Страница:
И между тем как один корабль весело бежал по ветру, другой упорно шёл против ветра; так и расстались два китобойца, и в то время как люди на «Пекоде» долго не сводили задумчивых взоров с удалявшегося «Холостяка», на «Холостяке» никто даже и не обратил на них внимания, так поглощены там были все своим буйным весельем. Опершись о гакаборт, Ахав глядел вслед уходившему домой кораблю; потом он вынул из кармана маленький пузырёк и стоял, переводя взгляд с него на корабль, словно хотел объединить мысленно эти два далёких образа, ибо в пузырьке у него был нантакетский песок.
Глава CXVI. Издыхающий кит
В этой жизни нередко бывает, что когда по правую руку от нас у самого борта проходит баловень судьбы, то и сами мы, прежде понуро маявшиеся в мёртвом штиле, перехватываем струю ветра и радостно чувствуем, как надуваются наши паруса. Так, видно, было и с «Пекодом». Потому что на следующий день после встречи с весёлым «Холостяком» были замечены киты и четыре из них забиты; одного кита забил сам Ахав.
День уже давно клонился к вечеру; и когда окончена была кроваво-алая битва и, колыхаясь на прекрасном закатном море и столь же прекрасном закатном небе, и кит и солнце оба тихо умерли, такая заунывная прелесть разлилась повсюду в розовом воздухе и такие проникновенные молитвы, курясь, поднялись кверху, что казалось, будто из глубины манильских зелёных долин-монастырей береговой испанец-бриз, вдруг оборотившись моряком, пустился по волнам с грузом вечерних гимнов.
Ахав, как-то присмиревший и оттого погрузившийся в ещё более угрюмый сумрак, только что отвёл свой вельбот на безопасное место и теперь сидел и следил из неподвижной лодки за тем, как издыхает кит. Удивительное это зрелище, какое представляет собой всякий подыхающий кашалот, когда он медленно поворачивается головой к солнцу и испускает дух, – это удивительное зрелище показалось Ахаву в тот мирный вечер, как никогда прежде, многозначительным и чудесным.
– Он поворачивается – как медленно, но как упорно, – поклоняясь и взывая, последним предсмертным усилием обращает он к солнцу своё чело. И он тоже поклоняется огню; преданнейший, славнейший барон – вассал солнца! О, пусть его приветливому взору откроется этот приветливый вид! Здесь, в бескрайнем замкнутом кольце вод; здесь, куда нет доступа комариному писку человеческого счастья и горя; в этих бесстрастных, равнодушных водах, где нет ни одной скалы, чтобы служить таблицей для записи преданий, где вот уже долгие китайские веки катятся валы, безмолвные и глухие, точно звёзды, что сияют над неведомыми истоками Нигера; и здесь тоже жизнь умирает, обратившись к солнцу со всей своей верой; но наступает смерть, и в тот же миг она разворачивает труп головой куда-нибудь в другую сторону.
– О ты, тёмная индусская половина мира, что возвела себе из костей утопленников отдельный трон где-то здесь, в самом сердце пустынного океана; ты, безбожная царица, это ты чересчур правдиво говоришь со мной во всесокрушающей бойне тайфуна и в похоронном молчании наступающего вослед ему штиля. И этот кит твой, обративший к солнцу свою умирающую голову, а затем снова отвернувшийся, он тоже послужил для меня уроком.
– О ты, тремя обручами скреплённая, прочно сбитая мышца мощи! О высоко стремящийся радужный фонтан! она напрягается, он бьёт ввысь – и всё тщетно! Тщетно ищешь ты, о кит, защиты у живительного солнца: оно только вызывает жизнь, но не дарует её второй раз. И всё-таки ты убаюкиваешь меня, о тёмная половина мира, ещё более гордой, хоть, верно, и более тёмной, верой. Подо мной плавают безымянные останки поглощённых тобою жизней; меня поддерживает на поверхности дыхание тех, кто некогда был жив, дыхание, ставшее водой.
– Привет же тебе, привет, о море, среди чьих вечно плещущих волн только и находит себе приют дикая птица. Рождённый землёй, я вскормлен морем; хоть горы и долы взлелеяли меня, вы, морские валы, мои молочные братья!
День уже давно клонился к вечеру; и когда окончена была кроваво-алая битва и, колыхаясь на прекрасном закатном море и столь же прекрасном закатном небе, и кит и солнце оба тихо умерли, такая заунывная прелесть разлилась повсюду в розовом воздухе и такие проникновенные молитвы, курясь, поднялись кверху, что казалось, будто из глубины манильских зелёных долин-монастырей береговой испанец-бриз, вдруг оборотившись моряком, пустился по волнам с грузом вечерних гимнов.
Ахав, как-то присмиревший и оттого погрузившийся в ещё более угрюмый сумрак, только что отвёл свой вельбот на безопасное место и теперь сидел и следил из неподвижной лодки за тем, как издыхает кит. Удивительное это зрелище, какое представляет собой всякий подыхающий кашалот, когда он медленно поворачивается головой к солнцу и испускает дух, – это удивительное зрелище показалось Ахаву в тот мирный вечер, как никогда прежде, многозначительным и чудесным.
– Он поворачивается – как медленно, но как упорно, – поклоняясь и взывая, последним предсмертным усилием обращает он к солнцу своё чело. И он тоже поклоняется огню; преданнейший, славнейший барон – вассал солнца! О, пусть его приветливому взору откроется этот приветливый вид! Здесь, в бескрайнем замкнутом кольце вод; здесь, куда нет доступа комариному писку человеческого счастья и горя; в этих бесстрастных, равнодушных водах, где нет ни одной скалы, чтобы служить таблицей для записи преданий, где вот уже долгие китайские веки катятся валы, безмолвные и глухие, точно звёзды, что сияют над неведомыми истоками Нигера; и здесь тоже жизнь умирает, обратившись к солнцу со всей своей верой; но наступает смерть, и в тот же миг она разворачивает труп головой куда-нибудь в другую сторону.
– О ты, тёмная индусская половина мира, что возвела себе из костей утопленников отдельный трон где-то здесь, в самом сердце пустынного океана; ты, безбожная царица, это ты чересчур правдиво говоришь со мной во всесокрушающей бойне тайфуна и в похоронном молчании наступающего вослед ему штиля. И этот кит твой, обративший к солнцу свою умирающую голову, а затем снова отвернувшийся, он тоже послужил для меня уроком.
