Страница:
Ступив на землю, мы все — принц, его «хищники» и я — тут же направились к большой церкви, стоявшей возле порта. Перед ее дверьми я наткнулся на юного семинариста, которого и спросил, не знаком ли он, случаем, с отцом Виэйрой и не может ли он указать нам его жилище. Его взгляд слегка омрачился, но молодой человек предложил мне последовать за ним в обитель. Что я и сделал, тогда как принц со своими людьми остался снаружи.
Как только мы оказались в доме, семинарист пригласил меня сесть и сказал, что сходит за кем-нибудь, кто выше его по положению и кто, вероятно, сможет дать мне нужные сведения. Он отлучился на несколько минут, а потом вернулся, говоря, что «викарий» сейчас придет. Я долго ждал, потом начал проявлять нетерпение, тем более что принц все еще стоял на улице. В какую-то минуту, не выдержав ожидания, я встал и открыл дверь, через которую вышел тот юноша. Он стоял там, подглядывая за мной через щелку, и, завидев меня, подскочил как ужаленный.
— Быть может, я пришел не вовремя, — вежливо сказал я ему. — Если хотите, я вернусь завтра. Наш корабль только что прибыл, и мы останемся в Лиссабоне до воскресенья.
— Вы друзья отца Виэйры?
— Нет, мы с ним пока не знакомы, но слышали о его работах.
— Вы их читали?
— Нет, увы, еще не читали.
— Знаете ли вы, где он сейчас находится?
Он начал меня раздражать, я даже подумал, что, наверное, наткнулся на слабоумного.
— Если бы я знал, где сейчас отец Виэйра, я не пришел бы к вам с этим вопросом!
— Он — в тюрьме, по приказу Священной Канцелярии!
И мой собеседник начал объяснять, почему иезуита арестовали по приказу Инквизиции, но я отговорился спешкой, чтобы покинуть это здание как можно быстрее, и попросил Эсфахани и его людей ускорить шаг и не оглядываться. Не могу выразить, насколько я был испуган. Я, разумеется, убежден, что меня не в чем упрекнуть, но у меня нет ни малейшего желания в первый же день приезда в этот город предстать перед каким-нибудь викарием, епископом, судьей или другим представителем власти, а особенно перед Священной Канцелярией!
Вернувшись на борт, я рассказал Дурацци все, что с нами случилось, и он ответил, что он-то знал о том, что Инквизиция приговорила Виэйру и что тот с прошлого года сидит в тюрьме.
— Надо было сказать мне, что ты собираешься встретиться с этим священником, я бы предостерег тебя. Если бы ты был со мной так же откровенен, как я с тобой, ты избежал бы этой неприятности! — пожурил он меня.
Возможно. Но, вероятно, навлек бы на себя тысячу других.
Впрочем, стоит поговорить и о приятных сторонах этой поездки. Я разузнал сегодня о самой лучшей кухне в Лиссабоне, чтобы иметь возможность завтра вечером угостить своих друзей, ведь мне не удалось этого сделать, пока мы стояли в Танжере. Мне рассказали об очень известной таверне, где готовят рыбу с вкуснейшими приправами со всех концов света. Я обещал себе не устраивать больше встреч перса с венецианцем, но принц уже осознал разницу между мной и Джироламо, и теперь я должен заставить замолчать свою осторожность и деликатность. Не так уж много на этом судне тех, кто может поддержать благородную беседу!
На море, 4 июня 1666 года.
Ранним утром я пошел к господину Габбиано, и эта встреча, которая должна была бы закончиться короткой, вежливой и, в общем, совершенно заурядной беседой, изменила весь ход моего путешествия, так же, как и планы моих попутчиков.
Адрес я узнал без труда, поскольку его контора расположена по соседству с портом. Его отец — миланец, а мать — португалка, и вот уже тридцать лет, как он живет в Лиссабоне, представляя интересы многочисленных негоциантов со всего мира, а сверх того, занимаясь и собственными делами. Когда Грегорио говорил о нем, мне показалось, что речь идет о служащем у него агенте, почти приказчике; но я, наверное, не так истолковал его слова. Во всяком случае, этот человек похож на процветающего судовладельца, и его конторские помещения занимают целое пятиэтажное здание, в котором постоянно работают около шестидесяти человек. Несмотря на ранний час, жара уже была удушающей, и Габбиано приказал стоявшей за ним мулатке овевать себя опахалом; а так как ему этого было, очевидно, недостаточно, он, читая бумаги, время от времени обмахивался ими, чтобы освежиться и смахнуть пот с ресниц.
Хотя его осаждали одновременно пять посетителей, которые все разом говорили что-то свое, но как только ему назвали наши имена, мое и Манджиавакка, он поспешил немедленно распечатать письмо и молча проглядел его, нахмурив брови; потом тотчас же подозвал секретаря и шепнул ему на ухо несколько слов, извинившись передо мной за то, что сейчас он ненадолго займется другими. Служащий отлучился на несколько минут, а затем вернулся, захватив с собой значительную сумму — более двух тысяч флоринов.
Так как я выказал явное удивление, Габбиано протянул мне письмо, которое я получил уже запечатанным. Помимо обычных изъявлений вежливости, Грегорио всего лишь просил вручить мне в собственные руки указанную сумму, которую я должен буду отвезти ему в Геную.
Чего же пытался добиться мой так называемый тесть? Принудить меня заехать к нему на обратном пути из Лондона? Вероятно. Подобные расчеты очень на него похожи!
Я попробовал объяснить Габбиано, что не могу взять с собой такую большую сумму, тем более что у меня нет никакого желания заезжать в Геную. Но он не хотел ничего слышать. Он действительно должен Грегорио эти деньги, а поскольку тот их требует, не может быть и речи, чтобы он их ему не послал. Потом он дал мне понять, что я свободен в выборе: вернуться ли мне через Геную или доставить эти деньги адресату как-то иначе.
— Но у меня нет на этом корабле надежного места…
Оставаясь все таким же любезным, он послал мне слегка раздраженный взгляд, улыбнувшись и указав рукой на всех этих людей, которые столпились вокруг него и уже начинали проявлять нетерпение. Яснее ясного, не мог же он вдобавок к собственным делам возиться еще и с моими!
