В один из вечеров, когда Вальдемар стоял на коленях у постели, держа руку Стефы, она вдруг открыла глаза и посмотрела осмысленно. Улыбнулась. Из ее уст тихонько вырвалось:
   — Вальди…
   — Золотая моя! Драгоценная! Девочка моя! — шептал Вальдемар пересохшими губами, покрывая поцелуями ее руки. — Ты узнала меня, узнала?!
   — Вальди… — повторила Стефа.
   — Я здесь, с тобой, единственная…
   Стефа прильнула лицом к его рукаву. От этой немой ласки Вальдемар растрогался, у него перехватило дыхание, он обнял ее, горячими губами прикоснулся к щеке.
   — Я больная, да? — спросила она шепотом.
   — Да, золотая моя, но тебе теперь лучше… Что у тебя болит, единственная?
   — Голова… голова горит… камни в голове…
   — Это пройдет… пройдет… ты выздоровеешь… будешь моей…
   Она пошевелилась, подняла на него глаза, спросила:
   — Ты любишь меня… любишь?
   — Люблю, единственная… больше жизни… Не шевелись, лежи спокойно.
   — Ты любишь меня? Ты будешь счастлив? Ты… ничего не знаешь… я убью тебя… Вальди… Вальди…
   На ее глаза навернулись слезы. Вальдемар прижал ее к себе:
   — Успокойся, верь мне… не верь им… не вспоминай об этом… все будет хорошо… мы оба будем счастливы… очень, Стефа…
   Она улыбнулась:
   — Это хорошо… хорошо…
   Сознание, казалось, покидало ее, она посмотрела замутненными глазами:
   — Вальди, я прокаженная! А ты не знаешь?.. я прокаженная, несчастный! Берегись!
   Она стала бредить.
   Вальдемар отошел, уступая место профессору:
   — Боже! Она только что со мной разговаривала!
   — Долго?
   — Пару минут…
   Доктор задумался.
   Ночью приехал знаменитый врач из Пешта, утром — два других. Начались долгие консилиумы. Майорат рассказал врачам о письмах, и они очень встревожились. Несмотря на все предпринимаемые меры, на все старания, болезнь не отступала. Каждый новый день увеличивал страдания больной, каждая ночь возбуждала в окружавших ее страшную тревогу. Все усилия выглядели тщетными. Однако Вальдемар не терял энергии и надежды. Приехали знаменитые врачи из Петербурга, Кракова и Вены. Утром в четверг приехал вызванный Вальдемаром домашний врач княгини Подгорецкой. Вслед за ним вечерним поездом прибыли пан Мачей и панна Рита. И в Обронном, и в Слодковцах уже знали от Брохвича о болезни Стефы и отложили выезд в Варшаву. Несколько раз они телеграфировали в Ручаев, но никто им не отвечал. Вызов врача княгини перепугал всех. Эта телеграмма застала пана Мачея в Обронном. Недолго думая, он выехал вместе с панной Ритой. Во всей округе знали о случившемся. В Глембовичах словно мгла окутала и замок, и слуг. Брохвич ездил из Слодковиц в Обронное мрачный, как туча.
   Стефе становилось все хуже. Она беспрестанно бредила, не узнавала ни пана Мачея, ни панну Риту. Только раз произнесла внятно, глядя в угол, где никого не было:
   — Хорошо, бабушка… я отдам дневник дедушке… отдам…
   Пан Мачей навсегда запомнил эти слова.
   В пятницу вечером Стефа ненадолго пришла в сознание, посмотрела широко открытыми глазами на стоявших у ее постели и прошептала:
   — Вы все меня любите, да? Пан Мачей склонился к ней:
   — Дитя мое… это я… дедушка… И Вальди здесь… Ты нас узнаешь?
   — Узнаю. Вальди уже давно возле меня. И Рита здесь?
   Она подняла глаза, словно ища Шелижанскую взглядом.
   Панна Рита подошла и поцеловала ее руку:
   — Я здесь, дорогая, здесь…
   — А мама? Папа? Где Юрек и Зося? Всех хочу…
   Зоська уже спала, но Юрек, утирая глаза кулаками, с плачем упал на колени перед постелью.
