Страница:
Настроение топы изменилось, как это бывает с толпой, толпы, – уложить-то его все-таки надо: он это заслужил.
И Гиллон решил побыстрее уложить углекопа, пока тот еще жив. Он принялся молотить его по животу, и вот колени Бегга наконец подкосились, и он рухнул на мокрые камни у ворот, точно бык, сраженный смертельным ударом.
– Ложитесь же, мистер Бегг, да упадите вы, бога ради! – взмолился Гиллон. И когда расквашенное лунообразное лицо повернулось к нему и углекоп молча покачал головой (только слезы катились из заплывших глаз), Гиллон толкнул его в плечо, он кувырнулся – так иной раз корабль уходит под воду: задерет кверху нос и кувырнется – и глухо шмякнулся лицом о камни.
Кто-то схватил Гиллона за руку.
– Вот это, милок, была драка так драка! Такой мы в Питманго отродясь не видели.
– А ну, убери руку! – сказал Гиллон.
– Так ведь я же твой отец, милок, Том Драм.
У Гиллона не было сил даже взглянуть на него – слишком он устал и слишком ему было тошно. Но мистер Драм не обиделся.
– Мне всегда хотелось иметь в семье мальчонку, а теперь вот у нас мужик есть! – крикнул он, обращаясь к толпе.
Гиллон надел рубашку, потом галстук, потом пиджак и, подойдя к лежавшему углекопу, опустился подле него на колени.
– Мистер Бегг! – Он боялся, что тот умрет, захлебнувшись собственной кровью, но углекоп лежал на камнях, повернув вбок голову, и дышал тяжело, но ровно. Гиллон смотрел, как вздымались и опускались могучие плечи, и чувствовал гордость, и вместе с тем ему было грустно и стыдно.
– Оставь его, пусть лежит, – сказал мистер Драм. – Он сам должен прийти в себя. Так уж у нас тут заведено.
«Ну и плохо заведено», – подумал Гиллон.
Один из мальчишек, который больше всего оскорблял его, когда они шли по дорожке к воротам, бегом примчался с его шляпой.
– Ваша шляпа, мистер. Мы хотели присвоить се, – сказал он.
Гиллон отбросил назад свои длинные волосы – он заметил, что здесь волосы носят более короткими, – и надел шляпу. Толпа заулюлюкала.
– Чем им не понравилась моя шляпа? – спросил Гиллон.
– Мы их не носим, – сказал мистер Драм. – Шляпы носят у нас хозяева. А мы носим кепки. Шляпы – они для господ.
– А я ношу шляпу, – сказал Гиллон.
Ему хотелось поскорее уйти отсюда – и от этого тела, распростертого на камнях, и от шума, и от всех этих низкорослых, черных, с жестким взглядом людей.
– Ну как, пошли, Гиллон? – спросила Мэгги и взяла его под руку. Он почувствовал, что ему больно. Они обогнули распростертого Энди Бегга, который продолжал охранять ворота.
– Нет, вы только посмотрите! – воскликнул Том Драм. – Сам Энди Бегг лежит на земле, и кровь из него хлещет, будто из заколотого хряка.
И Гиллон прошел сквозь Десятниковы ворота – первый чужеземец в истории Питманго, завоевавший право рубить здесь уголь.
– Ты храбро вел себя, Гиллон, – сказала Мэгги.
– Не скоро я себе прощу, что так отделал человека.
– Ты хочешь сказать, что не простишь мне?
Они шли по Тропе углекопов вниз, к домику Драмов, стоявшему в Шахтерском ряду, и Гиллон вдруг почувствовал, что не в состоянии держаться прямо, так что им пришлось подхватить его под руки и чуть не волоком тащить домой. Потом уже, лежа в постели, он почти ничего не мог припомнить из того, что видел по пути, кроме одного – эта мысль возвращалась к нему снова и снова: более грязного места он еще не видел на земле.
11
12
И Гиллон решил побыстрее уложить углекопа, пока тот еще жив. Он принялся молотить его по животу, и вот колени Бегга наконец подкосились, и он рухнул на мокрые камни у ворот, точно бык, сраженный смертельным ударом.
– Ложитесь же, мистер Бегг, да упадите вы, бога ради! – взмолился Гиллон. И когда расквашенное лунообразное лицо повернулось к нему и углекоп молча покачал головой (только слезы катились из заплывших глаз), Гиллон толкнул его в плечо, он кувырнулся – так иной раз корабль уходит под воду: задерет кверху нос и кувырнется – и глухо шмякнулся лицом о камни.
Кто-то схватил Гиллона за руку.
– Вот это, милок, была драка так драка! Такой мы в Питманго отродясь не видели.
– А ну, убери руку! – сказал Гиллон.
– Так ведь я же твой отец, милок, Том Драм.
У Гиллона не было сил даже взглянуть на него – слишком он устал и слишком ему было тошно. Но мистер Драм не обиделся.
– Мне всегда хотелось иметь в семье мальчонку, а теперь вот у нас мужик есть! – крикнул он, обращаясь к толпе.
Гиллон надел рубашку, потом галстук, потом пиджак и, подойдя к лежавшему углекопу, опустился подле него на колени.
– Мистер Бегг! – Он боялся, что тот умрет, захлебнувшись собственной кровью, но углекоп лежал на камнях, повернув вбок голову, и дышал тяжело, но ровно. Гиллон смотрел, как вздымались и опускались могучие плечи, и чувствовал гордость, и вместе с тем ему было грустно и стыдно.
– Оставь его, пусть лежит, – сказал мистер Драм. – Он сам должен прийти в себя. Так уж у нас тут заведено.
«Ну и плохо заведено», – подумал Гиллон.
Один из мальчишек, который больше всего оскорблял его, когда они шли по дорожке к воротам, бегом примчался с его шляпой.
– Ваша шляпа, мистер. Мы хотели присвоить се, – сказал он.
Гиллон отбросил назад свои длинные волосы – он заметил, что здесь волосы носят более короткими, – и надел шляпу. Толпа заулюлюкала.
– Чем им не понравилась моя шляпа? – спросил Гиллон.
– Мы их не носим, – сказал мистер Драм. – Шляпы носят у нас хозяева. А мы носим кепки. Шляпы – они для господ.
– А я ношу шляпу, – сказал Гиллон.
Ему хотелось поскорее уйти отсюда – и от этого тела, распростертого на камнях, и от шума, и от всех этих низкорослых, черных, с жестким взглядом людей.
– Ну как, пошли, Гиллон? – спросила Мэгги и взяла его под руку. Он почувствовал, что ему больно. Они обогнули распростертого Энди Бегга, который продолжал охранять ворота.
