Дверь с чудовищным грохотом распахнулась, угодив со всего маху ручкой в стену и вздымая к потолку облака раскрошенной штукатурки; и тут, святый боже! мы увидели Квикега – живой и невредимый, он в полной невозмутимости сидел на корточках посреди комнаты, а на макушке у него стоял Йоджо. Квикег даже глазом не моргнул, он сидел, словно изваяние, не проявляя ни малейших признаков жизни.
   – Квикег, – заговорил я, подойдя к нему. – Квикег, что с тобой?
   – Неужто ж он просидел так целый день? – ужаснулась хозяйка.
   Но что бы мы ни спрашивали – из него мы не сумели вытянуть ни слова. Я уже прямо готов был столкнуть его на пол, чтобы только как-нибудь изменить его позу – настолько невыносимо напряжённой и мучительно неестественной она казалась, в особенности если подумаешь, что он так просидел, наверное, часов восемь-десять кряду, а то и больше, и при этом, конечно, ещё ничего не ел.
   – Миссис Хази, – сказал я. – Во всяком случае, мы убедились, что он жив. Так что вы уж нас теперь, пожалуйста, оставьте, а я в этом странном деле разберусь сам.
   Закрыв за хозяйкой дверь, я попытался уговорить Квикега, чтобы он сел на стул, но тщетно. Он застыл у моих ног и, несмотря на всю мою учтивость и лесть, даже бровью не повёл, не произнёс ни слова и даже не взглянул ни разу в мою сторону, ничем не показывая, что заметил хотя бы самое моё присутствие.
   Ну что ж, подумал я, вероятно, во время Рамадана так и надо. Может, у него на острове все так постятся – на корточках. Вполне возможно. Да, должно быть, это и вправду полагается по его религии, а раз так, то пусть себе сидит. Рано или поздно он, конечно, встанет. Слава богу, до бесконечности это продолжаться не может, а Рамадан у него бывает только раз в году, да и то не очень регулярно.
   Я спустился к ужину. Вдоволь наслушавшись за этот долгий вечер длинных историй, которые рассказывали моряки, только что возвратившиеся из «кисельного» плавания (так называли они короткий промысловый рейс на шхуне или бриге, ограниченный водами Северной Атлантики); просидев в обществе этих «кисельщиков» чуть ли не до одиннадцати часов, я вновь поднялся к себе в полной уверенности, что Квикег к этому времени уже довёл, конечно, свой Рамадан до конца. Но не тут-то было: он по-прежнему сидел там, где я его оставил, не сдвинувшись ни на дюйм. Мне даже досадно на него стало: надо же так глупо, так бессмысленно целый день и половину ночи просидеть на корточках в холодной комнате, держа на голове какую-то деревяшку.
   – Бога ради, Квикег, вставай, встряхнись немножко. Вставай и пойди поужинай. Ты так с голоду умрёшь. Ты уморишь себя, Квикег!
   В ответ – ни слова.
   Тогда я решил махнуть на него рукой и лечь спать; а он, без сомнения, немного погодя и сам последует моему примеру. Но перед тем как забраться в постель, я взял свой косматый бушлат и набросил ему на плечи, потому что ночь обещала быть отменно морозной, а на нём была только лёгкая куртка. Но как я ни старался, мне долгое время не удавалось даже задремать немного. Свечу я задул, но как только вспомню, что он сидит тут в этой неудобной позе, футах в четырёх от кровати, не дальше, один-одинёшенек, в холоде и темноте, на душе у меня становится тошно. Подумать только – спать в одной комнате с язычником, который всю ночь не смыкая глаз сидит на корточках, блюдя свой жуткий, загадочный Рамадан.
   Наконец я всё-таки забылся сном и больше уже ничего не сознавал до самого рассвета, когда, открыв глаза, я посмотрел вниз – там сидел Квикег всё в той же скрюченной позе, словно привинченный болтами к полу. Но только первые проблески солнечного света проникли через окно, как он тут же вскочил, громко скрежеща онемевшими суставами, но с видом вполне жизнерадостным, кое-как доковылял до кровати и, опять прижавши свой лоб к моему, сообщил, что его Рамадан окончен.
   Как я уже говорил прежде, я готов с полной терпимостью относиться к религии каждого человека, какова бы она ни была, при условии только, что этот человек не убивает и не оскорбляет других за то, что они веруют иначе. Но если чья-то религия доходит просто до изуверства, если она становится для верующего пыткой, одним словом, если она превращает нашу планету в крайне некомфортабельный постоялый двор, тогда последователя подобной религии надлежит, на мой взгляд, отвести в сторонку и поговорить с ним на эту тему по душам. Именно это я и намерен был теперь проделать с Квикегом.
