Мы долго кружились по комнате, долго шептались и долго ласкали друг друга. Мои руки принялись раздевать ее, потом — обнимать, а губы предпочли терпеливо плутать по ее вздрагивающему телу — то жадно хватая свою добычу, то замирая на месте, то снова жадно вбирая в себя ее веки, ресницы, которыми она занавешивала глаза, руки, которыми она прикрывала груди, и ее обнаженные полные и белые бедра. Женщина, которую любишь, — словно цветочная поляна, а мои пальцы и губы — словно пчелы, собирающие сладкий нектар.
   В Смирне, в монастыре капуцинов, я познал минуту высшего блаженства, когда мы с Мартой любили друг друга, опасаясь, как бы вдруг не вошли племянники, или Хатем, или какой-нибудь монах. Здесь, в Лондоне, эти любовные объятия имели совсем другой вкус — такой же околдовывающий, но совсем другой! Там страстную напряженность каждому мгновению придавали спешка и страх; тогда как здесь ничем не ограниченное время дарило каждому жесту особый отзвук, длительность и эхо, обогащавшие и усиливавшие его. Там мы ощущали себя загнанными зверьми, которых преследуют люди, нас обуревало чувство, что мы нарушаем все запреты. Здесь ничего этого не было: этот город не знал о нас, никто в этом мире не знал о нас, и мы не чувствовали за собой никакой вины, мы жили в стороне от добра и зла, в тени запретного. И вне времени. Солнце, один наш сообщник, ложилось спать с восхитительной медлительностью, и ночь, другой наш сообщник, обещала быть долгой. Мы еще успеем изнурить друг друга — капля за каплей, до последнего наслаждения.
 
   7 сентября.
   Капеллан вернулся вместе со своими учениками. Они уже были в доме, когда я проснулся. Он ничего не сказал мне о причинах своего отсутствия, а я ничего у него не спрашивал. Он просто пробормотал какое-то извинение.
   Лучше уж написать сразу, в начале этой страницы: сегодня в моих отношениях с этими людьми что-то испортилось. Мне очень жаль, и я страдаю от этого, но не думаю, что мне было по силам помешать тому, что случилось.
   Капеллан возвратился расстроенным и раздраженным, он сразу же дал понять, что его терпение на исходе.
   — Сегодня мы должны продвинуться вперед в нашем чтении, чтобы добраться до сути, если она там есть. Мы будем сидеть здесь день и ночь, и тот, кто устанет, тот не может называться одним из нас.
   Удивленный такими словами, таким тоном и их мрачными лицами, я ответил, что сделаю все, что в моей власти, чтобы поскорее закончить книгу, но тут же уточнил, что недомогание, мешающее чтению, от меня не зависит. Кажется, я обнаружил, как на их лицах промелькнули ухмылки сомнения, но сделал вид, что ничего не заметил, будучи убежденным, что сам во всем виноват. Конечно, я никогда не лгал им в главном, потому что ничего не мог поделать с наплывающей слепотой, мешающей чтению; я лгал, говоря о приступах болезни, несколько раз даже изображал головные боли. Быть может, мне с самого начала следовало признаться, что за болезнь меня поразила, какой бы таинственной она ни была. Теперь уже слишком поздно, если бы я сейчас сознался в своей лжи и пустился бы в описание этих симптомов, я только подтвердил бы их худшие подозрения. Тогда я решил не отказываться от своих слов и постараться прочитать эту книгу как можно скорее.
   В этот день Небо не стало моим союзником. Вместо того чтобы облегчить мою задачу, оно ее усложнило. Едва я открыл книгу, сгустились сумерки. Скрытой от меня оказалась не только книга, но и вся комната, люди, стены, стол и даже окно были теперь чернильного цвета.
   В это мгновение, длившееся целую вечность, у меня возникло чувство, что я навсегда потерял зрение, и я сказал себе, что Небо, уже посылавшее мне несколько предупреждений, замыслило наконец подвергнуть меня заслуженной каре.
   Я захлопнул книгу, и в ту же секунду зрение ко мне вернулось. Не то чтобы полностью, не так, как я мог бы видеть в ясный полдень, но так, будто уже наступил вечер, а комната освещена одним-единственным подсвечником. Мне все еще мешала легкая дымка, она остается и сейчас, когда я пишу эти строки. Словно по небу плывет облако, отбрасывающее тень на меня одного. Страницы дневника видятся мне пожелтевшими, будто они постарели на сотню лет за один день. Чем больше я говорю об этом, тем больше это меня беспокоит и тем сложнее мне продолжать свой рассказ.