– Нет, вы только посмотрите! – воскликнул Том Драм. – Сам Энди Бегг лежит на земле, и кровь из него хлещет, будто из заколотого хряка.
И Гиллон прошел сквозь Десятниковы ворота – первый чужеземец в истории Питманго, завоевавший право рубить здесь уголь.
– Ты храбро вел себя, Гиллон, – сказала Мэгги.
– Не скоро я себе прощу, что так отделал человека.
– Ты хочешь сказать, что не простишь мне?
Они шли по Тропе углекопов вниз, к домику Драмов, стоявшему в Шахтерском ряду, и Гиллон вдруг почувствовал, что не в состоянии держаться прямо, так что им пришлось подхватить его под руки и чуть не волоком тащить домой. Потом уже, лежа в постели, он почти ничего не мог припомнить из того, что видел по пути, кроме одного – эта мысль возвращалась к нему снова и снова: более грязного места он еще не видел на земле.
11
Он понятия не имел, сколько времени провел в постели, – может быть, неделю, а может быть и больше. (Интересно, кто та черная женщина, которая смотрит на него с порога комнаты; она никогда с ним не заговаривает, а только смотрит. Наверное, мать Мэгги.) Когда он, наконец, поднялся с постели, выяснилось, что без опоры он стоять не может, – пришлось держаться за мебель, за стены. В голове у него при этом появлялся такой шум, что он терял равновесие и несколько раз падал.
– Я что-то начинаю сомневаться, кто же одержал верх в нашей драке, – заметил он как-то своему тестю.
– Нет, нет, милок, видел бы ты Энди Бегга, ты бы так не сказал. Он уже никогда не будет таким, как прежде. Сегодня он хотел заступить в смену, так мистер Брозкок отправил его домой. Сказал, что не нужны ему мертвяки в шахте. На него смотреть страшно, милок. Этакий стал красавчик!
В Гиллона вливали «поусоуди» – похлебку из овечьей головы с кусками хлеба из овсяных отрубей, кормили до отвала мясным рагу с первой зеленью из огорода, и он почувствовал, как силы стали возвращаться к нему. Куда больше беспокоило его то, что поврежденные кости болели, трещали и заживали очень медленно. И беспокоил дом. Теперь он знал, как живут углекопы: это был традиционный двухкомнатный домишко – зала и кухня; на кухне, выходящей окнами на улицу, – очаг и все принадлежности для стряпни, там же люди и моются в бадье, там стирают шахтерскую одежду, там она и сохнет, там готовят пищу и едят, а в задней комнате, или зале, спят родители, там же, если случается, принимают гостей. Гиллон и Мэгги спали на кухне, и Гиллон остро ощущал отсутствие уединения. Собственно, насколько он понимал, в Питманго вообще никто уединиться не может. Жизнь вливалась в их комнату и выливалась из нее – совсем как у кроликов в клетке.
Однажды он почувствовал, что больше не в силах сидеть в четырех стенах, и, когда Том Драм вернулся из шахты домой, Гиллон поднялся и решил пойти взглянуть на поселок, в который он столь дорогой ценою пробил себе путь. Он с немалым трудом натянул костюм, а Мэгги надела ему ботинки. Он взял шляпу, и они втроем направились по Шахтерскому ряду, потом вверх по Тропе углекопов, краем пустоши и дальше вверх – к двум длинным рядам домов, стоявших высоко над долиной.
– Это Верхний поселок, – сообщил ему мистер Драм. Повыше пролегала Тошманговская терраса, а пониже шла Монкриффская аллея.
– Честолюбцев ряд, – сказала Мэгги. – Сюда стремятся все, кто хочет чего-то добиться в жизни. Мы тоже будем тут жить.
– Мы? – повторил Гиллон. – Я не такой уж честолюбивый.
– Вот увидишь, – сказала она.
Они сели на скамеечку, стоявшую у края обрыва, и мистер Драм показал Гиллону Восточное Манго и Западное Манго, как вдруг, словно из-под земли, перед ними выросло несколько стариков с костлявыми лицами и жесткими глазами.
– А ну, убирайтесь со скамейки! – сказал один из них.
– Это только для верхняков.
Но Том Драм пояснил, что перед ними человек, который раскроил физиономию Энди Беггу, и они сразу переменили тон: все дело-то ведь было лишь в том, что они очень оберегали свои привилегии, завоеванные тяжким трудом под землей. Здесь, в Верхнем поселке, дома были больше, воздух чище и вода свежее.
– Там, под горой, живут низовики. Никудышный народ, – сказал другой старик, не обращая внимания на то, что тут были Драмы. – Сырой ряд – у самой реки, Гнилой ряд – вниз по откосу, ну, и еще Шахтерский ряд – этот немного получше.
– Пьяницы, бунтовщики, задиры – ни с кем ладить не могут.
Тут Гиллон узнал, что верхняки и низовики даже сидят раздельно в питманговской Вольной церкви.
– Мы с ними не кланяемся, а они с нами не разговаривают, – сказал другой старик-углекоп. – Духу у них не хватает.
Ниже Верхнего поселка и выше Нижнего, как раз между ними, пролегала огромная ярко-зеленая пустошь, которая официально именовалась Парком, пожалованным леди Джейн Тошманго углекопам для отдыха, а неофициально – уже свыше столетия – была известна как Спортивное поле. На одном краю этой пустоши в фургонах со сводчатым верхом жила колония цыган – питманговских цыган, и Гиллон увидел ткачей, сидевших у своих станков за работой.
– Здесь у нас устраивают ярмарки, здесь же рынок, здесь бывает и цирк, и скачки, – сказал Том Драм, – и, как видишь, есть место и для футбола, и для регби, и для крикета.
– И для метания колец. Ничего нет лучше, как после работы в шахте пометать кольца.
Все согласились с тем, что метание колец – самая расчудесная игра.
Гиллону стало ясно, что Спортивное поле как раз и есть та отдушина, которая делает более или менее сносной жизнь в Питманго: здесь простор для детей, здесь молодые люди могут растратить избыток энергии, если таковая у них еще осталась после работы в шахте. Но смотрел он сейчас не на Спортивное поле, а ниже, туда, где за Нижним поселком река Питманго прокладывала себе путь по долине и где под здоровенными вращающимися колесами зияли первые шахтные колодцы. За ними высился террикон шлака – дымящийся отвал, черные склоны которого курились, и дым заволакивал все вокруг своим удушливым дыханием.
– Что это за колеса вертятся там, над этими черными сараями? – спросил Гиллон.
Собеседники его ушам своим не поверили: неужто он не знает?
– Так ведь это ж колеса подъемника, – сказал мистер Драм. – Они поднимают наверх бадьи с углем и опускают людей под землю.