   – Квикег, – произнёс я, – полезай-ка в постель и слушай, что я тебе скажу.
   И я принялся за дело, начав с возникновения и развития первобытных верований и дойдя до разнообразных религий нашего времени, неизменно стараясь показать Квикегу, что все эти Великие Посты, Рамаданы и длительные сидения на корточках в нетопленных мрачных помещениях – просто полная бессмыслица: для здоровья вредны, для души бесполезны, иными словами, противоречат элементарным законам гигиены и здравого смысла. И ещё я сказал ему, что мне просто больно, ужасно больно видеть, как он, во всех других отношениях чрезвычайно рассудительный и разумный дикарь, так досадно глупо ведёт себя с этим своим нелепым Рамаданом. К тому же, убеждал я его, от поста тело слабеет, а стало быть, слабеет и дух, и все мысли, возникшие постом, обязательно бывают худосочные. Недаром же те верующие, кто особенно страдает от несварения желудка, придерживаются самых унылых убеждений относительно того, что ожидает их за могилой. Одним словом, Квикег, говорил я, несколько уклонившись от избранной темы, идея ада впервые зародилась у человека, когда он объелся яблоками, а затем была увековечена наследственным расстройством пищеварения, поддерживаемым Рамаданами.
   Тут я спросил Квикега, страдал ли он когда-либо расстройством пищеварения, стараясь объяснить свою мысль по возможности нагляднее, чтоб он мог понять, что я имею в виду. Он ответил, что нет, разве только один раз и по весьма знаменательному поводу. Это произошло с ним после великого пиршества, которое устроил его отец по случаю великой победы, когда в сражении было убито к двум часам пополудни пятьдесят вражеских воинов, и в ту же ночь они все были сварены и съедены.
   – Довольно, довольно, Квикег, – прервал я его, содрогаясь. – Замолчи.
   Ибо я и без него представлял себе, чем это должно было кончиться. Я знал когда-то одного матроса, который побывал на этом самом острове, и он рассказывал мне, что у них там существует такой обычай: выиграв большую битву, победитель целиком изжаривает у себя во дворе или в саду каждого убитого, а потом одного за другим укладывает их на большие деревянные блюда, красиво обложив, словно пилав, плодами хлебного дерева и кокосовыми орехами и засунув им в рот по пучку петрушки, и посылает с наилучшими пожеланиями своим друзьям, как если бы то были просто рождественские индейки.
   В целом, я не могу сказать, чтобы мои замечания насчёт религии произвели на Квикега большое впечатление. Во-первых, он как-то не проявил интереса к рассуждениям на столь важные темы, ведущимся с точки зрения, отличной от его собственной; а во-вторых, он и понимал-то меня не более чем на одну треть, как ни примитивно формулировал я свои мысли, и в довершение всего, он, безусловно, считал, что разбирается в истинной религии гораздо лучше, чем я. Он глядел на меня с каким-то снисходительным участием и сочувствием, будто очень сожалел, что такой рассудительный молодой человек столь безнадёжно потерян для святого языческого благочестия.
   Наконец мы поднялись с кровати и оделись. Квикег с аппетитом поглотил чудовищный завтрак, состоящий из всевозможных сортов отварной рыбы – так что большой выгоды от его Рамадана хозяйка всё равно не получила, – и мы отправились на «Пекод», неторопливо вышагивая по дороге и ковыряя в зубах костями палтуса.



Глава XVIII. Вместо подписи


   Мы только ещё шли по пристани к борту судна, я и Квикег со своим гарпуном, когда нас окликнул из вигвама хриплый голос капитана Фалека, который громко выразил удивление по поводу того, что мой товарищ оказался каннибалом, и тут же провозгласил, что не допускает на это судно каннибалов, пока они не предъявят свои бумаги.
   – Не предъявят чего, капитан Фалек? – переспросил я, прыгнув через фальшборт и оставив своего друга внизу на пристани.
   – Бумаги, – ответил он. – Пусть покажет бумаги.
   – Да, да, – глухим голосом подтвердил капитан Вилдад, высунув вслед за Фалеком голову из вигвама. – Пусть докажет, что он обращённый. Сын тьмы! – повернулся он в сторону Квикега, – состоишь ли ты в настоящее время в лоне какой-либо христианской церкви?