   Тем не менее это необходимо.
   — Что еще? — спросил капеллан, увидев, как я закрыл книгу.
   У меня хватило ума ответить:
   — Я хочу сделать вам предложение. Я сейчас поднимусь к себе в комнату, отдохну и стану читать эту книгу на свежую голову, делать записи и завтра утром вернусь сюда с текстом на латыни.
   Мне удалось быть достаточно убедительным, и старик согласился, правда, не слишком быстро и предварительно взяв с меня обещание вернуться с переводом двадцати страниц и ни на одну меньше.
   И вот я поднялся к себе; мне показалось, что за мной следит кто-то из его учеников: я слышал, как он ходит взад-вперед перед моей дверью. Я притворился, что не заметил такого явного выражения недоверия к себе, чтобы мне не пришлось выказывать им мою обиду.
   Сев за стол, я положил перед собой «Сотое Имя», открыв книгу на середине, но перевернув ее лицевой стороной вниз, и принялся листать дневник, в котором, к моему счастью, нашел отчет от двадцатого мая, написанный мной о беседах с моим персидским другом. Основываясь на его рассказах о споре по поводу Высшего Имени и о мнении Мазандарани, я составил текст, который и собирался выдать завтра за перевод того, что написал этот последний, при этом я старался подделать его стиль, вдохновляясь тем малым, что мне удалось прочесть в начале этой проклятой книги…
   Почему я написал «проклятой»? Проклята ли она? Или благословенна? Или заколдована? Ничего этого я не знаю. Знаю только, что она прикрыта щитом. Щитом от меня, во всяком случае.
 
   8 сентября.
   Все прошло прекрасно. Я читал свой латинский текст, а Магнус переписывал его слово в слово. Капеллан сказал, что именно так нам и следовало бы поступать с самого начала. Он лишь настойчиво просил меня читать как можно быстрее.
   Надеюсь, что это — всего лишь проявление возвратившегося к нему воодушевления и что он умерит свои требования ко мне. Иначе, боюсь, произойдет самое худшее. Так как обман, к которому я прибегнул, не может длиться бесконечно. Уже сегодня я исчерпал все, что рассказал мне Эсфахани, так же как и то немногое, что хранилось в моей памяти. Я мог бы вспомнить еще кое-что, слышанное мной о «Сотом Имени», но не могу же я бесконечно придерживаться этой стратегии. В один прекрасный день мне придется добраться до конца этой книги и назвать имя, которое они ждут: будет ли оно действительно Именем Создателя, или только тем, которое предлагает Мазандарани.
   Может, в ближайшие дни мне стоило бы предпринять новую попытку прочесть эту книгу…
   Я начал писать эту страницу, исполненный надежд, но едва я написал несколько строк, моя вера в будущее угасла точно так же, как свет, который гаснет всякий раз, как я открываю этот проклятый том.
 
   9 сентября.
   Вчерашний вечер и сегодняшнее утро я провел за тем, что марал страницы на латыни, составляя так называемый текст Мазандарани. Из-за этого у меня нет больше ни времени, ни сил опять брать в руки перо ради собственных записей, и я ограничусь краткими заметками.
   Капеллан спросил, сколько страниц мне уже удалось перевести, и я ответил «сорок три», хотя с таким же успехом мог бы сказать «семнадцать» или «шестьдесят шесть». Он спросил меня, сколько страниц осталось, и я ответил «сто тридцать». Тогда он сказал, что надеется, что я закончу чтение через несколько дней и, уж конечно, до конца следующей недели.
   Я пообещал ему это, но чувствую, что ловушка захлопывается. Быть может, мне следовало бы бежать отсюда…
 
   10 сентября.
   Ночью ко мне пришла Бесс. Было темно, и она осторожно проскользнула в мою комнату. Она еще ни разу не приходила с того времени, как вернулся капеллан. И ушла до рассвета.
   Если бы я решил бежать отсюда, следует ли мне предупредить ее об этом?
   Сегодня утром я закончил текст, который писал со вчерашнего дня. Мои знания исчерпались, и теперь эстафету приняло воображение. Они тем не менее слушали меня с еще большим вниманием. Правда, я заставил Мазандарани заявить, что едва он откроет читателю Высшее Имя, оно наполнит удивлением и ужасом всякого, кто его узнает.
