домкратом попробовать?
Он сразу понял, что сын прав, – смелая мысль, но опасная. Очень опасная – отцу лучше забыть, что он вообще такое слышал.
– А ты можешь сам принести его? Или я тебе для этого нужен?
– Мне Роб-Рой поможет.
– Тогда несите, – сказал Гиллон, поднялся и принялся стаскивать с себя одежду, готовясь к предстоящему.
Домкрат был нововведением в шахте. Большинство еще и понятия не имело, как им пользоваться, и тем не менее рабочие отрицательно относились к нему, потому что это было новшество, а всякое новшество опасно. В шахте действовало правило: «Держись того, что знаешь, а не знаешь – не берись». Углекопы, как обнаружил Гиллон, были консервативнее королей и суевернее крестьян. Но Эндрью, хоть ему еще не исполнилось и пятнадцати лет, был другой. Он увидел домкрат в мастерской шахты и, будучи малым пытливым и любознательным, разведал, для чего это приспособление и как оно работает.
А в общем-то, подумал Гиллон, опасность будет не столь и велика, как это кажется со стороны. Толк же выйти может. Домкрат представлял собой этакую низкую штуковину с очень длинной ручкой, которую надо поворачивать, будто заводишь мотор. Его подводили под опрокинувшиеся или сломанные бадьи с углем. Если сейчас под упавшей глыбой немного подкопать, чтобы можно было ввести туда домкрат, тогда, стоя благодаря длинной ручке на безопасном расстоянии от висевшего куска сланца, можно приподнять глыбу на несколько дюймов и вытащить парня из-под нее. Гиллон понимал, что самый опасный момент наступит, когда он станет подводить под глыбу домкрат.
Эндрью и Роб-Рой вернулись с домкратом, установили его на полу шахты, навинтили ручку, и механизм заработал легко и быстро: головка домкрата с каждым поворотом ручки приподнималась на одну восьмую дюйма. Чтобы подвести домкрат под глыбу, придется вырыть углубление дюймов з семь или в восемь. Гиллон набрал в легкие воздуха – он чувствовал, как в нем нарастает возбуждение от страха и радости, от предвкушения успеха и от сознания смертельной опасности, – и стал пробираться сквозь толпу.
– Доктор пришел, доктор… – зашептали вокруг, а когда увидели, что это Гиллон и следом за ним Эндрью, лица разочарованно вытянулись.
Гиллон сразу понял, что у него есть две возможности. Либо работать под нависшим сланцем, либо протиснуться между ним и стеной и работать сзади. Он решил, что в конечном счете вернее проскользнуть под глыбой, хотя на какой-то момент опасность и будет очень велика.
– Куда ты? – спросил его Арчи Джапп. Будучи десятником, он являлся сейчас главным начальством в шахте, подобно тому как помощник капитана в отсутствие самого капитана становится хозяином на корабле.
– Я сейчас протиснусь за глыбу и подведу под нее домкрат.
– Так я тебе и позволил, – заявил Джапп. – Я вовсе не хочу потерять еще двоих ради одного, которому все равно каюк. Не смей лезть под этот сланец, я тебе запрещаю, Камерон.
Он встал на пути Гиллона, загородив ему дорогу. Был он крепкий, сильный – крепкий, как уголь, но коротышка. Кто-то вдруг схватил его сзади и завел ему руки за спину, как делают полицейские, так что если бы он дернулся, то мог сломать себе руку.
– Сэнди Боуна придавило! – пронеслось по забоям, и рабочие быстро повернули назад и молча зашагали по рельсам вагонеток, боясь вызвать новый обвал и в то же время горя желанием помочь. Они остановились на некотором расстоянии от своего товарища по работе. Он жестоко страдал, но был в сознании. Над ним, как раз над его головой, висел другой кусок свода – огромная треугольная глыба сланца, – висел поистине на честном слове: когда где-то в глубине шахты открыли и закрыли вентиляционное отверстие, камень буквально зашевелился, как знамя на легком ветру.
– Отдерите его! – завопил Сэнди Боун. Рабочие стояли и смотрели себе под ноги. – Ну, пожалуйста, отдерите, и пусть он меня совсем задавит. – Он попытался приподняться, чтобы головой качнуть глыбу и заставить ее рухнуть на него. – Да неужто вы такие трусы, что не можете прикончить меня? Ну, пожалуйста! Пожалуйста!
Он снова попытался приподняться, но лишь закричал от боли. Этого многие не в силах были выдержать и вопреки кодексу углекопов ушли: все равно они ничего не могли тут поделать.
– Вам не надо даже подходить ко мне. Швырните в него киркой…
Такого еще никто никогда не слышал – ведь это была мольба о смерти. Теперь уже парень просил, чтобы швырнули киркой ему в голову. И просил он об этом не потому, что был трусом, а потому, что отказано ему было природой в естественном благе забвения, провале во тьму, избавлении от мук.
– Тогда отрежьте мне ноги. Мистер Джапп! Арчи Джапп, да отрежьте же мне ноги, если у вас есть хоть капля храбрости.