Я положил тяжелый кошель в свой полотняный мешочек. Потом поднялся, покорившись судьбе, и озабоченно бросил, будто говоря сам с собой:
— Подумать только, я повезу такую сумму до самого Лондона!
Эта последняя стрела, пущенная вслепую, достигла цели.
— Вы сказали, в Лондон? Нет, поверьте мне, это было бы безумием, не ездите туда! Я только что получил достоверные известия, что несколько кораблей, направлявшихся в Англию, были арестованы голландцами. Больше того, сейчас на море разворачивается настоящая битва, как раз на вашем пути. Сняться сейчас с якоря было бы сумасшествием.
— Наш капитан намеревается отплыть послезавтра, в воскресенье.
— Это слишком рано! Передайте ему от меня, что отправляться туда сейчас опасно. Он погубит корабль. Или лучше скажите ему, чтобы он непременно зашел ко мне сегодня, и я объясню ему, что происходит. Кто ваш капитан?
— Его, кажется, зовут Центурионе. Капитан Центурионе.
Габбиано надул губы, состроив гримасу, означающую, что он его не знает. Я уже было отвел его в сторонку, чтобы рассказать о помешательстве капитана, но в последний момент не решился этого сделать. Обступившие его посетители волновались, кидая на меня злые взгляды, а то, что я собрался ему поведать, было довольно щекотливой темой, и потом, если он поговорит с Центурионе с глазу на глаз, он и сам без сомнения поймет то, что я хотел ему объяснить.
Я помчался на корабль и сразу же направился прямо к каюте капитана. Он был один и сидел там, погруженный в какие-то размышления или немой разговор со своими демонами. Он вежливо пригласил меня сесть напротив и взглянул на меня, подняв голову с медлительностью великого мудреца:
— Что случилось?
Он напряженно слушал меня, пока я сообщал ему все, что только что узнал, а когда я произнес, что господин Габбиано желал бы поговорить с ним лично, чтобы рассказать обо всех обстоятельствах, делающих поездку в Лондон гибельной, он округлил глаза, поднялся с места и, похлопав меня по плечу, попросил подождать его, так как он должен отлучиться на минутку, чтобы отдать своим людям несколько приказаний, а потом мы вместе пойдем к этому Габбиано.
Через какое-то время капитан вихрем ворвался в каюту, где я все еще ожидал его, и сообщил мне, что как раз сейчас он отдал все необходимые распоряжения и мы можем отправляться в путь. Я был убежден, что, говоря это, он имел в виду, что мы с ним можем идти к Габбиано. Я его плохо понял, или же он меня запутал. Оказалось, что пока я его дожидался, он велел своим людям сняться с якоря и поднять паруса, чтобы как можно быстрее покинуть Лиссабон.
Во второй раз он вернулся и сообщил мне об этом тоном, не оставлявшим никаких сомнений:
— Мы выходим в открытое море!
Я вскочил со стула как безумный, а он спокойно попросил меня сесть на место, чтобы он смог объяснить мне истинное положение вещей.
— Разве вы ничего не заметили у этого субъекта, к которому вы сегодня ходили?
Я много чего заметил, но не понимал, к чему он клонит и почему он позволил себе назвать такого человека «этим субъектом».
Тогда капитан снова спросил:
— Вы ничего не заметили у этого Габбиано?
И по тому, как он произнес это слово, я наконец понял. И ужаснулся. Если этот полоумный, стоящий передо мной, впадал в помешательство, всего лишь увидев пролетающую мимо чайку или альбатроса, в какой же безумный бред должен был он погрузиться, узнав от меня, что человека, просившего его задержать наш отъезд, звали именно Габбиано 59? Счастье еще, что он счел меня другом, пришедшим предупредить его о заговоре, а не демоном, притворившимся генуэзским путешественником. И счастье, что меня зовут Эмбриако, а не Марангон 60, как звали одного купца, с которым когда-то вел дела мой отец!
Вот так мы только что оставили Лиссабон!
Моя первая мысль была не о себе и не о моих злополучных спутниках, хотя нам всем вскоре придется плыть среди грома пушек и нам грозит опасность смерти и плена; нет — странно, но моей первой мыслью была жалость к несчастным, брошенным нами в Лиссабоне. Я считал недопустимым то, что капитан не пожелал дождаться их возвращения, тогда как я знал, что эта преступная небрежность, может быть, сохранит им жизнь и позволит избежать тех бедствий, которые непременно выпадут на нашу долю.
Разумеется, в первую очередь я подумал о тех двоих, с кем подружился во время этой поездки: о Дурацци и Эсфахани. Я видел, как сегодня утром оба они спустились с корабля один за другим, одновременно со мной, и, увы, я уже сумел убедиться, что на борт они не вернулись. Они обещали мне быть моими гостями сегодня вечером, а я обещал, что мое угощение будет достойно их положения и нашей дружбы и что они его никогда не забудут…
Но все это уже в прошлом, и теперь я плыву в неизвестность по указке безумца, а мои друзья, быть может, сейчас стоят на пристани и горюют, глядя на «Sanctus Dionisius», который уплывает куда-то бог знает по какой причине.
Сегодня вечером на борту нашего судна не один я оказался в растерянности. И горстка редких пассажиров, и члены экипажа, все мы чувствуем, что стали заложниками, выкуп за которых никто никогда не заплатит. Заложниками капитана или преследующих его демонов, заложниками судьбы, скорыми жертвами надвигающейся войны; мы чувствуем, что все мы — негоцианты и матросы, богатые и бедные, господа и слуги — всего лишь кучка людей, обреченных на гибель.
На море, 7 июня 1666 года.
Вместо того чтобы держать курс на север и проплыть вдоль португальских берегов, «Sanctus Dionisius» вот уже три дня как идет на запад, словно направляется прямо в Новый Свет. Мы затеряны посреди необъятной Атлантики, море становится бурным, и с каждым новым толчком я слышу его глухое ворчание.
Наверное, я должен был быть в ужасе. Наверное, я должен был быть в ярости. Я должен был бы волноваться, бегать, задавать безумному капитану тысячу вопросов, а я сижу в своей клетушке на свернутом одеяле, поджав под себя ноги. Я спокоен и кроток, как овца, ведомая на заклание. Я спокоен и кроток, как умирающий старик.
