«А как можно узнать этот караван-призрак?» — спрашивали самые обеспокоенные из наших спутников. Он отвечал, что нет никакого средства: этот караван похож на все прочие, и путники его — как все обыкновенные путники, вот поэтому-то столько людей и принимают его за настоящий и дают себя околдовать.
   Слушая караванщика, некоторые из нас пожимали плечами, другие выглядели испуганными и все время смотрели вдаль, чтобы удостовериться, что ни один подозрительный караван не появился на горизонте.
   Я, разумеется, относился к числу тех, кто не испытывал никакого доверия к этим россказням; доказательством чему служит то, что в течение трех дней, как эти басни распространяются с головы до хвоста нашего каравана и возвращаются обратно, я не посчитал нужным привести на моих страницах пошлую выдумку караванщика.
   Но сегодня в полдень мы встретились с другим караваном.
   Мы только что остановились на обед на берегу реки. Приказчики и слуги еще хлопотали, собирая ветки и разжигая костер, когда на вершине соседнего холма показался караван. Через несколько минут он оказался подле нас. По нашей толпе пронеслось: «Это они, это караван-призрак». Все мы были как парализованные, словно лба каждого коснулась какая-то тень, и переговаривались мы только шепотом, не сводя глаз с незнакомцев.
   Те же подошли к нам — слишком быстро, как нам показалось, — в облаке пыли и тумана.
   Оказавшись возле нас, они сошли на землю и побежали к нам, явно радуясь тому, что встретили прохладный уголок и себе подобных. Они приближались с широкими улыбками, стараясь приветствовать нас обычными фразами по-арабски, по-тюркски, по-персидски и по-армянски.
   Все мы чувствовали себя не в своей тарелке, но никто не двинулся с места, ни один не встал, ни один не ответил на адресованное ему приветствие. «Почему вы не разговариваете с нами? — спросили они в конце концов. — Не обидели ли мы вас ненароком, сами того не желая?» Никто из нас не шевельнулся.
   Они же повернулись, оскорбленные, собираясь уйти, как вдруг наш караванщик громко расхохотался, а другой караванщик ответил ему еще более звонким смехом.
   — Будь ты проклят! — сказал он, подходя с открытыми объятиями. — Ты поведал им свою вечную историю о караване-призраке? И они попались!
   Тогда люди начали подниматься, они обнимались, испрашивая друг у друга прощения.
   Вечером только об этом и говорили, и каждый путешественник утверждал, что никогда в это не верил. Однако стоило только приблизиться другому каравану, как все покрывались мертвенной бледностью, и никто не решался сказать неизвестным путникам хоть слово.
 
   4 октября.
   Сегодня мне рассказали еще одну басню, но она не позабавила меня.
   В обед повидать меня пришел какой-то человек. Вопя и жестикулируя, он утверждал, что мой племянник слишком сблизился с его дочерью, и угрожал смыть это оскорбление кровью. Хатем и Маимун попытались урезонить его, караванщик тоже вмешался, но незнакомец, казалось, был доволен, видя мое замешательство.
   Я поискал взглядом Хабиба, но он исчез. Для меня это бегство было подтверждением вины, и я проклинал его за то, что он поставил меня в такое неловкое положение.
   А в это время тот человек только и делал, что орал все громче и громче, обещая зарезать виновного и пролить его кровь перед всем караваном, дабы каждый знал, как он отплатил замаравшему его честь.
   Толпа вокруг нас все росла. Сейчас совсем не так, как в день стычки с нашим караванщиком, — на этот раз я не стоял с гордо поднятой головой и не желал выйти победителем. Я хотел только прекратить скандал и иметь возможность продолжить нашу поездку до конца, не став под угрозу жизнь близких мне людей.
   Я опустился до того, что подошел к этому субъекту потрепал его по плечу, улыбаясь и обещая, что я все улажу, что его честь не пострадает, а останется такой же чистой, как султанский золотой. Хотя этот золотой, к слову сказать, не такое уж мерило чистоты, ввиду того, что их постоянно подделывают по мере оскудевания оттомане кой сокровищницы… Я не случайно сделал такое сравнение, мне хотелось, чтобы этот человек услышал про золото и понял, что я готов заплатить, пусть только скажет, во сколько он оценивает свою честь. Он повопил еще несколько минут, но несколько сбавив тон, словно теперь до меня доносились только отголоски его последних ругательств.