   Вальдемар нетерпеливо отодвинул его — Стефа была утомлена. Пан Рудецкий хотел вообще вывести Юрека из комнаты, но мальчик забился в угол и присел там на корточках, захлебываясь слезами.
   — Почему он плачет? — спросила Стефа словно бы равнодушно.
   Никто ей не ответил. Вальдемар принялся ласкать ее и успокаивать.
   Стефа улыбнулась, обвила руками его за шею и нежно погладила ладонью по горячей щеке.
   — Мой Вальди… мой… мой… — шептала она, гладя на него темно-фиалковыми бездонными глазами, светившимися горячкой.
   Он ласково говорил с ней, словно успокаивая ребенка, прижимая к себе, пока она не уснула в его объятиях.
   В комнату начинали заползать мутные ленточки сумерек. В распахнутое окно доносилось монотонное гудение майских жуков, о стены громко ударялись оводы. Шумели липы. Внезапно раздалось звонкое, сухое трескотание аиста, тихо отозвались лягушки и дружно, слаженно затянули свой вечерний ноктюрн. Весь мир отходил ко сну, такой юный, по-молодому дерзкий, дышавший жаждой счастья. Все укладывались, тихо напевая, чтобы пробудиться завтра, изумившись прелести летнего утра. Вальдемар, слушая эту оперу лета, смотрел на девушку, юное олицетворение весны, сраженное болезнью. Посреди кипевшей жизнью природы лишь один этот прекрасный цветок увядал, угасал неотвратимо, глухой к зову и весеннему безумию природы. Вальдемар, глядя на невесту, тихую и безучастную ко всему, думал со страшной мукой в сердце:
   — Завтра должна была быть наша свадьба…

XXIX

   Утро засияло множеством красок.
   Заколыхались акации, тихо зашептались жасмины. Стройные светло-зеленые березы, увитые бело-серым атласом, зашелестели множеством листков, блестевших, словно эмалевые. Цветы, кусты, цветущие деревья встречали новый день радостным гомоном.
   Небо сияло чистой лазурью. Вслед за розовой зарей вставало радостное, счастливое солнце.
   Все на земле жило, цвело, благоухало, все, что умело петь, чувствовать, щебетать, возносило к небесам звучный гимн:
   — Когда опять встает заря…
   Окно в комнате Стефы было распахнуто. Легкое дыхание растущих под окном берез колыхало муслиновые занавески, белые, в лиловых ирисах. Изящные балдахины веток трепетали листками, словно жалостно роняли бледно-зеленые слезы. Заря окрасила розовым белые занавески, отсвечивала пурпуром на белой постели, где лежала девушка, нежная, словно розовое облачко.
   Щеки Стефы покрывал болезненный румянец. Вся комната была залита светом и свежестью. У постели стояли принесенные Юреком цветы. Пан Рудецкий хотел их выбросить, опасаясь, что чересчур сильные запахи могут повредить Стефе, но один из профессоров удержал его, сказавши печально и серьезно:
   — Ей это уже не повредит…
   Поняв смысл его слов, пан Рудецкий выбежал из комнаты и упал на колени рядом с женой, рыдавшей перед образом Богородицы.
   Вальдемар, стоявший на коленях у ложа Стефы, сжимал маленькие ручки девушки, из груди его рвались сдавленные стоны, похожие на рык:
   — Живи! Живи! Во имя Божье, останься с нами, не покидай нас!
   Трясущимися губами он коснулся горячего запястья Стефы. Прижался мокрым, стянутым безграничной болью лбом, на котором бешено пульсировали жилы, к белому одеялу и молился, и рыдал без слез. Его сотрясала столь неутешная печаль, что даже эта железная грудь не могла ее вместить…
   Стефа открыла влажные глаза, похожие на погасшие звезды, повернула голову, прижимаясь щекой к подушке, пошевелила рукой у лба, словно отталкивая что-то. Из ее уст вырвались бессвязные слова:
   — Там… страх! Но ты спасешься! Вальди… сколько цветов, Вальди… это я во всем виновата… не уходи!