В эту минуту меня не пугает ни кораблекрушение, ни плен, единственное, что меня пугает, это морская болезнь.
8 июня.
Вечером четвертого дня капитан, полагая, вероятно, что он уже достаточно сбил с пути гоняющихся за ним демонов, изменил курс, приказав снова идти на север.
Мне пока не удалось справиться с головокружением и тошнотой. Я не выхожу из каюты и стараюсь писать поменьше.
Сегодня вечером Маурицио принес мне порцию матросского ужина. Я к нему не притронулся.
12 июня.
Сегодня, на девятый день нашего плавания, «Sanctus Dionisius» неподвижно замер на три часа посреди открытого моря, — но я вряд ли был бы способен определить, в какой части океана мы находимся и вдоль каких берегов мы сейчас идем.
Мы только что повстречались с «Алегрансией», другим генуэзским кораблем, который подал нам знак остановиться и отправил своего посланца, которого мы подняли на борт. Тут же распространились слухи о том, что между голландцами и англичанами действительно идет ожесточенное сражение, из-за чего выбранный нами путь стал опасным.
Посланник пробыл у капитана не больше пяти минут, после чего тот надолго заперся один в своей каюте, не отдавая своим людям никакого приказа, а наш корабль качался на волнах со спущенными парусами. Возможно, Центурионе не решил еще, куда нам плыть. Стоит ли нам возвращаться обратно? Стоит ли где-нибудь укрыться и выжидать, следя за новостями? Или же изменить направление, обогнув зону боев?
По словам Маурицио, которого я долго расспрашивал сегодня вечером, мы вроде бы пойдем почти тем же курсом, лишь слегка забирая к северо-востоку. Я откровенно сказал ему, что считаю поведение капитана, взявшего на себя такой риск, неразумным, но юнга опять сделал вид, будто он меня не расслышал. И в этот раз я тоже не стал настаивать, не желая взваливать на плечи парнишки груз тревожного ожидания.
22 июня.
Прошлой ночью, страдая от бессонницы и морской болезни, я вышел прогуляться по палубе и заметил вдали, справа от нас, какой-то подозрительный отблеск, показавшийся мне горящим кораблем.
Утром я убедился, что никто, кроме меня, этого не видел. Я даже начал спрашивать себя, не подвели ли меня мои глаза, но вечером услышал отдаленный звук пушечных выстрелов. На этот раз все пассажиры корабля пришли в волнение. Мы приближаемся к месту сражения, но никто и не подумал образумить капитана или оспорить его власть.
Неужели только я один считаю его помешанным?
23 июня.
Гул войны все усиливается, он слышен впереди и позади нас, но мы все так же невозмутимо продвигаемся вперед, мы плывем к месту нашего назначения — мы плывем к нашей судьбе.
Я удивлюсь, если мы доберемся до Лондона живыми и здоровыми… Слава богу, что я не астролог и не прорицатель, я часто ошибаюсь. Хорошо бы мне и на этот раз ошибиться. Я никогда не просил Небеса хранить меня от ошибок, а только от несчастий.
Я бы предпочел, чтобы моя дорога была еще долгой, пусть и не всегда гладкой и ровной. Да, пусть я проживу еще долгую жизнь и совершу тысячу промахов, тысячу ошибок и даже тяжких грехов…
Страх заставил меня написать эти неразумные слова. Я подожду, пока высохнут чернила, и немедленно спрячу дневник, а потом спокойно, как и подобает мужчине, буду слушать гул приближающейся войны.
Суббота, 26 июня 1666 годи.
Я еще свободен, и я уже пленник.
Утром на рассвете к нам подошла голландская канонерка и приказала спустить паруса и поднять белый флаг, что мы и сделали.
Солдаты поднялись на борт и приняли командование кораблем, и теперь, как сказал мне Маурицио, они ведут его в Амстердам.
Какая судьба нам уготована? Мне это неведомо.
Полагаю, груз будет конфискован, что мне совершенно безразлично.
Полагаю также, что нас задержат в плену и отберут все имущество. Значит, я потеряю сумму, доверенную мне Габбиано, так же, как и свои собственные деньги, свою чернильницу и эту тетрадь…
Все это лишает меня желания писать.
В плену, 28 июня 1666 года.
Голландцы выбросили двух моряков за борт. Один был англичанином, а второй сицилийцем. Все в ужасе закричали, поднялся страшный гвалт. Я прибежал узнать, в чем дело, но, увидев толпу и солдат при оружии, которые размахивали руками и что-то горланили на своем языке, повернул обратно. Чуть позже Маурицио рассказал мне, что случилось. У него тряслись руки и ноги, и я постарался утешить его, хотя и сам никак не мог успокоиться.
Все, что происходило до сих пор, не приносило нам большого беспокойства. Мы не роптали, когда узнали об изменении маршрута, к тому же мы были убеждены, что поведение капитана не могло все время оставаться безнаказанным. Но убийство моряков заставило нас понять, что мы пленники и можем оставаться ими бесконечно долго, а самых неосторожных из нас — как и самых невезучих — может постигнуть наихудшая участь.
Английский матрос был неосторожен, будучи, наверное, слегка навеселе, он не нашел ничего лучшего, как заявить голландцам, что в конце концов их флот будет побежден. А невезучим оказался сицилиец, случайно проходивший мимо и решивший заступиться за своего товарища.
В плену, 29 июня.
Отныне я не вылезаю из своего угла, и так поступаю не я один. Маурицио сказал мне, что палуба пустынна и там разгуливают только голландцы, а моряки выходят из своих кают лишь для того, чтобы исполнять свою работу. Рядом с капитаном теперь ходит голландский офицер, который следит за ним и отдает ему приказы, — но на это я жаловаться не стану.
2 июля.