Опускают под землю… В звучании этих слов было что-то зловещее, и у Гиллона слегка защемило сердце.
– Что-то неохота мне спускаться под землю, – сказал Гиллон. – Я моряк, а моряки опускаются под воду, на дно морское, только мертвые.
Все дружно рассмеялись. Этому они тоже не поверили.
– Все спускаются вниз, в шахту. Так мужчине положено, – сказал старик-углекоп. Гиллон невольно обратил внимание на то, что на каждой его руке недоставало пальца.
«Ничего, привыкнешь», – слышал он снова и снова, настолько часто, что начинал сомневаться, будет ли так. Углекопы повторяли это друг другу, как заклинание, в надежде, что сами сумеют увериться. Но когда человека опускают на три тысячи футов в недра земли, разве к такому можно привыкнуть? Это же противоестественно. Бог, если только он существует, – а Гиллон дал себе слово, что этот вопрос он скоро решит для себя, – не для того сотворил человека, чтобы он лез туда, нарушая законы природы и бросая вызов земле.
– А это правда, что люди тут работают и под дном морским? – спросил Гиллон.
– Ну конечно, иные рубят уголь на много миль от берега. В большую бурю вся шахта будто шевелится.
– На стыке пластов чувствуешь, как море дышит, – сказал Том Драм.
– Не то что дышит – газ так и выжимает из породы, факт.
– А когда крепления стонут! Мне всегда не по себе бывает, как они завоют, точно побитый пес.
«Помру я там, – теперь Гиллон отчетливо себе это представлял. – Захлестнет меня водой, как я всегда и думал, только потону я не в море, а в черной дыре под землей».
Затем они двинулись вниз, через пустошь, и, когда прошли полпути, Мэгги остановилась и, обернувшись, посмотрела вверх, на Тошманговскую террасу.
– Вот там со временем будут жить наши дети.
– Ох, Мэгги, не зарывайся, – сказал ей отец. – Низовики не становятся верхняками.
– Ничего, некоторые станут, – сказала Мэгги.
Игроки в регби и в футбол, завидя их, перестали гонять мяч.
– Это он, тот, что в шляпе! – услышал Гиллон.
– Что-то непохоже, дружище, чтоб он мог отколошматить кого.
– А вот же отколошматил.
Том Драм был очень горд. А молодые углекопы вернулись к своей игре. Они то и дело налетали друг на друга, и у нескольких были расквашены лица и носы. Гиллон не понимал этих людей: как можно, весь день проработав в шахте, вечером подняться на поверхность и потом еще тузить друг друга. «Какое-то особое они племя», – решил он.
Когда они дошли до Нижнего поселка, все женщины высыпали на порог своих домов: до них уже долетел слух о том, кто идет. Несколько углекопов из дневной смены, задержавшихся выпить после работы, попались им по дороге; они были такие усталые и грязные, что у Гиллона сразу упало настроение. Но еще хуже подействовало на него то, что он увидел за распахнутыми дверьми домов: посреди кухонь в цинковых бадьях сидели мальчишки, понурые, злые, совсем еще дети, которые работали, однако, наравне со взрослыми.
– Не должны дети так выглядеть, – заметил вдруг Гиллон.
– Ничего, пропарятся как следует и все пройдет, – сказал мистер Драм. Человек он был жесткий, законопослушный, но не чурбан, как говорили в Питманго. И он понял, что творится в голове Гиллона. – Так уж жизнь устроена, Гиллон, и чем скорее ты это поймешь, тем легче тебе будет. Ничего, привыкнешь.
В центре Нижнего поселка, в так называемой «торговой части» Питманго, они подошли к таверне «Колидж», как гласила вывеска на двухэтажном сером каменном домике.
– Вот, сынок, – сказал мистер Драм. – Это «Колледж» – название очень точное. Тут, милок, ты все узнаешь – и про шахту, и про нашу здешнюю жизнь. – И, подмигнув Гиллону, добавил: – Никакая книжка столько не расскажет тебе.
Из этого «Колледжа» так несло потом, сырой одеждой и угольной пылью, что Гиллон отказался зайти туда выпить пива. Люди стояли в несколько рядов вдоль стойки и вдоль стен, держа в черных руках банки из-под фруктового сока, наполненные пивом, и жадно пили, стремясь поскорее накачать себя жидкостью, чтобы возместить то, что потеряли за день, потея в шахте. Мистер Драм был очень огорчен.
Они пошли дальше – мимо углекопов, которые сидели на корточках у стен «Колледжа» под открытым небом и потягивали пиво. Несколько человек слегка приподняли свои кружки, приветствуя того, кто расколошматил Энди Бегга, но большинство лишь молча смотрело на них.
– Да, очень красивая шляпа, – сказал нарочито громко один из углекопов. – Такую только щеголям носить.
Они дошли до того места, откуда видны были сараи над спуском в шахты, а за шахтами скрытый рядами дубов и высокой изгородью из бирючины находился холм Брамби-Хилл, где жил лорд Файф со своей супругой леди Джейн Тошманго, а вокруг – шахтное начальство, чьи дома грудились за Брамби-Хиллом, словно овцы за спиной пастуха, когда в поле гуляет лис.
– Может, вы когда и доберетесь до Тошманговской террасы, хоть я совсем в это не верю, – заметил мистер Драм, – но никогда –уж тут могу поклясться, – никогдане добраться вам до Брамби-Хилла. – И тут оба заметили, что Мэгги нет с ними: она вернулась к тем углекопам, что сидели у «Колледжа».
– Я слышала про шляпу, – донеслись до Гиллона ее слова. – Пусть тот, кто это сказал, выйдет на дорогу и попытается сбить ее с головы моего мужа!
Никто не шевельнулся.
– Да ну же, выходите и помахайте кулаками, как Энди Бегг.
Она знала, что Бегг сидит сейчас в таверне и что один вид его способен отрезвить любого пьянчугу.
– Так я и знала, – сказала она и бегом вернулась к своим.
– Зачем ты это сделала? – спросил ее Гиллон, которому все это было очень не по душе.
– Тебе не понять.
Они как раз проходили мимо дробильни, где женщины сортировали уголь, выданный на-гора последней сменой, и потому оба вынуждены были кричать.
– Ты не знаешь этих людишек, – сказала она, – их непременно во все надо тыкать носом. Теперь ты им показал, что никого не боишься, понял?
Он не понимал – ни ее, ни их.
– Ну, послушай же! – Она уже не говорила, а кричала. – Победить еще недостаточно. Надо, чтобы побежденные признали свое поражение.
«Нет, я никогда этого не пойму», – подумал Гиллон, а еще он подумал о том, что ни разу не видел свою жену счастливее или красивее, чем в ту минуту, когда она бегом догоняла, их.
