– Моя шаль. Есть люди, которые забывают шляпы, но я своей шали не забуду.
   – Что-то ты лопочешь несусветное, сама-то ты это понимаешь?
   – Может, оно и так, но ничего, я пойму. Кстати, мистер Брозкок: а мужчина-то вы никудышный. У меня дома дело получше обстоит.
   Вот тут он вскипел.
 
   Всей семьей они искали ее, как искали Джемми несколько недель тому назад. Просто удивительной бывает иногда человеческая догадка. Они пошли искать не вверх, на пустошь, а инстинктивно спустились вниз, к реке. Если она что-то сотворила с собой, без воды тут не обошлось. Обнаружил ее Роб-Рой, который дальше всех спустился в Нижний поселок и шел по нижней дороге, когда она возвращалась с Брамби-Хилла.
   – Ох, мать, до чего же мы переволновались за тебя!
   – Ну, в общем-то, у вас были основания. Но, кажется, мне сейчас лучше.
   – Ты и выглядишь лучше.
   – Мне лучше. Кажется, я была немного больна.
   – М-м, да, больна… Скорее, что-то другое.
   – Не в себе?
   – Да, скорее, так. Немного не в себе.
   Ей хотелось рассказать ему кое-что – рассказать одному-единственному человеку: может, тогда это не будет так давить ее, так отягощать ее душу и мысли, таким камнем лежать на ней. «Я ни разу не поцеловала Джема. Ни разу не обняла его». Но она не могла заставить себя произнести эти слова. Надо кого-то найти, подумала она, какого-то совсем чужого человека, к которому можно было бы прийти и рассказать такое, и тогда эта страшная тяжесть исчезнет.
   – Поэтому я и ушел из дома, – сказал Роб. – Я боялся, как бы чего не случилось.
   – Да, я понимаю. Теперь все прошло.
   – Смерть Джема, да и все остальное. Слишком это было много.
   Теперь он коснулся и ее второй раны. Смерть Джемми затронула ее куда глубже, чем она могла предположить, и она обрадовалась, что может так остро переживать боль, несмотря на то, что происходило вокруг. Но все же она знала, что в беспредельное отчаяние ввергла ее утечка денег – не смерть Джемми, а опустошение копилки.
   Ей хотелось и об этом сказать. Он бы понял. Но Роб-Рой – единственный из ее сыновей, который, казалось, всегда все знал – стоял в стороне и наблюдал. И именно потому она так и злилась на него. Он знал.
   Они шли мимо шахты «Леди Джейн», и Мэгги удивилась, какое все здесь черное и грязное – она успела забыть об этом. Солнце едва взошло – еще была так называемая «ложная заря», – и все вокруг тонуло в сероватом свете, мокрое, черное. Свыше двадцати лет посылала она своего мужа туда, вниз, под землю, чтобы деньги текли в копилку, которую он теперь опустошал. Значит, это егоденежки.
   – Я хочу, чтобы ты вернулся домой, – сказала она Роб-Рою. – Нехорошо, что ты живешь тут один.
   – Я уже обзавелся имуществом.
   – Мы пришлем за тобой фургон.
   Он задумался. Посмотрел на нее. Что-то в ней изменилось – это он понял. Теперь уже ничего страшного не произойдет.
   – Что ж, ладно. Я перееду.
   – Хорошо. И переезжай сегодня же. Ты это сделаешь, Роб?
   – Угу, сегодня. Тебе, наверное, холодно, – сказал он.
   Она дрожала. Ей не было холодно, и она сама не знала, почему дрожит.
   – Одного я потеряла, так что теперь хочу вернуть тебя. Можешь ты это понять? Разве я такая уж себялюбка, Роб?
   Он улыбнулся ей.
   – Угу, конечно. Все матери, наверно, себялюбки. – Он не был уверен, что она его слышит.
   – Потому что теперь мы должны держаться все вместе.
   – На это я тоже отвечаю «да».
   – Потому что это все, что у нас осталось. Ничего другого, кроме нас самих, у нас нет. – Она взяла его за руку, чего никогда прежде не делала.
