— Вы уверены, что они преступники? — спросил старший из янычар.
   Трое местных жителей колебались и боялись произнести хоть слово, стараясь сохранить свою голову на плечах. Наконец один из них откликнулся:
   — Похоже, что эти чужаки подожгли дворец. Когда мы захотели расспросить их, они побежали, как делают только виновные.
   Я хотел было ответить, но янычары жестом велели мне замолчать и приказали нам обоим — мне и Бумеху — следовать за ними.
   Время от времени я оглядывался через плечо. Толпа наших преследователей собиралась снова, но на значительном расстоянии. А еще дальше угадывался красноватый отсвет пламени и фигуры людей, боровшихся с огнем. Что до племянника, он спокойно шел рядом, не бросив на меня ни одного взгляда — ни тревоги, ни поддержки. Убежден, что этот великий ум был занят чем-то более высоким, чем мои вульгарные страхи от смертельно несправедливого обвинения в преступлении, из-за которого янычары вели нас по переулкам Константинополя навстречу неизвестной судьбе.
   Нас привели к жилищу важного вельможи, звали его Морхед Ага. Никогда раньше я не слышал этого имени, но он дал мне понять, что был недавно назначен командовать янычарами, а прежде занимал ту же высокую должность в Дамаске. Он, впрочем, обращался к нам на арабском языке, но с сильным турецким акцентом.
   Прежде всего я заметил, какие у него зубы. Они были настолько тонкие и темные, что походили на частокол из черных стрел. Вид этого рта показался мне пугающим, но в самом турке, очевидно, он не порождал ни стыда, ни смущения. Он спокойно открывал зубы при каждой улыбке, а улыбался он беспрестанно. Правда также и то, что в остальном весь его облик был обликом почтенного человека: брюшко как у меня, из-под белого колпака виднелись седые волосы, отливающие чистым серебром, ухоженная борода, приятное обхождение.
   Как только нас ввели в его дом, он любезно поздоровался и сказал, что нам очень повезло, что янычары привели нас именно к нему, а не к судье или в тюремную башню.
   — Эти юноши — мне как дети, они мне доверяют и знают, что я человек справедливый и снисходительный. У меня есть друзья наверху, на самом верху, ну, вы понимаете, и никогда я не пользовался своими связями, чтобы осудить невиновного. Напротив, мне случалось иногда просить милости для преступника, которому удавалось меня разжалобить.
   — Уверяю вас, мы ни в чем не виноваты, это простое недоразумение. Я вам сейчас все объясню.
   Он внимательно выслушал меня, несколько раз сочувственно кивнул головой. Потом произнес:
   — Вы кажетесь мне человеком, достойным уважения, знайте же, что я стану вам другом и покровителем.
   Мы стояли в просторной зале, где не было никакой мебели, кроме занавесей на стенах, ковров и подушек. Кроме Морхеда Аги и двух наших янычар, нас окружали с полдюжины мужчин — все вооруженные и сразу же показавшиеся мне отставными солдатами. Вдруг снаружи донесся какой-то шум, один стражник вышел, потом вернулся и прошептал что-то на ухо нашему хозяину, сделавшемуся внезапно озабоченным.
   — Кажется, пожар распространяется. Жертв уже невозможно сосчитать.
   Он обернулся к одному из янычар:
   — Жители квартала видели, что вы отвели сюда наших друзей?
   — Да, несколько человек шли за нами на расстоянии.
   Морхед Ага выглядел все более и более озабоченным.
   — Придется остаться под охраной нашей стражи на всю ночь. Никто из вас не должен спать. А если спросят, где наши друзья, отвечайте, что вы отвели их в тюрьму, чтобы там разобрали их дело.
   Он ободряюще взглянул на нас, обнажив свои «черные стрелы», и сказал, умеряя нашу тревогу:
   — Не волнуйтесь, верьте мне, эти босяки больше не поднимут на вас руку.
   Затем подал знак одному из своих людей принести фисташек. Оба янычара воспользовались этой минутой, чтобы удалиться.
   Но здесь я должен прервать свое повествование. Уже наступила ночь, а день был изматывающим, мое перо отяжелело. Я возобновлю свой рассказ на рассвете.
 
   Написано в субботу, 28.
   Позже нам подали обед, а потом показали спальню, в которой мы с племянником могли остаться одни. Но сон не шел ко мне всю ночь, я так и не заснул до утра, а на рассвете появился Морхед Ага и, склонившись надо мной, начал меня трясти.