– Я что-то начинаю сомневаться, кто же одержал верх в нашей драке, – заметил он как-то своему тестю.
– Нет, нет, милок, видел бы ты Энди Бегга, ты бы так не сказал. Он уже никогда не будет таким, как прежде. Сегодня он хотел заступить в смену, так мистер Брозкок отправил его домой. Сказал, что не нужны ему мертвяки в шахте. На него смотреть страшно, милок. Этакий стал красавчик!
В Гиллона вливали «поусоуди» – похлебку из овечьей головы с кусками хлеба из овсяных отрубей, кормили до отвала мясным рагу с первой зеленью из огорода, и он почувствовал, как силы стали возвращаться к нему. Куда больше беспокоило его то, что поврежденные кости болели, трещали и заживали очень медленно. И беспокоил дом. Теперь он знал, как живут углекопы: это был традиционный двухкомнатный домишко – зала и кухня; на кухне, выходящей окнами на улицу, – очаг и все принадлежности для стряпни, там же люди и моются в бадье, там стирают шахтерскую одежду, там она и сохнет, там готовят пищу и едят, а в задней комнате, или зале, спят родители, там же, если случается, принимают гостей. Гиллон и Мэгги спали на кухне, и Гиллон остро ощущал отсутствие уединения. Собственно, насколько он понимал, в Питманго вообще никто уединиться не может. Жизнь вливалась в их комнату и выливалась из нее – совсем как у кроликов в клетке.
Однажды он почувствовал, что больше не в силах сидеть в четырех стенах, и, когда Том Драм вернулся из шахты домой, Гиллон поднялся и решил пойти взглянуть на поселок, в который он столь дорогой ценою пробил себе путь. Он с немалым трудом натянул костюм, а Мэгги надела ему ботинки. Он взял шляпу, и они втроем направились по Шахтерскому ряду, потом вверх по Тропе углекопов, краем пустоши и дальше вверх – к двум длинным рядам домов, стоявших высоко над долиной.
– Это Верхний поселок, – сообщил ему мистер Драм. Повыше пролегала Тошманговская терраса, а пониже шла Монкриффская аллея.
– Честолюбцев ряд, – сказала Мэгги. – Сюда стремятся все, кто хочет чего-то добиться в жизни. Мы тоже будем тут жить.
– Мы? – повторил Гиллон. – Я не такой уж честолюбивый.
– Вот увидишь, – сказала она.
Они сели на скамеечку, стоявшую у края обрыва, и мистер Драм показал Гиллону Восточное Манго и Западное Манго, как вдруг, словно из-под земли, перед ними выросло несколько стариков с костлявыми лицами и жесткими глазами.
– А ну, убирайтесь со скамейки! – сказал один из них.
– Это только для верхняков.
Но Том Драм пояснил, что перед ними человек, который раскроил физиономию Энди Беггу, и они сразу переменили тон: все дело-то ведь было лишь в том, что они очень оберегали свои привилегии, завоеванные тяжким трудом под землей. Здесь, в Верхнем поселке, дома были больше, воздух чище и вода свежее.
– Там, под горой, живут низовики. Никудышный народ, – сказал другой старик, не обращая внимания на то, что тут были Драмы. – Сырой ряд – у самой реки, Гнилой ряд – вниз по откосу, ну, и еще Шахтерский ряд – этот немного получше.
– Пьяницы, бунтовщики, задиры – ни с кем ладить не могут.
Тут Гиллон узнал, что верхняки и низовики даже сидят раздельно в питманговской Вольной церкви.
– Мы с ними не кланяемся, а они с нами не разговаривают, – сказал другой старик-углекоп. – Духу у них не хватает.
Ниже Верхнего поселка и выше Нижнего, как раз между ними, пролегала огромная ярко-зеленая пустошь, которая официально именовалась Парком, пожалованным леди Джейн Тошманго углекопам для отдыха, а неофициально – уже свыше столетия – была известна как Спортивное поле. На одном краю этой пустоши в фургонах со сводчатым верхом жила колония цыган – питманговских цыган, и Гиллон увидел ткачей, сидевших у своих станков за работой.
– Здесь у нас устраивают ярмарки, здесь же рынок, здесь бывает и цирк, и скачки, – сказал Том Драм, – и, как видишь, есть место и для футбола, и для регби, и для крикета.
– И для метания колец. Ничего нет лучше, как после работы в шахте пометать кольца.
Все согласились с тем, что метание колец – самая расчудесная игра.
Гиллону стало ясно, что Спортивное поле как раз и есть та отдушина, которая делает более или менее сносной жизнь в Питманго: здесь простор для детей, здесь молодые люди могут растратить избыток энергии, если таковая у них еще осталась после работы в шахте. Но смотрел он сейчас не на Спортивное поле, а ниже, туда, где за Нижним поселком река Питманго прокладывала себе путь по долине и где под здоровенными вращающимися колесами зияли первые шахтные колодцы. За ними высился террикон шлака – дымящийся отвал, черные склоны которого курились, и дым заволакивал все вокруг своим удушливым дыханием.
– Что это за колеса вертятся там, над этими черными сараями? – спросил Гиллон.
Собеседники его ушам своим не поверили: неужто он не знает?
– Так ведь это ж колеса подъемника, – сказал мистер Драм. – Они поднимают наверх бадьи с углем и опускают людей под землю.
Опускают под землю… В звучании этих слов было что-то зловещее, и у Гиллона слегка защемило сердце.
– Что-то неохота мне спускаться под землю, – сказал Гиллон. – Я моряк, а моряки опускаются под воду, на дно морское, только мертвые.
Все дружно рассмеялись. Этому они тоже не поверили.
– Все спускаются вниз, в шахту. Так мужчине положено, – сказал старик-углекоп. Гиллон невольно обратил внимание на то, что на каждой его руке недоставало пальца.
«Ничего, привыкнешь», – слышал он снова и снова, настолько часто, что начинал сомневаться, будет ли так. Углекопы повторяли это друг другу, как заклинание, в надежде, что сами сумеют увериться. Но когда человека опускают на три тысячи футов в недра земли, разве к такому можно привыкнуть? Это же противоестественно. Бог, если только он существует, – а Гиллон дал себе слово, что этот вопрос он скоро решит для себя, – не для того сотворил человека, чтобы он лез туда, нарушая законы природы и бросая вызов земле.
– А это правда, что люди тут работают и под дном морским? – спросил Гиллон.
– Ну конечно, иные рубят уголь на много миль от берега. В большую бурю вся шахта будто шевелится.
– На стыке пластов чувствуешь, как море дышит, – сказал Том Драм.
– Не то что дышит – газ так и выжимает из породы, факт.