   Они пошли назад по Тропе углекопов. Туман поднимался над улицами, и поселок пробуждался к жизни. Роб-Рой остро почувствовал, как близка ему мать – такой близости между ними еще не бывало. Правда, она еще находилась в некотором отдалении от него – он это понимал, но понимал и то, что приблизить ее можно. Он чувствовал лишь, что с ней что-то произошло, и, видно, к лучшему. Он искоса бросил на нее взгляд и заметил, что лицо ее впервые за долгое время было спокойно. Теперь она, наверно, сможет заснуть – а она уже давно не спала, – заснуть надолго, и когда проснется, то еще лучше будет себя чувствовать. По пути они одного за другим подобрали и всех остальных, и никто не задал матери вопроса о том, где она провела ночь. Мыслями она была далеко, и тем не менее они понимали, что теперь это уже не страшно, что худшее позади или почти позади.
   Она твердо решила, что ничего не скажет ни про Джема, ни про кубышку, она будет хранить это в тайне от всех, словно ладанки, напоминающие о смирении, и будет обращаться к ним, когда почувствует, что не в силах себя сдержать: она будет всегда носить их при себе вместо ключа, который в ту ночь Гиллон сорвал с ее шеи, чуть не взорвав ей разум, чуть не разбив сердце. Но ничего, и то и другое – и сердце и голова – заживет, теперь она это знала, и, может быть, в конечном счете все вышло даже к лучшему. Время рассудит.
   Не очень удачно это получилось – то, что они шагали к себе на гору всем семейством, ибо углекопы как раз шли на работу, и им стыдно было смотреть Камеронам в лицо.
   – Поздоровайтесь с ними, кивните, не мучайте их – снимите с крючка, – сказала им мать. – Люди-то они хорошие, хоть и подписали бумагу. Не все могут быть Камеронами.

17

   Суд по делу «Камерон против Фаркварта» оказался совсем не таким, как ожидали Камероны и жители Питманго.
   Графа Файфа не приволокли в суд, точно простого преступника. Вместо него явился мелкий клерк, человек по имени Джеймс Риддл, юрист торговой конторы компании в Кауденбите, который не потрудился даже заранее ознакомиться с делом, а пролистал его лишь в то утро, когда был назначен суд.
   – А не согласились бы вы договориться обо всем вне суда и избавить нас всех от этой докуки? – спросил мистер Риддл. – Мы заплатим вам пятьдесят фунтов плюс издержки, и могу вас заверить, что это больше, чем назначит шериф Финлеттер.
   – Я хочу, чтобы дело слушалось в суде, – заявил Гиллон. – Я хочу, чтобы свершилось правосудие и был создан прецедент.
   – Вам бы надо изучать законы, а не уголь рубить, – заметил мистер Риддл.
   Шериф Финлеттер был человек пьющий. В зале суда уже стоял запах спиртного, тем не менее он продолжал пить. О том, что именно он пил, можно было только догадываться, так как и кувшин для воды и стакан были из темного стекла. В зале пахло так, как в «Колледже» в день получки. Настроение у Гиллона упало, да к тому же и мистер Макдональд не явился.
   – Мой юрист… О, господи, где же мистер Макдональд? Не может он меня бросить на произвол судьбы! – воскликнул Гиллон в коридоре. Он осведомился про Макдональда у служителя и потом у мистера Риддла, который лишь усмехнулся, а потом выбежал из суда и вместе с другими углекопами принялся искать мистера Макдональда на улицах Кауденбита.
   – Но ты же и сам не рассчитывал, что он приедет, правда? – сказал мистер Селкёрк.
   – Угу, да, да.
   – Плевал он на твою компенсацию. Должен же ты когда-нибудь стать взрослым и понять это, – сказал мистер Селкёрк. Гиллон был потрясен. – Как только единство рабочих сломалось, ты перестал их интересовать.
   Не успел Гиллон вернуться в суд, как объявили о слушании его дела.
   – Сэр, у меня нет защитника.
   – Но ты же говоришь на языке английской королевы, да?
   – Да, сэр.
   – Тогда сам и будешь себе защитником. Ну, начали. Как все произошло?
   – Так вот, я находился в своей каморе… – начал Гиллон.