   — Нужно сейчас же подниматься.
   Я сел.
   — Что случилось?
   — На улице собралась толпа. Говорят, будто сгорело полквартала, там сотни погибших. Я поклялся могилой своего отца, что вас здесь нет. Но если они будут настаивать, мне придется пустить кого-нибудь из них, чтобы они сами в этом удостоверились. Вам следует спрятаться. Идемте!
   Он провел нас с племянником через коридор и остановился возле стенного шкафа, стоявшего в нише, открыл его дверь ключом.
   — Тут вниз ведут ступеньки. Будьте осторожны, света нет. Спускайтесь медленно, опираясь о стену. Внизу небольшая комнатка. Я приду к вам, как только смогу.
   Мы услышали, как он запер дверь и дважды повернул ключ в замочной скважине.
   Оказавшись внизу, мы поискали на ощупь место, где можно было бы присесть, но мы не нашли ни стула, ни табурета. Я мог только прислониться к стене и молиться, чтобы хозяин не слишком долго продержал нас в этой яме.
   — Если бы этот человек не взял нас под свое покровительство, мы сейчас сидели бы на дне какого-нибудь каменного мешка, — внезапно сказал Бумех, не открывавший рта вот уже несколько часов.
   В этой темноте я не мог понять, улыбается он или нет.
   — Самое подходящее время для насмешек, — сказал я ему. — Ты бы, может, хотел, чтобы Морхед Ага бросил нас на съедение обезумевшей толпе? Или отправил к судье, который поторопится приговорить нас, чтобы успокоить общественное мнение? Не будь таким неблагодарным! И не демонстрируй свое высокомерие! Не забывай, что вчера ты сам привел меня к этому воеводе. И именно ты подтолкнул меня к этому путешествию. Нам вовсе не стоило бы покидать Джибле!
   Я непроизвольно заговорил с ним не по-арабски, а на генуэзском наречии, как происходило со мной каждый раз, когда я чувствовал себя мишенью для ударов судьбы, что могли обрушиться на нас только на Востоке.
   Надо признать, что по прошествии нескольких часов, а потом и дней в моей душе зазвучал голос, не слишком отличающийся от речей Бумеха, обвиненного мной в ерничестве и неблагодарности. По крайней мере в некоторые минуты, тогда как в другие я благословлял свою счастливую звезду, поставившую на моем пути Морхеда Агу. Мое настроение все время качалось туда-сюда как маятник. Иногда я видел в этом человеке мудреца с благородной сединой, озабоченного нашей судьбой и благополучием, извиняя его всякий раз, как он невольно причинял нам какое-нибудь неудобство; а иногда я не замечал в нем ничего, кроме этого черного рта хищной рыбы. Когда время тянулось медленно и угрожающие нам опасности, казалось, отступали, я задавался вопросом, не странно ли сидеть взаперти в доме какого-то незнакомца; ведь он не мой друг и не чиновник, в обязанности которого входит поддерживать порядок в этом городе. Зачем он все это делает? Почему ради нас он навлек на себя неприятности со стороны обитателей того квартала, и даже со стороны властей, которым должен был бы передать нас в первый же день? Он посылал отворить двери нашего узилища, и нас звали подняться обратно в дом, обычно ночью, он приглашал нас разделить трапезу с ним и его людьми, усаживая нас на почетное место и предлагая лучшие куски цыпленка или ягненка, прежде чем приступить к объяснениям, как продвигается наше дело.
   — Увы, увы, — говорил он нам, — гибельная опасность все ближе. Жители квартала постоянно дежурят у моих дверей, убежденные, что вы все еще скрываетесь у меня. По всему городу разыскивают виновников пожара. Власти пообещали примерно их наказать…
   Если бы нас захватили, мы не могли бы даже надеяться на справедливый суд. Нас в тот же день посадили бы на кол и выставили на площади. Тогда как пока мы скрываемся в доме нашего благодетеля, мы ничем не рискуем. Но мы не можем оставаться здесь слишком долго. Все тайны в конце концов выходят наружу. Впрочем, судья уже посылал сюда своего секретаря с проверкой. Должно быть, он что-то подозревает.
   Теперь, когда я пишу эти слова, моя рука уже не дрожит. Но в течение девяти дней и ночей я прожил в настоящем кошмаре, и присутствие моего племянника не уменьшало моего отчаяния.