– А когда крепления стонут! Мне всегда не по себе бывает, как они завоют, точно побитый пес.
«Помру я там, – теперь Гиллон отчетливо себе это представлял. – Захлестнет меня водой, как я всегда и думал, только потону я не в море, а в черной дыре под землей».
Затем они двинулись вниз, через пустошь, и, когда прошли полпути, Мэгги остановилась и, обернувшись, посмотрела вверх, на Тошманговскую террасу.
– Вот там со временем будут жить наши дети.
– Ох, Мэгги, не зарывайся, – сказал ей отец. – Низовики не становятся верхняками.
– Ничего, некоторые станут, – сказала Мэгги.
Игроки в регби и в футбол, завидя их, перестали гонять мяч.
– Это он, тот, что в шляпе! – услышал Гиллон.
– Что-то непохоже, дружище, чтоб он мог отколошматить кого.
– А вот же отколошматил.
Том Драм был очень горд. А молодые углекопы вернулись к своей игре. Они то и дело налетали друг на друга, и у нескольких были расквашены лица и носы. Гиллон не понимал этих людей: как можно, весь день проработав в шахте, вечером подняться на поверхность и потом еще тузить друг друга. «Какое-то особое они племя», – решил он.
Когда они дошли до Нижнего поселка, все женщины высыпали на порог своих домов: до них уже долетел слух о том, кто идет. Несколько углекопов из дневной смены, задержавшихся выпить после работы, попались им по дороге; они были такие усталые и грязные, что у Гиллона сразу упало настроение. Но еще хуже подействовало на него то, что он увидел за распахнутыми дверьми домов: посреди кухонь в цинковых бадьях сидели мальчишки, понурые, злые, совсем еще дети, которые работали, однако, наравне со взрослыми.
– Не должны дети так выглядеть, – заметил вдруг Гиллон.
– Ничего, пропарятся как следует и все пройдет, – сказал мистер Драм. Человек он был жесткий, законопослушный, но не чурбан, как говорили в Питманго. И он понял, что творится в голове Гиллона. – Так уж жизнь устроена, Гиллон, и чем скорее ты это поймешь, тем легче тебе будет. Ничего, привыкнешь.
В центре Нижнего поселка, в так называемой «торговой части» Питманго, они подошли к таверне «Колидж», как гласила вывеска на двухэтажном сером каменном домике.
– Вот, сынок, – сказал мистер Драм. – Это «Колледж» – название очень точное. Тут, милок, ты все узнаешь – и про шахту, и про нашу здешнюю жизнь. – И, подмигнув Гиллону, добавил: – Никакая книжка столько не расскажет тебе.
Из этого «Колледжа» так несло потом, сырой одеждой и угольной пылью, что Гиллон отказался зайти туда выпить пива. Люди стояли в несколько рядов вдоль стойки и вдоль стен, держа в черных руках банки из-под фруктового сока, наполненные пивом, и жадно пили, стремясь поскорее накачать себя жидкостью, чтобы возместить то, что потеряли за день, потея в шахте. Мистер Драм был очень огорчен.
Они пошли дальше – мимо углекопов, которые сидели на корточках у стен «Колледжа» под открытым небом и потягивали пиво. Несколько человек слегка приподняли свои кружки, приветствуя того, кто расколошматил Энди Бегга, но большинство лишь молча смотрело на них.
– Да, очень красивая шляпа, – сказал нарочито громко один из углекопов. – Такую только щеголям носить.
Они дошли до того места, откуда видны были сараи над спуском в шахты, а за шахтами скрытый рядами дубов и высокой изгородью из бирючины находился холм Брамби-Хилл, где жил лорд Файф со своей супругой леди Джейн Тошманго, а вокруг – шахтное начальство, чьи дома грудились за Брамби-Хиллом, словно овцы за спиной пастуха, когда в поле гуляет лис.
– Может, вы когда и доберетесь до Тошманговской террасы, хоть я совсем в это не верю, – заметил мистер Драм, – но никогда –уж тут могу поклясться, – никогдане добраться вам до Брамби-Хилла. – И тут оба заметили, что Мэгги нет с ними: она вернулась к тем углекопам, что сидели у «Колледжа».
– Я слышала про шляпу, – донеслись до Гиллона ее слова. – Пусть тот, кто это сказал, выйдет на дорогу и попытается сбить ее с головы моего мужа!
Никто не шевельнулся.
– Да ну же, выходите и помахайте кулаками, как Энди Бегг.
Она знала, что Бегг сидит сейчас в таверне и что один вид его способен отрезвить любого пьянчугу.
– Так я и знала, – сказала она и бегом вернулась к своим.
– Зачем ты это сделала? – спросил ее Гиллон, которому все это было очень не по душе.
– Тебе не понять.
Они как раз проходили мимо дробильни, где женщины сортировали уголь, выданный на-гора последней сменой, и потому оба вынуждены были кричать.
– Ты не знаешь этих людишек, – сказала она, – их непременно во все надо тыкать носом. Теперь ты им показал, что никого не боишься, понял?
Он не понимал – ни ее, ни их.
– Ну, послушай же! – Она уже не говорила, а кричала. – Победить еще недостаточно. Надо, чтобы побежденные признали свое поражение.
«Нет, я никогда этого не пойму», – подумал Гиллон, а еще он подумал о том, что ни разу не видел свою жену счастливее или красивее, чем в ту минуту, когда она бегом догоняла, их.
12
И все же он привык к тому, что со временем станет рассматривать, как преступление против разума и человека. Слишком легко люди все приемлют, – приемлют даже то, что невозможно принять.
Гиллон спустился в шахту и, чтобы доказать, что он человек, стал работать как зверь. Поскольку он был новичок, да к тому же и пришлый, его поставили в шахте «Леди Джейн № 2» на самый низ жилы, хотя он был намного выше самого высокого углекопа в Питманго. Он работал весь день, лежа на боку, в воде, которая порой достигала четырех и даже пяти дюймов высоты, и вечером, вернувшись домой, был настолько измучен, что даже не мог помыться, пока не поспит, даже чаю не пил, все тело у него ныло от удушливой жары в шахте, и от ледяной воды, и от того, что приходилось лежать в неудобной позе.
А утром – черным как ночь – его будил гудок, и одежда у него была все еще мокрая, хотя Мэгги очень старалась высушить ее, и он одевался на глазах у ее матери, молча, без единого слова наблюдавшей за ним с порога залы, – она стояла и смотрела, такая же черная, как углекопы, нисколько не смущаясь, что так его разглядывает.
«Ничего, привыкнешь, милок, привыкнешь», – то и дело твердил ему тесть.