   – А как же, – ответил я, – он принадлежит к первой конгрегационалистской церкви[107].
   Тут следует заметить, что многие татуированные дикари, плавающие на нантакетских судах, кончают тем, что обращаются и попадают в лоно какой-либо из церквей.
   – Как! Первая конгрегационалистская церковь? – воскликнул Вилдад. – Это те, которые собираются в доме у диакона Девтерономии Колмена? – И он вытащил из кармана очки, протёр их большим жёлтым носовым платком, с особой осторожностью водрузил на нос, вышел из вигвама и, с трудом перегнувшись через фальшборт, долго и пристально разглядывал Квикега.
   – Давно ли он стал членом этой общины? – спросил капитан наконец, обернувшись ко мне. – Не слишком-то давно, я полагаю, а, молодой человек?
   – Разумеется, недавно, – поддержал его Фалек. – И крещение он получил не настоящее, иначе бы оно смыло у него с лица хоть немного этой дьявольской синевы.
   – Нет, ты скажи, молодой человек, – сказал Вилдад. – Неужели этот филистимлянин[108] регулярно посещает собрания диакона Девтерономии? Что-то я его там ни разу не видел, а я хожу мимо каждое воскресенье.
   – Мне ничего не известно о диаконе Девтерономии и его собраниях, – сказал я. – Знаю только, что Квикег рождён в лоне первой конгрегационалистской церкви. Да он сам диакон, вот этот самый Квикег.
   – Молодой человек, – строго проговорил Вилдад, – напрасно ты шутишь этим. Объясни свои слова, ты, юный хеттеянин[109]. Отвечай мне, о какой это церкви ты говорил?
   Почувствовав, что меня прижали к стенке, я ответил:
   – Сэр, я говорил о той древней католической церкви[110], к которой принадлежим мы все, и вы, и я, и капитан Фалек, и Квикег, и всякий сын человеческий; о великой и вечной Первой Конгрегации всего верующего мира; все мы принадлежим к ней; правда, иных среди нас слишком волнуют сейчас разные мелочи великой веры, но сама она связывает нас всех воедино.
   – Верно! Морским узлом! – вскричал Фалек, шагнув мне навстречу. – Юноша, тебе бы следовало поступить к нам миссионером, а не матросом. В жизни не слыхивал я проповеди лучше! Диакон Девтерономия, да чего там, сам отец Мэппл никогда не сможет тебя переплюнуть, а уж он-то чего-нибудь да стоит. Полезайте, полезайте сюда, и к чертям все бумаги. Эй, скажи ты этому Квебеку, – или как там ты его зовёшь, – скажи Квебеку, чтобы шёл сюда. Ого, клянусь большим якорем, ну и гарпун же у него! Неплохая вещь, как я погляжу, и обращается он с ним умело. Послушай, как тебя, Квебек, приходилось тебе когда-нибудь стоять на носу вельбота? Случалось уже бить китов, а?
   Не отвечая ни слова на свой дикарский манер, Квикег вскочил на фальшборт, оттуда прыгнул на нос подвешенного за бортом вельбота и, выставив вперёд левое колено и занеся над головой гарпун, выкрикнул нечто подобное нижеследующему:
   – Капитан! Видела капля дёготь там на вода? Видела? Пускай это у кита глаз, а ну-ка! – Прицелившись хорошенько, он метнул гарпун, и тот, просвистев возле самой шляпы старого Вилдада, перелетел над палубой корабля и разбил на бесчисленное множество осколков маленькое блестящее пятнышко. – Вот, – спокойно заключил Квикег, выбирая линь. – Пускай это у кита глаз, твоя кит уже мёртвый.
   – А ну, быстро, Вилдад, – сказал Фалек своему компаньону, который, перепуганный непосредственной близостью пролетевшего гарпуна, удалился к порогу капитанской каюты. – Быстрее, говорю, Вилдад, доставай корабельные книги. Этого Любека, то есть Квебека, мы должны заполучить на один из наших вельботов. Слушай, Квебек, мы тебе даём девяностую долю, а столько ещё не получал в Нантакете ни один гарпунщик.
   Мы спустились в каюту, и Квикег, к великой моей радости, был вскоре занесён в списки той же самой команды, в какой уже числился и я.
   Когда все формальности были завершены и оставалось поставить подпись, Фалек обернулся ко мне и сказал:
   – Надо думать, твой Квебек писать не умеет, так, что ли? Эй, Квебек, чтоб тебя! Ты будешь подписывать своё имя или крест поставишь?