   – Разве ты не углекоп?
   – Мы называем то место, где работаем, каморой, сэр, или забоем.
   – Говори «забой». Так меньше будет путаницы. Принесите-ка воды!
   Гиллон основательно, со всеми подробностями описал, как кирка прошла сквозь стену и вонзилась ему в плечо.
   – Страшноватая история, сказал бы я, – заметил шериф, явно заинтересовываясь делом. Это не то, что свод обрушился кому-то на голову, подумал он.
   Вызвали мистера Брозкока, и он принялся доказывать, что Гиллон не должен был находиться в этом забое.
   – А почему? Есть у вас факты, подтверждающие это?
   – Нет, сэр, строго говоря, нет. Просто, как управляющий шахтой, я знаю.
   В зале загоготали – все Камероны, и мистер Селкёрк, и кое-кто из Двадцати Одного семейства, пришедшие в Кауденбит посмотреть, как будут колошматить их лейрда. В смехе – особенно в смехе, возникающем спонтанно, вдруг – заключена порой такая правда, что ее не подделаешь и не перечеркнешь.
   – Когда в последний раз вы спускались в шахту, не считая того дня? – спросил шериф Финлеттер.
   «Великолепно, – подумал Гиллон, – до чего же в точку он попал». На душе у него стало легче: значит, есть правосудие в стране, которой правит закон.
   – М-м, – промямлил Брозкок. – Стойте, стойте…
   – Запомните, сэр, и запомните как следует, что вы несете ответственность за неверные показания суду. Если вы этого не знаете, клерк вам сейчас зачитает.
   И ему зачитали. Пять лет тюрьмы и (или) пятьсот фунтов стерлингов штрафа.
   – Мои обязанности не требуют, чтобы я каждый день спускался в шахту, ваша честь…
   Снова взрыв смеха.
   – Мне бы следовало прекратить этот смех, – сказал шериф, не обращаясь ни к кому конкретно, – но он кое о чем говорит. Так когда же?
   Брозкок покраснел от злости. Он приложил пальцы к виску и задумчиво уставился в потолок.
   – Я бы сказал, что слишком ты жирен для шахты, – заметил Финлеттер.
   – Ваша честь, – вмешался мистер Риддл, – только потому, что человек своим телосложением похож на… на…
   – Хряка, – подсказал Селкёрк.
   – Я протестую, ваша честь.
   – Протест принят. Так на что же он похож? Можете придумать лучшее слово.
   Договорились на выражении «крепко сбитый».
   – Таким я был двадцать лет назад, – вздохнул Брозкок.
   – И сколько же у тебя работает углекопов?
   – Около восьмисот человек, сэр.
   – И ты точно знаешь, где каждый из них в ту или иную минуту находится?
   – Да, сэр.
   – Еще воды! – приказал шериф, обращаясь к клерку.
   В мгновение ока было изложено, как, выработав забой, углекоп проникает в соседний. Надо зайти в соседний забой, удостовериться, что он пуст, оставить на стене отметину, указывающую, что тут она будет пробита, вернуться к себе и продолбить стену.
   – А вы проверили соседний забой? – Это уже было обращено к Елфинстоуну, занявшему место для свидетелей.
   – Нет, сэр, совсем нет, сэр, ничего мы не проверяли, сэр, никоим образом.
   – Одного «нет» вполне достаточно. Ну и!вы стали долбить?
   – Ничего подобного. Сказано было саданутьпо стене – о, господи, какой это был ужас! – и мнедали попробовать, и вот моя кирка проломила стену и врезалась прямо в плечо этого несчастного малого. Ну я, конечно, тут же…
   – Ты хочешь слышать, что было дальше? – спросил Финлеттер Гиллона.
   – Нет, сэр. По мне, так лучше об этом забыть.
   – В таком случае, сэр, вы можете сойти с возвышения.
   – Сойти? Мне? И это все? Проделать такой путь от самого Эдинбурга для… для этого?
   – Вы уже достаточно сделали или, может быть, нет?
   – Весьма сожалею, – сказал Елфинстоун Гиллону, проходя мимо него на свое место. – Просто передать вам не могу, как я об этом сожалею. В жизни больше не спущусь в шахту. Это ужас какой-то.