В руке ведерко, а в нем – кусочки бекона и хлеб, слегка смазанный маслом углекопов, которое, как выяснил Гиллон, вовсе и не масло, а маргарин, густой и белый, как сало, и фляга с горячим чаем, который будет совсем холодным, когда настанет время его пить. По их улице и по Тропе углекопов непрерывной вереницей идут люди; по двое, по трое, словно ручейки стекаются в реку, и вот уже целая людская река течет к мосту и к шахтам за ним, – люди идут все вместе, словно желая приободрить друг друга, чтобы сосед знал, что он не один шагает в темноте. Кто-то вдруг крикнет – чаще что-то бессвязное, просто раздастся крик во мраке, – и сердце у Гиллона сожмется, но обычно они идут молча, и те, кто вышел на поверхность после ночной смены, даже не смотрят на тех, кто идет в шахту, как будто они занимались чем-то постыдным там, внизу. Обычно слышно лишь, как позвякивают фляги с водой и с чаем, ударяясь о кирку или газовую лампу, да постукивают деревянные башмаки и подбитые железками резиновые сапоги. Есть и такие – особенно из тех, кто постарше, – которые, чтобы сберечь кожаную обувь, быстро разъедаемую шахтной водой, идут босиком. Гиллон просто не мог смотреть на их ноги.
Никто не разговаривал с ним.
– А ты не боишься, малый? – спросил его как-то один углекоп, когда он только начал работать в шахте.
– Нет.
– Нельзя не бояться: я, к примеру, каждый день трясусь. – Но больше этот человек с ним не заговаривал: должно быть, ему сказали, чтобы он не водился с чужаком. А Гиллон убедил себя, что это даже хорошо, когда не надо разговаривать.
Так он работал, потихоньку постигая дело, учась пользоваться орудиями своего труда, – лежал в бурой жиже, этот бестолковый обитатель Нагорья, «мрачный мужик», как его тут прозвали, и учился рубить уголь, подрезая пласт так, чтобы потом легко было его отвалить или взрывом оторвать от жилы, учился орудовать киркой даже лежа на боку, С силой глубоко вгонять ее в уголь и под конец благодаря своим длинным рукам стал вгрызаться в пласт глубже остальных и больше выдавать на-гора, хоть и работал в самом низу жилы.
На него кричал Арчи Джапп, десятник, за то, что в угле у него было слишком много сланца, и Уолтер Боун, мастер, за то, что он продолжает работать, хоть и слышит, что у него в забое из угля с шипением вырывается метан.
– Я знаю, что ты храбрый, Камерон, это все знают, Камерон, но ты же не совсем дурак. Ты можешь быть храбрым, пожалуйста, но я по твоей милости вовсе не хочу тут подохнуть. Единственно, чего я не понимаю, как это ты сам еще жив.
«Да потому, что я лежу, уткнувшись лицом в эту чертову землю, а газ-то, он поверху идет», – хотелось Гиллону крикнуть в ответ, но он промолчал, и шахту провентилировали, чтобы она не взорвалась и воды Фёрт-оф-Форта не поглотили их всех вместе с углем.
Иной раз вперевалку приходил к нему Том Драм, протопав добрую милю, разделявшую их забои, и, хотя приятно было перекинуться с кем-нибудь словечком, выяснялось, что говорить им почти не о чем.
– Ну, как работается, милок?
– Неплохо, папа, неплохо.
Мистеру Драму приятно было это слышать.
– Это ты поставил подпорки?
– Угу, я.
– Тонковаты они, понимаешь ли, в основании. Тут нужен более прочный упор. – И он показывал Гиллону, как сгрести пустую породу (сланец и камни) и сложить каменную опору и как правильно крепить свод деревянными под порками, чтобы он не обвалился или чтобы с него не сорвался кусок сланца и не накрыл Гиллона – самая большая опасность, какая грозит углекопу.
Постепенно Гиллон начал понимать, что – странное дело! – у него на уголь такое же чутье, как на море и на рыбу. Он нутром чувствовал, какой над ним свод и какое на этот свод оказывается давление, по наитию угадывал направление угольных пластов, а если ставил подпорки, то они не ломались даже в тех случаях, когда барометр подскакивал вверх, атмосферное давление поднималось и подпорки по всей шахте начинали стонать, а порой разлетались в щепы, не выдержав дополнительной тяжести, придавившей мир там, наверху.
А потом Гиллон стал добывать такое количество угля, что, когда в высоком забое покалечило хорошего углекопа, а уголь надо было в прежних количествах выдавать на-гора, Арчи Джапп и Уолтер Боун (как бы скептически ни относился к Гиллону первый и сколько бы в душе ни противился второй) вынуждены были перебросить туда Гиллона, а на его место поставили маленького парнишку, которому работать тут было куда сподручнее. Росту в этом мальчишке было всего пять футов.
– Сколько же тебе лет? – спросил Гиллон.
Мальчишка был очень польщен тем, что к нему обращается тот, кто так лихо отделал Энди Бегга.
– Четырнадцать, но я им сказал, что мне шестнадцать.
– Ты же слишком молод для такой работы.
– Оно конечно, только папаню моего повредило в шахте: придавило ему ногу сланцем, так что я теперь сам-старшой в доме.
«Неправильно это, разве это порядок», – подумал Гиллон, но все же перешел работать на высокие пласты. Уголь тут был отличный, твердый – Лохджелли-Сплинт; он большими сверкающими кусками отваливался от пласта, так что порой казалось – это струится черный каменный ручей. Жила здесь простиралась на пять футов в высоту, и за первую же неделю Гиллон почти утроил свою дневную добычу. А через месяц он уже выдавал не меньше угля, чем любой углекоп.
Больше всего Гиллону нравилось подниматься на поверхность. Он поистине наслаждался этим возвращением к жизни. По утрам он изучал небо, определяя, какой будет день, и потом всю смену в шахте представлял себе, как этот день шагает по земле. Выйдя из клети, поднимавшей их из глубины в три тысячи футов, он с неизменным радостным волнением смотрел на солнце, заливавшее землю, или на снег, накрывший ее, радовался даже и тогда, когда шел дождь и было холодно. И было у него такое чувство, точно это уже другой день, точно он урвал у жизни лишний кусок. И это примиряло его с шахтой.
Это – да еще баня. Гиллону нравилось залезать вечером в бадью. Мэгги сдержала слово и с самого первого дня их жизни в Питманго твердо блюла его. Хотя она вернулась на работу в школу компании, потому что никому не хотелось учительствовать и жить в Питманго, она умудрялась вовремя приходить домой и согревать воду для бани, так что к появлению Гиллона бадья с горячей водой уже ждала его. Большинство мужчин сначала шли в «Колледж» пропустить пивка или эля, а потом прямо в грязной рабочей одежде пили чай – таким, кстати, был и мистер Драм, – но не Гиллон. Избавившись от шахты, он спешил избавиться и от угольной грязи – в этом была его услада.