   Лишь вчера наступила развязка. Запугав меня тем, что в любой момент сюда может явиться судья с обвинением, составленным по всей форме, и что укрывать меня здесь становится все более и более опасным, хозяин сообщил мне наконец хорошую новость.
   — Судья пригласил меня к себе сегодня утром. Я пошел к нему, шепча последнюю молитву. И когда он сразу сказал мне, что янычары ему признались и он знает, что вы скрываетесь у меня, я бросился ему в ноги и умолял его оставить меня в живых. Тогда он велел мне открыть ему все, и сказал, что одобряет мое благородство, поскольку я взял под защиту невиновных, так как он сам тоже убежден в вашей невиновности. Если бы люди сейчас не были так разгорячены, он тут же позволил бы вам выйти из вашего заточения с гордо поднятой головой. Но теперь лучше проявить осторожность. Прежде чем выйти из дома, придется запастись охранным свидетельством. Только ваша милость, сказал я ему, может снабдить их этой бумагой. Он ответил, что должен подумать, и просил меня вернуться сегодня после обеда. Что ты об этом думаешь?
   Я ответил, что очень рад и что эта новость — самая утешительная, какая только могла бы быть.
   — Нам следует сделать судье подарок, достойный его благосклонности.
   — Разумеется. Какую сумму могли бы мы ему предложить?
   — Ты должен тщательно поразмыслить, этот кади 28 — важный вельможа. Он горд и не захочет торговаться. Он лишь взглянет на то, что мы ему поднесем. И если найдет этот дар достаточным, прикажет составить для нас охранную грамоту. Но если тот окажется недостаточным, он швырнет мне его в лицо, и мы все трое — ты, я и твой племянник — отправимся в вечность!
   Он медленно провел рукой по шее — взад и вперед, и я инстинктивно повторил его жест.
   Сколько денег мне нужно предложить, чтобы спасти свою жизнь? Как ответить на такой вопрос? Разве может существовать цифра, выше которой я предпочту потерять собственную жизнь и жизнь своего племянника?
   — У меня при себе сейчас только четыре пиастра и шестьдесят аспров. Знаю, этого недостаточно…
   — Четыре с половиной пиастра — это столько, сколько нужно, чтобы раздать моим людям в благодарность за то, что они охраняли нас всех и прислуживали нам десять дней.
   — Именно это я и намеревался сделать. Я также хотел, как только вернусь домой, послать тебе — тебе, нашему хозяину, нашему покровителю — самый великолепный подарок.
   — Забудь обо мне, я ничего не хочу. Ты жил здесь в моем доме день и ночь, и ни разу я не просил тебя развязать кошелек. Я рискую жизнью не для того, чтобы получить от тебя вознаграждение. Я принял вас в своем доме, тебя с твоим племянником, потому что с первой минуты был убежден в вашей невиновности. Ни по какой другой причине. Я смогу спать спокойно, только когда узнаю, что вы в безопасности. Но судье действительно следует поднести подобающий дар, и горе нам, если мы совершим хоть малейшую ошибку, оценив его неправильно.
   — А как можно ему заплатить?
   — У него есть брат, процветающий и уважаемый купец. Ты напишешь долговую расписку в его пользу, скажем, будто он поставил тебе товар на определенную сумму, и пообещаешь заплатить ему долг в течение недели. Если при тебе нет сейчас такой суммы, ты можешь ее занять.
   — При условии, что кто-то соблаговолит мне ее одолжить…
   — Послушай, друг мой! Послушай совета человека, чьи волосы уже побелели. Прежде всего тебе нужно выпутаться из этих злоключений и сохранить голову на плечах. Позже ты сможешь подумать о заимодавцах. Не будем терять времени, я сейчас же начну составлять бумагу. Пусть мне принесут принадлежности для письма!
   Он осведомился о моем полном имени, о месте моего постоянного проживания, о моем адресе в этом городе, о моем вероисповедании, происхождении, точном наименовании рода моих занятий и принялся прилежно писать, выводя каллиграфические строчки уверенной рукой. Одну строку он все же оставил пустой.
   — Так сколько мне написать?
   Я колебался.
   — А твое мнение?
   — Я не могу тебе помочь. Я не знаю размеров твоего состояния.
   Каковы размеры моего состояния? Ну, может быть, если хорошенько все подсчитать, двести пятьдесят тысяч мединов — около трех тысяч пиастров… Но разве этот вопрос был мне задан? Скорее нужно узнать, какую сумму привык получать судья за оказание подобной услуги.