   Возможно, сейчас я выиграл время и получил кредит доверия у моих слушателей. Пока мне везет, но сберечь удачу можно, только постоянно увеличивая ставку!
 
   11 сентября.
   У русских сегодня наступил Новый год, и я всю ночь беспрестанно думал об этом. Я даже видел во сне паломника Евдокима, угрожавшего мне небесными карами и призывавшего меня покаяться.
   Когда около полудня мы собрались в комнате капеллана, я начал с упоминания этого числа в надежде отвлечь их внимание. Слегка преувеличивая, я передал им рассказ, изложенный моим другом Джироламо на борту «Sanctus Dionisius», сообщив, что в Московии множество людей убеждены, что день Святого Симеона, означающий для них Новый год, будет последним. И что мир будет поглощен потоком огня.
   Несмотря на многозначительные взгляды учеников, капеллан промолчал. Он только слушал меня — рассеянно и почти равнодушно. И хотя он не подвергал сомнению мои слова, все же, воспользовавшись минутой тишины, он тут же вернул меня к нашей книге. Я принялся с неохотой листать страницы, заменяя подлинный текст своими фантазиями…
 
   Воскресенье, 12 сентября 1666 года.
   Боже мой! Боже мой! Боже мой!
   Что еще я могу сказать?
   Боже мой! Боже мой!
   Неужели это произошло?
   Посреди ночи Лондон заполыхал. И сейчас говорят, что городские кварталы вспыхивают один за другим. Из своего окна я вижу багровый отсвет пожара, вижу улицы, по которым бегут охваченные ужасом люди, слышу их отчаянные крики, а надо всем этим кошмаром — черное небо, лишенное звезд.
   Господи! Возможно ли, что конец света будет именно таким? Не внезапно нахлынувшее ничто, а огонь, подходящий все ближе и ближе, и вскоре уже я увижу, как поднимается этот огонь, заливающий все вокруг как воды потопа, и буду чувствовать, как он поглощает меня?
   Не наблюдаю ли я сейчас из окна, как приближается мой собственный конец, который я силюсь описать, склонившись над страницами своего дневника?
   Всепожирающий огонь быстро движется вперед, а я сижу за этим деревянным столом, в деревянной каморке и доверяю свои последние мысли простой бумаге, способной загореться от любой искры! Безумие! Безумие! Но это безумие, разве оно не отражение всего моего поведения, поведения смертного? Я грежу о вечности, в то время как передо мной уже разверзлась могила, и благочестиво вверяю душу свою тому, кто уже готов вырвать ее у меня. Со дня рождения меня отделяли от смерти лишь несколько лет, сегодня, быть может, — несколько часов, но что есть год с точки зрения вечности? Что такое день? Или час? Или одна минута? Все это имеет смысл для нас, лишь пока бьется сердце.
   Бесс приходила ко мне ночью. Мы опять сжимали друг друга в объятиях, пока там, внизу, рядом с нами раздавались крики, поднимались к небу мольбы о помощи. Из окна видны чудовищные багровые отсветы, а иногда я замечаю, как вырываются вверх, а потом опадают языки пламени.
   Гораздо хуже огня и багровых отсветов этот ужасающий скрежет: словно гигантская глотка какого-то зверя впивается в деревянные стены домов, грызет их, кусает, жует и жует, а затем — выплевывает.
   Бесс побежала к себе в спальню, чтобы накинуть на себя что-нибудь, так как ко мне она явилась наполовину раздетой, потом вернулась, и вскоре к нам присоединился капеллан со своими учениками, которые ночевали сегодня в нашем доме. С рассветом все собрались в моей комнате, потому что из моего окна, самого высокого в доме, пожар был виден лучше всего.
   Посреди восклицаний, слез и молитв то один, то другой упоминал улицу или высокое здание, которые были уже охвачены или окружены огнем. Не зная ни одного из этих мест, я не слишком хорошо понимал, пора ли мне волноваться и тревожиться или можно немного успокоиться. Мне не хотелось задавать им слишком много вопросов. Я отошел от окна, уступив его местным жителям, а сам устроился в своем углу и стал наблюдать за их жестами, их тревожным перешептыванием, их страхами.
   Через несколько минут мы вместе спустились один за другим по скрипучим деревянным ступеням в нижнюю залу, где не могли уже расслышать треска огня, зато прекрасно слышали глухой беспрестанный рокот толпы, который казался гневным ворчанием.