– А где мне раздеваться? – спросил он Мэгги в первый день после работы.
– Да здесь, прямо здесь, где стоишь, дурачок.
– Но ведь твоя мать дома.
– Ну и что?
– Тогда закрой хоть дверь.
– Это не имеет значения.
И в самом деле не имело, во всяком случае в Питманго. Это имело значение только для Гиллона, который не был приучен к слепоте. В ту пору он еще не знал насчет «запретного времени». С пяти часов вечера до половины шестого ни одной женщине в Питманго не разрешалось смотреть из окна или заглядывать в окна чужого дома, да и вообще выходить на улицу. Делалось это для того, чтобы мужчины в тех семьях, которые жили очень скученно, могли поставить бадью в проулке между домами, или на крыльце у распахнутой двери, или под окном, а то и в огороде, если позволяла погода, и вымыться там. Было и еще одно отступление от целомудрия – правило, которое усваивалось с колыбели: если тело покрыто угольной пылью, никто не видит твоей наготы. Мужчины, которые в других случаях постеснялись бы показаться на люди с голыми руками, ходили по дому совсем голые, покрытые лишь угольной пылью, и никто не обращал на это внимания. Угольная грязь делала человека бесполым – пол проявлялся позже, когда человек был одет. Сестры купали братьев, жены мыли мужей, а матери – взрослых сыновей. Мэгги была права: в Питманго это не имело значения. И все равно Гиллону неприятно было, когда ее мать стояла на пороге, и видела она его наготу или не видела, а только глаз не спускала с его необычно белого тела.
– Я же говорила тебе, какой он белый, – гордо заявила Мэгги.
– Будто король, – сказала мать.
– Да уж во всяком случае, не как здешние меднокожие обезьяны.
– И не как твой отец.
Руки ее скользили по его спине, по шее, и Гиллон, еще не привыкший к особенностям мытья в бадье, от прикосновения ее теплых, мягких, бархатистых рук, намыленных свежим остропахнущим мылом, почувствовал, что сейчас опозорит себя.
– Вставай! – приказала Мэг.
– Я не могу, – шепнул он.
– Да вставай же! Я должна отмыть тебе зад.
– Я… я не могу.
– Вставай, Гиллон!
– Убери ее с порога.
– А ну, уходи, мать.
Мать нехотя отступила к себе в комнату.
– Может, ему что скрывать надо, – услышали они ее голос. Затем намеренная пауза. – А может, ему и нечего скрывать. – И взрыв безудержного смеха.
Гиллон не мог не выругаться про себя – сука она, вот кто. Зато с тех пор, насколько он мог судить, она никогда больше не пялила на него глаза.
Гиллон спустился в шахту и, чтобы доказать, что он человек, стал работать как зверь. Поскольку он был новичок, да к тому же и пришлый, его поставили в шахте «Леди Джейн № 2» на самый низ жилы, хотя он был намного выше самого высокого углекопа в Питманго. Он работал весь день, лежа на боку, в воде, которая порой достигала четырех и даже пяти дюймов высоты, и вечером, вернувшись домой, был настолько измучен, что даже не мог помыться, пока не поспит, даже чаю не пил, все тело у него ныло от удушливой жары в шахте, и от ледяной воды, и от того, что приходилось лежать в неудобной позе.
А утром – черным как ночь – его будил гудок, и одежда у него была все еще мокрая, хотя Мэгги очень старалась высушить ее, и он одевался на глазах у ее матери, молча, без единого слова наблюдавшей за ним с порога залы, – она стояла и смотрела, такая же черная, как углекопы, нисколько не смущаясь, что так его разглядывает.
«Ничего, привыкнешь, милок, привыкнешь», – то и дело твердил ему тесть.
В руке ведерко, а в нем – кусочки бекона и хлеб, слегка смазанный маслом углекопов, которое, как выяснил Гиллон, вовсе и не масло, а маргарин, густой и белый, как сало, и фляга с горячим чаем, который будет совсем холодным, когда настанет время его пить. По их улице и по Тропе углекопов непрерывной вереницей идут люди; по двое, по трое, словно ручейки стекаются в реку, и вот уже целая людская река течет к мосту и к шахтам за ним, – люди идут все вместе, словно желая приободрить друг друга, чтобы сосед знал, что он не один шагает в темноте. Кто-то вдруг крикнет – чаще что-то бессвязное, просто раздастся крик во мраке, – и сердце у Гиллона сожмется, но обычно они идут молча, и те, кто вышел на поверхность после ночной смены, даже не смотрят на тех, кто идет в шахту, как будто они занимались чем-то постыдным там, внизу. Обычно слышно лишь, как позвякивают фляги с водой и с чаем, ударяясь о кирку или газовую лампу, да постукивают деревянные башмаки и подбитые железками резиновые сапоги. Есть и такие – особенно из тех, кто постарше, – которые, чтобы сберечь кожаную обувь, быстро разъедаемую шахтной водой, идут босиком. Гиллон просто не мог смотреть на их ноги.
Никто не разговаривал с ним.
– А ты не боишься, малый? – спросил его как-то один углекоп, когда он только начал работать в шахте.
– Нет.
– Нельзя не бояться: я, к примеру, каждый день трясусь. – Но больше этот человек с ним не заговаривал: должно быть, ему сказали, чтобы он не водился с чужаком. А Гиллон убедил себя, что это даже хорошо, когда не надо разговаривать.
Так он работал, потихоньку постигая дело, учась пользоваться орудиями своего труда, – лежал в бурой жиже, этот бестолковый обитатель Нагорья, «мрачный мужик», как его тут прозвали, и учился рубить уголь, подрезая пласт так, чтобы потом легко было его отвалить или взрывом оторвать от жилы, учился орудовать киркой даже лежа на боку, С силой глубоко вгонять ее в уголь и под конец благодаря своим длинным рукам стал вгрызаться в пласт глубже остальных и больше выдавать на-гора, хоть и работал в самом низу жилы.
На него кричал Арчи Джапп, десятник, за то, что в угле у него было слишком много сланца, и Уолтер Боун, мастер, за то, что он продолжает работать, хоть и слышит, что у него в забое из угля с шипением вырывается метан.
– Я знаю, что ты храбрый, Камерон, это все знают, Камерон, но ты же не совсем дурак. Ты можешь быть храбрым, пожалуйста, но я по твоей милости вовсе не хочу тут подохнуть. Единственно, чего я не понимаю, как это ты сам еще жив.
