Страница:
— Если власти, — говорит он, — намереваются арестовать Саббатая, как только он ступит на землю, почему же они дали ему так уехать — совершенно свободно, на корабле, который он сам выбрал, вместо того чтобы перевезти его в тюрьму под надежной охраной? Как же они могут знать наверняка, где именно он высадится?
— Что ты пытаешься нам сказать, Бумех? Что султан без долгих церемоний подчинится этому человеку, как только тот ему прикажет? Решительно, ты тоже потерял рассудок.
— Рассудку осталось жить не более одного дня. Начинается новый год, начинается новая эра, и то, что казалось разумным, покажется вскоре смехотворным, то, что выглядело безрассудным, станет самой очевидностью. И те, кто ждет последней минуты, чтобы открыть наконец глаза, будут ослеплены светом.
Хабиб усмехнулся, и я тоже пожал плечами и повернулся к Маимуну, ища поддержки. Но мой друг стоял с отсутствующим видом. Он, конечно, думал о своем отце, о своем старом, больном и запутавшемся отце; он снова видел, как тот садится на этот каик — ни прощального взмаха руки, ни кивка, ни единого взгляда, — и спрашивал себя, неужели его отец тоже плывет к унижению или смерти. Он больше не знал, чему верить, а особенно чего желать. Или, скорее, знал, но это его вовсе не утешало.
Я довольно долго беседовал с ним, пока мы жили вместе, чтобы понять, какой выбор стоит перед ним сейчас. Если бы его отец мог быть разумным, если бы Саббатай мог оказаться царем-мессией, если бы произошло это долгожданное чудо, если бы султан пал на колени, признав, что все в прошлом, что царства этого мира уже миновали, что сильные перестанут быть сильными, что гордецы больше не будут гордецами, а униженные — униженными; если бы вся эта безумная мечта могла бы, волею Небес, осуществиться, разве Маимун не плакал бы от счастья? «Но этого не случится», — повторял он мне. Саббатай не внушает ему никакого доверия, он не связывает с ним никаких надежд, никаких ожиданий, никакой радости.
— Мы еще очень далеки от того Амстердама, на который надеялись, — сказал он мне, смеясь, чтобы не заплакать.
31 декабря 1665 года.
Господи Боже, последний день!
У меня голова идет кругом с самого утра, я не могу ни есть, ни говорить, ни думать. Я беспрестанно перебираю и пережевываю причины моих страхов. Верь или не верь в Саббатая, нет никакого сомнения в том, что его появление точно в это время — накануне рокового года и в этом городе, названном апостолом Иоанном городом одной из семи церквей, куда в первую очередь следовало разослать сообщение об Апокалипсисе, — не может быть вызвано просто целым рядом совпадений. То, что произошло со мной в эти последние месяцы, нельзя больше объяснять, не думая о приближении новых времен, будь они временем Зверя или Искупления, и предшествующих этому знаков. Стоит ли мне перечислять их еще раз?
Пока мои вкушают послеобеденный отдых, я устроился за столом, чтобы записать все размышления, на которые наводит меня этот день. Я думал написать завещание, а потом остановился на нескольких строчках, завершенных вопросительным знаком; рука моя долго висела в воздухе над листом бумаги, и я не решался снова возобновить перечисление этих знаков, отметивших вехами мою жизнь и жизнь моих близких в эти последние месяцы. В конце концов я закрыл чернильницу, спрашивая себя, будет ли у меня еще случай вновь окунуть мой калам в чернила. Я вышел пройтись по почти пустынным улицам, потом вдоль такого же заброшенного побережья, где оглушающий шум волн и вой ветра подействовали на меня благотворно и успокаивающе.
Вернувшись к себе, я на минутку прилег на кровать — почти сел, так как моя голова лежала на высоко взбитых подушках. Потом поднялся в прекрасном настроении, решив не дать своему последнему дню, если он и в самом деле станет последним, пройти в тоске и страхе.
Я задумал отвести всех своих на обед к французскому трактирщику. Но Маимун извинился, сказав, что должен пойти в еврейский квартал, чтобы встретиться с одним раввином, только что вернувшимся из Константинополя, которому, может быть, удастся сообщить что-нибудь о том, что ожидает там Саббатая и его спутников. Бумех ответил, что останется у себя, заперевшись в спальне, и будет размышлять до рассвета, как должен был бы поступить каждый из нас. Хабиб, все еще скорбя или будучи просто в дурном настроении, тоже не захотел выходить из дома. Не пав духом, я призвал пойти со мной Марту, и она не отказалась. Она даже выглядела счастливой, как будто сегодняшнее число не производило на нес никакого впечатления.
Я велел господину Муано подать нам все самое лучшее. То блюдо, которым он больше всего гордится как повар, вместе с лучшим вином из его запасов. Словно это наша последняя трапеза, подумал я, не произнеся этого вслух, и не скажу, что эта перспектива потрясла меня сверх меры. Думается, я уже свыкся со своей участью.
Когда мы вернулись, казалось, что весь мир уже спит, и я пошел в спальню к Марте, закрыв дверь изнутри на задвижку. Потом мы поклялись спать вместе, обнявшись, до самого утра — или, подумал я наполовину шутливо, наполовину испуганно, по крайней мере до того, что займет место утра в год Зверя. После наших объятий моя подруга заснула, а мой сон от меня улетел. Я долго лежал, обнимая ее, — может, целый час, — потом осторожно отодвинулся от нее, встал, накинул халат и пошел за своей чернильницей.
Я снова обещал себе составить отчет об этих последних месяцах, еще раз перечислить все знамения в надежде, что цепочка знаков, выстроившаяся по порядку на листе бумаги, внезапно откроет мне тайный смысл вещей. Но вот уже во второй раз за сегодняшний день я отказался от этого. Я ограничился записью самых своих обыденных поступков, всего, что делал днем и вечером, и теперь я уже больше ничего не напишу.
Какой сейчас может быть час? Не знаю. Пойду проскользну под бок к Марте, постаравшись не разбудить ее и надеясь, что мои мысли успокоятся настолько, что я смогу уснуть.
Пятница, 1 января 1666 года.
Наступил год Зверя, а сегодняшнее утро — такое же, как все другие. Сквозь ставни пробивается тот же свет, с улицы доносятся те же звуки, и я услышал, как где-то по соседству запел петух.
Бумех тем не менее не дал себя смутить. Он никогда не говорил, уверял он, что мир исчезнет на следующее утро. Да, правда, он никогда не настаивал на этом явно, но вчера он вел себя так, словно Врата Ада уже готовы были открыться. Лучше бы он отбросил этот пренебрежительный тон и признал, что он такой же невежа, как мы все. Но это вряд ли придет ему в голову. Он все еще пророчествует, на свой лад.