Задув прошлой ночью фонарь, я вдруг почувствовал, что замерз, хотя был укрыт так же, как вчера и позавчера, и хотя дневная погода была еще очень мягкой. Возможно, это — больше, чем холод, это — страх… Впрочем, во сне я видел, как голландцы схватили меня и поволокли по полу, потом сорвали одежду и били кнутом до крови. Уверен, что я вопил от боли и проснулся от этого вопля. После мне уже не удалось заснуть, хотя я и пытался снова задремать, но моя голова была такой же свежей, как зеленое яблочко, которому еще далеко до осенней спелости.
4 июля.
Сегодня какой-то голландский матрос толкнул дверь моей клетушки, оглядел помещение и удалился, не сказав ни слова. Спустя четверть часа то же самое проделал его сотоварищ, но этот пробормотал словечко, которое, должно быть, означало, что он поздоровался. Мне показалось, что они что-то ищут, а может, и кого-то.
Мы, вероятно, уже недалеко от места назначения, и я беспрестанно задаюсь вопросом, как себя вести, когда мы туда прибудем. А особенно — что делать с деньгами, доверенными мне в Лиссабоне, с моими собственными сбережениями и с этой тетрадью?
По правде говоря, у меня нет особого выбора, здесь возможны только два варианта.
Либо я полагаюсь на то, что со мной станут обходиться с уважением как с иностранным негоциантом и, может, даже дадут разрешение на въезд в Объединенные Провинции, и тогда, когда придет пора сойти на землю, мне стоило бы держать все мои «сокровища» при себе.
Либо с «Sanctus Dionisius» обойдутся как с военным трофеем: груз конфискуют, всех, находящихся на борту, включая и меня, задержат на некоторое время, а потом выдворят из страны вместе с кораблем; тогда лучше было бы оставить мои «сокровища» в тайнике, моля Небеса, чтобы никто их там не обнаружил и чтобы мне удалось вновь обрести их по окончании этого тяжкого испытания.
После двух часов колебаний я склонился ко второму решению. Дай бог, чтобы потом не пришлось пожалеть об этом!
Прямо сейчас я спрячу свой дневник и все письменные принадлежности в тайник, где уже лежат деньги Грегорио, — в стенной перегородке, за плохо пригнанной доской. Я положил туда также и половину оставшихся у меня денег: необходимо, чтобы при мне нашли достаточную сумму, иначе они заподозрят мою хитрость и заставят меня раскрыть мою тайну.
У меня возникло сильное искушение оставить у себя эту тетрадь. Деньги зарабатывают и теряют, а эти страницы, этот дневник, мой — плоть от плоти, он стал моей жизнью, моим последним товарищем. Я не решаюсь расстаться с ним. Но, вероятно, придется…
14 августа 1666 года.
За сорок дней я не написал ни строчки. Я был заключенным на земле, а мой дневник — в тайнике на море. Слава богу, мы оба невредимы и наконец вместе.
Я слишком потрясен сегодня, чтобы писать. Завтра моя радость уляжется и я все расскажу.
Да, мне сложно писать в таком состоянии, но еще сложнее — удержаться от этого. Что ж, я расскажу о своих злоключениях, которые уже благополучно завершились. Расскажу, не слишком вдаваясь в подробности, а так, как переходят вброд ручеек, перепрыгивая с камня на камень.
Восьмого июля, в среду, «Sanctus Dionisius» вошел в порт Амстердама с «низко опущенной головой», как плененный зверь, которого тянут за шею на веревке. Я стоял на палубе со своим узелком на плече, опершись о борт руками и не отрывая глаз от розовых стен, коричневых крыш и черных шляп, видневшихся на набережной, — однако мысли мои были далеко отсюда.
Как только мы пристали к берегу, нам велели, не слишком грубо, но и не церемонясь, покинуть судно и идти в здание на дальнем конце причала, где нас и заперли. Это, говоря по правде, была не тюрьма, а просто крытый сарай с двумя дверями и часовым перед каждой дверью, который преграждал нам выход. Нас разделили на две, а может, и на три группы. Вместе со мной оказались пассажиры, еще остававшиеся на судне, и часть экипажа, но ни Маурицио, ни капитана с нами не было.
На третий день к нам зашел с инспекционной проверкой какой-то городской чиновник, взглянув на меня, он произнес какие-то успокаивающие слова; тем не менее лицо его оставалось суровым, и он не давал никаких обещаний.
Неделю спустя я увидел капитана, он пришел в сопровождении незнакомых мне людей и начал выкликать самых крепких моряков. Я понял, что это делается для того, чтобы снять груз, бывший у нас на борту. Их привели в наш «сарай» только под вечер и вернулись за ними на следующий день и еще раз — на третий.
Единственный вопрос жег мне губы: пока голландцы потрошили корабль, не обыскали ли они заодно и пассажирские каюты? Я долго искал способ, как бы его задать, чтобы удовлетворить свое любопытство, не привлекая подозрений; но в конце концов отказался от этого. В моем положении нетерпение — худший советчик.
В течение всех этих долгих дней тревоги и ожидания, сколько раз я вспоминал Маимуна, все, что он рассказывал мне об Амстердаме, и все, что я сам привык думать об этом городе. Этот город, бывший тогда таким далеким, стал для нас местом нашей общей мечты, горизонтом надежды. Мы обещали друг другу посетить его когда-нибудь вместе и пожить там, а может, Маимун уже здесь, как он и хотел. Что до меня, то мне жаль, что я ступил на эту землю. Мне жаль, что я приехал сюда, став пленником в стране свободных людей. Мне жаль, что я провел в Амстердаме столько дней и ночей и не увидел ничего, кроме стен этого сарая.
Прошло еще две недели, прежде чем нам позволили подняться на палубу нашего корабля. Впрочем, нам пока еще не разрешили сниматься с якоря. Мы по-прежнему лишены свободы, но теперь уже на борту «Sanctus Dionisius», который постоянно патрулируется отрядом солдат.
Чтобы следить за нами было легче, нас всех заперли на одной половине судна. Моя каюта — с другой стороны, из осторожности я стараюсь не ходить туда, чтобы не выдать свой секрет.
И даже когда корабль наконец отчалил, я еще некоторое время не решался возвращаться в свою прежнюю комнату, так как голландский отряд оставался на борту до тех пор, пока мы не вышли из их внутреннего моря, из Зюйдерзее, и не добрались до Северного моря.