– О ты, тремя обручами скреплённая, прочно сбитая мышца мощи! О высоко стремящийся радужный фонтан! она напрягается, он бьёт ввысь – и всё тщетно! Тщетно ищешь ты, о кит, защиты у живительного солнца: оно только вызывает жизнь, но не дарует её второй раз. И всё-таки ты убаюкиваешь меня, о тёмная половина мира, ещё более гордой, хоть, верно, и более тёмной, верой. Подо мной плавают безымянные останки поглощённых тобою жизней; меня поддерживает на поверхности дыхание тех, кто некогда был жив, дыхание, ставшее водой.
– Привет же тебе, привет, о море, среди чьих вечно плещущих волн только и находит себе приют дикая птица. Рождённый землёй, я вскормлен морем; хоть горы и долы взлелеяли меня, вы, морские валы, мои молочные братья!
Глава CXVII. Китовая вахта
Четыре кита, которых загарпунили в тот вечер, были широко разбросаны по глади вод; одного забили далеко с наветренной стороны, другого поближе, с подветренной, один оказался за кормой и один впереди по курсу. Этих трёх последних успели подобрать ещё до наступления темноты: к четвёртому же, которого унесло по ветру, до утра подойти было невозможно; он остался на плаву, и вельбот, добывший его, всю ночь качался подле; это был вельбот Ахава.
Шест с флагом был вставлен торчком в дыхало мёртвому киту; и фонарь, свисавший с шеста, бросал бегучие, тревожные отблески на чёрную, лоснящуюся спину и далеко по ночным волнам, которые ласково колыхались у огромной китовой туши, словно робкий прибой у песчаного берега.
Ахав и вся команда его вельбота спали; бодрствовал один только парс; он сидел, поджав ноги, на носу и следил за призрачной игрой акул, которые извивались вокруг кита, постукивая хвостами по тонким кедровым бортам. А в воздухе трепетал какой-то лёгкий звук, словно стонали легионы непрощенных призраков Гоморры над Асфальтовым морем[320].
Ахав вздрогнул и очнулся от своей дремоты; лицом к лицу напротив него сидел парс. Схваченные обручем ночной тьмы, они казались последними людьми на залитой потопом планете.
– Опять мне снилось это, – промолвил он.
– Катафалк? Разве не говорил я тебе, старик, что не будет у тебя ни катафалка, ни гроба?
– Да и бывают ли катафалки у тех, кто умирает в море?
– Но я говорил тебе, старик, что прежде, чем ты сможешь умереть в этом плавании, ты должен увидеть на море два катафалка; один – сооружённый нечеловеческими руками; а видимая древесина второго должна быть произросшей в Америке.
– Так, так! странное это зрелище, парс, – катафалк с плюмажем плывёт по океану, а волны-плакальщицы катятся вслед. Ха! нет уж, такое зрелище мы увидим не скоро.
– Можешь верить, можешь не верить, но ты не умрёшь, покуда не увидишь его, старик.
– А что там говорилось насчёт тебя, парс?
– Даже в твой последний час я всё же отправлюсь впереди тебя твоим лоцманом.
– И когда ты так отправишься впереди меня, – если это когда-нибудь случится, – тогда, прежде чем я смогу последовать за тобой, ты снова должен будешь явиться мне, чтобы вести меня? Так? Ну что ж, если бы я верил всему этому, о мой лоцман и кормчий! тут видел бы я два залога того, что я ещё убью Моби Дика и сам останусь жить.
– Вот тебе и ещё один залог, старик, – проговорил парс, и глаза его вспыхнули, точно светляки в ночи. – Только пенька может причинить тебе смерть.
– Виселица, хочешь ты сказать. В таком случае я бессмертен на суше и на море! – язвительно расхохотался Ахав. – Бессмертен на суше и на море!
Потом оба они разом замолчали. Подкралась серая заря, гребцы, спавшие на дне лодки, поднялись, и ещё до полудня забитый кит был доставлен к борту «Пекода».
Шест с флагом был вставлен торчком в дыхало мёртвому киту; и фонарь, свисавший с шеста, бросал бегучие, тревожные отблески на чёрную, лоснящуюся спину и далеко по ночным волнам, которые ласково колыхались у огромной китовой туши, словно робкий прибой у песчаного берега.
Ахав и вся команда его вельбота спали; бодрствовал один только парс; он сидел, поджав ноги, на носу и следил за призрачной игрой акул, которые извивались вокруг кита, постукивая хвостами по тонким кедровым бортам. А в воздухе трепетал какой-то лёгкий звук, словно стонали легионы непрощенных призраков Гоморры над Асфальтовым морем[320].
Ахав вздрогнул и очнулся от своей дремоты; лицом к лицу напротив него сидел парс. Схваченные обручем ночной тьмы, они казались последними людьми на залитой потопом планете.
– Опять мне снилось это, – промолвил он.
– Катафалк? Разве не говорил я тебе, старик, что не будет у тебя ни катафалка, ни гроба?
– Да и бывают ли катафалки у тех, кто умирает в море?
– Но я говорил тебе, старик, что прежде, чем ты сможешь умереть в этом плавании, ты должен увидеть на море два катафалка; один – сооружённый нечеловеческими руками; а видимая древесина второго должна быть произросшей в Америке.
– Так, так! странное это зрелище, парс, – катафалк с плюмажем плывёт по океану, а волны-плакальщицы катятся вслед. Ха! нет уж, такое зрелище мы увидим не скоро.
– Можешь верить, можешь не верить, но ты не умрёшь, покуда не увидишь его, старик.
– А что там говорилось насчёт тебя, парс?
– Даже в твой последний час я всё же отправлюсь впереди тебя твоим лоцманом.
– И когда ты так отправишься впереди меня, – если это когда-нибудь случится, – тогда, прежде чем я смогу последовать за тобой, ты снова должен будешь явиться мне, чтобы вести меня? Так? Ну что ж, если бы я верил всему этому, о мой лоцман и кормчий! тут видел бы я два залога того, что я ещё убью Моби Дика и сам останусь жить.