— Новые времена настанут в свой час, — заявил мой племянник-оракул.
Возможно, это займет день, или неделю, или месяц, или даже целый год, но очевидно, утверждал он, что начальный толчок уже дан, что в мире идут изменения и что все эти метаморфозы будут явлены еще прежде, чем закончится 1666 год. И он, и его брат уверяют сегодня, что никогда не боялись и что только я один, их дядя, был испуган. В то время как вчера они тяжело вздыхали с утра до вечера, а взгляд их глаз походил на взгляд загнанных зверей.
Маимун, проведший вчерашний вечер и сегодняшний день в еврейском квартале, сообщил мне, что их соплеменники в Константинополе все последние недели жили напряженным ожиданием новостей, доходивших до них из Смирны, и что все они — богатые и бедные, образованные и невежественные, люди святой жизни или мошенники и плуты, — все, за исключением нескольких редких мудрецов, ждали прибытия Саббатая с огромной надеждой. Они подметали дома и улицы, они украшали их как для свадьбы, и там, как и в Смирне, как и во многих других местах, кажется, распространялся слух, что султан готов сложить тюрбан и диадему к ногам этого царя-мессии в обмен на спасение своей жизни и место в грядущем Царстве, Царстве Бога на земле.
Воскресенье, 3 января 1666 года.
В церкви у капуцинов проповедник яростно обрушивается на тех, кто предрекает конец света, на тех, кто толкует цифры, и тех, кто позволяет себя обмануть. Он утверждает, что этот только что начавшийся год будет таким же, как и другие, и насмехается над смирнским мессией. Верующие улыбаются его сарказму, но с ужасом крестятся, всякий раз как он упоминает Зверя или Апокалипсис.
4 января.
Сегодня днем по моей вине случилось происшествие, которое могло бы вызвать худшие последствия. Но у меня, слава богу, хватило присутствия духа, чтобы удержать на плаву лодку, готовую опрокинуться.
Я пошел прогуляться с Мартой и Хатемом, и дорога привела нас к новой мечети, возле которой было много книжных лавок. Рассматривая нагромождения книг, я вдруг захотел поспрашивать о «Сотом Имени». Мои предыдущие злоключения в Триполи, а потом в Константинополе должны были бы сделать меня осмотрительным, но желание обладать этой книгой оказалось сильнее всего, и я с каким-то диким упорством приводил самому себе наилучшие доводы, чтобы отбросить осторожность. Я сказал себе, что в царящей сейчас в Смирне атмосфере, даже если это лихорадочное возбуждение после отъезда Саббатая и улеглось, к некоторым вещам, которые раньше были подозрительными или запрещенными, теперь могли бы отнестись более терпимо. Я также убедил себя, что мои опасения были все же чрезмерными и, вероятно, даже неоправданными.
Теперь я знаю, что они такими не были. Едва я произнес имя Мазандарани и название его книги, глаза у большинства торговцев как-то странно забегали; кое-кто уставился на меня подозрительным взглядом, а некоторые даже смотрели с угрозой. Они не сказали мне ничего определенного и ничего мне не сделали; все это произошло скрытно, неосязаемо, неявно; но сегодня я получил полную уверенность, что власти ясно предупредили книгопродавцев об этой книге и о любом, кто ее разыскивает. В Смирне и в Константинополе, так же как в Триполи и в Алеппо и во всех городах империи.
Боясь обвинения в принадлежности к какому-нибудь тайному обществу, собирающемуся сотрясти трон султана, я тотчас изменил направление беседы и бросился в тщательное и фантастическое описание переплета этой книги, «так, как мне о нем говорили», сказал я, уверяя, что я купец и что меня интересует только это. Сомневаюсь, что эта перемена смогла обмануть моих собеседников. Как бы то ни было, один из них, ловкий торговец, побежал в свою лавку и принес мне сочинение, переплет которого немного походил на тот, что я описывал: весь деревянный, с золотыми накладками, с заглавием, инкрустированным перламутром, и с изящными замочками, как на шкатулках. В моем магазине уже была столь необычно переплетенная книга, но, конечно, это не было «Сотое Имя»…
В сочинении, принесенном мне сегодня этим купцом, говорилось о турецком поэте Юнусе Эмре, умершем в VIII веке Хиджры 37, то есть в XIV веке нашей эры. Я даже немного полистал книгу и убедился в том, что это не простой сборник, а смесь поэм, комментариев и биографических анекдотов. Особенно придирчиво я рассматривал переплет и долго водил по нему пальцами, проверяя, правильно ли наложено золотое покрытие, нет ли шероховатостей. И, разумеется, я его купил. При всех этих пристально наблюдавших за мной людях не могло быть и речи, чтобы я сейчас отказался от только что высказанного мною намерения. Купец, продавший ее за шесть пиастров, совершил хорошую сделку. Но и я тоже. За шесть пиастров я получил урок, стоящий гораздо больше: я не должен нигде и никогда говорить о «Сотом Имени» в Оттоманской империи!
Вторник, 5 января 1666 года.
Вчера вечером, как раз перед тем, как заснуть, я прочел несколько отрывков из проданной мне книги. Я уже как-то слышал раньше о Юнусе Эмре, но до сих пор ничего не читал из его стихов. Лет десять я читаю поэтов всех стран и иногда запоминаю некоторые строки, но я еще никогда не читал ничего подобного. Не решусь сказать, что это величайшие творения, но для меня — удивительнейшие.
«Муха столкнула орла,
А он землю клевал в пыли.
То — истинная правда:
Сам видел следы в пыли.
Рыба забралась на тополь
Уксусной смолы поесть.
Родила осленка цапля.
Запоет ли он? — бог весть!»
Проснувшись утром, я был рад знакомству с этой книгой, однако ночь принесла мне совет не оставлять ее у себя, а, пожалуй, подарить тому, кто ее заслуживает и оценит ее язык лучше, чем я, — Абделятифу, неподкупному судейскому секретарю. Я чувствовал себя в долгу перед ним и очень хотел отдать ему этот долг, но не знал, как лучше всего сделать, чтобы это было для него приемлемым. Я не мог подарить ему ни драгоценностей, ни дорогих тканей — его принципы диктовали бы ему отказаться от этого, — ни украшенного миниатюрами Корана, который был бы дурно принят любым мусульманином, получи он его из рук генуэзца. Не найти ничего лучшего, сказал я себе, чем это приятное чтение, светская книга, которую можно время от времени с удовольствием перелистывать и которая будет напоминать ему о моей благодарности.