Только сегодня мне удалось убедиться в том, что мои сокровища лежат в тайнике нетронутыми. Там я их и оставил, удовольствовавшись тем, что взял перо, чернильницу и дневник.
15 августа.
Все матросы на корабле напились, я и сам немного выпил.
Как только мы оказались в доме, семинарист пригласил меня сесть и сказал, что сходит за кем-нибудь, кто выше его по положению и кто, вероятно, сможет дать мне нужные сведения. Он отлучился на несколько минут, а потом вернулся, говоря, что «викарий» сейчас придет. Я долго ждал, потом начал проявлять нетерпение, тем более что принц все еще стоял на улице. В какую-то минуту, не выдержав ожидания, я встал и открыл дверь, через которую вышел тот юноша. Он стоял там, подглядывая за мной через щелку, и, завидев меня, подскочил как ужаленный.
— Быть может, я пришел не вовремя, — вежливо сказал я ему. — Если хотите, я вернусь завтра. Наш корабль только что прибыл, и мы останемся в Лиссабоне до воскресенья.
— Вы друзья отца Виэйры?
— Нет, мы с ним пока не знакомы, но слышали о его работах.
— Вы их читали?
— Нет, увы, еще не читали.
— Знаете ли вы, где он сейчас находится?
Он начал меня раздражать, я даже подумал, что, наверное, наткнулся на слабоумного.
— Если бы я знал, где сейчас отец Виэйра, я не пришел бы к вам с этим вопросом!
— Он — в тюрьме, по приказу Священной Канцелярии!
И мой собеседник начал объяснять, почему иезуита арестовали по приказу Инквизиции, но я отговорился спешкой, чтобы покинуть это здание как можно быстрее, и попросил Эсфахани и его людей ускорить шаг и не оглядываться. Не могу выразить, насколько я был испуган. Я, разумеется, убежден, что меня не в чем упрекнуть, но у меня нет ни малейшего желания в первый же день приезда в этот город предстать перед каким-нибудь викарием, епископом, судьей или другим представителем власти, а особенно перед Священной Канцелярией!
Вернувшись на борт, я рассказал Дурацци все, что с нами случилось, и он ответил, что он-то знал о том, что Инквизиция приговорила Виэйру и что тот с прошлого года сидит в тюрьме.
— Надо было сказать мне, что ты собираешься встретиться с этим священником, я бы предостерег тебя. Если бы ты был со мной так же откровенен, как я с тобой, ты избежал бы этой неприятности! — пожурил он меня.
Возможно. Но, вероятно, навлек бы на себя тысячу других.
Впрочем, стоит поговорить и о приятных сторонах этой поездки. Я разузнал сегодня о самой лучшей кухне в Лиссабоне, чтобы иметь возможность завтра вечером угостить своих друзей, ведь мне не удалось этого сделать, пока мы стояли в Танжере. Мне рассказали об очень известной таверне, где готовят рыбу с вкуснейшими приправами со всех концов света. Я обещал себе не устраивать больше встреч перса с венецианцем, но принц уже осознал разницу между мной и Джироламо, и теперь я должен заставить замолчать свою осторожность и деликатность. Не так уж много на этом судне тех, кто может поддержать благородную беседу!
На море, 4 июня 1666 года.
Ранним утром я пошел к господину Габбиано, и эта встреча, которая должна была бы закончиться короткой, вежливой и, в общем, совершенно заурядной беседой, изменила весь ход моего путешествия, так же, как и планы моих попутчиков.
Адрес я узнал без труда, поскольку его контора расположена по соседству с портом. Его отец — миланец, а мать — португалка, и вот уже тридцать лет, как он живет в Лиссабоне, представляя интересы многочисленных негоциантов со всего мира, а сверх того, занимаясь и собственными делами. Когда Грегорио говорил о нем, мне показалось, что речь идет о служащем у него агенте, почти приказчике; но я, наверное, не так истолковал его слова. Во всяком случае, этот человек похож на процветающего судовладельца, и его конторские помещения занимают целое пятиэтажное здание, в котором постоянно работают около шестидесяти человек. Несмотря на ранний час, жара уже была удушающей, и Габбиано приказал стоявшей за ним мулатке овевать себя опахалом; а так как ему этого было, очевидно, недостаточно, он, читая бумаги, время от времени обмахивался ими, чтобы освежиться и смахнуть пот с ресниц.
Хотя его осаждали одновременно пять посетителей, которые все разом говорили что-то свое, но как только ему назвали наши имена, мое и Манджиавакка, он поспешил немедленно распечатать письмо и молча проглядел его, нахмурив брови; потом тотчас же подозвал секретаря и шепнул ему на ухо несколько слов, извинившись передо мной за то, что сейчас он ненадолго займется другими. Служащий отлучился на несколько минут, а затем вернулся, захватив с собой значительную сумму — более двух тысяч флоринов.
Так как я выказал явное удивление, Габбиано протянул мне письмо, которое я получил уже запечатанным. Помимо обычных изъявлений вежливости, Грегорио всего лишь просил вручить мне в собственные руки указанную сумму, которую я должен буду отвезти ему в Геную.
Чего же пытался добиться мой так называемый тесть? Принудить меня заехать к нему на обратном пути из Лондона? Вероятно. Подобные расчеты очень на него похожи!
Я попробовал объяснить Габбиано, что не могу взять с собой такую большую сумму, тем более что у меня нет никакого желания заезжать в Геную. Но он не хотел ничего слышать. Он действительно должен Грегорио эти деньги, а поскольку тот их требует, не может быть и речи, чтобы он их ему не послал. Потом он дал мне понять, что я свободен в выборе: вернуться ли мне через Геную или доставить эти деньги адресату как-то иначе.
— Но у меня нет на этом корабле надежного места…
Оставаясь все таким же любезным, он послал мне слегка раздраженный взгляд, улыбнувшись и указав рукой на всех этих людей, которые столпились вокруг него и уже начинали проявлять нетерпение. Яснее ясного, не мог же он вдобавок к собственным делам возиться еще и с моими!
Я положил тяжелый кошель в свой полотняный мешочек. Потом поднялся, покорившись судьбе, и озабоченно бросил, будто говоря сам с собой:
— Подумать только, я повезу такую сумму до самого Лондона!