   Тогда я отвел его подальше от толпы. Оставшись с ним наедине, я возобновил извинения, уже открыто заявив ему, что готов возместить ущерб.
   Пока я приступал к унизительному торгу, прибежал Хатем и стал дергать меня за рукав, умоляя не делать этого. Увидев его, незнакомец возобновил свои жалобы, и мне пришлось велеть приказчику позволить уладить это дело без его помощи.
   И я заплатил. Я дал незнакомцу один золотой, сопроводив его торжественным обещанием сурово наказать племянника и помешать ему впредь крутиться возле его дочери.
   Хабиб предстал передо мной только вечером. Рядом с ним был Хатем и еще один путешественник; я уже видел его раньше. Все трое сказали, что я стал жертвой мошенничества. По их словам, человек, которому я отдал золотой, вовсе не безутешный отец, а сопровождавшая его девушка совсем не его дочь, а просто блудница, и это доподлинно известно всему каравану.
   Хабиб уверял, что никогда не ходил к этой женщине, и это была ложь — я даже спрашиваю себя, не сопровождал ли его туда и Хатем. Но в остальном я верю, что они сказали правду. Все же я отвесил им обоим по хорошей оплеухе.
   Итак, в этом караване есть походный лупанарий 20, где часто бывал мой племянник — а я этого даже не заметил!
   После стольких лет занятий торговлей я до сих пор не могу отличить сводника от убитого горем отца!
   К чему стараться проникнуть в секреты мироздания, если я не способен увидеть то, что у меня под носом!
   Как я страдаю от того, что слеплен из такой хрупкой глины!
 
   5 октября.
   Вчерашнее происшествие потрясло меня больше, чем я мог бы вообразить.
   Я чувствую себя ослабевшим, измученным, оглушенным, у меня все время слезятся глаза и болят все члены. Наверное, это морская болезнь — от тряской езды… Каждый шаг приносит мне страдания, и эта поездка тяготит меня. Я жалею о том, что отправился в путь.
   Все мои пытаются меня утешить, образумить, но их слова, как и их жесты, тонут в сгущающемся тумане.
   Эти строчки тоже плывут у меня перед глазами, пальцы дрожат.
   Боже мой!
 
   В Скутари 21 пятница 30 октября 1665 года.
   За двадцать четыре дня я не написал ни строчки. По правде говоря, я был в двух шагах от смерти. Сегодня я вновь взял в руки перо на постоялом дворе в Скутари, завтра мы преодолеем Босфор, после чего, наконец, достигнем Константинополя.
   Это случилось почти сразу после нашего перехода от Коньи: тогда я почувствовал первые признаки болезни. Головокружение, которое я приписал сначала дорожной усталости, а потом неприятностям, вызванным недостойным поведением племянника и моим собственным легковерием. Недомогание все же можно было терпеть, и я не говорил о нем своим спутникам, не писал о нем на страницах этого дневника. До того самого дня, когда вдруг я почувствовал себя неспособным больше держать перо и когда мне пришлось дважды отстать от каравана из-за внезапной рвоты.
   Вокруг собрались мои близкие и некоторые другие путники, бормоча какие-то мудрые советы по поводу моего состояния, когда подошел караванщик с тремя своими сбирами. Он заявил, что я заразился чумой — ни более ни менее; что я точно заболел в окрестностях Коньи и что меня необходимо срочно отделить от каравана. Отныне мне придется идти позади всех и не ближе чем в шестистах шагах от любого путешественника. Если я выздоровею, я вновь присоединюсь к каравану; если же я вынужден буду остановиться, меня поручат милости Божией и не станут ждать.
   Марта запротестовала, так же, как и мои племянники, Маимун и еще некоторые. Но пришлось подчиниться. Сам я, пока они пререкались, не произнес ни слова. Я облекся в тогу оскорбленного достоинства, в то время как про себя вспоминал все генуэзские ругательства и желал этому человеку издохнуть на колу.
   Этот карантин продолжался целых четыре дня, до самого нашего приезда в Афьон-Карахисар 22, Черную Цитадель Опиума, городок с беспокоящим именем, над которым в самом деле возвышается темный силуэт древней крепости.