Итак, утром я отправился к старой крепости с моим подарком под мышкой. Абделятиф сначала выглядел удивленным. Я почувствовал, что он даже немного в чем-то подозревает меня, опасаясь, как бы я не попросил у него в обмен какую-нибудь услугу, из-за которой он окажется не в ладах со своей совестью. Он так долго изучал меня взглядом, что я уже начал сожалеть о своем поступке. Но вот его лицо разгладилось, он обнял меня, назвал своим другом и, окликнув славного малого, сидящего возле двери, попросил принести нам кофе.
Когда несколько минут спустя я поднялся, чтобы уйти, он проводил меня до улицы, держа под руку. Он все еще казался чрезвычайно взволнованным моим поступком, чего я никак не ожидал. Прежде чем я ушел, он впервые спросил меня, где я обычно живу, где остановился в Смирне и почему я интересовался судьбой мужа Марты. Я объяснил ему без уверток, что этот молодчик бросил ее много лет тому назад и что у нее нет о нем никаких известий, она даже не знает, замужем ли она еще. Абделятиф выглядел очень расстроенным из-за того, что не смог ничего сделать, чтобы развеять эту неизвестность.
На обратной дороге я принялся раздумывать о предложении, высказанном Хатемом несколько месяцев назад: не раздобыть ли Марте поддельную бумагу, удостоверяющую смерть ее мужа. Если однажды придется прибегнуть к этому средству, сказал я себе, то я не стану обращаться к этому новому другу, к этому человеку — настолько прямому, что я мог бы просить его о помощи.
До сих пор я хотел использовать менее рискованные пути. Но сколько времени еще мне придется ждать? Сколько секретарей, сколько судей, сколько янычар придется опять расспрашивать и подкупать без малейшего результата? Меня беспокоят не расходы — Бог щедро меня оделил. Только надо же когда-нибудь возвращаться в Джибле, и не слишком медлить с этим, и тогда появится необходимость в документе, возвращающем «вдове» ее свободу. И речи быть не может о том, чтобы она опять оказалась во власти семьи своего мужа!
Придя «к себе», с головой, еще гудящей от вопросов, и обнаружив, что все мои ждут меня, чтобы сесть за стол, я испытал на минуту желание спросить каждого из них, не думают ли они, что уже настало время вернуться домой. Но, бросив взгляд по сторонам, я тотчас решил хранить молчание. Справа от меня сидел Маимун, слева — Марта. Для нее, если бы я начал склонять всех к возвращению домой, это могло бы означать, что я бросаю ее, или, хуже того, словно я отдаю ее со связанными руками ее гонителям. А ему, живущему сейчас в моем доме, как мне сказать ему, что наступил час покинуть Смирну? Будто я говорю ему, что устал, оттого что приютил его у себя, будто я его выгоняю.
Я как раз размышлял о том, что правильно поступил, промолчав, и что, открой я рот, не подумав, мне пришлось бы сожалеть об этом до конца своих дней, когда Бумех, повернувшись ко мне, внезапно сказал:
— Нам следовало бы поехать в Лондон, потому что именно там находится книга, которую мы ищем.
Я вздрогнул. По двум причинам. Во-первых, из-за выражения, с которым племянник смотрел на меня, говоря это, — словно услышал проглоченный мной вопрос, на который он ответил. Знаю, это всего лишь впечатление, ложное впечатление, безумное. Ничто не могло бы позволить этому ясновидцу догадаться о моих мыслях! Впрочем, была в его взгляде, в тоне его голоса некая смесь уверенности и иронии, от которой я почувствовал себя очень неуютно. Второй причиной моего удивления было то, что я взял со всех обещание ничего не говорить Бумеху о найденной статуэтке и о том, что Уиллер, быть может, владеет книгой Мазандарани. Кто мог открыть ему эту тайну? Хабиб, разумеется. Я взглянул на него, он в свою очередь взглянул на меня — прямо в глаза, с наглостью, с вызовом. После того, что произошло на следующий день после Рождества, помня пощечину, которую он получил, и изгнанную служанку, я должен был бы ожидать, что он мне отомстит!
Повернувшись к Бумеху, я в раздражении возразил, что не имею никакого желания вновь следовать его советам и что если я и покину Смирну, то только для того, чтобы вернуться домой в Джибле — и никуда больше. «Ни в Лондон, ни в Венецию, ни в Перу, ни в Китай, ни в булгарские страны!» — заорал я.
Никто за столом не решился мне противоречить. Все, включая Хабиба, опустили глаза в знак согласия. Но я бы ошибся, поверив, что этот спор окончен. Теперь, когда он знает, где книга, Бумех станет приставать и изводить меня, как он это умеет.
7 января.
Весь день накрапывал холодный мелкий дождик. Я провел этот день, ни разу не высунув носа на улицу и не слишком удаляясь от своей жаровни. Я ощущал боль в груди, вероятно, от холода, она исчезла, когда я согрелся. Я никому об этом не рассказал, даже Марте, к чему ее беспокоить?
Со вторника мы больше не говорили ни о нашем возвращении в Джибле, ни о том, куда поедем дальше, но сегодня вечером Бумех снова вытащил «эту тему на ковер». Чтобы сказать, что, если уж мы предприняли это долгое путешествие, чтобы отыскать «Сотое Имя», было бы неразумно вернуться в Джибле, ничего не добившись, и провести остаток этого года бедствий, томясь и дрожа от страха. Я чуть было не ответил в том же тоне, что позавчера, но обстановка была такой спокойной и совсем не располагала к грозным заявлениям. Я предпочел спросить у всех, что они обо всем этом думают.
Я начал с Маимуна, который сначала отказывался отвечать, не желая вмешиваться в дело, касающееся только нашей семьи; потом, когда я настоял, вежливо посоветовал племянникам уважать мой возраст и мои суждения. Разве мог он — почтительный гость — ответить иначе? На это Бумех ответил саркастической репликой: «Случается, что сын бывает разумнее отца!» Маимун на короткое время смутился, а потом громко расхохотался. Он даже потрепал моего племянника по плечу, как бы говоря, что ухватил намек, оценил его остроумие и не сердится на него. Но за весь вечер он не проронил больше ни слова.