   При этом вопросе Квикег, которому и прежде уже приходилось раза два-три принимать участие в подобных процедурах, видимо, ничуть не растерялся, но, взяв протянутое перо, изобразил на бумаге точную копию некоего загадочного округлого знака, вытатуированного у него на руке; так что благодаря упорству Фалека касательно Квикегова прозвища всё это получило определённый вид.
   Тем временем капитан Вилдад сидел, не спуская глаз с Квикега, а затем торжественно поднялся и, порывшись в огромных карманах своего широкополого коричневого сюртука, извлёк оттуда целую пачку брошюр; выбрав одну из них, озаглавленную «Последний день наступает, или Не теряйте времени» [так], вложил её в руки Квикегу, а потом схватил их вместе с книгой обеими своими руками, пристально посмотрел ему в глаза и проговорил:
   – Сын тьмы, я обязан выполнить мой долг по отношению к тебе. Это судно отчасти принадлежит мне, и я не могу не заботиться об его экипаже. Ежели ты всё ещё придерживаешься своих языческих обычаев – а я очень опасаюсь, что это так, – то заклинаю тебя, не оставайся вечно рабом Вила[111]. Отринь идола Вила и мерзкого змия, беги грядущего гнева. Гляди в оба, говорю тебе. О, во имя милосердного бога! Правь прочь от огненной бездны!
   В речи старого Вилдада ещё сохранились отзвуки моряцкой жизни, причудливо перемешанные с библейскими и местными выражениями.
   – Ступай, ступай, Вилдад, нечего тебе портить нашего гарпунщика, – вмешался Фалек. – Набожные гарпунщики никуда не годятся. У них от этого пропадает вся хватка. А что проку в гарпунщике, если у него нет хватки? Помнишь, какой был гарпунщик молодой Нат Свейн? На всём Нантакете и Вайньярде не было храбрее. Но он стал посещать моления, и дело кончилось худо. Он до того боялся за свою ничтожную душу, что начал обходить и сторониться китов из опасения, как бы они не задели хвостом его вельбот и не пришлось бы ему отправиться к чёрту в пекло.
   – Фалек, Фалек, – проговорил Вилдад, возводя очи и руки к небесам. – Ведь и ты сам, как и я, изведал немало опасностей. Ведь ты знаешь, Фалек, что означает страх смерти. Как же можешь ты прибегать к столь нечестивому пустословию? Не возведи на себя напраслину, скажи, положа руку на сердце, Фалек, разве тогда, у берегов Японии, когда вот этот самый «Пекод» потерял в тайфуне все три мачты, – помнишь, ты как раз плавал помощником у Ахава? – разве не думал ты тогда о смерти и божьей каре?
   – Вы только послушайте его! – вскричал Фалек и зашагал по тесной каюте, глубоко засунув руки в карманы. – Все слышали, а? Подумать только! Ведь судно каждую минуту могло пойти ко дну! Что же, думать о смерти и божьей каре? Когда все наши три мачты с таким адским грохотом колотились о борт, а зыбь разбивалась над нами, и с кормы, и с носа! Думать в это время о смерти и божьей каре? Нет, некогда нам было думать о смерти. Жизнь – вот о чём мы думали с капитаном Ахавом. Как спасти команду, как поставить новые мачты, как добраться до ближайшего порта – вот о чём я тогда думал.
   Вилдад промолчал; он застегнул на все пуговицы сюртук и гордо прошествовал на палубу, и мы последовали за ним. Здесь он остановился и стал спокойно наблюдать за работой парусных мастеров, которые на шкафуте чинили грот-марсель. Время от времени он нагибался и подбирал обрезок парусины или просмолённой бечёвки, чтоб они, не дай бог, не пропали зря.



Глава XIX. Пророк


   – Братья, вы нанялись на этот корабль?
   Мы с Квикегом только что покинули «Пекод» и медленно шли по набережной, каждый погружённый в собственные мысли, когда какой-то незнакомец обратился к нам с этими словами, остановившись прямо перед нами и наведя свой толстый указательный палец на корпус упомянутого судна. Человек этот был облачён в крайне ветхий, выцветший бушлат и заплатанные брюки, а шею его украшал обрывок чёрного платка. Сливная оспа пролилась по его лицу во всех мыслимых направлениях, и теперь оно напоминало замысловато изборождённое русло пересохшего потока.
   – Вы нанялись туда? – повторил он свой вопрос.