   – Сколько ты хотел бы получить? – спросил шериф.
   – Четыреста фунтов за увечье, сэр.
   – Совершенно нелепая сумма! – воскликнул Риддл.
   – А сколько вы считаете возможным дать?
   – Сорок фунтов, сэр.
   – Совершенно нелепая сумма! – сказал шериф.
   – Мы еще сегодня утром предлагали ему пятьдесят, ваша честь, – сказал Риддл.
   – Ах так, значит, вы признаете, что виновны? Переходим в кабинет.
   Там Гиллона заставили снять рубашку, осмотрели рубец от раны и бездействующую руку.
   – Деньги для меня, конечно, очень важны, сэр, но я хочу добиться здесь того, чтобы человек имел право подать в суд за нанесенный ему ущерб, чтобы он мог получить компенсацию не по прихоти хозяина, а по закону.
   – Хм… Ты говоришь, прямо как юрист. Страшная штука эта твоя рана. Почему она такая черная?
   – Рану засыпают углем, чтобы остановить кровь, сэр.
   – Гм-м-м… Воды! И зачем только людям нужно лезть в эти шахты?
   – Голод, ваша честь, чему хочешь научит, – сказал Гиллон. Это понравилось шерифу.
   Они вернулись в зал заседаний.
   – Так вот, дело четко изложено, – сказал Финлеттер. – Для углекопа ты хорошо все изложил – большинство приходят и только бормочут что-то. Понять не могу, отчего это они так. Ну, а ты все изложил как следует.
   – Я еще хотел сказать насчет «Желтой бумаги», сэр.
   Шериф выглядел усталым и грустным. Он подозвал к себе Брозкока, и все видели, как управляющий закивал и сказал: «Да, сэр», а потом повернулся и покинул зал суда.
   –  Этомутеперь конец. Конец вашей «Желтой бумаге». Повтори еще раз: откуда ты будешь? – спросил шериф.
   – Из Питманго, сэр.
   – Никогда туда не заезжал. Это, наверное, самая захудалая дыра во всей Шотландии. Сто сорок фунтов компенсации.
   Зал ахнул. На такое никто и не надеялся.
   – Предупреждаю вас, ваша честь, я подам на апелляцию, – заявил Риддл.
   – На апелляцию? Куда же? Неужели вы не хотите больше выступать в этом суде и выигрывать здесь дела?
   – Хочу, ваша честь.
   – В таком случае я на вашем месте выписал бы чек и забыл про апелляцию. Не люблю апелляций. – И он улыбнулся как-то удивительно мягко для человека с таким красным опухшим лицом. – А вот воду люблю. Воды! – И клерк стремглав подбежал к нему.
   Зал суда начал пустеть.
   – Питманго… Не нравится мне, как это звучит, – сказал судья, не обращаясь ни к кому. – О, господи, страшное, наверное, место… Следующий!

18

   После суда оставалось лишь уезжать.
   Иного выхода не было. Они создали прецедент и теперь должны за это расплачиваться. Закон мог гарантировать углекопу возвращение на шахту, но не мог гарантировать, что у него там будет спокойная жизнь. А жизнь может оказаться такой, что и жить не захочется. Словом, пора было уезжать.
   Эндрью отправили в Глазго за билетами. Такое поручение было как раз по нему: Эндрью делал все солидно, надежно – уж он приобретет по сходной цене лучшие места на лучшем пароходе, в этом можно было не сомневаться, а тогда – прощай, Шотландия! Для Камеронов будущего здесь нет.
   Пора было уезжать. Они все еще располагали фургоном с лошадью – когда они доберутся до Глазго, Эндрью продаст его – и сейчас, погрузив в фургон свое достояние, поразились, как мало нажили за эти годы. Одного этого разве не достаточно, чтобы уехать навсегда? Ну, в самом деле, что они теряют?