   Каждый раз, как в голову мне приходила та или иная цифра, у меня сжималось горло. А что, если чиновник откажет? Не добавить ли еще один пиастр? Или три? Или двенадцать?
   — Так сколько же?
   — Пятьдесят пиастров!
   Он выглядел не слишком удовлетворенным.
   — Я напишу сто пятьдесят!
   Он стал писать, и я не решился протестовать.
   — Теперь будем молить Бога, чтобы все прошло хорошо. Иначе мы все умрем.
   Мы покинули дом Морхеда Аги вчера, в первом часу утра, когда на улицах было еще совсем мало народу и после того, как его люди удостоверились, что за нами никто не шпионит. Нас снабдили охранным свидетельством, показавшимся мне немного куцым, по которому нам было позволено спокойно перемещаться по всей империи. Внизу документа стояла подпись, там можно было прочитать только одно слово: «кади».
   Прижимаясь к стенам домов, мы вернулись к себе в Галату — грязные, оборванные, словно нищие попрошайки или по крайней мере путники, изнуренные несколькими трудными переходами и не раз встречавшие смерть на своем пути. Несмотря на пропуск, мы опасались проверок случайного патруля, а еще больше — столкнуться нос к носу с жителями выгоревшего квартала.
   Только придя домой, мы узнали истину: на следующий же день после пожара стало известно, что мы здесь ни при чем. Испытывая боль и будучи почти уничтоженным потерей дома и своих книг, благородный воевода тем не менее собрал жителей своего квартала, чтобы объявить им, что нас обвинили напрасно; это бедствие было вызвано горящими углями из кальяна, оброненного на ковер служанкой. Несколько человек из его окружения пострадали от ожогов — не слишком серьезных, но никто не погиб. За исключением юного безумца, зарубленного на наших глазах янычарами.
   Беспокоясь за нас, Марта, Хабиб и Хатем пришли в тот же день разузнать о нас, и, естественно, их направили к дому Морхеда Аги, который и уверил их, что всю ночь скрывал нас у себя, спасая от толпы, но что мы сразу же ушли. Может быть, внушал он им, мы предпочли покинуть на некоторое время этот город, боясь, как бы нас не арестовали. Мои близкие горячо поблагодарили нашего благодетеля, и он пообещал держать их в курсе дела, как только появятся какие-нибудь новости о нас, так как, по его словам, между нами возникла большая дружба. Пока они вели этот любезный разговор, мы с Бумехом гнили в подземной темнице у них под ногами и воображали, что наш тюремщик изо всех сил старается вырвать нас из когтей разбушевавшейся толпы.
   — Я заставлю его заплатить! — воскликнул я. — И это так же верно, как то, что меня зовут Эмбриако! Он вернет мне деньги, и, если уж его не посадят на кол, гнить ему в тюрьме!
   Никто из моих и не подумал мне перечить, но когда я остался наедине со своим приказчиком, он начал умолять меня:
   — Господин мой, лучше бы вы отказались от мысли преследовать этого человека!
   — Об этом не может быть и речи! Даже если придется дойти до великого визиря!
   — Но если каид 29 одного из кварталов нижнего города, прежде чем выпустить вас на волю, взял ваш кошелек и вытянул долговую расписку на сто пятьдесят пиастров, сколько же вы думаете выложить в приемной великого визиря, чтобы добиться справедливого решения?
   Я ответил:
   — Заплачу, сколько понадобится, но я хочу увидеть этого человека на колу!
   Хатем поостерегся снова мне противоречить. Он вытер стол, наполнил пустую чашку и вышел, опустив глаза. Он знал, что не должен задевать мое самолюбие. Но он знал также, что каждое сказанное им слово оставило глубокий след в моем мозгу, что бы я сейчас ни говорил.
 
   И верно, сегодня утром я был совсем уже не в том расположении духа, как вчера. Я больше не думал об этом и не хотел мстить. Я намеревался покинуть город и увезти всех своих. И я больше не стремлюсь найти эту проклятую книгу: мне кажется, каждый раз, как я приближаюсь к ней, происходит какое-то несчастье. Сначала — старый Идрис, потом — Мармонтель. Теперь — пожар. Я больше не хочу ничего подобного, я уезжаю.