   – Вы имеете в виду судно «Пекод», полагаю? – переспросил я, стараясь выиграть немного времени, чтобы получше его рассмотреть.
   – О, да, именно «Пекод», вот тот корабль, – подтвердил он, отведя руку назад, а затем стремительно выбросив её перед собой, так что вытянутый палец, точно штык, вонзился в цель.
   – Да, – ответил я, – мы только что подписали там бумаги.
   – Оговорено ли в бумагах что-нибудь касательно ваших душ?
   – Касательно чего?
   – А, у вас их, вероятно, нет, – быстро проговорил он. – В конце концов это не так уж важно. Я знаю многих, у кого нет души – им просто повезло. Душа – это вроде пятого колеса у телеги.
   – О чём ты бормочешь, приятель? – удивился я.
   – Но он имеет избыток, которого станет на то, чтоб покрыть недостаток у всех других, – неожиданно заключил незнакомец, делая особое, тревожное ударение на слове «он».
   – Пошли, Квикег, – сказал я, – этот тип, видно, сбежал откуда-то. Он говорит о ком-то и о чём-то, нам с тобою неизвестном.
   – Стойте! – вскричал незнакомец. – Вы правы – ведь вы ещё не видели Старого Громобоя, верно?
   – Кто это Старый Громобой? – спросил я, остановленный значительностью его безумного тона.
   – Капитан Ахав.
   – Что? Капитан нашего корабля? Капитан «Пекода»?
   – Да, многие из нас, старых моряков, называют его этим именем. Ведь вы его ещё не видели, верно?
   – Пока нет. Говорят, он был болен, но теперь поправляется и скоро уже будет совсем здоров.
   – Совсем здоров, а? – повторил незнакомец с каким-то торжествующе горьким смехом. – Капитан Ахав будет здоров тогда, когда опять будет здорова моя левая рука, не раньше, слышите?
   – А что вам о нём известно?
   – А что вам о нём рассказали?
   – Да они ничего почти не рассказывали; я слышал только, что он хороший китобой и хороший капитан для своих матросов.
   – Верно, всё это так – и то и другое верно. Но когда он приказывает, тут уж приходится поворачиваться. Ворчи не ворчи, вой не вой, а слово Ахава – закон. Но о том, что случилось с ним когда-то у мыса Горн, когда он три дня и три ночи пролежал, как мёртвый; о смертельной схватке с Испанцем пред алтарём в Санта – обо всём этом вы ничего не слыхали? А о серебряной фляге, в которую он плюнул? И о том, как в последнем рейсе он потерял левую ногу во исполнение пророчества? Неужели вы ничего не слышали обо всём этом, об этом и ещё кое о чём? Ну конечно, вы об этом не слыхали, откуда же вам знать? Кто вообще знает об этом, даже у нас в Нантакете? Однако о том, как потерял он ногу, вы, может статься, всё же слыхали? Да, да, вижу, об этом вам говорили. Да и кто об этом здесь не знает? То есть о том, что у него теперь только одна нога и что другую он потерял в стычке с кашалотом?
   – Друг мой, – остановил я его, – что вы тут такое плетёте, я не знаю, да и знать не хочу, потому что, сдаётся мне, у вас, вроде бы, в голове не всё в порядке. Но если вы имеете в виду капитана Ахава, капитана вон того корабля «Пекода», тогда позвольте сообщить вам, что относительно его ноги мне известно всё.
   – Всё известно, говорите вы? И вы в этом уверены, а?
   – Абсолютно уверен.
   Ещё мгновение незнакомец стоял неподвижно, погружённый в тревожную задумчивость, вытянув палец и устремив взгляд на корпус «Пекода», потом чуть заметно вздрогнул и сказал:
   – Вы ведь уже зачислены, верно? Имена ваши значатся в списках? Ну что ж, что написано, то написано, а чему быть, того не миновать, то и сбудется, а может, и не сбудется всё-таки. Во всяком случае, всё уже предрешено и расписано заранее. И кому-нибудь из матросов ведь надо с ним идти. Либо этим, либо каким-нибудь ещё, господь да смилуется над ними. Прощайте же, братья, прощайте, небеса неизречённые да благословят вас. Извините, что задержал вас.
   – Послушайте, друг, – сказал я, – если вы можете сообщить нам что-нибудь важное, то выкладывайте, но если вам просто вздумалось нас поморочить и запугать, то вы обратились не по адресу. Вот всё, что я хотел сказать.