– Вот тебе и ещё один залог, старик, – проговорил парс, и глаза его вспыхнули, точно светляки в ночи. – Только пенька может причинить тебе смерть.
– Виселица, хочешь ты сказать. В таком случае я бессмертен на суше и на море! – язвительно расхохотался Ахав. – Бессмертен на суше и на море!
Потом оба они разом замолчали. Подкралась серая заря, гребцы, спавшие на дне лодки, поднялись, и ещё до полудня забитый кит был доставлен к борту «Пекода».
Глава CXVIII. Квадрант
Промысловый сезон на экваторе приближался; и всякий раз, как Ахав выходил из каюты и задирал голову, бдительный рулевой тут же начинал перебирать рукоятки штурвала, матросы со всех ног бросались к фалам и стояли там, повернув взоры к прибитому дублону, в нетерпении ожидая команды лечь на курс к экватору. Наконец прозвучала долгожданная команда. Дело близилось к полудню; Ахав сидел на носу своего высоко подвешенного вельбота и готовился, как обычно, начать наблюдение за солнцем, чтобы определить его высоту.
Летние дни в японских водах подобны потокам лучезарного света. Ослепительно яркое японское солнце кажется пламенеющим фокусом безмерно огромного зажигательного стекла – стеклянистого океана. Небо блестит, как лакированное; на нём ни единого облачка; горизонт переливается; и вся эта нагота бесконечного сияния – точно непереносимый блеск божьего трона. Хорошо ещё, что квадрант Ахава был снабжён цветными стёклами, чтобы глядеть сквозь них на солнечный костёр. Так он сидел несколько минут, покачиваясь в лад с кораблём и держа перед глазами свой астрологический инструмент, и ждал того единственного мгновенья, когда солнце займёт своё единственное место на меридиане. А между тем как всё его внимание было поглощено этим занятием, на палубе, внизу под ним, стоял на коленях парс и, как и капитан, подняв лицо к небу, глядел на то же самое солнце; только глаза его были наполовину прикрыты веками, и дикое лицо казалось землисто-бесстрастным. Наконец необходимые наблюдения были проделаны; и, чёркая карандашом на своей костяной ноге, Ахав скоро вычислил точную широту, на какой он находился в то мгновение. Потом, помолчав немного, он снова поглядел на солнце и пробормотал:
– О ты, светлый маяк! ты, всемогущий, всевидящий кормчий! ты говоришь мне правду о том, где я нахожусь, но можешь ли ты хоть отдалённым намёком предсказать мне, где я буду завтра? Или сообщить мне, где находится в этот самый миг другое существо, не я? Где сейчас Моби Дик? В это мгновение ты, быть может, глядишь на него. Вот эти глаза мои вперились прямо в твой глаз, что даже сейчас видит его; в тот глаз, что точно так же видит сейчас неведомые предметы с той – недоступной – твоей стороны, о солнце!
Затем он поглядел на свой квадрант и, перебирая пальцами его многочисленные кабалистические приспособления, снова задумчиво проговорил:
– Глупая детская игрушка! игрушка, какой развлекаются высокомерные адмиралы, коммодоры и капитаны; мир кичится тобой, твоим хитроумием и могуществом; но что в конечном-то счёте умеешь ты делать? Только показывать ту ничтожную, жалкую точку на этой широкой планете, в которой случается быть тебе самой и руке, тебя держащей. И всё! и больше ни крупицы. Ты не можешь сказать, где будет завтра в полдень вот эта капля воды или эта песчинка; и ты осмеливаешься в своём бессилии оскорблять солнце! Наука! Будь проклята ты, бессмысленная игрушка; и проклятие всему, что посылает взгляд человека к этим небесам, чьё непереносимое сияние лишь опаляет его, как эти мои старые глаза опалил сейчас твой свет, о солнце! К горизонту устремлены от природы глаза человека, а не ввысь из его темени. Бог не предназначал его взирать на небесную твердь. Будь проклят ты, квадрант! – и он швырнул его на палубу. – Впредь не буду я проверять по тебе мой земной путь; судовой компас и лаг – они поведут меня и будут указывать мне моё место на море. Вот так, – добавил он, спускаясь на палубу, – вот так топчу я тебя, ничтожная безделка, трусливо указывающая в вышину; вот так размозжу и уничтожу я тебя!
И в то время, как безумный старик, говоря это, топтал прибор то живой, то мёртвой ногой, победное презрение, как бы предназначавшееся Ахаву, и фаталистическое отчаяние, словно бы в своей судьбе, – оба эти чувства промелькнули по немому недвижному лицу парса. Незамеченный, он поднялся на ноги и неслышно скользнул прочь; а перепуганная команда столпилась на баке, глядя на безумство своего капитана; как вдруг Ахав повернулся, взволнованно прошёлся по палубе и выкрикнул:
– К брасам! Руль на борт! Брасопить реи!
В одно мгновение реи описали круг, судно развернулось на пятке, и три стройные мачты, прочно и прямо сидящие в длинном круторебром корпусе, качнулись, точно трое Горациев верхом на одном скакуне[321].
Стоя у бушприта, Старбек следил за бурливым ходом «Пекода» и Ахава, который, сильно кренясь, уходил, хромая, вдоль палубы.
– Мне случалось сидеть у пышущего жаром очага и следить за пляской жгучих, гудящих языков пламени, полных мучительной, огненной жизни, и я видел, как пламя никнет, никнет и гаснет, обращаясь мёртвым прахом. О ты, старый безумец моряк! что останется в конце концов от всей твоей огненной жизни, кроме маленькой горстки пепла?
– Правда твоя, – откликнулся Стабб, – но то будет пепел от морских углей, не забудь об этом, Старбек. От морских углей, а не от каких-то там древесных головешек. Да, так-то; я слышал, как Ахав говорил: «Кто-то суёт мне вот эти карты вот в эти мои старые руки и клянётся, что я должен ходить только с них, и никак иначе». И будь я проклят, Ахав, если ты поступаешь неверно; твой ход, так ходи, а смерть придёт, так помирай, но не бросай карты!