   Как только мы устроились в караван-сарае, ко мне зашел караванщик, чтобы сказать, что он виноват, что у меня, как теперь видно, не чума, что он заметил, что мне лучше, и что я могу вновь продолжать путь вместе со всеми. Племянники собрались затеять с ним ссору, но я заставил их замолчать. Все, что он заслуживал выслушать, должно было быть высказано раньше. Я же вежливо ответил, что согласен вернуться.
   Но я не признался ему, как, впрочем, и моим близким, что совсем не чувствовал себя лучше. Я ощущал в самой глубине моего естества горячечную дрожь, она разливалась и жгла беспрестанно — как обжигают зимой горящие угли, и был удивлен, что никто рядом со мной не замечал нездорового румянца, покрывавшего мое лицо.
   Следующей ночью начался ад. Я дрожал, метался и задыхался, одежда и простыни промокли насквозь. В смутном гудении голосов, эхо которых раздавалось в моей больной голове, я услышал, как «вдова» прошептала у моего изголовья:
   — Он не поедет завтра. Если он отправится в дорогу в таком состоянии, то умрет прежде, чем доберется до Листаны.
   Листана — это слово на диалекте обитателей Джибле означало Стамбул или Истамбул, Византии, Порту, Константинию…
   И в самом деле, утром я даже не пытался встать. Вероятно, я исчерпал все свои силы за предыдущие дни, нужно было дать телу отдых, чтобы поправиться.
   Но я тогда был еще очень далек от исцеления. О том, что я пережил в следующие три дня, я сохранил только несколько смутных картин. По-моему, я так близко прикоснулся к смерти, что и до сего дня некоторые мои суставы остались онемевшими, так, говорят, было когда-то с воскресшим Лазарем. В этой битве с болезнью я потерял несколько фунтов своей плоти: так бросают хищнику мясо, чтобы успокоить его. И до сих пор я не могу говорить об этом, не заикаясь, должно быть, и в душе моей осталось какое-то онемение. Слова мне даются с трудом.
   Однако в памяти моей от этой вынужденной остановки в Афьон-Карахисаре останется не страдание и не отчаяние. Караван бросил меня, и, вероятно, я уже слышал страстный зов смерти. Но каждый раз, как я открывал глаза, я видел Марту, сидящую, скрестив ноги, у моего изголовья; она смотрела на меня, не отрываясь, и старалась скрыть беспокойство улыбкой. А когда я вновь закрывал глаза, она держала меня за левую руку: одна ее рука была крепко — ладонь к ладони — прижата к моей, а другой она время от времени медленно проводила по моим пальцам, лаская их, выказывая этим жестом поддержку и бесконечное терпение.
   Она не стала звать ни знахаря, ни аптекаря — те прикончили бы меня вернее, чем лихорадка. Марта вылечила меня не только своим присутствием, не только глотками свежей воды, которую она давала мне пить, а этими двумя руками, что удерживали меня от ухода. И я не ушел. Три дня, как я говорил, смерть бродила вокруг, я уже почти стал ее добычей. Но на четвертый день, словно утомившись или, быть может, сжалившись, она удалилась.
   Я не хочу создавать впечатление, что мои племянники или приказчик покинули меня. Хатем все время был рядом, и племянники, в промежутке между прогулками по городу, возвращались справиться о моем состоянии, озабоченные и огорченные, — в их возрасте невозможно представить себе большей преданности. Да сохранит их Господь, мне не в чем их упрекнуть, разве лишь в том, что они увлекли меня в эту поездку. Но благодарность моя прежде всего — Марте. Нет, «благодарность» неподходящее слово. С моей стороны было бы даже верхом неблагодарности, если бы я удовольствовался только этим, высказав ей свою «благодарность». То, что оплачено слезами, не может быть возмещено соленой водой.