Я воспользовался этим обменом репликами и их смешками, лишь бы не ввязываться в новый спор с Бумехом по поводу поездки в Англию. Тем более что я вновь почувствовал эту боль в груди и вовсе не желал раздражаться. Марта не выразила никакого мнения. Но когда Хабиб обратился к своему брату со словами: «Если нужно что-то найти, мы найдем это здесь, в Смирне. Не могу объяснить вам почему, но это так, я чувствую. Нужно только набраться терпения!» — она послала ему одобрительную улыбку и произнесла: «Да хранит тебя Бог, ты сказал то, что следовало!»
Я становлюсь с каждым днем все более подозрительным, а потому я решил, что позиция Хабиба, как всегда, объясняется сердечными делами. Сегодня он отсутствовал целый день и вчера тоже. Его дурное настроение прошло, и он, должно быть, снова плывет в фарватере какой-нибудь красавицы.
8 января.
То, что я узнал сегодня, может перевернуть весь ход моей жизни. Некоторые скажут, что, только сбившись со своей стези, можно добраться до того пути, который навсегда станет твоим. Возможно…
Я никому еще об этом не говорил, а особенно Марте, хотя она заинтересована в этом в первую очередь. Конечно, в конце концов я расскажу ей об этом, но прежде я должен хорошенько подумать — один, не позволяя никому влиять на себя, — и выбрать дорогу, по которой следует идти.
Так вот, сегодня днем, когда я поднялся после сиесты, пришел Хатем и сказал, что меня желает видеть какой-то молодой человек. Он принес записку, написанную рукой Абделятифа, с вопросом, не почту ли я своим присутствием его дом, дорогу в который укажет мне его сын.
Он живет недалеко от крепости, в доме гораздо менее скромном, чем я мог бы предположить, но он, как мне показалось, делит его с тремя своими братьями и их семьями. Там царит вечная беготня дерущихся друг с другом ребятишек, босоногих женщин, гоняющихся за ними, и постоянно кричащих мужчин, желающих заставить себя слушаться.
Как только были закончены обычные изъявления вежливости, Абделятиф отвел меня наверх, в комнату поспокойнее, где усадил рядом с собой.
— Думаю, я знаю, где тот человек, которого вы ищете.
Одна из племянниц хозяина дома принесла нам прохладительные напитки. Чтобы продолжить, он дождался, пока она уйдет и закроет за собой дверь.
Тогда он сообщил мне, что упомянутый Сайаф на самом деле был арестован в Смирне пять или шесть лет назад за мелкую кражу, но оставался в тюрьме только год. С тех пор он вроде бы устроился на Хиосе, где, как говорят, нашел способ добиться процветания — бог весть какой темной торговлей.
— Его больше не беспокоят, потому что он пользуется известной защитой… Кажется даже, что местные жители его опасаются.
Мой друг помолчал несколько мгновений, будто для того, чтобы перевести дыхание.
— Я слегка колебался, прежде чем просить вас прийти ко мне, я предполагал, что не стоит кормить слухами генуэзского купца. Но я бы не простил себе, если бы позволил такому человеку и дальше транжирить деньги и время, разыскивая этого вора.
Я выразил ему свою благодарность всеми арабскими и турецкими словами, которые только могли слететь у меня с языка, долго обнимал и целовал его в бороду как брата. Потом попрощался, не позволив ему догадаться, в какое отчаяние он меня ввергнул.
Что же мне теперь делать? И что делать Марте? Она отправилась в это путешествие с единственной целью: доказать, что ее муж мертв. Или доказать обратное, именно это только что и выяснилось. Тот человек жив, и она больше не вдова. Можем ли мы продолжать жить под одной крышей? Сможем ли мы когда-нибудь вместе вернуться в Джибле? От всего этого у меня голова пошла кругом.
Я только два часа как вернулся от Абделятифа и заявил ждавшим меня с нетерпением домашним, что он просто хотел показать мне старинный золотой кувшин, имевшийся в его семье. Марта, кажется, мне не поверила, но я еще не чувствую себя готовым открыть ей истину. Возможно, я сделаю это завтра или, самое позднее, послезавтра. Потому что она, конечно, захочет узнать мое мнение о том, что делать дальше, а я сейчас чувствую себя неготовым что-либо ей посоветовать. Что, если ей захочется отправиться на Хиос, надо ли мне отговаривать ее от этого? А если она заупрямится, надо ли мне ехать туда вместе с ней?
Хотел бы я, чтобы Маимун был здесь сегодня вечером, я бы обратился за помощью к нему, как уже делал в Тарсе и в стольких других случаях. Но он обещал раввину из Константинополя провести шаббат с ним, поэтому он вернется только к ночи в субботу или в воскресенье.
Хатем тоже хороший и здравомыслящий советчик. Я вижу, как он возится с чем-то в другом углу комнаты, ожидая, пока я закончу писать, чтобы подойти поговорить. Но он мой приказчик, а я его хозяин, и мне претит обнаружить пред ним свою нерешительность и растерянность.
9 января.
В конце концов я рассказал Марте правду раньше, чем думал.
Мы лежали в постели вчера вечером, и я обнимал ее. Когда она положила голову мне на грудь и прильнула ко мне всем телом, я вдруг почувствовал себя ее соблазнителем. Тогда я выпрямился, прислонился к стене, усадил и ее и горячо сжал ее руки в своих.
— Я узнал кое-что сегодня у секретаря и ждал, пока мы останемся одни, ты и я, чтобы рассказать тебе об этом.
Я постарался произнести это самым безразличным тоном, не так, как извещают о прекрасной новости или приносят соболезнования. Мне кажется все же, что сокрушаться о том, что человек не умер, было бы недостойно. Человек, которого она, конечно, привыкла ненавидеть, но он все еще был ее мужем, он был когда-то ее большой любовью и держал ее в своих объятиях задолго до меня.
Марта не проявила ни удивления, ни радости, ни разочарования, ни отчаяния — ничего. Она только словно окаменела. Не произнося ни слова. Едва дыша. Ее руки еще лежали в моих, но только потому, что она забыла их отнять.
И я сам тоже замер и онемел, глядя на нее. До тех пор, пока она не произнесла, так и не выйдя из своего оцепенения:
— Что же я ему скажу?
Я не стал отвечать на этот вопрос, который ее вовсе не интересовал, я посоветовал ей выспаться сегодня ночью, прежде чем принять какое-то решение. Казалось, она меня не слышит. Она повернулась ко мне спиной и не произнесла больше ни слова до самого утра.
Когда я проснулся, в постели ее не было. Я на мгновение забеспокоился, но, выйдя из спальни, сразу увидел ее в гостиной, где она протирала дверные ручки и смахивала с полок пыль. Некоторые люди, охваченные тревогой, не в силах просто стоять на ногах, тогда как другие, напротив, начинают двигаться и что-то делать, доводя себя до изнурения. Прошлой ночью я подумал, что Марта принадлежит к первым. Очевидно, я ошибся. Ее оцепенение было временным.