   — Дорогая, пробудись! Смилуйся, пробудись! — глухо шептал Вальдемар, сам почти теряя сознание.
   — Не карай их… Вальди…
   Ее сотрясли конвульсии. Два доктора подбежали к ней, но не стали отстранять Вальдемара.
   Вскоре конвульсии утихли. Стефа лежала без сознания. Волосы ее ниспадали на лоб Вальдемара.
   Она дышала едва заметно, на висках и шее еще пульсировали жилки, но биение их становилось все медленнее…
   Доктора переглянулись, опустили глаза, отошли от постели и опустились на колени, осеняя себя крестным знамением.
   Увидев это, пан Мачей и панна Рита тоже преклонили колени, закрыв лица руками.
   Великая, мистическая тишь опустилась на светлую, благоухающую ароматами цветов комнату.
   Внезапно ее нарушили нежные трели, словно кто-то играл на флейте из жемчугов и золота.
   На ветке березы под окном, окруженной кустами белого жасмина, запел соловей.
   Его музыка летела под небеса, к розовым зорям, к золотому солнцу, к стопам Вседержителя, призывая белых ангелов небесных спуститься к этому окну, за которым было тихо, словно в часовне.
   Столько чувства звучало в этих трелях, столько мольбы, столько молитвы, что утренние розовые зори поплыли в ту сторону, увлекая за собой все краски неба.
   Плыло в ту сторону и солнце, юное, могучее, неся тепло и свет, плыли ароматы цветов, упоительные запахи лугов, тихие ветерки, дуновения птичьего полета…
   И от стоп Бога взмыли прекрасные вдохновенные духи, сотканные из белизны облаков и серебряных туманов.
   Вся ангельская небесная рать, озаренная радужным сиянием, опускалась к березе на призыв птицы.
   Окутанная ароматом цветов, прелестью утра и чудесными весенними мелодиями, рать ангельская окружила Стефу.
   Соловей рассыпал жемчужные трели, словно тоскливо подыгрывал рапсодии ангелов.
   Когда золотой свет солнца озарил постель Стефы, ангельская рать, шумя крыльями, поднялась в воздух и поплыла к небесам в золотистом сиянии, унося с собой чистую душу Стефы, незапятнанную, как их белоснежные перья. Вздымаясь в лазурные заоблачные выси к стопам Господа, ангельский хор, в котором звучал и голос только что покинувшей землю юной и чистой души, возносил гимн:
   — Salve Regina.
   Трепет охватил всех, словно улетевшие к небесам ангелы задели их краем своих белоснежных одежд.
   Коленопреклоненный Вальдемар услышал голос доктора:
   — Все кончено…
   Он вскочил, весь в холодном поту, пораженный, страшный, не отрывая сумасшедшего взгляда от девушки, лежавшей с закрытыми глазами, словно мертвая белая бабочка.
   Без единого слова, без стона Вальдемар зашатался и тяжело рухнул на пол, опершись на край постели.
   Все бросились к нему, устрашенные до глубины души.
   На березе пел соловей.

XXX

   Но Вальдемар не потерял сознания — просто все чувства словно вдруг умерли в нем, а тело отказалось повиноваться. Он смотрел на безмолвно лежащую Стефу. Ее алые полуоткрытые губы улыбались, длинные ресницы закрытых глаз отбрасывали длинные тени на матово-бледное личико. Казалось, она безмятежно спит — так поместил на подушках ее прекрасную головку хор ангелов, забрав ее душу, как аромат цветка.
   Плач супругов Рудецких, Юрека, Зоси, всех бывших в комнате не мог заставить Вальдемара пошевелиться. Стоя на коленях, опершись на край постели, словно бы одеревенев, он неотрывно смотрел на девушку исполненными безумия и тоски глазами.
   Так прошел час, нескончаемый, полный рыданий, мрачный, как сама смерть.
   Внезапно Вальдемар поднялся, поднял руку, отер мокрый лоб и быстро, ни на кого не глядя, вышел из комнаты.
   Пан Мачей, изменившись в лице, тенью последовал за ним.