   Для любого существа конец света — это прежде всего его собственный конец, и мой внезапно показался мне неминуемым. Не дожидаясь рокового года, я был уже готов ускользнуть от мира, когда меня удержали ее руки. Две руки, лицо, сердце, то сердце, что я считал способным на любовные безумства и мятежное упрямство, но, может быть, я не находил в нем нежности — такой сильной, такой всепоглощающей. С той минуты, как мы оказались по недоразумению в одной постели, изображая мужа и жену, каждую ночь я говорил себе, что по неотвратимой логике вещей в конце концов я выдам желание за любовь, пусть и пожалею об этом на рассвете. Теперь же я говорю, что Марта на самом деле моя жена — гораздо больше, чем это кажется окружающим; и в тот день, когда я соединюсь с ней, это случится не по прихоти игры, не от опьянения страстью, не в порыве чувств, нет — это станет самым пылким и самым правильным моим поступком. Независимо от того, будет ли она в тот день свободна от обета, некогда связавшего ее с подлецом супругом.
   Я говорю «в тот день», потому что он еще не настал. Убежден, что она думает так же, как и я, но пока нам не представился случай. Если бы мы были сейчас на пути в Таре и нам пришлось провести следующую ночь в доме двоюродного брата Маимуна, мы соединили бы наши тела, как соединены отныне наши души. Но к чему смотреть назад, я — здесь, у врат Константинополя, я жив, и Марта рядом со мной. Любовь питается терпением, так же как и желанием — не этот ли урок получил я от Марты в Афьон-Карахисаре?
   Мы снова двинулись в путь только в конце недели, присоединившись к каравану, следовавшему в Дамаск, с которым, по странному стечению обстоятельств, ехали двое моих знакомых — парфюмер и священник. На один день мы останавливались в Кютахье, на другой — в Измите 23, сегодня в первой половине дня мы добрались до Скутари. Некоторые из наших спутников решили, не откладывая, сразу сесть на корабль; я же предпочел поберечь силы и дать себе время для послеполуденного отдыха, чтобы завтра в субботу спокойно завершить последний этап нашего путешествия. Со времени нашего отъезда из Алеппо мы провели в дороге пятьдесят четыре дня — вместо запланированных сорока, а если считать от Джибле — шестьдесят девять. Лишь бы Мармонтель еще не отплыл во Францию, увозя с собой «Сотое Имя»!
 
   В Константинополе, 31 октября 1665 года.
   Сегодня Марта перестала быть «моей женой». Видимость отныне совпадает с действительностью, дожидаясь, пока однажды действительность не совпадет с видимостью.
   Не то чтобы я решил положить конец путанице, длившейся два месяца и с каждым шагом делавшейся все более привычной, но сегодня обстоятельства сложились таким образом, что мне пришлось бы всем бесстыдно лгать, продолжи я настаивать на этом вымысле.
   Как только мы пересекли пролив — в такой сутолоке людей и животных, что я всерьез опасался, что наша лодка сейчас потонет, я тут же направился на поиски дорожной гостиницы, которую содержал один генуэзец по имени Баринелли, у которого мы с отцом останавливались во время нашей поездки в Константинополь двадцать четыре года тому назад. Но этот человек уже умер, а дом больше не был гостиницей, хотя и принадлежал той же семье, и один из внуков прежнего хозяина все еще жил там с одной служанкой — еще издали я заметил ее.
   Когда я, поздоровавшись с юным Баринелли, упомянул свое имя, он начал взволнованно расхваливать моих славных предков и настоял на том, чтобы мы остановились у него. Потом он спросил меня, кто мои благородные спутники. Не слишком колеблясь, я ответил, что это два моих племянника, а тот, кто занимается лошадьми на улице, — мой приказчик; и еще одна уважаемая дама из Джибле, вдова, приехавшая в Константинополь под нашим покровительством, чтобы уладить некоторые административные формальности.
   Не стану отрицать, в этот миг у меня сжалось сердце. Но не могло быть и речи, чтобы я ответил иначе. Иногда путешествие располагает к фантазиям, но нужно вовремя остановиться, нужно вовремя вернуться к реальности.
   Для меня пробуждение звалось Константинополем. Завтра же, в воскресенье, я надену парадную одежду и отправлюсь в посольство французского короля или, точнее, в церковь при посольстве, разыскивать шевалье Мармонтеля. Надеюсь, он не слишком сердит на меня после того, как я заставил его так дорого заплатить за книгу Мазандарани. Если понадобится, я сделаю ему солидную уступку, вернув часть денег в обмен на позволение снять копию с этой книги. Вероятно, чтобы убедить его, мне придется проявить всю мою ловкость — ловкость генуэзца, негоцианта и левантийца.