— Что ты пытаешься нам сказать, Бумех? Что султан без долгих церемоний подчинится этому человеку, как только тот ему прикажет? Решительно, ты тоже потерял рассудок.
— Рассудку осталось жить не более одного дня. Начинается новый год, начинается новая эра, и то, что казалось разумным, покажется вскоре смехотворным, то, что выглядело безрассудным, станет самой очевидностью. И те, кто ждет последней минуты, чтобы открыть наконец глаза, будут ослеплены светом.
Хабиб усмехнулся, и я тоже пожал плечами и повернулся к Маимуну, ища поддержки. Но мой друг стоял с отсутствующим видом. Он, конечно, думал о своем отце, о своем старом, больном и запутавшемся отце; он снова видел, как тот садится на этот каик — ни прощального взмаха руки, ни кивка, ни единого взгляда, — и спрашивал себя, неужели его отец тоже плывет к унижению или смерти. Он больше не знал, чему верить, а особенно чего желать. Или, скорее, знал, но это его вовсе не утешало.
Я довольно долго беседовал с ним, пока мы жили вместе, чтобы понять, какой выбор стоит перед ним сейчас. Если бы его отец мог быть разумным, если бы Саббатай мог оказаться царем-мессией, если бы произошло это долгожданное чудо, если бы султан пал на колени, признав, что все в прошлом, что царства этого мира уже миновали, что сильные перестанут быть сильными, что гордецы больше не будут гордецами, а униженные — униженными; если бы вся эта безумная мечта могла бы, волею Небес, осуществиться, разве Маимун не плакал бы от счастья? «Но этого не случится», — повторял он мне. Саббатай не внушает ему никакого доверия, он не связывает с ним никаких надежд, никаких ожиданий, никакой радости.
— Мы еще очень далеки от того Амстердама, на который надеялись, — сказал он мне, смеясь, чтобы не заплакать.
31 декабря 1665 года.
Господи Боже, последний день!
У меня голова идет кругом с самого утра, я не могу ни есть, ни говорить, ни думать. Я беспрестанно перебираю и пережевываю причины моих страхов. Верь или не верь в Саббатая, нет никакого сомнения в том, что его появление точно в это время — накануне рокового года и в этом городе, названном апостолом Иоанном городом одной из семи церквей, куда в первую очередь следовало разослать сообщение об Апокалипсисе, — не может быть вызвано просто целым рядом совпадений. То, что произошло со мной в эти последние месяцы, нельзя больше объяснять, не думая о приближении новых времен, будь они временем Зверя или Искупления, и предшествующих этому знаков. Стоит ли мне перечислять их еще раз?
Пока мои вкушают послеобеденный отдых, я устроился за столом, чтобы записать все размышления, на которые наводит меня этот день. Я думал написать завещание, а потом остановился на нескольких строчках, завершенных вопросительным знаком; рука моя долго висела в воздухе над листом бумаги, и я не решался снова возобновить перечисление этих знаков, отметивших вехами мою жизнь и жизнь моих близких в эти последние месяцы. В конце концов я закрыл чернильницу, спрашивая себя, будет ли у меня еще случай вновь окунуть мой калам в чернила. Я вышел пройтись по почти пустынным улицам, потом вдоль такого же заброшенного побережья, где оглушающий шум волн и вой ветра подействовали на меня благотворно и успокаивающе.
Вернувшись к себе, я на минутку прилег на кровать — почти сел, так как моя голова лежала на высоко взбитых подушках. Потом поднялся в прекрасном настроении, решив не дать своему последнему дню, если он и в самом деле станет последним, пройти в тоске и страхе.
Я задумал отвести всех своих на обед к французскому трактирщику. Но Маимун извинился, сказав, что должен пойти в еврейский квартал, чтобы встретиться с одним раввином, только что вернувшимся из Константинополя, которому, может быть, удастся сообщить что-нибудь о том, что ожидает там Саббатая и его спутников. Бумех ответил, что останется у себя, заперевшись в спальне, и будет размышлять до рассвета, как должен был бы поступить каждый из нас. Хабиб, все еще скорбя или будучи просто в дурном настроении, тоже не захотел выходить из дома. Не пав духом, я призвал пойти со мной Марту, и она не отказалась. Она даже выглядела счастливой, как будто сегодняшнее число не производило на нес никакого впечатления.
Я велел господину Муано подать нам все самое лучшее. То блюдо, которым он больше всего гордится как повар, вместе с лучшим вином из его запасов. Словно это наша последняя трапеза, подумал я, не произнеся этого вслух, и не скажу, что эта перспектива потрясла меня сверх меры. Думается, я уже свыкся со своей участью.
Когда мы вернулись, казалось, что весь мир уже спит, и я пошел в спальню к Марте, закрыв дверь изнутри на задвижку. Потом мы поклялись спать вместе, обнявшись, до самого утра — или, подумал я наполовину шутливо, наполовину испуганно, по крайней мере до того, что займет место утра в год Зверя. После наших объятий моя подруга заснула, а мой сон от меня улетел. Я долго лежал, обнимая ее, — может, целый час, — потом осторожно отодвинулся от нее, встал, накинул халат и пошел за своей чернильницей.
Я снова обещал себе составить отчет об этих последних месяцах, еще раз перечислить все знамения в надежде, что цепочка знаков, выстроившаяся по порядку на листе бумаги, внезапно откроет мне тайный смысл вещей. Но вот уже во второй раз за сегодняшний день я отказался от этого. Я ограничился записью самых своих обыденных поступков, всего, что делал днем и вечером, и теперь я уже больше ничего не напишу.
Какой сейчас может быть час? Не знаю. Пойду проскользну под бок к Марте, постаравшись не разбудить ее и надеясь, что мои мысли успокоятся настолько, что я смогу уснуть.
Пятница, 1 января 1666 года.
Наступил год Зверя, а сегодняшнее утро — такое же, как все другие. Сквозь ставни пробивается тот же свет, с улицы доносятся те же звуки, и я услышал, как где-то по соседству запел петух.
Бумех тем не менее не дал себя смутить. Он никогда не говорил, уверял он, что мир исчезнет на следующее утро. Да, правда, он никогда не настаивал на этом явно, но вчера он вел себя так, словно Врата Ада уже готовы были открыться. Лучше бы он отбросил этот пренебрежительный тон и признал, что он такой же невежа, как мы все. Но это вряд ли придет ему в голову. Он все еще пророчествует, на свой лад.