   Сам нуждавшийся в опеке, он не сводил глаз с внука, тревожась за него.
   Майорат вошел в отведенную ему комнату и захлопнул за собой дверь.
   — Во имя Божье, открой! — нечеловеческим голосом крикнул старик.
   С небывалой силой, проснувшейся в нем, он рванул запертую дверь, открыл ее и ворвался в комнату.
   Вальдемар вынимал из футляра револьвер.
   Старик подскочил к внуку, схватил его за руку, пытаясь вырвать револьвер, но Вальдемар быстро поднял его вверх, глаза его дико светились, он оттолкнул пана Мачея, хрипло крикнул:
   — Прочь!
   Он выглядел ужасно — глаза горели гневом, все лицо конвульсивно дергалось. Выпрямился со смертоносным зловеще блестевшим оружием в руке. Из его груди вырвался придушенный нечеловеческий вопль:
   — Она умерла! Умерла!
   Пан Мачей с душераздирающим криком бросился к ногам Вальдемара, обнимая его колени, молил:
   — Не нужно! Смилуйся! Не убивай меня! Ее смерть — кара для меня, это я проклят, а ты живи! Живи!
   Вальдемар посмотрел на него, словно не понимая.
   Вбежала панна Рита, молниеносно оценила происходящее и кинулась к ним, но опоздала — увидев ее, майорат торопливо поднял револьвер к виску, нажал на спуск.
   Грохнул выстрел.
   Дрожавшая рука и спешка спасли Вальдемара — пуля пролетела возле его головы и ударила в стену.
   Панна Рита с неженской силой вырвала револьвер.
   Он яростно бросился на нее, пытаясь отобрать оружие, но Рита выбросила револьвер за окно, перехватила руку Вальдемара, прижала к губам. Глаза ее смотрели умоляюще.
   Старик скорчился у ног внука, рыдания раздирали его грудь:
   — Вальдемар! Прости меня! Это я проклят! Меня настигло мщение! Вальди, единственный мой, жизнь моя, смилуйся!
   Вид его был столь ужасен, что панна Рита закрыла глаза.
   Боль, звучавшая в рыданиях старца, проникла все же в сердце Вальдемара.
   — Дедушка… встань… — сказал он глухо.
   Панна Рита помогла ему поднять старика. Он упал в объятия внука.
   Сухие глаза Вальдемара горели отчаянием. Он тяжело рухнул в кресло, спрятал лицо в ладонях:
   — Боже мой! Боже! Боже!
   Казалось, в этом стоне звучат весь ужас и печаль мира.
   Пан Мачей остался с ним, панна Рита тихо вышла, задержав в дверях испуганных выстрелом родителей Стефы.
   Вальдемару казалось, что перед ним разверзлась пропасть, казалось, что душа его умерла, и он не мог плакать, не мог горевать. Голову его словно пожирал огонь, а в сердце стоял такой холод, словно вся владевшая им боль и печаль заморозила кровь в его жилах.
   Проходили часы, а он оставался в том же положении, неподвижный, немой, страшный.
   Пан Мачей и доктора не отходили от него.
   Панна Рита, взяв в помощь одного из соседей, доброго знакомого Рудецких, рассылала печальные телеграммы.
   Пан Мачей, угадывая желание майората, телеграфировал в Глембовичи, чтобы прислали цветы. Другую телеграмму отправил в Слодковцы дочери, потом вместе с паном Рудецким занялся приготовлением к похоронам.
   …В субботний вечер в Слодковцах сидели за ужином пани Идалия, княгиня Подгорецкая, Люция, Брохвич, пан Ксаверий и даже управитель Клеч.
   С тех пор, как врач княгини уехал в Ручаев, души всех переполняла тревога. От пана Мачея и Риты не было никаких вестей. Княгиня переживала очень тяжелые минуты. Не в силах выдержать одиночества в Обронном, она переехала в Слодковцы. Неуверенность владела всеми. Люция бродила как во сне. Одна только пани Идалия успокаивала княгиню, не теряя надежды.
   Наступала благоуханная ночь. В парке пели соловьи, с озера доносился писк крачек. Угрюмо державшийся Брохвич распахнул в столовой все окна и ходил вдоль них, молча, беспокойно.