Летние дни в японских водах подобны потокам лучезарного света. Ослепительно яркое японское солнце кажется пламенеющим фокусом безмерно огромного зажигательного стекла – стеклянистого океана. Небо блестит, как лакированное; на нём ни единого облачка; горизонт переливается; и вся эта нагота бесконечного сияния – точно непереносимый блеск божьего трона. Хорошо ещё, что квадрант Ахава был снабжён цветными стёклами, чтобы глядеть сквозь них на солнечный костёр. Так он сидел несколько минут, покачиваясь в лад с кораблём и держа перед глазами свой астрологический инструмент, и ждал того единственного мгновенья, когда солнце займёт своё единственное место на меридиане. А между тем как всё его внимание было поглощено этим занятием, на палубе, внизу под ним, стоял на коленях парс и, как и капитан, подняв лицо к небу, глядел на то же самое солнце; только глаза его были наполовину прикрыты веками, и дикое лицо казалось землисто-бесстрастным. Наконец необходимые наблюдения были проделаны; и, чёркая карандашом на своей костяной ноге, Ахав скоро вычислил точную широту, на какой он находился в то мгновение. Потом, помолчав немного, он снова поглядел на солнце и пробормотал:
– О ты, светлый маяк! ты, всемогущий, всевидящий кормчий! ты говоришь мне правду о том, где я нахожусь, но можешь ли ты хоть отдалённым намёком предсказать мне, где я буду завтра? Или сообщить мне, где находится в этот самый миг другое существо, не я? Где сейчас Моби Дик? В это мгновение ты, быть может, глядишь на него. Вот эти глаза мои вперились прямо в твой глаз, что даже сейчас видит его; в тот глаз, что точно так же видит сейчас неведомые предметы с той – недоступной – твоей стороны, о солнце!
Затем он поглядел на свой квадрант и, перебирая пальцами его многочисленные кабалистические приспособления, снова задумчиво проговорил:
– Глупая детская игрушка! игрушка, какой развлекаются высокомерные адмиралы, коммодоры и капитаны; мир кичится тобой, твоим хитроумием и могуществом; но что в конечном-то счёте умеешь ты делать? Только показывать ту ничтожную, жалкую точку на этой широкой планете, в которой случается быть тебе самой и руке, тебя держащей. И всё! и больше ни крупицы. Ты не можешь сказать, где будет завтра в полдень вот эта капля воды или эта песчинка; и ты осмеливаешься в своём бессилии оскорблять солнце! Наука! Будь проклята ты, бессмысленная игрушка; и проклятие всему, что посылает взгляд человека к этим небесам, чьё непереносимое сияние лишь опаляет его, как эти мои старые глаза опалил сейчас твой свет, о солнце! К горизонту устремлены от природы глаза человека, а не ввысь из его темени. Бог не предназначал его взирать на небесную твердь. Будь проклят ты, квадрант! – и он швырнул его на палубу. – Впредь не буду я проверять по тебе мой земной путь; судовой компас и лаг – они поведут меня и будут указывать мне моё место на море. Вот так, – добавил он, спускаясь на палубу, – вот так топчу я тебя, ничтожная безделка, трусливо указывающая в вышину; вот так размозжу и уничтожу я тебя!
И в то время, как безумный старик, говоря это, топтал прибор то живой, то мёртвой ногой, победное презрение, как бы предназначавшееся Ахаву, и фаталистическое отчаяние, словно бы в своей судьбе, – оба эти чувства промелькнули по немому недвижному лицу парса. Незамеченный, он поднялся на ноги и неслышно скользнул прочь; а перепуганная команда столпилась на баке, глядя на безумство своего капитана; как вдруг Ахав повернулся, взволнованно прошёлся по палубе и выкрикнул:
– К брасам! Руль на борт! Брасопить реи!
В одно мгновение реи описали круг, судно развернулось на пятке, и три стройные мачты, прочно и прямо сидящие в длинном круторебром корпусе, качнулись, точно трое Горациев верхом на одном скакуне[321].
Стоя у бушприта, Старбек следил за бурливым ходом «Пекода» и Ахава, который, сильно кренясь, уходил, хромая, вдоль палубы.
– Мне случалось сидеть у пышущего жаром очага и следить за пляской жгучих, гудящих языков пламени, полных мучительной, огненной жизни, и я видел, как пламя никнет, никнет и гаснет, обращаясь мёртвым прахом. О ты, старый безумец моряк! что останется в конце концов от всей твоей огненной жизни, кроме маленькой горстки пепла?
– Правда твоя, – откликнулся Стабб, – но то будет пепел от морских углей, не забудь об этом, Старбек. От морских углей, а не от каких-то там древесных головешек. Да, так-то; я слышал, как Ахав говорил: «Кто-то суёт мне вот эти карты вот в эти мои старые руки и клянётся, что я должен ходить только с них, и никак иначе». И будь я проклят, Ахав, если ты поступаешь неверно; твой ход, так ходи, а смерть придёт, так помирай, но не бросай карты!
Глава CXIX. Свечи
Чем теплее край, тем свирепее клыки, которыми угрожает он: бенгальский тигр таится в душистых зарослях вечной зелени. Чем лучезарнее небосвод, тем сокрушительнее громы, которыми он чреват: роскошная Куба знает такие ураганы, о каких и не слыхивали в серых северных странах. Так и в этих сверкающих водах японских морей встречает мореплавателя ужаснейший из всех штормов – тайфун. Он разражается порой под безоблачными небесами, подобный разрыву бомбы над сонным застывшим городом.
В тот день, к вечеру, с «Пекода» сорвало всю парусину, и он под голыми мачтами должен был бороться со свирепым тайфуном, налетевшим на него прямо с носа. Подступила тьма, и море вместе с небом ревело и раскалывалось от грома и вспыхивало от молний, освещавших оголённые мачты с трепещущими обрывками парусов, которые буря в порыве первой злобы всё-таки оставила себе же на забаву.
Старбек, уцепившись за леер, стоял на шканцах и при каждой вспышке молнии высоко задирал голову, чтобы увидеть, какой ещё урон нанесён там путаному сплетению снастей, а Стабб и Фласк командовали матросами, которые подтягивали и крепили вельботы. Но все усилия были тщетны. Подтянутая до предела на шлюпбалках лодка Ахава всё равно не избегла плачевной участи. Огромная волна взметнулась, разбившись о высокий крутой борт накренившегося судна, проломила днище лодки, а потом снова ушла, оставив её истекать водой, словно сито.