   Марта тоже умоляет меня покинуть этот город без промедления. Ноги ее больше не будет во дворце. Она убеждена, что хлопоты, которые она могла бы еще предпринять, ни к чему не приведут. Сейчас она хотела бы отправиться в Смирну — разве не говорили ей когда-то, что ее муж устроился где-то в той стороне? Она уверена, что там ей удастся добыть бумагу, которая сделает ее свободной. Если она найдет там то, что ищет, мы вместе вернемся в Джибле. И там я женюсь на ней и введу ее в свой дом. Я не хочу обещать ей этого прямо сейчас: столько сложностей отделяет нас еще от этого завтра. Но мне нравится лелеять мысль, что грядущий год, так называемый год Зверя и тысяч предсказанных бедствий, станет для нас годом нашей свадьбы. Не концом света, а началом начал.

Тетрадь II. Глас Саббатая

   В порту, воскресенье, 29 ноября 1665 года.
   В моей тетради еще полно чистых страниц, но эти строки я начинаю писать в другой, только что купленной мной в этом порту. Первой у меня больше нет. Если мне не придется снова ее увидеть — после всех этих записей, сделанных в ней начиная с августа, — мне кажется, я потеряю вкус к писанию и в некотором роде вкус к жизни. Она не потерялась, просто я вынужден был оставить ее у Баринелли, когда в спешке покинул его дом, и я очень надеюсь вновь обрести ее — и даже сегодня вечером, если будет на то Божья воля. Хатем пошел, чтобы забрать ее и еще кое-какие вещи. Я доверяю его ловкости…
   А пока я вновь вернусь к событиям этого долгого дня, когда я подвергся стольким публичным оскорблениям. Некоторых из них я ожидал, других — нет.
   Итак, сегодня утром, когда я со своими намеревался отправиться в церковь в Перу, пришел какой-то важный турок с большой свитой. Не сойдя с коня, он послал одного из своих людей найти меня. Все обитатели нашего квартала почтительно приветствовали его, а некоторые снимали головные уборы, после чего исчезали в первом попавшемся переулке.
   Когда я появился, он поздоровался со мной по-арабски, сидя верхом на разряженной лошади в полной сбруе, я вернул ему его приветствие. Он заговорил со мной так, будто мы были давно знакомы, и называл меня другом и братом. Но его хмурые глаза говорили другое. Он пригласил меня посетить его и оказать ему честь этим визитом, а я вежливо ответил, что это было бы честью для меня, все это время задаваясь вопросом, кем может быть этот человек и что ему от меня нужно. После всего, что случилось со мной в эти последние дни, я стал подозрительным и, не имея никакого желания идти в дом к незнакомцу, ответил, что должен — увы! — покинуть город в следующий четверг по срочному делу, но с удовольствием приму его благородное приглашение в мой будущий приезд в эту благословенную столицу. А про себя я пробормотал: «Не слишком скоро!»
   Вдруг тот человек вынул из кармана акт, который обманом и принуждением заставил меня подписать мой тюремщик. Он развернул его, утверждая, что там стоит его имя. Он назвал себя и сказал, что он удивлен тому, что я собираюсь уехать, прежде чем расплачусь со своим долгом. «Это, наверное, брат судьи», — подумал я. Но он также мог быть любым другим могущественным лицом, сговорившимся с моим тюремщиком, и ему-то он и предназначал мою долговую расписку, убеждая меня, что вписывает туда имя судьи. А этот судья, вероятно, существовал только в сказке, придуманной Морхедом Агой. «Ах, так вы брат кади!» — воскликнул я, чтобы оставить себе время подумать и дать понять тем, кто нас слушал, что я не слишком хорошо понимаю, кто этот человек.
   В ответ прозвучала довольно грубая тирада:
   — Я брат того, кого мне угодно! Но не генуэзской собаки! Когда ты собираешься заплатить мне долг?
   С любезностями, очевидно, было покончено.
   — Позвольте взглянуть на этот акт?
   — Ты прекрасно знаешь, что там! — ответил он, изображая нетерпение.
   Но протянул мне его, правда, не выпуская из рук, и я приблизился, чтобы прочесть, что там написано.
   — Эти деньги, — сказал я, — должны быть уплачены только через пять дней.
   — В четверг, в следующий четверг. Ты придешь ко мне со всей суммой и ни одним аспром меньше. А если ты попытаешься прежде удрать, я заставлю тебя провести остаток жизни за решеткой. Отныне мои люди станут следить за тобой днем и ночью. Куда ты сейчас идешь?
   — Сегодня воскресенье, и я иду в церковь.