   В соседней комнате тихо перешептывались слуги, охваченные той же тревогой.
   Приближалась полночь, когда в комнату к ним вошел ночной сторож, ведя за собой посыльного с почты. Слуги окружили его, Яцентий молча выхватил у него телеграмму и побежал в столовую.
   — Депеша! — крикнул Брохвич.
   Дрожащей рукой он схватил телеграмму и разорвал ленточку.
   Пани Идалия, Люция, пан Ксаверий, Клеч поднялись с мест. Княгиня осталась в кресле, не в силах встать.
   Брохвич прочитал одним духом:
   «Стефа скончалась сегодня утром. Похороны в среду. Опасаюсь за Вальдемара. Приезжайте.
   Мачей».
   — Боже милосердный! — охнул Брохвич, и телеграмма выпала у него из рук.
   В глухой тишине внезапно раздался крик Люции. Стоявший у дверей Яцентий громко заплакал и выбежал в другую комнату. Перепуганные слуги столпились вокруг него, а он взвыл:
   — Паненка… умерла!
   Начался общий плач и причитания.
   В столовой пани Идалия, сама со слезами на глазах, пыталась утешить рыдавшую Люцию. Пан Ксаверий утирал глаза, даже Клеч грыз губы, удрученный случившимся несчастьем.
   Княгиня сидела без движения, необычайно бледная. Слезы текли у нее из глаз. Она шептала:
   — Стефа умерла… умерла? Это дитя? Эта юная красавица? Может ли это быть… Вечный покой ее душе…
   Она не смогла закончить. Зарыдала в голос. В зал неожиданно вошел Трестка, оглядел всех и кивнул:
   — Вы уже знаете, а я ехал…
   Он замолчал и сел в первое попавшееся кресло. Даже портреты на стенах казались печальными.
   — Трестка, ты уже знал? — тихо спросил Брохвич.
   — Рита прислала телеграмму. В десять вечера. Я спешил, едва коней не загнал… По дороге встретил Юра, он ехал из Глембовичей. Там тоже уже знают. Пан Мачей телеграфировал, просил привезти цветы. Юр мотается туда-сюда, улаживает все… Его как раз ко мне послали, чтобы сообщить, думали, я не знаю…
   Княгиня встала, пошатываясь. Брохвич поддержал ее.
   — Нужно ехать немедленно, — сказала она. — Мы должны успеть на утренний поезд.
   В ее голосе звучала решимость.
   Она шагнула вперед, но ее остановил крик Люции:
   — Вы ее не хотели! Вы все не хотели Стефу, и потому она умерла! Вы ее убили! Стефа! Стефа моя!
   И она разразилась рыданиями.
   По знаку испуганной пани Идалии Клеч поднял девочку на руки и вынес из столовой. Княгиня подняла руку ко лбу:
   — Что она сказала? Мы ее убили? Мы? О, Боже!
   Баронесса вышла вместе с княгиней отдать нужные распоряжения. Она и не думала отговаривать старуху. Решила ехать тоже.
   Лишь теперь она ощутила печаль по Стефе, ругая себя, что была так сурова к ней и тоже подняла свой голос против ее брака с Вальдемаром.
   Брохвич позвал Юра. Великан вошел в зал, остановился у дверей, прямой, как дуб, но тем не менее выглядевший сломленным горем. Брохвич заметил, что глаза у ловчего заплаканы, и шепнул Трестке:
   — Как все ее любили, даже слуги… Брохвич повернулся к ловчему:
   — Когда у вас узнали?
   — В девять вечера, пан граф.
   — Кто телеграфировал?
   — Старый пан прислал телеграмму дворецкому. Приказал привезти как можно больше цветов… исключительно белых… Похороны в среду.
   — И тебя послали к нам?
   — Мы думали, что у вас еще не знают… и пан дворецкий просит совета: какие цветы отправлять — срезанные или в вазах.