   И что оставляют после себя? Стол, буфет, несколько кроватей, которые и раньше-то никогда не были хорошими. Дом, который они даже купить не могли, да клочок земли на кладбище, где в глине лежит голый Джемми, который сам скоро станет землей. И больше почти ничего, а ведь целая семья почти сто лет трудилась, добывая уголь в недрах, и, по подсчетам Эндрью, за это время могла бы прорубить туннель от Питманго до Калькутты или же добытым ею углем три дня и три ночи освещать город Лондон.
   Не о чем жалеть, нечего оплакивать, если не считать загубленной юности и загубленной жизни. Или загубленной любви.
   Больше всего они волновались за Сэма и следили за ним. Он ведь дал кое-какие обещания и сейчас, казалось, вновь впал в неистовую мрачность. Но если Сэм что-то замышлял, то Эндрью просто хандрил. После своего возвращения из Глазго с билетами в Америку он с каждым днем все острее ощущал, какая ему предстоит потеря. Он сильнее других сознавал, что уезжает, так как побывал на деревянной палубе корабля, который навсегда увезет их из Шотландии. Для других членов семьи, сколь бы разумно они ни смотрели на вещи, отъезд все еще был как бы частью мечты, а для Эндрью это было уже нечто реальное и бесповоротное. В воскресенье, до того как, поев капустного супа с хлебом, они стали укладывать вещи в фургон, Эндрью – хоть и понимая, что может оказаться в дураках, но впервые в жизни закрывая на это глаза – отправился в другой конец Тошманговской террасы и попросил у Уолтера Боуна разрешения поговорить с его дочкой.
   – По мне, пожалуйста, – сказал мистер Боун, – я тебе разрешаю и всегда разрешу, только вот не знаю, согласится ли она с тобой разговаривать.
   Но она согласилась, и они пошли по улице и дальше – вверх, до конца фруктового сада; там они остановились под деревьями – их не было видно, а они видели весь Питманго. По дороге они молчали, и вот уже стояли друг против друга, и Эндрью все равно не знал, как начать. Она терпеливо ждала. Никто не заставлял его говорить, и потому он наконец нашел способ высказать свою мысль. Он указал вниз на темные склоны и унылые улочки Питманго.
   – Тебе этого достаточно? – спросил Эндрью. Как часто мать задавала ему этот вопрос.
   – Угу, да, вполне достаточно. – И все же ее озадачили его слова.
   – Вырасти здесь, прожить всю жизнь и умереть? И не знать ничего лучшего?
   – Да, наверное, мне бы хотелось чего-то получше, только не знаю, я ведь никогда не пробовала. Но чего ты от меня добиваешься? Что все это значит?
   – Что это значит? Вот что… Сейчас я к этому подойду… Ох… – Он отстегнул карман куртки и достал оттуда билет – яркий, официальный кусочек картона с изображением огромного океанского парохода внизу, под надписью, а поверху красными буквами выведено: «НЬЮ-ЙОРК». Элисон долго рассматривала билет.
   – Очень красивенький. – Она протянула билет Эндрью, но тот снова вложил его ей в руку.
   – Это твой, – сказал он. И почувствовал, что должен что-то добавить: – Если хочешь.
   – Что значит: «Это твой, если хочешь»?
   – А то и значит.
   – Но что же все-таки?
   – Я сказал, что можешь взять этот билет. Он твой, если ты хочешь.
   – Но почему? – Она была искренне удивлена. – Почему кому-то пришло в голову отдать его мне?
   Эндрью уже думал над этим и над тем, как лучше сказать.
   – Потому что этот человек хочет, чтобы ты поехала с ним в Америку.
   – Кто?
   – Ох, Эдисон, я.
   Она расхохоталась. Девушка она была добрая и не хотела смеяться, чтобы не обижать его, но просто ничего не могла с собой поделать. А он стоял, весь красный, не зная, как же тапер ь быть.
   – Но с какой стати?
   Он попытался произнести нужные слова, но они казались такими нелепыми. «Потому что я люблю тебя».Наконец он все-таки заставил себя их произвести и, произнося, почувствовал, что звучат они именно так, как он и опасался. И самое страшное, что она тоже это почувствовала – почувствовала всю их нелепость и, не в силах сдержаться, снова рассмеялась.