Эта последняя стрела, пущенная вслепую, достигла цели.
— Вы сказали, в Лондон? Нет, поверьте мне, это было бы безумием, не ездите туда! Я только что получил достоверные известия, что несколько кораблей, направлявшихся в Англию, были арестованы голландцами. Больше того, сейчас на море разворачивается настоящая битва, как раз на вашем пути. Сняться сейчас с якоря было бы сумасшествием.
— Наш капитан намеревается отплыть послезавтра, в воскресенье.
— Это слишком рано! Передайте ему от меня, что отправляться туда сейчас опасно. Он погубит корабль. Или лучше скажите ему, чтобы он непременно зашел ко мне сегодня, и я объясню ему, что происходит. Кто ваш капитан?
— Его, кажется, зовут Центурионе. Капитан Центурионе.
Габбиано надул губы, состроив гримасу, означающую, что он его не знает. Я уже было отвел его в сторонку, чтобы рассказать о помешательстве капитана, но в последний момент не решился этого сделать. Обступившие его посетители волновались, кидая на меня злые взгляды, а то, что я собрался ему поведать, было довольно щекотливой темой, и потом, если он поговорит с Центурионе с глазу на глаз, он и сам без сомнения поймет то, что я хотел ему объяснить.
Я помчался на корабль и сразу же направился прямо к каюте капитана. Он был один и сидел там, погруженный в какие-то размышления или немой разговор со своими демонами. Он вежливо пригласил меня сесть напротив и взглянул на меня, подняв голову с медлительностью великого мудреца:
— Что случилось?
Он напряженно слушал меня, пока я сообщал ему все, что только что узнал, а когда я произнес, что господин Габбиано желал бы поговорить с ним лично, чтобы рассказать обо всех обстоятельствах, делающих поездку в Лондон гибельной, он округлил глаза, поднялся с места и, похлопав меня по плечу, попросил подождать его, так как он должен отлучиться на минутку, чтобы отдать своим людям несколько приказаний, а потом мы вместе пойдем к этому Габбиано.
Через какое-то время капитан вихрем ворвался в каюту, где я все еще ожидал его, и сообщил мне, что как раз сейчас он отдал все необходимые распоряжения и мы можем отправляться в путь. Я был убежден, что, говоря это, он имел в виду, что мы с ним можем идти к Габбиано. Я его плохо понял, или же он меня запутал. Оказалось, что пока я его дожидался, он велел своим людям сняться с якоря и поднять паруса, чтобы как можно быстрее покинуть Лиссабон.
Во второй раз он вернулся и сообщил мне об этом тоном, не оставлявшим никаких сомнений:
— Мы выходим в открытое море!
Я вскочил со стула как безумный, а он спокойно попросил меня сесть на место, чтобы он смог объяснить мне истинное положение вещей.
— Разве вы ничего не заметили у этого субъекта, к которому вы сегодня ходили?
Я много чего заметил, но не понимал, к чему он клонит и почему он позволил себе назвать такого человека «этим субъектом».
Тогда капитан снова спросил:
— Вы ничего не заметили у этого Габбиано?
И по тому, как он произнес это слово, я наконец понял. И ужаснулся. Если этот полоумный, стоящий передо мной, впадал в помешательство, всего лишь увидев пролетающую мимо чайку или альбатроса, в какой же безумный бред должен был он погрузиться, узнав от меня, что человека, просившего его задержать наш отъезд, звали именно Габбиано 59? Счастье еще, что он счел меня другом, пришедшим предупредить его о заговоре, а не демоном, притворившимся генуэзским путешественником. И счастье, что меня зовут Эмбриако, а не Марангон 60, как звали одного купца, с которым когда-то вел дела мой отец!
Вот так мы только что оставили Лиссабон!
Моя первая мысль была не о себе и не о моих злополучных спутниках, хотя нам всем вскоре придется плыть среди грома пушек и нам грозит опасность смерти и плена; нет — странно, но моей первой мыслью была жалость к несчастным, брошенным нами в Лиссабоне. Я считал недопустимым то, что капитан не пожелал дождаться их возвращения, тогда как я знал, что эта преступная небрежность, может быть, сохранит им жизнь и позволит избежать тех бедствий, которые непременно выпадут на нашу долю.
Разумеется, в первую очередь я подумал о тех двоих, с кем подружился во время этой поездки: о Дурацци и Эсфахани. Я видел, как сегодня утром оба они спустились с корабля один за другим, одновременно со мной, и, увы, я уже сумел убедиться, что на борт они не вернулись. Они обещали мне быть моими гостями сегодня вечером, а я обещал, что мое угощение будет достойно их положения и нашей дружбы и что они его никогда не забудут…
Но все это уже в прошлом, и теперь я плыву в неизвестность по указке безумца, а мои друзья, быть может, сейчас стоят на пристани и горюют, глядя на «Sanctus Dionisius», который уплывает куда-то бог знает по какой причине.
Сегодня вечером на борту нашего судна не один я оказался в растерянности. И горстка редких пассажиров, и члены экипажа, все мы чувствуем, что стали заложниками, выкуп за которых никто никогда не заплатит. Заложниками капитана или преследующих его демонов, заложниками судьбы, скорыми жертвами надвигающейся войны; мы чувствуем, что все мы — негоцианты и матросы, богатые и бедные, господа и слуги — всего лишь кучка людей, обреченных на гибель.
На море, 7 июня 1666 года.
Вместо того чтобы держать курс на север и проплыть вдоль португальских берегов, «Sanctus Dionisius» вот уже три дня как идет на запад, словно направляется прямо в Новый Свет. Мы затеряны посреди необъятной Атлантики, море становится бурным, и с каждым новым толчком я слышу его глухое ворчание.
Наверное, я должен был быть в ужасе. Наверное, я должен был быть в ярости. Я должен был бы волноваться, бегать, задавать безумному капитану тысячу вопросов, а я сижу в своей клетушке на свернутом одеяле, поджав под себя ноги. Я спокоен и кроток, как овца, ведомая на заклание. Я спокоен и кроток, как умирающий старик.
В эту минуту меня не пугает ни кораблекрушение, ни плен, единственное, что меня пугает, это морская болезнь.