«Да потому, что я лежу, уткнувшись лицом в эту чертову землю, а газ-то, он поверху идет», – хотелось Гиллону крикнуть в ответ, но он промолчал, и шахту провентилировали, чтобы она не взорвалась и воды Фёрт-оф-Форта не поглотили их всех вместе с углем.
Иной раз вперевалку приходил к нему Том Драм, протопав добрую милю, разделявшую их забои, и, хотя приятно было перекинуться с кем-нибудь словечком, выяснялось, что говорить им почти не о чем.
– Ну, как работается, милок?
– Неплохо, папа, неплохо.
Мистеру Драму приятно было это слышать.
– Это ты поставил подпорки?
– Угу, я.
– Тонковаты они, понимаешь ли, в основании. Тут нужен более прочный упор. – И он показывал Гиллону, как сгрести пустую породу (сланец и камни) и сложить каменную опору и как правильно крепить свод деревянными под порками, чтобы он не обвалился или чтобы с него не сорвался кусок сланца и не накрыл Гиллона – самая большая опасность, какая грозит углекопу.
Постепенно Гиллон начал понимать, что – странное дело! – у него на уголь такое же чутье, как на море и на рыбу. Он нутром чувствовал, какой над ним свод и какое на этот свод оказывается давление, по наитию угадывал направление угольных пластов, а если ставил подпорки, то они не ломались даже в тех случаях, когда барометр подскакивал вверх, атмосферное давление поднималось и подпорки по всей шахте начинали стонать, а порой разлетались в щепы, не выдержав дополнительной тяжести, придавившей мир там, наверху.
А потом Гиллон стал добывать такое количество угля, что, когда в высоком забое покалечило хорошего углекопа, а уголь надо было в прежних количествах выдавать на-гора, Арчи Джапп и Уолтер Боун (как бы скептически ни относился к Гиллону первый и сколько бы в душе ни противился второй) вынуждены были перебросить туда Гиллона, а на его место поставили маленького парнишку, которому работать тут было куда сподручнее. Росту в этом мальчишке было всего пять футов.
– Сколько же тебе лет? – спросил Гиллон.
Мальчишка был очень польщен тем, что к нему обращается тот, кто так лихо отделал Энди Бегга.
– Четырнадцать, но я им сказал, что мне шестнадцать.
– Ты же слишком молод для такой работы.
– Оно конечно, только папаню моего повредило в шахте: придавило ему ногу сланцем, так что я теперь сам-старшой в доме.
«Неправильно это, разве это порядок», – подумал Гиллон, но все же перешел работать на высокие пласты. Уголь тут был отличный, твердый – Лохджелли-Сплинт; он большими сверкающими кусками отваливался от пласта, так что порой казалось – это струится черный каменный ручей. Жила здесь простиралась на пять футов в высоту, и за первую же неделю Гиллон почти утроил свою дневную добычу. А через месяц он уже выдавал не меньше угля, чем любой углекоп.
Больше всего Гиллону нравилось подниматься на поверхность. Он поистине наслаждался этим возвращением к жизни. По утрам он изучал небо, определяя, какой будет день, и потом всю смену в шахте представлял себе, как этот день шагает по земле. Выйдя из клети, поднимавшей их из глубины в три тысячи футов, он с неизменным радостным волнением смотрел на солнце, заливавшее землю, или на снег, накрывший ее, радовался даже и тогда, когда шел дождь и было холодно. И было у него такое чувство, точно это уже другой день, точно он урвал у жизни лишний кусок. И это примиряло его с шахтой.
Это – да еще баня. Гиллону нравилось залезать вечером в бадью. Мэгги сдержала слово и с самого первого дня их жизни в Питманго твердо блюла его. Хотя она вернулась на работу в школу компании, потому что никому не хотелось учительствовать и жить в Питманго, она умудрялась вовремя приходить домой и согревать воду для бани, так что к появлению Гиллона бадья с горячей водой уже ждала его. Большинство мужчин сначала шли в «Колледж» пропустить пивка или эля, а потом прямо в грязной рабочей одежде пили чай – таким, кстати, был и мистер Драм, – но не Гиллон. Избавившись от шахты, он спешил избавиться и от угольной грязи – в этом была его услада.
– А где мне раздеваться? – спросил он Мэгги в первый день после работы.
– Да здесь, прямо здесь, где стоишь, дурачок.
– Но ведь твоя мать дома.
– Ну и что?
– Тогда закрой хоть дверь.
– Это не имеет значения.
И в самом деле не имело, во всяком случае в Питманго. Это имело значение только для Гиллона, который не был приучен к слепоте. В ту пору он еще не знал насчет «запретного времени». С пяти часов вечера до половины шестого ни одной женщине в Питманго не разрешалось смотреть из окна или заглядывать в окна чужого дома, да и вообще выходить на улицу. Делалось это для того, чтобы мужчины в тех семьях, которые жили очень скученно, могли поставить бадью в проулке между домами, или на крыльце у распахнутой двери, или под окном, а то и в огороде, если позволяла погода, и вымыться там. Было и еще одно отступление от целомудрия – правило, которое усваивалось с колыбели: если тело покрыто угольной пылью, никто не видит твоей наготы. Мужчины, которые в других случаях постеснялись бы показаться на люди с голыми руками, ходили по дому совсем голые, покрытые лишь угольной пылью, и никто не обращал на это внимания. Угольная грязь делала человека бесполым – пол проявлялся позже, когда человек был одет. Сестры купали братьев, жены мыли мужей, а матери – взрослых сыновей. Мэгги была права: в Питманго это не имело значения. И все равно Гиллону неприятно было, когда ее мать стояла на пороге, и видела она его наготу или не видела, а только глаз не спускала с его необычно белого тела.
– Я же говорила тебе, какой он белый, – гордо заявила Мэгги.
– Будто король, – сказала мать.
– Да уж во всяком случае, не как здешние меднокожие обезьяны.
– И не как твой отец.
Руки ее скользили по его спине, по шее, и Гиллон, еще не привыкший к особенностям мытья в бадье, от прикосновения ее теплых, мягких, бархатистых рук, намыленных свежим остропахнущим мылом, почувствовал, что сейчас опозорит себя.
– Вставай! – приказала Мэг.
– Я не могу, – шепнул он.
– Да вставай же! Я должна отмыть тебе зад.
– Я… я не могу.
– Вставай, Гиллон!
– Убери ее с порога.
– А ну, уходи, мать.
Мать нехотя отступила к себе в комнату.
– Может, ему что скрывать надо, – услышали они ее голос. Затем намеренная пауза. – А может, ему и нечего скрывать. – И взрыв безудержного смеха.
Гиллон не мог не выругаться про себя – сука она, вот кто. Зато с тех пор, насколько он мог судить, она никогда больше не пялила на него глаза.