   На эту встречу я пойду один, я недостаточно доверяю племянникам в этом деле. Одно слово, слишком пылкое или, напротив, слишком угодливое, один жест нетерпения — и этот вельможа, такой гордый, немедленно заартачится.
 
   1 ноября.
   Господи! Как мне вести свой рассказ об этом дне?
   С начала? Утром, проснувшись как от толчка, я побежал в Перу 24, чтобы побывать на мессе в посольстве…
   Или с конца? Весь этот путь от Джибле до Константинополя мы проделали напрасно…
   У людей, собравшихся в церкви, вид был совершенно подавленный: дамы все были одеты в траур, порой раздавался приглушенный шепот. Тщетно искал я среди них глазами шевалье Мармонтеля или другое знакомое лицо. Прибежав к началу службы, я только-только успел снять шляпу, перекреститься и занять краешек последней скамьи, позади всех.
   Тогда, увидев крайнюю печаль, царившую вокруг, я бросил два-три вопросительных взгляда на ближайшего соседа, но тот упорствовал в своем благочестии и делал вид, что не замечает моего присутствия. Конечно, это не только из-за Дня Всех Святых, здесь видна скорбь, вызванная недавней смертью важного лица, и я пустился в вычисления. Я знал, что бывший посол, господин де Ла Э, вот уже несколько лет был очень плох после пятимесячного заключения по приказу султана в замке Семи Башен, откуда он вышел больным и таким ослабевшим, что о его смерти говорили уже несколько раз. Это он, подумал я, а так как я знал, что новый посол не кто иной, как его сын, то скорбь людей и их потрясенный вид не удивили меня.
   Когда капуцин, совершающий обряд, начал вспоминать заслуги усопшего, превознося высокородного вельможу, преданного слугу великого короля, человека, облеченного доверием, выполнявшего самые деликатные поручения, и глухо намекнул на гибельные опасности, подстерегающие тех, кто исполняет свой благородный долг в стране неверных, у меня не осталось ни малейшего сомнения. Отношения между Францией и властями Порты никогда еще не были так испорчены: настолько, что новый посол, назначенный уже четыре года тому назад, до сих пор не решался исполнять свои обязанности, боясь, как бы ему не случилось претерпеть те же притеснения, что и его отцу.
   Каждое слово проповеди все более укрепляло меня в моей догадке. До той самой минуты, когда в конце какой-то длинной фразы не было наконец произнесено имя покойного.
   Я привскочил с места так резко, что все обернулись ко мне, по собранию верующих прошел шепот, а проповедник прервался на несколько секунд, прочищая горло и вытянув шею, стараясь разглядеть этого безутешного человека и силясь понять, не был ли он близким родственником покойного шевалье.
   Мармонтель!
   Я пришел в церковь, чтобы поговорить с ним после мессы, и узнаю о его смерти!
   После того как я провел в дороге два долгих месяца, прошел через Сирию, Киликию, Тавр и Анатолийское плато и чуть было не расстался с жизнью — с единственной надеждой отыскать его и взять у него на несколько дней «Сотое Имя». И для того только, чтобы узнать, что они погибли — тот и другая, человек и книга, — да, погибли, пропали в море!
   Как только завершилась служба, я поспешил встретиться с капуцином, который назвался Тома Парижским; он находился в обществе одного очень уважаемого французского купца, господина Роболи. Я объяснил им причины моего отчаяния и сказал, что шевалье несколько раз заезжал в мой скромный магазин, чтобы сделать кое-какие приобретения для Его Величества. Мне показалось, что после моих слов они отнеслись ко мне с лестным уважением и начали с некоторой тревогой расспрашивать меня о его августовском визите в Джибле, о том, что говорил шевалье о своем последнем путешествии, и не мог ли он испытывать беспокоящие его предчувствия.
   Отец Тома выказал себя человеком бесконечной осторожности; в противоположность ему господин Роболи сразу же доверился мне, высказав свое мнение об этом кораблекрушении: он считает, что гибель шевалье вызвана вовсе не непогодой, как утверждают власти, а нападением пиратов; ведь, когда разыгралась эта драма, море возле Смирны было спокойным. Он даже начал говорить мне, что не верит, что упомянутые пираты действовали по наущению своего вожака, когда священник, нахмурив брови, заставил его замолчать. «Мы ничего не знаем об этом! — заявил он. — Да свершится воля Господня на небесах, и пусть каждый получит то воздаяние, какое заслужил!»