8 июня.
Вечером четвертого дня капитан, полагая, вероятно, что он уже достаточно сбил с пути гоняющихся за ним демонов, изменил курс, приказав снова идти на север.
Мне пока не удалось справиться с головокружением и тошнотой. Я не выхожу из каюты и стараюсь писать поменьше.
Сегодня вечером Маурицио принес мне порцию матросского ужина. Я к нему не притронулся.
12 июня.
Сегодня, на девятый день нашего плавания, «Sanctus Dionisius» неподвижно замер на три часа посреди открытого моря, — но я вряд ли был бы способен определить, в какой части океана мы находимся и вдоль каких берегов мы сейчас идем.
Мы только что повстречались с «Алегрансией», другим генуэзским кораблем, который подал нам знак остановиться и отправил своего посланца, которого мы подняли на борт. Тут же распространились слухи о том, что между голландцами и англичанами действительно идет ожесточенное сражение, из-за чего выбранный нами путь стал опасным.
Посланник пробыл у капитана не больше пяти минут, после чего тот надолго заперся один в своей каюте, не отдавая своим людям никакого приказа, а наш корабль качался на волнах со спущенными парусами. Возможно, Центурионе не решил еще, куда нам плыть. Стоит ли нам возвращаться обратно? Стоит ли где-нибудь укрыться и выжидать, следя за новостями? Или же изменить направление, обогнув зону боев?
По словам Маурицио, которого я долго расспрашивал сегодня вечером, мы вроде бы пойдем почти тем же курсом, лишь слегка забирая к северо-востоку. Я откровенно сказал ему, что считаю поведение капитана, взявшего на себя такой риск, неразумным, но юнга опять сделал вид, будто он меня не расслышал. И в этот раз я тоже не стал настаивать, не желая взваливать на плечи парнишки груз тревожного ожидания.
22 июня.
Прошлой ночью, страдая от бессонницы и морской болезни, я вышел прогуляться по палубе и заметил вдали, справа от нас, какой-то подозрительный отблеск, показавшийся мне горящим кораблем.
Утром я убедился, что никто, кроме меня, этого не видел. Я даже начал спрашивать себя, не подвели ли меня мои глаза, но вечером услышал отдаленный звук пушечных выстрелов. На этот раз все пассажиры корабля пришли в волнение. Мы приближаемся к месту сражения, но никто и не подумал образумить капитана или оспорить его власть.
Неужели только я один считаю его помешанным?
23 июня.
Гул войны все усиливается, он слышен впереди и позади нас, но мы все так же невозмутимо продвигаемся вперед, мы плывем к месту нашего назначения — мы плывем к нашей судьбе.
Я удивлюсь, если мы доберемся до Лондона живыми и здоровыми… Слава богу, что я не астролог и не прорицатель, я часто ошибаюсь. Хорошо бы мне и на этот раз ошибиться. Я никогда не просил Небеса хранить меня от ошибок, а только от несчастий.
Я бы предпочел, чтобы моя дорога была еще долгой, пусть и не всегда гладкой и ровной. Да, пусть я проживу еще долгую жизнь и совершу тысячу промахов, тысячу ошибок и даже тяжких грехов…
Страх заставил меня написать эти неразумные слова. Я подожду, пока высохнут чернила, и немедленно спрячу дневник, а потом спокойно, как и подобает мужчине, буду слушать гул приближающейся войны.
Суббота, 26 июня 1666 годи.
Я еще свободен, и я уже пленник.
Утром на рассвете к нам подошла голландская канонерка и приказала спустить паруса и поднять белый флаг, что мы и сделали.
Солдаты поднялись на борт и приняли командование кораблем, и теперь, как сказал мне Маурицио, они ведут его в Амстердам.
Какая судьба нам уготована? Мне это неведомо.
Полагаю, груз будет конфискован, что мне совершенно безразлично.
Полагаю также, что нас задержат в плену и отберут все имущество. Значит, я потеряю сумму, доверенную мне Габбиано, так же, как и свои собственные деньги, свою чернильницу и эту тетрадь…
Все это лишает меня желания писать.
В плену, 28 июня 1666 года.
Голландцы выбросили двух моряков за борт. Один был англичанином, а второй сицилийцем. Все в ужасе закричали, поднялся страшный гвалт. Я прибежал узнать, в чем дело, но, увидев толпу и солдат при оружии, которые размахивали руками и что-то горланили на своем языке, повернул обратно. Чуть позже Маурицио рассказал мне, что случилось. У него тряслись руки и ноги, и я постарался утешить его, хотя и сам никак не мог успокоиться.
Все, что происходило до сих пор, не приносило нам большого беспокойства. Мы не роптали, когда узнали об изменении маршрута, к тому же мы были убеждены, что поведение капитана не могло все время оставаться безнаказанным. Но убийство моряков заставило нас понять, что мы пленники и можем оставаться ими бесконечно долго, а самых неосторожных из нас — как и самых невезучих — может постигнуть наихудшая участь.
Английский матрос был неосторожен, будучи, наверное, слегка навеселе, он не нашел ничего лучшего, как заявить голландцам, что в конце концов их флот будет побежден. А невезучим оказался сицилиец, случайно проходивший мимо и решивший заступиться за своего товарища.
В плену, 29 июня.
Отныне я не вылезаю из своего угла, и так поступаю не я один. Маурицио сказал мне, что палуба пустынна и там разгуливают только голландцы, а моряки выходят из своих кают лишь для того, чтобы исполнять свою работу. Рядом с капитаном теперь ходит голландский офицер, который следит за ним и отдает ему приказы, — но на это я жаловаться не стану.
2 июля.
Задув прошлой ночью фонарь, я вдруг почувствовал, что замерз, хотя был укрыт так же, как вчера и позавчера, и хотя дневная погода была еще очень мягкой. Возможно, это — больше, чем холод, это — страх… Впрочем, во сне я видел, как голландцы схватили меня и поволокли по полу, потом сорвали одежду и били кнутом до крови. Уверен, что я вопил от боли и проснулся от этого вопля. После мне уже не удалось заснуть, хотя я и пытался снова задремать, но моя голова была такой же свежей, как зеленое яблочко, которому еще далеко до осенней спелости.