– Ай-яй-яй, плохо дело, мистер Старбек, – сказал Стабб, разглядывая повреждённую лодку, – ну, да ведь морю не укажешь. С ним сладу нет. Стаббу, по крайности, с ним не сладить. Видите ли, мистер Старбек, волна берёт большой разбег, прежде чем прыгнет; она вокруг всей земли обежит и только потом начинает прыжок! А мне, чтобы встретить её, только и есть разбегу, что поперёк палубы. Но что за беда! это всё забавы ради, как говорится в старой песне (поёт):
– Так разве ж я храбрый человек? Кто сказал, что я храбрый человек? Я трус. И я пою, чтобы не так страшно было. И вот что скажу я вам, мистер Старбек, нет на свете способа заставить меня прекратить пение, разве что перережут мне глотку. Но даже и тогда, десять против одного, что я пропою напоследок хвалебный гимн.
– Безумец! Погляди моими глазами, если нет у тебя своих.
– Как? Разве вы видите тёмной ночью лучше, чем кто-нибудь, чем даже самый последний дурак?
– Молчи! – вскричал Старбек, схватив Стабба за плечо и вытянув руку в ту сторону, откуда дул ветер. – Замечаешь ли ты, что шторм идёт с востока, от того самого румба, куда должен мчаться Ахав в погоне за Моби Диком? от того самого румба, на который он лёг сегодня в полдень? Теперь погляди на его вельбот, видишь, в каком месте у него пробоина? В днище, у кормы, где он всегда стоит; его место разбито в щепы, друг! А теперь скачи за борт и распевай на здоровье, если тебе приспичило!
– Я что-то плоховато понял вас, о чём это вы?
– Да, да, вокруг мыса Доброй Надежды идёт кратчайший путь в Нантакет, – говорил между тем Старбек, обращаясь к самому себе и будто не слыша вопросов Стабба. – Этот самый шторм, что ревёт сейчас, готовый разбить нас в щепки, мог бы стать нам попутным ветром и ходко гнать нас к дому. Там, в наветренной стороне, тьма неотвратимой гибели, но с подветра, позади нас, развидняется, я вижу там свет, и это не блеск молний.
В это мгновение, как раз когда между двумя вспышками молнии особенно непроглядной казалась тьма, чей-то голос прозвучал подле него, и тут же вослед ему взрыв громовых раскатов обрушился сверху.
– Кто тут?
– Старый Гром! – ответил ему Ахав, ощупью пробираясь вдоль поручней к своему углублению в палубе; и вдруг изломанные пики огня осветили ему дорогу.
Подобно тому как на суше ставят на колокольнях громоотводы, чтобы направлять в землю убийственные токи, на море тоже многие корабли несут на мачте нечто вроде громоотводов, отводящих электричество в толщу воды. Но так как концы их должны уходить на значительную глубину, чтобы не соприкасаться с корпусом судна, а волочась постоянно в воде, они могут причинить немало неприятностей, не говоря уж о том, что они запутываются в корабельных снастях и вообще тормозят ход судна; по всему по этому нижние концы корабельных громоотводов не всегда бывают спущены за борт, их делают в виде длинных лёгких звеньев, которые в случае надобности легко можно выбрать наверх или же спустить в воду.
– Громоотводы! – закричал матросам Старбек, очнувшись от раздумий, когда ослепительные молнии, освещая Ахаву путь к его посту, пламенными стрелами пронзили тьму. – За бортом ли громоотводы? Выбросить их, живо!
– Стой! – раздался голос Ахава. – Будем играть честно, хоть мы и слабее. Я сам бы насадил громоотводы на Гималаях и Андах, чтобы оградить от опасности весь мир. Но мне не нужны в этой игре никакие преимущества! Оставить их, сэр!
– Взгляните на мачты! – воскликнул Старбек. – Огни Святого Эльма!
Все ноки реев были увенчаны бледными огнями, а три высокие мачты, на верхушках которых над трезубцами громоотводов стояло по три белых пламенных языка, беззвучно горели в насыщенном серой воздухе, словно три гигантские восковые свечи пред алтарём.
– К чёрту эту шлюпку! пусть пропадает! – послышались в это мгновение проклятия Стабба, которому бортом его собственного вельбота, подмытого сокрушительной волной, сильно защемило руку, когда он пытался пропустить под днище лишний канат. – К чёрту её… – но в это мгновение он поскользнулся, голова его закинулась и он увидел белое пламя. И уже совсем другим голосом воскликнул: – Святой Эльм, смилуйся над нами!
Крепкое словцо для моряка – дело обычнейшее; моряки божатся и в штиль, и в шторм, они изрыгают проклятия даже на бом-брам-рее, откуда им ничего не стоит сорваться в пучину волн; но сколько ни плавал я по морям, никогда не случалось мне услышать ругательства, если господь наложит на корабль свой огненный перст; если его «мене, мене, текел, упарсин» вписываются в снасти между вантами.
Покуда горело вверху это белое пламя, на палубе почти не слышно было слов; охваченная ужасом команда сгрудилась на баке, и в бледном свечении глаза у всех блестели, точно далёкие созвездия. В этом призрачном свете огромный торс чернокожего Дэггу, словно втрое возросший против своих действительных размеров, возвышался, точно чёрная туча, из которой только что грянул гром. Тэштиго оскалил зубы, обнажив свои белые акульи резцы, и они странно блестели, будто их тоже венчали огни Святого Эльма; а татуировка на теле Квикега в этом колдовском свете горела синим адским пламенем.
Но постепенно белёсый свет на мачтах погас, и вся сцена утонула во мраке, чьи покровы снова окутали «Пекод» и тех, кто толпился на его палубе. Прошло несколько минут. Пробираясь на нос, Старбек наткнулся на кого-то в темноте. Это был Стабб.
– Что скажешь ты теперь, друг? я слышал твои слова, это ведь не те, что в песне?