— Новые времена настанут в свой час, — заявил мой племянник-оракул.
Возможно, это займет день, или неделю, или месяц, или даже целый год, но очевидно, утверждал он, что начальный толчок уже дан, что в мире идут изменения и что все эти метаморфозы будут явлены еще прежде, чем закончится 1666 год. И он, и его брат уверяют сегодня, что никогда не боялись и что только я один, их дядя, был испуган. В то время как вчера они тяжело вздыхали с утра до вечера, а взгляд их глаз походил на взгляд загнанных зверей.
Маимун, проведший вчерашний вечер и сегодняшний день в еврейском квартале, сообщил мне, что их соплеменники в Константинополе все последние недели жили напряженным ожиданием новостей, доходивших до них из Смирны, и что все они — богатые и бедные, образованные и невежественные, люди святой жизни или мошенники и плуты, — все, за исключением нескольких редких мудрецов, ждали прибытия Саббатая с огромной надеждой. Они подметали дома и улицы, они украшали их как для свадьбы, и там, как и в Смирне, как и во многих других местах, кажется, распространялся слух, что султан готов сложить тюрбан и диадему к ногам этого царя-мессии в обмен на спасение своей жизни и место в грядущем Царстве, Царстве Бога на земле.
Воскресенье, 3 января 1666 года.
В церкви у капуцинов проповедник яростно обрушивается на тех, кто предрекает конец света, на тех, кто толкует цифры, и тех, кто позволяет себя обмануть. Он утверждает, что этот только что начавшийся год будет таким же, как и другие, и насмехается над смирнским мессией. Верующие улыбаются его сарказму, но с ужасом крестятся, всякий раз как он упоминает Зверя или Апокалипсис.
4 января.
Сегодня днем по моей вине случилось происшествие, которое могло бы вызвать худшие последствия. Но у меня, слава богу, хватило присутствия духа, чтобы удержать на плаву лодку, готовую опрокинуться.
Я пошел прогуляться с Мартой и Хатемом, и дорога привела нас к новой мечети, возле которой было много книжных лавок. Рассматривая нагромождения книг, я вдруг захотел поспрашивать о «Сотом Имени». Мои предыдущие злоключения в Триполи, а потом в Константинополе должны были бы сделать меня осмотрительным, но желание обладать этой книгой оказалось сильнее всего, и я с каким-то диким упорством приводил самому себе наилучшие доводы, чтобы отбросить осторожность. Я сказал себе, что в царящей сейчас в Смирне атмосфере, даже если это лихорадочное возбуждение после отъезда Саббатая и улеглось, к некоторым вещам, которые раньше были подозрительными или запрещенными, теперь могли бы отнестись более терпимо. Я также убедил себя, что мои опасения были все же чрезмерными и, вероятно, даже неоправданными.
Теперь я знаю, что они такими не были. Едва я произнес имя Мазандарани и название его книги, глаза у большинства торговцев как-то странно забегали; кое-кто уставился на меня подозрительным взглядом, а некоторые даже смотрели с угрозой. Они не сказали мне ничего определенного и ничего мне не сделали; все это произошло скрытно, неосязаемо, неявно; но сегодня я получил полную уверенность, что власти ясно предупредили книгопродавцев об этой книге и о любом, кто ее разыскивает. В Смирне и в Константинополе, так же как в Триполи и в Алеппо и во всех городах империи.
Боясь обвинения в принадлежности к какому-нибудь тайному обществу, собирающемуся сотрясти трон султана, я тотчас изменил направление беседы и бросился в тщательное и фантастическое описание переплета этой книги, «так, как мне о нем говорили», сказал я, уверяя, что я купец и что меня интересует только это. Сомневаюсь, что эта перемена смогла обмануть моих собеседников. Как бы то ни было, один из них, ловкий торговец, побежал в свою лавку и принес мне сочинение, переплет которого немного походил на тот, что я описывал: весь деревянный, с золотыми накладками, с заглавием, инкрустированным перламутром, и с изящными замочками, как на шкатулках. В моем магазине уже была столь необычно переплетенная книга, но, конечно, это не было «Сотое Имя»…
В сочинении, принесенном мне сегодня этим купцом, говорилось о турецком поэте Юнусе Эмре, умершем в VIII веке Хиджры 37, то есть в XIV веке нашей эры. Я даже немного полистал книгу и убедился в том, что это не простой сборник, а смесь поэм, комментариев и биографических анекдотов. Особенно придирчиво я рассматривал переплет и долго водил по нему пальцами, проверяя, правильно ли наложено золотое покрытие, нет ли шероховатостей. И, разумеется, я его купил. При всех этих пристально наблюдавших за мной людях не могло быть и речи, чтобы я сейчас отказался от только что высказанного мною намерения. Купец, продавший ее за шесть пиастров, совершил хорошую сделку. Но и я тоже. За шесть пиастров я получил урок, стоящий гораздо больше: я не должен нигде и никогда говорить о «Сотом Имени» в Оттоманской империи!
Вторник, 5 января 1666 года.
Вчера вечером, как раз перед тем, как заснуть, я прочел несколько отрывков из проданной мне книги. Я уже как-то слышал раньше о Юнусе Эмре, но до сих пор ничего не читал из его стихов. Лет десять я читаю поэтов всех стран и иногда запоминаю некоторые строки, но я еще никогда не читал ничего подобного. Не решусь сказать, что это величайшие творения, но для меня — удивительнейшие.
«Муха столкнула орла,
А он землю клевал в пыли.
То — истинная правда:
Сам видел следы в пыли.
Рыба забралась на тополь
Уксусной смолы поесть.
Родила осленка цапля.
Запоет ли он? — бог весть!»
Проснувшись утром, я был рад знакомству с этой книгой, однако ночь принесла мне совет не оставлять ее у себя, а, пожалуй, подарить тому, кто ее заслуживает и оценит ее язык лучше, чем я, — Абделятифу, неподкупному судейскому секретарю. Я чувствовал себя в долгу перед ним и очень хотел отдать ему этот долг, но не знал, как лучше всего сделать, чтобы это было для него приемлемым. Я не мог подарить ему ни драгоценностей, ни дорогих тканей — его принципы диктовали бы ему отказаться от этого, — ни украшенного миниатюрами Корана, который был бы дурно принят любым мусульманином, получи он его из рук генуэзца. Не найти ничего лучшего, сказал я себе, чем это приятное чтение, светская книга, которую можно время от времени с удовольствием перелистывать и которая будет напоминать ему о моей благодарности.