   – Ох, Эндрью, вовсе ты меня не любишь. Не любишь по-настоящему. Ты же не рассказал мне про вашу тайну, нет, потому что главное для тебя – ваша семья. Если бы ты любил меня, ты бы мне все рассказал, Эндрью, а ты меня недостаточно любишь, и сам это знаешь. И ты не стал бы опрашивать у моего отца разрешения сказать мне, что любишь меня, если бы по-настоящему любил. Сказал бы– и все.
   – «Да нет же, люблю, ты не понимаешь, но я люблю тебя», – произнес про себя Эндрью. Просто такая у него была манера вести себя, такая повадка.
   И ты меня не купишь билетом в Америку, Эндрью. Ты мог бы добиться меня любовью, но не билетом в Нью-Йорк.
   – Я вовсе не собирался тебя покупать! – воскликнул Эндрью. Он так на нее рявкнул, что она умолкла, выжидая, пока он успокоится. Внизу по всей долине загорелись огни. Иногда они кажутся теплыми и веселыми, но сейчас они казались маслянистыми рыжими пятнами в дымной долине.
   Над шахтой «Лорд Файф № 1» крутилось колесо, спуская вниз клеть. «Это что-то неположенное, – подумал Эндрью. – Ведь сегодня же воскресенье». Значит, кто-то втихую спускался в шахту. Колесо вращалось очень медленно – так, что, наверно, и скрипа не слышно. Клеть незаметно скользила вниз. Только внимательный взгляд мог бы определить, что колесо вообще вращается. Эндрью стало страшно, но что он мог сейчас предпринять?
   Они пошли назад сквозь фруктовый сад, и Эндрью боялся, что сейчас разревется – из страха перед тем, что задумал Сэм, и от того, что он теряет Элисон, – но слез не было.
   – А ведь я, знаешь ли, в самом деле… – начал было он, когда они шли под густолистными яблонями и лицо его оказалось в тени.
   – Что – в самом деле?
   – Люблю тебя.
   – Вот видишь, Эндрью: ты даже сказатьэтого толком не можешь. Я вовсе не говорю, что ты вообще не можешь любить. Своих родителей – да, можешь, и еще Сару. Ну и, конечно, Джемми. Знаешь, что я думаю? – Она выпустила его руку. – Я думаю, что ты можешь по-настоящему любить только Камеронов. – Они сели было на землю, но тут Элисон встала. – Нет, не могла бы я выйти замуж за такого парня, – услышал он ее голос, так как лица ее не было видно в густой тени, и произнесла она это без всякого желания его обидеть, а просто утверждая истину. – Я пошла. Хочешь поцеловать меня?
   – Знаешь, когда Джемми умирал, он говорил именно об этом. Что он ни разу в жизни не поцеловал девушку и не знает, каково это.
   – Если не хочешь меня целовать, не надо.
   – Нет, пожалуй, не хочу. Сейчас это было бы неправильно.
   Она вышла из тени деревьев, и он снова увидел какая она красивая. Может подумал он, она и права, может, потому ему и хочется заполучить ее – самую красивую из всего, что есть в Питманго.
   – Что ж, тогда прощай, Эндрью. Счастья тебе в Америке, сказала она и пошла вниз по дорожке.
   – Я никогда не забуду тебя, Элисон.
   – Нет. И я тебя тоже не забуду, – сказала она. А он продолжал сидеть, пока она не ушла.
   Долго сидел он так в саду, думая о том, что охотно поменялся бы местами с Джемми, лежавшим в земле, наконец поднялся и, случайно дотронувшись до кармана, обрадовался, что билет при нем. Унизительно было бы идти к Боунам и просить Элисон вернуть ему билет.
   Было далеко за полночь, когда он вышел из сада и спустился к Тошманговокой террасе. Очень тихо вошел он в дом и поднялся прямо к себе в комнату – под ложечкой у него заныло. Сэма дома не было. На его кровати лежала книга «Об очистке земель в Нагорной Шотландии» – опасная для Сэма книга. Книга, доводившая Сэма до безумия. Она была раскрыта, и Эндрью спустился с ней вниз, чтобы почитать ее, не будя остальных.