   — Хорошо, правильно делаешь, иди в церковь! Молись за свою жизнь! Молись за спасение своей души! И главное — поторопись найти хорошего заимодавца!
   Он приказал двоим из своих людей оставаться на посту перед дверьми нашего дома, предварительно попрощавшись со мной гораздо менее вежливо, чем здоровался по приходе.
   — Что нам теперь делать? — спросила Марта. Я думал не больше минуты.
   — То, что и собирались, пока не появился этот человек. Идем к мессе.
   Я не часто молюсь в церкви. Я прихожу туда для того, чтобы быть убаюканным голосами поющих, волнами ладана, иконами, статуями, высокими сводами, витражами и позолотой и уплыть в бесконечные размышления, даже скорее мечты — мирские мечты, а иногда и весьма вольные.
   Я перестал молиться — хорошо это помню — в тринадцать лет. Мой религиозный пыл остыл в тот день, когда я перестал верить в чудеса. Надо бы рассказать, как это произошло, — и я это сделаю, но позже. Слишком много всего случилось сегодня, и все это занимает мой ум, не оставляя ему сил на далекие воспоминания. Я же хочу отметить, что сегодня я молился и просил у Неба чуда. Я доверчиво надеялся и даже — да простит меня Господь! — чувствовал, что достоин его. Ибо я всегда был честным торговцем и, более того, не лишенным благородства человеком. Сколько раз протягивал я руку помощи беднякам, которых Он — да простит Он меня еще раз! — оставил! Никогда не присваивал я имущества слабейших и не унижал зависящих от меня. Неужели он попустит, чтобы меня так жестоко травили, чтобы меня разорили, чтобы угрожали моей свободе и жизни?
   Стоя в церкви, я беспардонно занял место напротив образа Спасителя, царившего над самым алтарем среди золотых лучей, и стал просить у Него чуда. В тот час, как я пишу эти строки, я еще не знаю, произошло ли это чудо. Но сдается мне, первый знак его уже был мне послан.
   Я вполуха слушал проповедь отца Тома, посвященную последнему месяцу перед Рождеством и жертвам, на которые мы должны быть готовы, чтобы возблагодарить Небеса, пославшие нам Мессию, до тех самых пор, пока, произнеся последние фразы, он не попросил верующих горячо помолиться за тех, кто присутствует сейчас на собрании, но уже завтра должен будет выйти в море, чтобы их путешествие прошло без гибельных опасностей и чтобы по милости Всемогущего стихии не разбушевались. Все глаза обратились на дворянина, стоявшего в первом ряду и державшего под мышкой шляпу капитана. В знак признательности он отвесил священнику легкий поклон.
   В то же мгновение в голову мне пришло решение, которое я искал: уехать тотчас, не заходя даже к господину Баринелли. Идти прямо на судно, сесть на корабль и провести там ночь, чтобы как можно быстрее скрыться от тех, кто нас преследует. Что за грустная эпоха, когда у невиновного человека нет другого выхода, кроме бегства! Но Хатем прав: если я совершу ошибку, обратившись к властям, я рискую потерять свое состояние и свою жизнь.
   Эти разбойники выглядят настолько уверенными в своих действиях, они не кичились бы так, если бы у них не было покровителей в самых высоких сферах. Я — чужак, «неверный», «генуэзская собака» — никогда не добьюсь справедливости в споре с ними. Если я стану упорствовать, то подвергну опасности собственную жизнь и жизнь своих близких.
   Выйдя из церкви, я подошел к капитану корабля, которого звали Бовуазен, и спросил его, не собирается ли он, случаем, зайти в порт Смирны. Говоря по правде, в том состоянии духа, в каком я находился с самого утра после появления моего гонителя, я был готов отправиться куда угодно. Но я бы напугал собеседника, дав ему почувствовать, что хочу бежать. Я был счастлив узнать, что корабль на самом деле должен был бросить якорь в Смирне, чтобы разгрузить там часть товаров и высадить господина Роболи, французского купца, с которым я встречался у отца Тома и который служил временно исполняющим обязанности посла. Мы условились о плате за проезд и за питание: десять французских экю, то есть триста пятьдесят мединов, половина которых должна быть выплачена при посадке на корабль, а вторая половина — по прибытии. Капитан настоятельно посоветовал мне не опоздать к отплытию, которое намечено на самое раннее утро, а я ответил ему, что мы не хотим рисковать и сядем на корабль сегодня же вечером.