Итак, утром я отправился к старой крепости с моим подарком под мышкой. Абделятиф сначала выглядел удивленным. Я почувствовал, что он даже немного в чем-то подозревает меня, опасаясь, как бы я не попросил у него в обмен какую-нибудь услугу, из-за которой он окажется не в ладах со своей совестью. Он так долго изучал меня взглядом, что я уже начал сожалеть о своем поступке. Но вот его лицо разгладилось, он обнял меня, назвал своим другом и, окликнув славного малого, сидящего возле двери, попросил принести нам кофе.
Когда несколько минут спустя я поднялся, чтобы уйти, он проводил меня до улицы, держа под руку. Он все еще казался чрезвычайно взволнованным моим поступком, чего я никак не ожидал. Прежде чем я ушел, он впервые спросил меня, где я обычно живу, где остановился в Смирне и почему я интересовался судьбой мужа Марты. Я объяснил ему без уверток, что этот молодчик бросил ее много лет тому назад и что у нее нет о нем никаких известий, она даже не знает, замужем ли она еще. Абделятиф выглядел очень расстроенным из-за того, что не смог ничего сделать, чтобы развеять эту неизвестность.
На обратной дороге я принялся раздумывать о предложении, высказанном Хатемом несколько месяцев назад: не раздобыть ли Марте поддельную бумагу, удостоверяющую смерть ее мужа. Если однажды придется прибегнуть к этому средству, сказал я себе, то я не стану обращаться к этому новому другу, к этому человеку — настолько прямому, что я мог бы просить его о помощи.
До сих пор я хотел использовать менее рискованные пути. Но сколько времени еще мне придется ждать? Сколько секретарей, сколько судей, сколько янычар придется опять расспрашивать и подкупать без малейшего результата? Меня беспокоят не расходы — Бог щедро меня оделил. Только надо же когда-нибудь возвращаться в Джибле, и не слишком медлить с этим, и тогда появится необходимость в документе, возвращающем «вдове» ее свободу. И речи быть не может о том, чтобы она опять оказалась во власти семьи своего мужа!
Придя «к себе», с головой, еще гудящей от вопросов, и обнаружив, что все мои ждут меня, чтобы сесть за стол, я испытал на минуту желание спросить каждого из них, не думают ли они, что уже настало время вернуться домой. Но, бросив взгляд по сторонам, я тотчас решил хранить молчание. Справа от меня сидел Маимун, слева — Марта. Для нее, если бы я начал склонять всех к возвращению домой, это могло бы означать, что я бросаю ее, или, хуже того, словно я отдаю ее со связанными руками ее гонителям. А ему, живущему сейчас в моем доме, как мне сказать ему, что наступил час покинуть Смирну? Будто я говорю ему, что устал, оттого что приютил его у себя, будто я его выгоняю.
Я как раз размышлял о том, что правильно поступил, промолчав, и что, открой я рот, не подумав, мне пришлось бы сожалеть об этом до конца своих дней, когда Бумех, повернувшись ко мне, внезапно сказал:
— Нам следовало бы поехать в Лондон, потому что именно там находится книга, которую мы ищем.
Я вздрогнул. По двум причинам. Во-первых, из-за выражения, с которым племянник смотрел на меня, говоря это, — словно услышал проглоченный мной вопрос, на который он ответил. Знаю, это всего лишь впечатление, ложное впечатление, безумное. Ничто не могло бы позволить этому ясновидцу догадаться о моих мыслях! Впрочем, была в его взгляде, в тоне его голоса некая смесь уверенности и иронии, от которой я почувствовал себя очень неуютно. Второй причиной моего удивления было то, что я взял со всех обещание ничего не говорить Бумеху о найденной статуэтке и о том, что Уиллер, быть может, владеет книгой Мазандарани. Кто мог открыть ему эту тайну? Хабиб, разумеется. Я взглянул на него, он в свою очередь взглянул на меня — прямо в глаза, с наглостью, с вызовом. После того, что произошло на следующий день после Рождества, помня пощечину, которую он получил, и изгнанную служанку, я должен был бы ожидать, что он мне отомстит!
Повернувшись к Бумеху, я в раздражении возразил, что не имею никакого желания вновь следовать его советам и что если я и покину Смирну, то только для того, чтобы вернуться домой в Джибле — и никуда больше. «Ни в Лондон, ни в Венецию, ни в Перу, ни в Китай, ни в булгарские страны!» — заорал я.
Никто за столом не решился мне противоречить. Все, включая Хабиба, опустили глаза в знак согласия. Но я бы ошибся, поверив, что этот спор окончен. Теперь, когда он знает, где книга, Бумех станет приставать и изводить меня, как он это умеет.
7 января.
Весь день накрапывал холодный мелкий дождик. Я провел этот день, ни разу не высунув носа на улицу и не слишком удаляясь от своей жаровни. Я ощущал боль в груди, вероятно, от холода, она исчезла, когда я согрелся. Я никому об этом не рассказал, даже Марте, к чему ее беспокоить?
Со вторника мы больше не говорили ни о нашем возвращении в Джибле, ни о том, куда поедем дальше, но сегодня вечером Бумех снова вытащил «эту тему на ковер». Чтобы сказать, что, если уж мы предприняли это долгое путешествие, чтобы отыскать «Сотое Имя», было бы неразумно вернуться в Джибле, ничего не добившись, и провести остаток этого года бедствий, томясь и дрожа от страха. Я чуть было не ответил в том же тоне, что позавчера, но обстановка была такой спокойной и совсем не располагала к грозным заявлениям. Я предпочел спросить у всех, что они обо всем этом думают.
Я начал с Маимуна, который сначала отказывался отвечать, не желая вмешиваться в дело, касающееся только нашей семьи; потом, когда я настоял, вежливо посоветовал племянникам уважать мой возраст и мои суждения. Разве мог он — почтительный гость — ответить иначе? На это Бумех ответил саркастической репликой: «Случается, что сын бывает разумнее отца!» Маимун на короткое время смутился, а потом громко расхохотался. Он даже потрепал моего племянника по плечу, как бы говоря, что ухватил намек, оценил его остроумие и не сердится на него. Но за весь вечер он не проронил больше ни слова.
Я воспользовался этим обменом репликами и их смешками, лишь бы не ввязываться в новый спор с Бумехом по поводу поездки в Англию. Тем более что я вновь почувствовал эту боль в груди и вовсе не желал раздражаться. Марта не выразила никакого мнения. Но когда Хабиб обратился к своему брату со словами: «Если нужно что-то найти, мы найдем это здесь, в Смирне. Не могу объяснить вам почему, но это так, я чувствую. Нужно только набраться терпения!» — она послала ему одобрительную улыбку и произнесла: «Да хранит тебя Бог, ты сказал то, что следовало!»