   По правде, размышления об истинных причинах этой драмы ни к чему бы не привели, а еще менее — размышления о действиях султанских властей. Для меня, во всяком случае, все это не имело ни малейшего значения. Человек, к которому я приехал, так же как и книга, которую надеялся получить обратно или взять у него на время, покоились ныне в царстве Нептуна, в глубинах Эгейского моря, а может, уже в желудках его рыб.
   Должен сознаться, что, оплакав свою участь и излив жалобы на тяжкие испытания, пережитые мною напрасно, я стал задаваться вопросом о значении этого события и уроках, которые следовало из него извлечь. После смерти старого Идриса, после гибели Мармонтеля и «Сотого Имени» не стоит ли отказаться от этой книги и вернуться в Джибле?
   Однако мнение нашего знатока знаков было не таково. По словам Бумеха, Небо, конечно же, хотело преподать нам урок: утопить эмиссара французского короля, чтобы привлечь внимание генуэзского негоцианта — хороша логика! но, положим… — итак, Небо пожелало нас наказать, и прежде всего меня, упустившего это сочинение, когда оно было в моих руках. Только теперь и речи быть не может, чтобы я отказался, как раз наоборот. Нам придется удвоить усилия, быть готовыми претерпеть новые страдания, новые разочарования, чтобы вновь заслужить высшую награду: книгу спасения.
   И что же делать, по его мнению? Вновь искать. Не здесь ли, в Константинополе, самые большие и самые древние книжные лавки всего мира? Придется расспросить всех торговцев, одного за другим, перерыть их лавки и в конце концов найти.
   В этом пункте — но только в этом! — я не стану его опровергать. Если и есть место, где можно было бы отыскать хоть какую-нибудь копию «Сотого Имени» — подлинную или ложную, — это только Константинополь.
   Эта истина все же не слишком много весила, и не она повлияла на принятое мной решение не возвращаться сразу в Джибле. Пережив первый удар от неожиданной новости, я убедился, что не стоит уступать унынию, а кроме того, незачем снова пускаться в путь — в самый разгар холодов! — и бороться с трудностями дороги, когда я еще не совсем выздоровел. Подождем немного, успокаивал я себя, порыщем в лавках букинистов и собратьев-антикваров, дадим и Марте время предпринять необходимые шаги, а там видно будет.
   Быть может, если эта поездка продлится еще несколько недель, я пойму, зачем я это делаю. Вот что я говорил себе, до того как перевернул эту страницу и зная, что это всего лишь хитрость, призванная заглушить мою тревогу и обмануть отчаяние.
 
   3 ноября.
   Я беспрестанно думаю о несчастном Мармонтеле, а сегодня ночью, второй раз подряд, я видел его во сне! Как я жалею, что тогда, во время нашей последней встречи, мы распрощались далеко не лучшим образом. Когда я потребовал от него заплатить пятнадцать сотен мединов за книгу Мазандарани, он, должно быть, проклял в душе скупость генуэзца. Разве мог он догадаться, что меня просто терзали угрызения совести и я не хотел расставаться с сочинением, преподнесенным в подарок бедняком? Мои побуждения были самыми благородными, но он не мог этого знать. И мне уже никогда не удастся обелить себя в его глазах.
   Днем ко мне в комнату пришел с визитом мой любезный хозяин, господин Баринелли. Сначала он удостоверился — деликатно приоткрыв дверь, — что я уже не отдыхаю после обеда; потом, по моему знаку, робко вошел и дал мне понять, что решил справиться обо мне, потому что узнал последние новости. Затем он сел, выпрямив спину и опустив глаза, как делают, когда выражают соболезнования. За ним вошла служанка и осталась стоять до тех пор, пока я не настоял на том, чтобы она села. Он обратился ко мне с благочестивыми словами утешения, на генуэзский лад, тогда как она ничего не говорила, ничего не понимала и довольствовалась тем, что слушала своего хозяина, повернувшись к нему всем телом, словно голос его был прекраснейшей музыкой. Что до меня, то, делая вид, будто я внимательно слушаю то, что он мне говорит о путях Провидения, я скорее находил утешение, глядя на них обоих.