   Если я проживу еще достаточно долго, чтобы хранить воспоминания, я сберегу в памяти несколько сцен. К примеру, Магнуса, который ненадолго вышел на улицу, потом вернулся в слезах и сообщил, что только что занялась «его церковь»: церковь его покровителя, святого Магнуса, что возле Лондонского моста. В течение всего этого трагического дня сюда приходили вести о тысячах новостей такого рода, но я никогда не забуду бесконечного отчаяния этого юноши, так беззаветно верующего и теперь безмолвно обвинявшего Небеса в предательстве.
   Дверь «Ale house» за все утро ни разу не распахнулась настежь. Когда Магнус, Кальвин или Бесс ходили разузнавать новости, ее лишь слегка приоткрывали, чтобы пропустить их, а в следующий раз она чуть открывалась, чтобы дать им войти. Капеллан тяжело опустился в кресло и ни разу с него не поднялся. Я остерегался показываться на улице из-за распространившихся с рассвета слухов о том, что будто бы город подожгли те, кого здесь именуют «папистами».
   Я только что написал «с рассвета», это не совсем верно. Мне хотелось бы до последнего дыхания оставаться точным и ясным, но это случилось совсем не так. Сначала, с раннего утра пошли толки о том, что огонь возник в булочной — то ли плохо затушили печь, то ли служанка задремала и позволила огню выбиться на улицу Пудинг Лэйн 63, совсем рядом от того постоялого двора, где я провел две мои первые лондонские ночи.
   Часом позже, уже на нашей улице, кто-то сказал Кальвину, что начался штурм голландского и французского флотов, которые подожгли город, чтобы вызвать замешательство и воспользоваться им с тем, чтобы броситься в атаку, и теперь надо ожидать худшего.
   Еще через час говорили уже не о флотах, явившихся причиной пожара, а об агентах Папы-«антихриста», которые в очередной раз пытались уничтожить эту «страну добрых христиан». Рассказывали даже, будто толпа хватала людей по одной-единственной причине: за то, что они не были уроженцами этих мест. Плохо быть иноземцем, когда город в огне, благоразумнее сидеть дома, поэтому весь этот день я скрывался и прятался. Сначала внизу, в большой зале, потом, когда начали заходить соседи, захлопнуть дверь перед носом которых было невозможно, мне пришлось спрятаться подальше, забравшись выше: в мою комнату, в мою деревянную «обсерваторию».
   И вот, прерываясь и подолгу стоя у окна, я взялся писать и набросал несколько строк в своем дневнике, чтобы заглушить тревогу.
   Солнце зашло, а пожар все еще бушует. Ночь обрела красный цвет, небо кажется совершенно пустым.
   Возможно ли, что все города сейчас в огне, как и Лондон? И каждый из них, как и Лондон, воображает, что он один превратился в Гоморру 64?
   Возможно ли, что в этот же самый день огонь поглотил Геную? И Константинополь? И Смирну? И Триполи? И даже Джибле?
   Свет начал угасать, но сегодня ночью я не стану зажигать свечу. Я буду лежать в темноте, вдыхая запах горящей древесины, и молить Бога даровать мне возможность снова забыться сном.
 
   Понедельник, 13 сентября 1666 года.
   Апокалипсис не прекратился,
   Апокалипсис продолжается.
   Мне чудится Божий суд.
   Лондон полыхает по-прежнему, а я скрываюсь от огня в деревянном доме.
   Проснувшись, я тем не менее спустился в большую залу, где обнаружил Бесс, капеллана и его учеников: они устроились в креслах и за всю ночь ни разу не двинулись с места.
   Моя подруга открыла глаза только для того, чтобы попросить меня вновь подняться в мое убежище, из боязни, что меня кто-нибудь может увидеть или услышать. Говорят, будто этой ночью схватили несколько иноземцев, среди которых были два генуэзца. Ей не назвали их имен, но сведения — верные. Она обещала принести мне поесть, и я увидел в ее газах обещание любовных ласк. Но сможем ли мы любить друг друга в горящем городе?
   Как раз когда я благоразумно пошел к лестнице, капеллан поймал меня за рукав.
   — Сдается мне, что ваше предсказание сбывается, — произнес он с вымученной улыбкой.
   На что я горячо возразил, что это вовсе не мое предсказание, а предсказание московитов, о котором на море поведал мне мой друг, венецианец, а я только сослался на него. В такие времена мне вовсе не улыбалось прослыть вестником несчастий, сколько безобидных болтунов сожгли и за меньшее! Он понял мою тревогу и извинился, сказав, что напрасно заговорил об этом.