Я становлюсь с каждым днем все более подозрительным, а потому я решил, что позиция Хабиба, как всегда, объясняется сердечными делами. Сегодня он отсутствовал целый день и вчера тоже. Его дурное настроение прошло, и он, должно быть, снова плывет в фарватере какой-нибудь красавицы.
8 января.
То, что я узнал сегодня, может перевернуть весь ход моей жизни. Некоторые скажут, что, только сбившись со своей стези, можно добраться до того пути, который навсегда станет твоим. Возможно…
Я никому еще об этом не говорил, а особенно Марте, хотя она заинтересована в этом в первую очередь. Конечно, в конце концов я расскажу ей об этом, но прежде я должен хорошенько подумать — один, не позволяя никому влиять на себя, — и выбрать дорогу, по которой следует идти.
Так вот, сегодня днем, когда я поднялся после сиесты, пришел Хатем и сказал, что меня желает видеть какой-то молодой человек. Он принес записку, написанную рукой Абделятифа, с вопросом, не почту ли я своим присутствием его дом, дорогу в который укажет мне его сын.
Он живет недалеко от крепости, в доме гораздо менее скромном, чем я мог бы предположить, но он, как мне показалось, делит его с тремя своими братьями и их семьями. Там царит вечная беготня дерущихся друг с другом ребятишек, босоногих женщин, гоняющихся за ними, и постоянно кричащих мужчин, желающих заставить себя слушаться.
Как только были закончены обычные изъявления вежливости, Абделятиф отвел меня наверх, в комнату поспокойнее, где усадил рядом с собой.
— Думаю, я знаю, где тот человек, которого вы ищете.
Одна из племянниц хозяина дома принесла нам прохладительные напитки. Чтобы продолжить, он дождался, пока она уйдет и закроет за собой дверь.
Тогда он сообщил мне, что упомянутый Сайаф на самом деле был арестован в Смирне пять или шесть лет назад за мелкую кражу, но оставался в тюрьме только год. С тех пор он вроде бы устроился на Хиосе, где, как говорят, нашел способ добиться процветания — бог весть какой темной торговлей.
— Его больше не беспокоят, потому что он пользуется известной защитой… Кажется даже, что местные жители его опасаются.
Мой друг помолчал несколько мгновений, будто для того, чтобы перевести дыхание.
— Я слегка колебался, прежде чем просить вас прийти ко мне, я предполагал, что не стоит кормить слухами генуэзского купца. Но я бы не простил себе, если бы позволил такому человеку и дальше транжирить деньги и время, разыскивая этого вора.
Я выразил ему свою благодарность всеми арабскими и турецкими словами, которые только могли слететь у меня с языка, долго обнимал и целовал его в бороду как брата. Потом попрощался, не позволив ему догадаться, в какое отчаяние он меня ввергнул.
Что же мне теперь делать? И что делать Марте? Она отправилась в это путешествие с единственной целью: доказать, что ее муж мертв. Или доказать обратное, именно это только что и выяснилось. Тот человек жив, и она больше не вдова. Можем ли мы продолжать жить под одной крышей? Сможем ли мы когда-нибудь вместе вернуться в Джибле? От всего этого у меня голова пошла кругом.
Я только два часа как вернулся от Абделятифа и заявил ждавшим меня с нетерпением домашним, что он просто хотел показать мне старинный золотой кувшин, имевшийся в его семье. Марта, кажется, мне не поверила, но я еще не чувствую себя готовым открыть ей истину. Возможно, я сделаю это завтра или, самое позднее, послезавтра. Потому что она, конечно, захочет узнать мое мнение о том, что делать дальше, а я сейчас чувствую себя неготовым что-либо ей посоветовать. Что, если ей захочется отправиться на Хиос, надо ли мне отговаривать ее от этого? А если она заупрямится, надо ли мне ехать туда вместе с ней?
Хотел бы я, чтобы Маимун был здесь сегодня вечером, я бы обратился за помощью к нему, как уже делал в Тарсе и в стольких других случаях. Но он обещал раввину из Константинополя провести шаббат с ним, поэтому он вернется только к ночи в субботу или в воскресенье.
Хатем тоже хороший и здравомыслящий советчик. Я вижу, как он возится с чем-то в другом углу комнаты, ожидая, пока я закончу писать, чтобы подойти поговорить. Но он мой приказчик, а я его хозяин, и мне претит обнаружить пред ним свою нерешительность и растерянность.
9 января.
В конце концов я рассказал Марте правду раньше, чем думал.
Мы лежали в постели вчера вечером, и я обнимал ее. Когда она положила голову мне на грудь и прильнула ко мне всем телом, я вдруг почувствовал себя ее соблазнителем. Тогда я выпрямился, прислонился к стене, усадил и ее и горячо сжал ее руки в своих.
— Я узнал кое-что сегодня у секретаря и ждал, пока мы останемся одни, ты и я, чтобы рассказать тебе об этом.
Я постарался произнести это самым безразличным тоном, не так, как извещают о прекрасной новости или приносят соболезнования. Мне кажется все же, что сокрушаться о том, что человек не умер, было бы недостойно. Человек, которого она, конечно, привыкла ненавидеть, но он все еще был ее мужем, он был когда-то ее большой любовью и держал ее в своих объятиях задолго до меня.
Марта не проявила ни удивления, ни радости, ни разочарования, ни отчаяния — ничего. Она только словно окаменела. Не произнося ни слова. Едва дыша. Ее руки еще лежали в моих, но только потому, что она забыла их отнять.
И я сам тоже замер и онемел, глядя на нее. До тех пор, пока она не произнесла, так и не выйдя из своего оцепенения:
— Что же я ему скажу?
Я не стал отвечать на этот вопрос, который ее вовсе не интересовал, я посоветовал ей выспаться сегодня ночью, прежде чем принять какое-то решение. Казалось, она меня не слышит. Она повернулась ко мне спиной и не произнесла больше ни слова до самого утра.
Когда я проснулся, в постели ее не было. Я на мгновение забеспокоился, но, выйдя из спальни, сразу увидел ее в гостиной, где она протирала дверные ручки и смахивала с полок пыль. Некоторые люди, охваченные тревогой, не в силах просто стоять на ногах, тогда как другие, напротив, начинают двигаться и что-то делать, доводя себя до изнурения. Прошлой ночью я подумал, что Марта принадлежит к первым. Очевидно, я ошибся. Ее оцепенение было временным.