– Нет, нет, не те. Я сказал: «Святой Эльм, смилуйся над нами»; и я ещё надеюсь, что он смилуется. Но разве он милует только кислые рожи? или смех ему не по нутру? И потом, видите ли, мистер Старбек… да что я? сейчас слишком темно, чтобы видеть. Тогда послушайте, мистер Старбек, я считаю огни на мачтах хорошим знаком, потому что эти мачты уходят в трюм, которому суждено быть до отказа набитым спермацетовым маслом; и тогда спермацет пойдёт даже вверх по мачтам, точно древесные соки по стволу. Да, да, наши три мачты ещё будут точно три спермацетовые свечи – это добрый признак, он сулит удачу.
В это мгновение Старбек увидел лицо Стабба, медленно проступившее из темноты. Взглянув кверху, он воскликнул:
– Смотрите, смотрите!
Высокие конусы белого огня опять стояли на мачтах и разливали белёсый свет, ещё более зловещий, чем раньше.
– Святой Эльм, смилуйся над нами! – снова воскликнул Стабб.
У подножия грот-мачты, прямо под дублоном и под огнями, стоял на коленях парс, отворотив от Ахава свою склонённую голову; а на провисших пертах несколько матросов, которых бледная вспышка застала за работой, жались друг к другу, будто рой окоченевших ос на поникшей яблоневой ветке. И повсюду в различных позах, точно стоящие, шагающие и бегущие скелеты Геркуланума[322], застыли на палубе люди; и все глаза были устремлены ввысь.
– Так, так, люди! – вскричал Ахав. – Глядите вверх; хорошенько глядите; белое пламя лишь освещает путь к Белому Киту! Подайте мне конец этого громоотвода, я хочу чувствовать биение его пульса, и пусть мой пульс бьётся об него. Вот так! Кровь и огонь!
Потом он повернулся, крепко сжимая последнее звено громоотвода в левой руке, и поставил ногу на спину парсу; теперь, устремивши вверх свой неотступный взор и воздевши ввысь правую руку, он стоял, выпрямившись во весь рост, перед возвышенной троицей трехзубого огня.
– О ясный дух ясного пламени, кому я некогда, как парс, поклонялся в этих морях, покуда ты не опалил меня посреди моего сакраментального действа, так что и по сей день я несу рубец; я знаю тебя теперь, о ясный дух, и я знаю теперь, что истинное поклонение тебе – это вызов. Ни к любви, ни к почитанию не будешь ты милостив, и даже за ненависть ты можешь только убить; и все убиты. Но теперь перед тобою не бесстрашный дурак. Я признаю твою безмолвную, неуловимую мощь; но до последнего дыхания моей бедственной жизни я буду оспаривать её тираническую, навязанную мне власть надо мною. Здесь, в самом сердце олицетворённого безличия, стоит перед тобою личность. Пусть она только точка, но откуда бы я ни появился, куда бы я ни ушёл, всегда, покуда я живу этой земной жизнью, во мне живёт царственная личность, и она осознаёт свои монаршие права. Но война несёт боль, и ненависть чревата мукой. Явись ты в своей низшей форме – в любви, и я коленопреклонённый принесу тебе целование; но в наивысшей форме явись просто, как небесная сила, и даже спусти ты целые флотилии до отказа гружённых миров, всё равно здесь есть некто, кто не дрогнет и останется безучастным. О ясный дух, из твоего пламени создал ты меня, и как истинное дитя пламени тебе назад выдыхаю я его.
(Внезапные вспышки молний; девять огней на мачтах разгораются, и теперь они в три раза выше, чем прежде; Ахав, как и все остальные, стоит с закрытыми глазами, крепко прижав к векам правую ладонь.)
– Я признаю твою безмолвную, неуловимую мощь; разве я не сказал уже этого? И слова эти не были вырваны из меня силой; я и сейчас не бросаю громоотвод. Ты можешь ослепить меня, но тогда я буду двигаться ощупью. Ты можешь спалить меня, но тогда я стану пеплом. Прими дань этих слабых глаз и этих ладоней-ставней. Я бы не принял её. Молния сверкает прямо у меня в черепе; глазницы мои горят; и, словно обезглавленный, чувствую я, как обрушиваются удары на мой мозг и катится с оглушительным грохотом на землю моя голова. О, о! Но и ослеплённый, я всё равно буду говорить с тобой. Ты свет, но ты возникаешь из тьмы; я же тьма, возникающая из света, из тебя! Дождь огненных стрел стихает; открою глаза; вижу я или нет? Вот они, огни, они горят! О великодушный! теперь я горжусь моим происхождением. Но ты только отец мой огненный, а нежной матери моей я не знаю. О жестокий! что сделал ты с ней? Вот она, моя загадка; но твоя загадка больше моей. Ты не знаешь, каким образом ты явился на свет, и потому зовёшь себя нерожденным; ты даже не подозреваешь, где твои начала, и потому думаешь, что у тебя нет начал. Я знаю о себе то, чего ты о себе не знаешь, о всемогущий. За тобою стоит нечто бесцветное, о ясный дух, и для него вся твоя вечность – это лишь время, и вся твоя творческая сила механистична. Сквозь тебя, сквозь твоё огненное существо, мои опалённые глаза смутно различают это туманное нечто. О ты, бесприютное пламя, ты, бессмертный отшельник, есть и у тебя своя неизречённая тайна, своё неразделённое горе. Вот опять в гордой муке узнаю я моего отца. Разгорайся! разгорайся до самого неба! Вместе с тобой разгораюсь и я; вместе с тобой я горю; как хотел бы я слиться с тобой! С вызовом я поклоняюсь тебе!
В тот день, к вечеру, с «Пекода» сорвало всю парусину, и он под голыми мачтами должен был бороться со свирепым тайфуном, налетевшим на него прямо с носа. Подступила тьма, и море вместе с небом ревело и раскалывалось от грома и вспыхивало от молний, освещавших оголённые мачты с трепещущими обрывками парусов, которые буря в порыве первой злобы всё-таки оставила себе же на забаву.
Старбек, уцепившись за леер, стоял на шканцах и при каждой вспышке молнии высоко задирал голову, чтобы увидеть, какой ещё урон нанесён там путаному сплетению снастей, а Стабб и Фласк командовали матросами, которые подтягивали и крепили вельботы. Но все усилия были тщетны. Подтянутая до предела на шлюпбалках лодка Ахава всё равно не избегла плачевной участи. Огромная волна взметнулась, разбившись о высокий крутой борт накренившегося судна, проломила днище лодки, а потом снова ушла, оставив её истекать водой, словно сито.