   — И те, и другие, — сказал Трестка. — Для украшения катафалка всякие нужны…
   Брохвич вздрогнул, повторил с горечью:
   — Для украшения катафалка… Цветы из Глембовичей должны были сегодня быть в Варшаве на свадьбе — а теперь лягут на могилу… Ужасно!
   Юр вытер глаза перчаткой. Он старался встать по стойке «смирно», но не удавалось, изо всех сил он сжимал губы и кулаки, чтобы не заплакать. Он успел привязаться к Стефе, как к любимой хозяйке.
   Часом позже Брохвич с Юром уехали в Глембовичи, чтобы назавтра отправиться с цветами в Ручаев.
   Обитатели Слодковцов выехали только в воскресенье вечером — недомогание княгини не позволило сразу отправиться в дорогу. На станции они встретили молодую княгиню Подгорецкую с дочками.
   Все молча приветствовали друг друга.
   — Ты тоже на похороны? — спросила старая княгиня невестку. — Это хорошо… А как же Франек?
   — Франек решил не ехать. Я не настаивала. Лучше ему сейчас не попадаться Вальдемару на глаза. Да и в Ручаеве он никогда не бывал… А девочек я взяла. Они ее знали и очень любили.
   — Это хорошо, там должны быть все…
   — Рита в телеграмме написала что-то непонятное, — добавила молодая княгиня.
   — Что?
   — «Стефа умерла — убита».
   Старуха широко раскрыла глаза:
   — Что это все значит? Она же болела… воспаление мозга.
   — Должна быть какая-то причина… быть может, нервное потрясение, — вмешался Трестка.
   — Какая причина?
   Княгиня Францишкова подняла брови:
   — Простите, мама, но эта внезапная болезнь… что-то в ней подозрительное. Что-то должно было случиться.
   Всю дорогу княгиня не могла успокоиться. Люция беспрерывно плакала, юные княжны напрасно старались ее утешить.
   Они прибыли в Ручаев в понедельник вечером. Их встречали пан Рудецкий и Брохвич. На крыльце в окружении ручаевских слуг стоял заплаканный Юр.
   Старая княгиня Подгорецкая впервые увидела Ручаев. Она вошла в дом, словно олицетворение печали — высокая, величественная, вся в черных кружевах, в тяжелых складках длинного темного платья. Княгиню сопровождала панна Рита, тоже одетая в траур. За ними шли пани Идалия с Люцией, княгиня Францишкова и княжны. Замыкали шествие Трестка и Брохвич. Пан Рудецкий шел впереди.
   Когда они вошли в салон, несколько стоявших там соседей пана Рудецкого расступились перед величественной княгиней.
   — Подгорецкая… бабушка майората… приехала… — зашептались они, поглядывая с уважением на медленно шагавшую матрону, чуть высокомерную, гордо выпрямившуюся, но несшую в лице и походке неизгладимую печать несчастья и печали. Седые волосы, падавшие на плечи из-под черного кружевного чепца, придавали ей вид средневековой королевы. Старая княгиня, дольше и упорнее всех сопротивлявшаяся женитьбе внука, явилась теперь, чтобы поддержать его в глухой тоске по ушедшему счастью. При одной мысли о том, как несчастен теперь любимый внук, сердце ее разрывалось болью.
   На пороге комнаты Стефы она заморгала от яркого света.
   Лившийся из окон свет озарял стены, вдоль которых стояли стройные березки. Потолок был покрыт венками из белых цветов. Огромные цветущие кусты, украшение глембовических оранжерей, привезенные сюда на нескольких возах, украшали теперь комнату, оттеняя своей многокрасочной прелестью белые стволы березок. Повсюду зелень, белые березы, горящие свечи…
   Возвышение посередине комнаты тонуло в цветах: белых розах, гвоздиках и лилиях. На ступеньках лежали венки из ландышей и перистых стеблей папоротника.
   Огромные пальмы, достигавшие потолка, образовали над возвышением свод. Комната казалась одним букетом, свежим, благоухающим, озаренным сиянием огней, украшением райских врат.
   На ступенях, среди роз, стоял на коленях у гроба Вальдемар. Погасшими глазами он всматривался в лицо той, что уснула навечно. Широкие листья пальм заслоняли его.