Весь ужас был в том, что при блеклом свете шахтерских лампочек он мог различать лица.
– У вас же есть тот большой нож, я знаю, что есть! – кричал парень. Дыхание с прерывистым свистом вылетало у него из груди, точно он тонул и захлебывался водой, и так же вылетали слова – толчками и словно залпами били по людям. Был он совсем еще мальчишка – лет восемнадцати, не больше – и тут вдруг заплакал, громко всхлипывая от боли и сознания, что тело его изуродовано, и что жизнь молодая изуродована, и что ждет его смерть. Углекопы просто смотреть на него не могли.
– О, господи, я сейчас сделаю, что он просит! – воскликнул Арчи Джапп, но окружающие схватили его, а он по-настоящему даже и не попытался вырваться и подойти к парню.
Желая приободрить его своим присутствием, все стояли неподалеку, но так, чтоб их не накрыло свисавшей со свода глыбой, – смотрели на свод, думали: хоть бы глыба упала на парня, страшились, что она упадет, ждали доктора, точно с его появлением что-то изменится и он сможет совершить то, чего не смогли они.
Гиллон чувствовал, что нет у него больше сил оставаться возле пострадавшего, и в то же время он не мог уйти и бросить парня в таких мучениях, – нет, эта боль должна быть разделена всеми, тем не менее он отошел немного подальше, чтобы не так слышны были крики парнишки. Гиллон сидел прямо в луже скопившейся на дне воды, когда к нему подошел Эндрью.
– Пап, а что, если домкратом попробовать?
Он сразу понял, что сын прав, – смелая мысль, но опасная. Очень опасная – отцу лучше забыть, что он вообще такое слышал.
– А ты можешь сам принести его? Или я тебе для этого нужен?
– Мне Роб-Рой поможет.
– Тогда несите, – сказал Гиллон, поднялся и принялся стаскивать с себя одежду, готовясь к предстоящему.
Домкрат был нововведением в шахте. Большинство еще и понятия не имело, как им пользоваться, и тем не менее рабочие отрицательно относились к нему, потому что это было новшество, а всякое новшество опасно. В шахте действовало правило: «Держись того, что знаешь, а не знаешь – не берись». Углекопы, как обнаружил Гиллон, были консервативнее королей и суевернее крестьян. Но Эндрью, хоть ему еще не исполнилось и пятнадцати лет, был другой. Он увидел домкрат в мастерской шахты и, будучи малым пытливым и любознательным, разведал, для чего это приспособление и как оно работает.
А в общем-то, подумал Гиллон, опасность будет не столь и велика, как это кажется со стороны. Толк же выйти может. Домкрат представлял собой этакую низкую штуковину с очень длинной ручкой, которую надо поворачивать, будто заводишь мотор. Его подводили под опрокинувшиеся или сломанные бадьи с углем. Если сейчас под упавшей глыбой немного подкопать, чтобы можно было ввести туда домкрат, тогда, стоя благодаря длинной ручке на безопасном расстоянии от висевшего куска сланца, можно приподнять глыбу на несколько дюймов и вытащить парня из-под нее. Гиллон понимал, что самый опасный момент наступит, когда он станет подводить под глыбу домкрат.
Эндрью и Роб-Рой вернулись с домкратом, установили его на полу шахты, навинтили ручку, и механизм заработал легко и быстро: головка домкрата с каждым поворотом ручки приподнималась на одну восьмую дюйма. Чтобы подвести домкрат под глыбу, придется вырыть углубление дюймов з семь или в восемь. Гиллон набрал в легкие воздуха – он чувствовал, как в нем нарастает возбуждение от страха и радости, от предвкушения успеха и от сознания смертельной опасности, – и стал пробираться сквозь толпу.
– Доктор пришел, доктор… – зашептали вокруг, а когда увидели, что это Гиллон и следом за ним Эндрью, лица разочарованно вытянулись.
Гиллон сразу понял, что у него есть две возможности. Либо работать под нависшим сланцем, либо протиснуться между ним и стеной и работать сзади. Он решил, что в конечном счете вернее проскользнуть под глыбой, хотя на какой-то момент опасность и будет очень велика.
– Куда ты? – спросил его Арчи Джапп. Будучи десятником, он являлся сейчас главным начальством в шахте, подобно тому как помощник капитана в отсутствие самого капитана становится хозяином на корабле.
– Я сейчас протиснусь за глыбу и подведу под нее домкрат.
– Так я тебе и позволил, – заявил Джапп. – Я вовсе не хочу потерять еще двоих ради одного, которому все равно каюк. Не смей лезть под этот сланец, я тебе запрещаю, Камерон.
Он встал на пути Гиллона, загородив ему дорогу. Был он крепкий, сильный – крепкий, как уголь, но коротышка. Кто-то вдруг схватил его сзади и завел ему руки за спину, как делают полицейские, так что если бы он дернулся, то мог сломать себе руку.