   Позже Бесс поднялась ко мне и повторила его извинения; она клялась, что он ничего никому не рассказывал, прекрасно понимая, какая опасность может угрожать распространителю подобных слухов.
   Инцидент был исчерпан, и я стал расспрашивать ее о пожаре. После краткой передышки огонь, говорят, начал опять распространяться, раздуваемый восточным ветром; мне назвали с десяток улиц, запомнить названия которых мне не удалось и которые будто бы стали сегодня жертвами пламени. Единственная хорошая новость: на нашей улице, которая, кстати, называется Вуд-стрит 65, огонь продвигается медленно. Значит, бегства пока не предвидится. Совсем наоборот: двоюродные братья Бесс перенесли сюда свою мебель, из страха, что их дом, который стоит ближе к Темзе, может вскоре полностью сгореть.
   Но это всего лишь временная передышка. Сегодня дом еще в безопасности, но завтра этого уже не будет, а уж тем более послезавтра. Чтобы огонь добрался до нас, прежде чем мы сможем убежать, нужно только, чтобы ветер ненадолго подул с юга. Я занес это наблюдение в свой дневник, но не сказал об этом Бесс, боясь и в ее глазах показаться зловещей Кассандрой.
 
   Вторник, 14 сентября 1666 года.
   Мне пришлось бежать на чердак. Но все это лишь отсрочка, так же, как для этого дома, и для этого города, и для этого мира.
   Глядя на погибающий в огне город, мне следовало бы писать так, как когда-то пел Нерон, но из моего горла вырываются лишь невнятные звуки.
   Бесс велела мне ждать, не шуметь и не бояться.
   Я жду. Я не схожу с места, я уже не стараюсь наблюдать за бушующим пламенем, а скоро я даже перестану писать.
   Чтобы писать, мне требуется немного волнений и немного покоя. Слишком много покоя заставляет мои пальцы лениться, слишком много тревоги делает их непослушными.
   Кажется, толпа сейчас обшаривает дома в поисках виновников.
   Повсюду, куда бы я ни приехал в этом году, я чувствовал себя виноватым. Даже в Амстердаме! Да, Маимун, друг мой, брат мой, ты слышишь меня? Даже в Амстердаме!
   Как я погибну? В огне? В толпе? Мне не о чем больше писать. Я жду.

Тетрадь IV. Генуэзское искушение

   В Генуе, суббота, 23 октября 1666 года.
   Я долго колебался, прежде чем опять взяться за перо. Но в конце концов раздобыл сегодня утром крепко сшитую тетрадь, на первой странице которой я сейчас и пишу — не без сладострастного удовольствия. Хотя и не уверен, что продолжу это занятие.
   Уже три раза я начинал дневник с девственно чистых листов, обещая себе доверять им мои замыслы, желания и тревоги, мои впечатления от городов и людей, слегка сдобренные юмором и крупинками мудрости, как задолго до меня поступало столько путешественников и хроникеров прошлого. У меня нет их таланта, и эти страницы не стоят тех книг, что стояли когда-то на моих книжных полках, с которых я смахивал пыль; но все же я старался сообщать обо всем, что со мной случалось, даже когда осторожность или гордость подталкивали меня к молчанию, даже когда мною овладевала усталость. Кроме тех дней, когда я оказывался жертвой болезни или в заключении, я писал почти каждый день. Я заполнил сотни страниц в трех разных тетрадях, и у меня не осталось ни одной. Я писал для огня.
   Первая тетрадь, в которой я рассказывал о начале своих странствий, пропала, когда мне пришлось в спешке покинуть Константинополь; вторая осталась на Хиосе, после моего изгнания с острова; третья скорее всего погибла в лондонском пожаре. Но вот я, однако, разглаживаю листы четвертой — смертный, забывший о смерти, жалкий Сизиф.
   В своем магазинчике, в Джибле, когда мне порой доводилось кидать в огонь старую, истлевшую и рассыпающуюся книгу, я всякий раз с умилением думал о том, кто ее написал. Иной раз это было единственное творение всей его жизни, все, что он надеялся оставить после себя, след его существования. Но вот его слава превратится сейчас в серый дым, как его тело когда-то стало прахом.
   Я описываю смерть незнакомца, а ведь речь идет обо мне!
   Смерть. Моя смерть. Что может значить смерть, что значат книги и слава, если завтра весь мир погибнет, как Лондон?