4 июля.
Сегодня какой-то голландский матрос толкнул дверь моей клетушки, оглядел помещение и удалился, не сказав ни слова. Спустя четверть часа то же самое проделал его сотоварищ, но этот пробормотал словечко, которое, должно быть, означало, что он поздоровался. Мне показалось, что они что-то ищут, а может, и кого-то.
Мы, вероятно, уже недалеко от места назначения, и я беспрестанно задаюсь вопросом, как себя вести, когда мы туда прибудем. А особенно — что делать с деньгами, доверенными мне в Лиссабоне, с моими собственными сбережениями и с этой тетрадью?
По правде говоря, у меня нет особого выбора, здесь возможны только два варианта.
Либо я полагаюсь на то, что со мной станут обходиться с уважением как с иностранным негоциантом и, может, даже дадут разрешение на въезд в Объединенные Провинции, и тогда, когда придет пора сойти на землю, мне стоило бы держать все мои «сокровища» при себе.
Либо с «Sanctus Dionisius» обойдутся как с военным трофеем: груз конфискуют, всех, находящихся на борту, включая и меня, задержат на некоторое время, а потом выдворят из страны вместе с кораблем; тогда лучше было бы оставить мои «сокровища» в тайнике, моля Небеса, чтобы никто их там не обнаружил и чтобы мне удалось вновь обрести их по окончании этого тяжкого испытания.
После двух часов колебаний я склонился ко второму решению. Дай бог, чтобы потом не пришлось пожалеть об этом!
Прямо сейчас я спрячу свой дневник и все письменные принадлежности в тайник, где уже лежат деньги Грегорио, — в стенной перегородке, за плохо пригнанной доской. Я положил туда также и половину оставшихся у меня денег: необходимо, чтобы при мне нашли достаточную сумму, иначе они заподозрят мою хитрость и заставят меня раскрыть мою тайну.
У меня возникло сильное искушение оставить у себя эту тетрадь. Деньги зарабатывают и теряют, а эти страницы, этот дневник, мой — плоть от плоти, он стал моей жизнью, моим последним товарищем. Я не решаюсь расстаться с ним. Но, вероятно, придется…
14 августа 1666 года.
За сорок дней я не написал ни строчки. Я был заключенным на земле, а мой дневник — в тайнике на море. Слава богу, мы оба невредимы и наконец вместе.
Я слишком потрясен сегодня, чтобы писать. Завтра моя радость уляжется и я все расскажу.
Да, мне сложно писать в таком состоянии, но еще сложнее — удержаться от этого. Что ж, я расскажу о своих злоключениях, которые уже благополучно завершились. Расскажу, не слишком вдаваясь в подробности, а так, как переходят вброд ручеек, перепрыгивая с камня на камень.
Восьмого июля, в среду, «Sanctus Dionisius» вошел в порт Амстердама с «низко опущенной головой», как плененный зверь, которого тянут за шею на веревке. Я стоял на палубе со своим узелком на плече, опершись о борт руками и не отрывая глаз от розовых стен, коричневых крыш и черных шляп, видневшихся на набережной, — однако мысли мои были далеко отсюда.
Как только мы пристали к берегу, нам велели, не слишком грубо, но и не церемонясь, покинуть судно и идти в здание на дальнем конце причала, где нас и заперли. Это, говоря по правде, была не тюрьма, а просто крытый сарай с двумя дверями и часовым перед каждой дверью, который преграждал нам выход. Нас разделили на две, а может, и на три группы. Вместе со мной оказались пассажиры, еще остававшиеся на судне, и часть экипажа, но ни Маурицио, ни капитана с нами не было.
На третий день к нам зашел с инспекционной проверкой какой-то городской чиновник, взглянув на меня, он произнес какие-то успокаивающие слова; тем не менее лицо его оставалось суровым, и он не давал никаких обещаний.
Неделю спустя я увидел капитана, он пришел в сопровождении незнакомых мне людей и начал выкликать самых крепких моряков. Я понял, что это делается для того, чтобы снять груз, бывший у нас на борту. Их привели в наш «сарай» только под вечер и вернулись за ними на следующий день и еще раз — на третий.
Единственный вопрос жег мне губы: пока голландцы потрошили корабль, не обыскали ли они заодно и пассажирские каюты? Я долго искал способ, как бы его задать, чтобы удовлетворить свое любопытство, не привлекая подозрений; но в конце концов отказался от этого. В моем положении нетерпение — худший советчик.
В течение всех этих долгих дней тревоги и ожидания, сколько раз я вспоминал Маимуна, все, что он рассказывал мне об Амстердаме, и все, что я сам привык думать об этом городе. Этот город, бывший тогда таким далеким, стал для нас местом нашей общей мечты, горизонтом надежды. Мы обещали друг другу посетить его когда-нибудь вместе и пожить там, а может, Маимун уже здесь, как он и хотел. Что до меня, то мне жаль, что я ступил на эту землю. Мне жаль, что я приехал сюда, став пленником в стране свободных людей. Мне жаль, что я провел в Амстердаме столько дней и ночей и не увидел ничего, кроме стен этого сарая.
Прошло еще две недели, прежде чем нам позволили подняться на палубу нашего корабля. Впрочем, нам пока еще не разрешили сниматься с якоря. Мы по-прежнему лишены свободы, но теперь уже на борту «Sanctus Dionisius», который постоянно патрулируется отрядом солдат.
Чтобы следить за нами было легче, нас всех заперли на одной половине судна. Моя каюта — с другой стороны, из осторожности я стараюсь не ходить туда, чтобы не выдать свой секрет.
И даже когда корабль наконец отчалил, я еще некоторое время не решался возвращаться в свою прежнюю комнату, так как голландский отряд оставался на борту до тех пор, пока мы не вышли из их внутреннего моря, из Зюйдерзее, и не добрались до Северного моря.
Только сегодня мне удалось убедиться в том, что мои сокровища лежат в тайнике нетронутыми. Там я их и оставил, удовольствовавшись тем, что взял перо, чернильницу и дневник.
15 августа.
Все матросы на корабле напились, я и сам немного выпил.