   – И сказано неплохо, очень неплохо, я люблю, когда говорят так складно. Вы ему отлично подойдёте, вот такие люди, как вы. Прощайте же, братья. Да вот ещё, когда вы туда попадёте, передайте им, что я почёл за лучшее к ним не присоединяться.
   – Ну нет, дорогой мой, вам нас так не одурачить, не думайте. Ведь сделать вид, что тебе известна великая тайна, – это легче лёгкого.
   – Прощайте, братья, прощайте.
   – Прощайте, – ответил я. – Пошли, Квикег, уйдём от этого сумасшедшего. Впрочем, постойте, скажите-ка мне, пожалуйста, как вас зовут?
   – Илия[112].
   Илия! мысленно повторил я, и мы зашагали прочь, обсуждая каждый на свой лад этого старого оборванного матроса; под конец мы оба сошлись на том, что он всего лишь мелкий мошенник, хоть и корчит из себя великое пугало. Но не прошли мы и ста ярдов, как я, заворачивая за угол, случайно оглянулся и увидел всё того же самого Илию, который следовал за нами на некотором расстоянии. Это почему-то настолько меня взволновало, что я не сказал Квикегу ни слова, но продолжал идти, горя нетерпением узнать, свернёт ли и незнакомец за тот же угол. Он свернул, и тогда я подумал, что он, наверное, преследует нас, хотя с какой целью, я просто представить себе не мог. Обстоятельство это в сочетании с его двусмысленной, таинственной речью, изобилующей полунамёками, полуразоблачениями, породило у меня в душе всевозможные смутные недоумения и полупредчувствия, каким-то образом связанные с «Пекодом», с капитаном Ахавом, с его левой ногой, с его припадком у мыса Горн, с серебряной флягой, с тем, что сказал мне о нём накануне, когда я уходил, капитан Фалек, с пророчеством скво Тистиг, с плаванием, которое нам предстояло, и с тысячей других туманных вещей.
   Я решил во что бы то ни стало выяснить, действительно ли этот оборванец Илия преследует нас, перешёл с Квикегом на другую сторону улицы и зашагал в обратном направлении. Но Илия прошёл мимо, видимо, вовсе нас и не заметив. Я почувствовал облегчение и ещё раз, теперь уже, как думалось мне, окончательно, заключил про себя, что он всего лишь мелкий мошенник.



Глава XX. Всё в движении


   Миновало дня два, и на борту «Пекода» всё пришло в движение. Теперь уже не только чинили старые паруса, но и привозили новые, вместе с рулонами парусины и бухтами канатов, – одним словом, всё говорило о том, что работы по снаряжению судна спешно подходят к концу. Капитан Фалек совсем не сходил теперь на берег, он целый день сидел в своём вигваме и зорко следил за работой матросов; на берегу всеми сделками и покупками ведал Вилдад, а в трюме и на мачтах люди трудились до поздней ночи.
   Назавтра после того, как Квикег подписал бумаги, повсюду, где стояли матросы с «Пекода», было передано, что к ночи все сундуки должны быть доставлены на борт, потому что корабль может отплыть в любую минуту. Поэтому мы с Квикегом переправили на судно свои пожитки, однако сами решили ночевать на берегу до самого отплытия. Но предупреждение, как всегда в таких случаях, было дано загодя, и корабль простоял у пристани ещё несколько дней. Да это и не удивительно: ведь нужно было ещё так много сделать и о стольких ещё вещах надо было позаботиться, прежде чем «Пекод» будет окончательно оснащён.
   Всякому известно, какое множество предметов – кровати, сковородки, ножи и вилки, лопаты и клещи, салфетки, щипцы для орехов и прочая, и прочая – необходимы в таком деле, как домашнее хозяйство. То же самое и в китобойном рейсе, когда целых три года нужно вести большое хозяйство в океане, вдали от бакалейщиков, уличных разносчиков, врачей, пекарей и банкиров. Всё это, конечно относится и к торговым судам, но отнюдь не в той же мере, как к судам китобойным. Ибо, помимо длительности рейсов, многочисленности предметов, насущно необходимых для промысла, и невозможности обновлять их запасы в тех дальних портах, куда обычно заходят эти суда, следует также иметь в виду, что из всех кораблей именно китобойцы наиболее подвержены всевозможным опасностям, и в особенности – опасности потерять те самые вещи, от которых зависит успех всего промысла. Поэтому здесь имеются запасные вельботы, запасной рангоут, запасные лини и гарпуны – всё на свете запасное, кроме лишнего капитана и резервного корабля.