   Сегодня утром мой разум пребывает в таком смятении! И все же мне надо писать. Несмотря ни на что, мое перо должно по-прежнему скользить по бумаге. Уцелеет эта тетрадь или сгорит, я буду писать, я все равно буду писать.
   Расскажу сначала, как я выбрался из лондонского ада.
   Когда начался пожар, мне пришлось скрываться, избегая ярости обезумевшей толпы, готовой растерзать «папистов». Без какого-либо доказательства моей вины, кроме того, что я иноземец, выходец с того же полуострова, что и «антихрист», местные жители могли бы схватить меня, затоптать, замучить и, разорвав на лохмотья, швырнуть в огненное пекло, с чувством благого деяния, исполненного ради спасения души. Но я упоминал уже об этом безумии в потерянной тетради, и у меня нет сил к этому возвращаться. О чем бы мне хотелось сказать сейчас еще несколько слов, это о моем страхе. Точнее, о моих страхах. Потому что у меня было два страха и еще третий. Страх перед бушующим огнем, страх перед бушующей толпой и боязнь того, что может означать эта драма, случившаяся в тот самый день, который московиты объявили днем Апокалипсиса. Не хотелось бы мне опять толковать о «знаках». Но как было не испугаться подобного совпадения? На всем протяжении этого проклятого дня, 11 сентября, — бывшего первым днем месяца по календарю англичан, — я, не переставая, думал об этом злосчастном пророчестве и долго обсуждал его с капелланом; я не дойду до того, чтобы утверждать, что с минуты на минуту мы ожидали услышать оглушительный треск разрывающейся ткани мира и все прочее, о чем говорится в Писании, но мы уже были настороже. И в конце того же дня, около полуночи, поднялся зловещий крик. Из своего окна я видел, как поднимается ввысь пламя, и я слышал вопли погибающих.
   И все же в моих бедах было одно утешение: самоотверженная преданность окружавших меня людей, ставших моей семьей, тогда как три недели назад они даже не подозревали о моем существовании, так же как я ничего не знал о них. Бесс, капеллан и его юные ученики.
   Не надо думать, что моя благодарность к Бесс была благодарностью одинокого мужчины, нашедшего утешение в объятиях сговорчивой трактирщицы! Эта женщина утолила во мне не жажду плотских утех изголодавшегося путешественника, а мою извечную тоску. Я родился чуждым иноземцем, я прожил иноземцем и умру еще более чужим. Я слишком горд, чтобы рассказывать о враждебности, об унижениях и людской злобе, о моих страданиях, но я давно научился различать взгляды и жесты. Как и женские объятия: в одних ты — словно изгнанник в чужом краю, в других же — будто вернулся на родную землю.
   На третий день пожара, после того как Бесс прятала и защищала, кормила и утешала меня, она зашла ко мне, что-бы сказать, что нужно попытаться выйти из города. Огонь неумолимо приближался, и люди в испуге бежали от нашего дома. Мы могли бы попробовать пробраться между двумя этими стихиями — людской толпой и огнем — и добежать до моста, а там сесть на борт первой же шлюпки, чтобы выбраться из этого пекла.
   Бесс сказала, что капеллан одобряет это решение, но сам он предпочитает пока никуда не уходить. Если огонь не доберется сюда, его присутствие, может быть, защитит дом от грабежа. Оба ученика останутся с ним, чтобы быть настороже и вытащить его на руках, если придется бежать.
   В минуту расставания я думал не столько о спасении своей жизни, сколько о книге: мой ум был занят «Сотым Именем». Впрочем, все эти дни и ночи эта мысль меня не покидала. По мере того как я осознавал, что мое пребывание в Лондоне подходит к концу, я не мог не задаваться вопросом, удастся ли мне найти какие-то доводы, чтобы убедить капеллана отдать мне ее. Я даже подумывал, не унести ли ее против его воли. Да, просто украсть! На что в обычное время и в других обстоятельствах я никогда не считал бы себя способным. Не знаю, впрочем, дошел бы я до конца в своем гнусном замысле. К великому счастью, мне не случилось прибегнуть к нему. Мне даже не пришлось воспользоваться моими заранее припасенными доводами. Когда я постучал в дверь комнаты, чтобы попрощаться, старик попросил меня подождать минутку, потом велел мне войти. Я нашел его сидящим на обычном месте, он держал книгу на вытянутых ладонях — как драгоценный дар, — отчего оба мы надолго застыли без движения и будто онемели.