   Одно место на странице было отчеркнуто красными и черными чернилами, исчиркано, истерзано. Эндрью прочел:
   «Мы почти не знаем характера кельтов, проживающих на Шотландском Нагорье. Горцы до известного предела могут быть самыми послушными, терпеливыми и выдержанными людьми, но за этим пределом терпение у них иссякает, и мягкая овечка превращается в разъяренного льва. Дух начинает бунтовать и возмущаться при виде обнаженного штыка, и горец очертя голову бросается на врага, так что никакая сила не способна уже ни остановить его, ни сдержать. Да помнят об этом наши угнетатели».
   Под этими строчками на полях Сэм нацарапал с таким нажимом, что перо прорвало бумагу: «Поступай, как велит тебе кровь».
   Вернулся Сэм почти на заре, в рабочей робе, весь выпачканный в угольной грязи.
   – Где ты был? – спросил его Эндрью.
   Держался он как ни в чем не бывало, но что у него на душе – поди догадайся. Лицо у него было совсем черное – лишь ослепительно сверкали зубы.
   – Прощался с шахтой.
   – А что ты там делал?
   – Ничего.
   – Мы имеем право знать. Если ты сделал то, что я подозреваю, то это грозит гибелью кое-кому из нас.
   Это его вроде бы нисколько не взволновало. Он казался прежним ершистым Сэмом, чуточку нагловатым, чуточку задорным, и тем не менее Эндрью чувствовал, что под этой внешней беспечностью скрывается что-то, какие-то глубоко запрятанные переживания.
   Сэм быстро двигался по кухне, наливая в бадью воду, чтобы выстирать свою рабочую одежду.
   – Вот что, – начал он. – Я сейчас тебе кое-что скажу, и, надеюсь, ты мне поверишь. Никого не остановят на выезде из поселка, никого из нас не будут поджидать в Глазго, чтобы снять с парохода. Не знаю, что случилось с тобой, но выглядишь ты больным, и я советовал бы тебе залезть на койку и выспаться.
   Все равно ничего другого не остается, подумал Эндрью, так что, может, в самом деле лучше поспать, и он двинулся было наверх в свою комнату, но в эту минуту Сэм хлопнул его но спине.
   – Эндрью!
   – Да?
   – Хочешь хорошую книжку почитать до того, как заснешь?
   Прежний Сэм! А может, нет? Эндрью не знал. Залезая в постель, он подумал, что сейчас самое время поплакать, и постарался выжать из себя слезы. Ему хотелось поплакать по Сэму и тому, что жизнь сделала с ним и заставила его сделать, а потом поплакать по Джемми и но тому, что приходится расставаться с поселком, который, хотя все обернулось для них здесь так мрачно, все же был местом, где он появился на свет. И еще ему хотелось поплакать по себе и по Элисон Боун. Он все ждал, что вот-вот заплачет, а тем временем взошло солнце, и он услышал на улице шаги углекопов, направляющихся на шахту. «Сегодня и Двадцать Одно семейство выйдет на работу», вспомнил Эндрью. Битва их закончилась, они ее выиграли, так что теперь вне шахт остались одни Камероны. Грустно все это, подумал он и все-таки выдавил из себя две-три слезинки, прежде чем заснуть.
   На то, чтобы погрузить вещи в фургон, у них ушло меньше часа, и вот они уже были готовы двинуться в путь. В отъезде из угольного поселка есть одна неприятная – а может быть, и приятная – сторона, в зависимости от того, как на это смотреть: никто не видит, как ты уезжаешь, ибо мужчины находятся на несколько тысяч футов под землей, а женщины заняты на задворках домашней работой. Еще не было восьми часов, когда дверь дома номер один на Тошманговской террасе заперли на замок и огретый кнутом пони Брозкок вместе с фургоном двинулся в сопровождении процессии Камеронов по Тошманговской террасе. Лишь несколько человек вышли посмотреть на их отъезд, но почти ни у кого не нашлось прощальных слов, кроме традиционных: «Счастья вам» и «Счастливого пути». А дело в том, что Питманго радовался, видя, как они уезжают. Камероны были кровоточащей раной их памяти, теперь же время все заживит.