– Ай-яй-яй, плохо дело, мистер Старбек, – сказал Стабб, разглядывая повреждённую лодку, – ну, да ведь морю не укажешь. С ним сладу нет. Стаббу, по крайности, с ним не сладить. Видите ли, мистер Старбек, волна берёт большой разбег, прежде чем прыгнет; она вокруг всей земли обежит и только потом начинает прыжок! А мне, чтобы встретить её, только и есть разбегу, что поперёк палубы. Но что за беда! это всё забавы ради, как говорится в старой песне (поёт):
– Замолчи, Стабб! – вскричал Старбек, – пусть тайфун поёт и ударяет по нашим снастям, точно по струнам арфы; но ты, если ты храбрый человек, ты сохраняй спокойствие.
Эх, на море шторм гудит —
От души резвится кит,
Он хвостом своим вертит.
Вот так славный и забавный, вот игривый, шаловливый,
вот шутник и озорник, старикан-океан, хей-хо!
Сыплет в кубок он приправу,
Ну и пена, боже правый!
Разгулялся пир на славу.
Вот так славный и забавный, вот игривый, шаловливый,
вот шутник и озорник, старикан-океан, хей-хо!
Корабли идут на дно,
Он же, крякнув, пьёт вино,
Да причмокнет заодно.
Вот так славный и забавный, вот игривый, шаловливый,
вот шутник и озорник, старикан-океан, хей-хо!
– Так разве ж я храбрый человек? Кто сказал, что я храбрый человек? Я трус. И я пою, чтобы не так страшно было. И вот что скажу я вам, мистер Старбек, нет на свете способа заставить меня прекратить пение, разве что перережут мне глотку. Но даже и тогда, десять против одного, что я пропою напоследок хвалебный гимн.
– Безумец! Погляди моими глазами, если нет у тебя своих.
– Как? Разве вы видите тёмной ночью лучше, чем кто-нибудь, чем даже самый последний дурак?
– Молчи! – вскричал Старбек, схватив Стабба за плечо и вытянув руку в ту сторону, откуда дул ветер. – Замечаешь ли ты, что шторм идёт с востока, от того самого румба, куда должен мчаться Ахав в погоне за Моби Диком? от того самого румба, на который он лёг сегодня в полдень? Теперь погляди на его вельбот, видишь, в каком месте у него пробоина? В днище, у кормы, где он всегда стоит; его место разбито в щепы, друг! А теперь скачи за борт и распевай на здоровье, если тебе приспичило!
– Я что-то плоховато понял вас, о чём это вы?
– Да, да, вокруг мыса Доброй Надежды идёт кратчайший путь в Нантакет, – говорил между тем Старбек, обращаясь к самому себе и будто не слыша вопросов Стабба. – Этот самый шторм, что ревёт сейчас, готовый разбить нас в щепки, мог бы стать нам попутным ветром и ходко гнать нас к дому. Там, в наветренной стороне, тьма неотвратимой гибели, но с подветра, позади нас, развидняется, я вижу там свет, и это не блеск молний.
В это мгновение, как раз когда между двумя вспышками молнии особенно непроглядной казалась тьма, чей-то голос прозвучал подле него, и тут же вослед ему взрыв громовых раскатов обрушился сверху.
– Кто тут?
– Старый Гром! – ответил ему Ахав, ощупью пробираясь вдоль поручней к своему углублению в палубе; и вдруг изломанные пики огня осветили ему дорогу.
Подобно тому как на суше ставят на колокольнях громоотводы, чтобы направлять в землю убийственные токи, на море тоже многие корабли несут на мачте нечто вроде громоотводов, отводящих электричество в толщу воды. Но так как концы их должны уходить на значительную глубину, чтобы не соприкасаться с корпусом судна, а волочась постоянно в воде, они могут причинить немало неприятностей, не говоря уж о том, что они запутываются в корабельных снастях и вообще тормозят ход судна; по всему по этому нижние концы корабельных громоотводов не всегда бывают спущены за борт, их делают в виде длинных лёгких звеньев, которые в случае надобности легко можно выбрать наверх или же спустить в воду.
– Громоотводы! – закричал матросам Старбек, очнувшись от раздумий, когда ослепительные молнии, освещая Ахаву путь к его посту, пламенными стрелами пронзили тьму. – За бортом ли громоотводы? Выбросить их, живо!
– Стой! – раздался голос Ахава. – Будем играть честно, хоть мы и слабее. Я сам бы насадил громоотводы на Гималаях и Андах, чтобы оградить от опасности весь мир. Но мне не нужны в этой игре никакие преимущества! Оставить их, сэр!
– Взгляните на мачты! – воскликнул Старбек. – Огни Святого Эльма!
Все ноки реев были увенчаны бледными огнями, а три высокие мачты, на верхушках которых над трезубцами громоотводов стояло по три белых пламенных языка, беззвучно горели в насыщенном серой воздухе, словно три гигантские восковые свечи пред алтарём.
– К чёрту эту шлюпку! пусть пропадает! – послышались в это мгновение проклятия Стабба, которому бортом его собственного вельбота, подмытого сокрушительной волной, сильно защемило руку, когда он пытался пропустить под днище лишний канат. – К чёрту её… – но в это мгновение он поскользнулся, голова его закинулась и он увидел белое пламя. И уже совсем другим голосом воскликнул: – Святой Эльм, смилуйся над нами!
Крепкое словцо для моряка – дело обычнейшее; моряки божатся и в штиль, и в шторм, они изрыгают проклятия даже на бом-брам-рее, откуда им ничего не стоит сорваться в пучину волн; но сколько ни плавал я по морям, никогда не случалось мне услышать ругательства, если господь наложит на корабль свой огненный перст; если его «мене, мене, текел, упарсин» вписываются в снасти между вантами.
Покуда горело вверху это белое пламя, на палубе почти не слышно было слов; охваченная ужасом команда сгрудилась на баке, и в бледном свечении глаза у всех блестели, точно далёкие созвездия. В этом призрачном свете огромный торс чернокожего Дэггу, словно втрое возросший против своих действительных размеров, возвышался, точно чёрная туча, из которой только что грянул гром. Тэштиго оскалил зубы, обнажив свои белые акульи резцы, и они странно блестели, будто их тоже венчали огни Святого Эльма; а татуировка на теле Квикега в этом колдовском свете горела синим адским пламенем.
Но постепенно белёсый свет на мачтах погас, и вся сцена утонула во мраке, чьи покровы снова окутали «Пекод» и тех, кто толпился на его палубе. Прошло несколько минут. Пробираясь на нос, Старбек наткнулся на кого-то в темноте. Это был Стабб.
– Что скажешь ты теперь, друг? я слышал твои слова, это ведь не те, что в песне?
– Нет, нет, не те. Я сказал: «Святой Эльм, смилуйся над нами»; и я ещё надеюсь, что он смилуется. Но разве он милует только кислые рожи? или смех ему не по нутру? И потом, видите ли, мистер Старбек… да что я? сейчас слишком темно, чтобы видеть. Тогда послушайте, мистер Старбек, я считаю огни на мачтах хорошим знаком, потому что эти мачты уходят в трюм, которому суждено быть до отказа набитым спермацетовым маслом; и тогда спермацет пойдёт даже вверх по мачтам, точно древесные соки по стволу. Да, да, наши три мачты ещё будут точно три спермацетовые свечи – это добрый признак, он сулит удачу.
В это мгновение Старбек увидел лицо Стабба, медленно проступившее из темноты. Взглянув кверху, он воскликнул:
– Смотрите, смотрите!
Высокие конусы белого огня опять стояли на мачтах и разливали белёсый свет, ещё более зловещий, чем раньше.
– Святой Эльм, смилуйся над нами! – снова воскликнул Стабб.
У подножия грот-мачты, прямо под дублоном и под огнями, стоял на коленях парс, отворотив от Ахава свою склонённую голову; а на провисших пертах несколько матросов, которых бледная вспышка застала за работой, жались друг к другу, будто рой окоченевших ос на поникшей яблоневой ветке. И повсюду в различных позах, точно стоящие, шагающие и бегущие скелеты Геркуланума[322], застыли на палубе люди; и все глаза были устремлены ввысь.
– Так, так, люди! – вскричал Ахав. – Глядите вверх; хорошенько глядите; белое пламя лишь освещает путь к Белому Киту! Подайте мне конец этого громоотвода, я хочу чувствовать биение его пульса, и пусть мой пульс бьётся об него. Вот так! Кровь и огонь!
Потом он повернулся, крепко сжимая последнее звено громоотвода в левой руке, и поставил ногу на спину парсу; теперь, устремивши вверх свой неотступный взор и воздевши ввысь правую руку, он стоял, выпрямившись во весь рост, перед возвышенной троицей трехзубого огня.
– О ясный дух ясного пламени, кому я некогда, как парс, поклонялся в этих морях, покуда ты не опалил меня посреди моего сакраментального действа, так что и по сей день я несу рубец; я знаю тебя теперь, о ясный дух, и я знаю теперь, что истинное поклонение тебе – это вызов. Ни к любви, ни к почитанию не будешь ты милостив, и даже за ненависть ты можешь только убить; и все убиты. Но теперь перед тобою не бесстрашный дурак. Я признаю твою безмолвную, неуловимую мощь; но до последнего дыхания моей бедственной жизни я буду оспаривать её тираническую, навязанную мне власть надо мною. Здесь, в самом сердце олицетворённого безличия, стоит перед тобою личность. Пусть она только точка, но откуда бы я ни появился, куда бы я ни ушёл, всегда, покуда я живу этой земной жизнью, во мне живёт царственная личность, и она осознаёт свои монаршие права. Но война несёт боль, и ненависть чревата мукой. Явись ты в своей низшей форме – в любви, и я коленопреклонённый принесу тебе целование; но в наивысшей форме явись просто, как небесная сила, и даже спусти ты целые флотилии до отказа гружённых миров, всё равно здесь есть некто, кто не дрогнет и останется безучастным. О ясный дух, из твоего пламени создал ты меня, и как истинное дитя пламени тебе назад выдыхаю я его.
(Внезапные вспышки молний; девять огней на мачтах разгораются, и теперь они в три раза выше, чем прежде; Ахав, как и все остальные, стоит с закрытыми глазами, крепко прижав к векам правую ладонь.)
– Я признаю твою безмолвную, неуловимую мощь; разве я не сказал уже этого? И слова эти не были вырваны из меня силой; я и сейчас не бросаю громоотвод. Ты можешь ослепить меня, но тогда я буду двигаться ощупью. Ты можешь спалить меня, но тогда я стану пеплом. Прими дань этих слабых глаз и этих ладоней-ставней. Я бы не принял её. Молния сверкает прямо у меня в черепе; глазницы мои горят; и, словно обезглавленный, чувствую я, как обрушиваются удары на мой мозг и катится с оглушительным грохотом на землю моя голова. О, о! Но и ослеплённый, я всё равно буду говорить с тобой. Ты свет, но ты возникаешь из тьмы; я же тьма, возникающая из света, из тебя! Дождь огненных стрел стихает; открою глаза; вижу я или нет? Вот они, огни, они горят! О великодушный! теперь я горжусь моим происхождением. Но ты только отец мой огненный, а нежной матери моей я не знаю. О жестокий! что сделал ты с ней? Вот она, моя загадка; но твоя загадка больше моей. Ты не знаешь, каким образом ты явился на свет, и потому зовёшь себя нерожденным; ты даже не подозреваешь, где твои начала, и потому думаешь, что у тебя нет начал. Я знаю о себе то, чего ты о себе не знаешь, о всемогущий. За тобою стоит нечто бесцветное, о ясный дух, и для него вся твоя вечность – это лишь время, и вся твоя творческая сила механистична. Сквозь тебя, сквозь твоё огненное существо, мои опалённые глаза смутно различают это туманное нечто. О ты, бесприютное пламя, ты, бессмертный отшельник, есть и у тебя своя неизречённая тайна, своё неразделённое горе. Вот опять в гордой муке узнаю я моего отца. Разгорайся! разгорайся до самого неба! Вместе с тобой разгораюсь и я; вместе с тобой я горю; как хотел бы я слиться с тобой! С вызовом я поклоняюсь тебе!