   За ним, в тени берез, сидел в кресле пан Мачей, стояла на коленях пани Рудецкая с детьми и еще несколько человек.
   Княгиня вошла в этот грот, словно символ печали. Она остановилась у нижней ступеньки, подняла глаза, губы ее задрожали. Стояла неподвижно, совершенно сломленная в душе, наконец прошептала:
   — Какая красивая… она спит… в подвенечном платье… вуали… венке… Боже!
   Из глаз ее покатились слезы. Она опустилась на колени, склонила голову.
   И тут же раздался душераздирающий крик Люции:
   — Стефа! Стефа!
   Вальдемар пошевелился, посмотрел на девочку и вновь уронил голову на сплетенные руки.
   Люция потеряла сознание. Ее унесли.
   Тишина воцарилась в комнате. Сквозь открытую дверь веранды, задернутую белой занавеской, долетел шум деревьев, и где-то далеко кричали дергачи, луговые музыканты.

XXXI

   В четверг, после погребения, Ручаев был объят гробовой тишиной.
   По комнатам молча скользили угрюмые слуги. В имении никто не работал, жизнь словно покинула фольварк. Заграничные светила медицины уехали сразу после смерти Стефы, уехали после похорон варшавские доктора, но родные майората оставались в Ручаеве.
   По-прежнему распевал на березе соловей — прямо под окном опустевшей комнаты покойной, откуда уже вынесли цветы и погасшие заплаканные свечи.
   Птичка рассыпала прекрасные и печальные трели, оплакивая светлую весеннюю душу, ушедшую с этой земли так тихо, оплаканную столькими людьми. Соловью вторило тоскливое гудение пчел, и беззвучно порхали разноцветные бабочки.
   Собравшиеся на веранде вполголоса переговаривались.
   В глубоком кресле сидела старая княгиня, неузнаваемо изменившаяся за несколько печальных дней. Глаза у нее запали, губы были плотно сжаты. Сгорбленный, еще более постаревший пан Мачей грустно смотрел в землю.
   Супруги Рудецкие выглядели столь убитыми горем, раздавленными тяжестью утраты, что никто не мог смотреть на них без слез.
   На веранде сидели еще пани Идалия, молодая княгиня и Рита. Брохвич, Трестка и врач княгини перешептывались в сторонке.
   Люция захворала, она лежала в постели, заплаканная; княгиня и пани Идалия оставались тут из-за нее. Возле них находились обе юных княжны.
   Не было и Вальдемара.
   На лавочке под переплетением лоз дикого винограда сидел старичок ксендз, крестивший когда-то Стефу, и тихо всхлипывал.
   Вильгельм Шелига, получив от сестры телеграмму, махнул рукой на семестровые экзамены и поспешил из Гейдельберга в Ручаев. Он успел к самым похоронам. Теперь он сидел мрачный, с заплаканными глазами.
   Княгиня держала в руке стопу анонимных писем. Губы старушки затряслись, когда она проговорила подавленно:
   — Самое страшное — эти письма. Если бы она умерла просто от болезни… Но профессора уверяли, что именно эти письма ее убили.
   — Даже не письма — одно, последнее, — решительно сказал старый ее врач.
   Панна Рита печально кивнула:
   — Вот и я говорила то же самое. Она была очень впечатлительна, крайне чувствительна. Для нее эти письма стали ножом в сердце. Это форменное убийство!
   Она и до того пережила невероятный душевный разлад, прежде чем согласилась стать женой майората… И столь великую душу убили, посмев писать ей подобные мерзости!
   Она хотела продолжать, но не смогла и расплакалась. Трестка коснулся ее руки:
   — Дорогая… не нужно… пожалей княгиню и пана Мачея…
   Тогда заговорил пан Рудецкий:
   — Вся вина лежит на мне, я не уберег ее от этих грязных листков…
   — Пан Рудецкий, не умаляйте вины тех, кто все это писал! — сказал Брохвич. — Майорат предостерегал вас, что правда, но и он наверняка не предполагал, что письма будут столь бесстыдно лживы и столь изощренно коварны… Во всем этом, несомненно, участвовало несколько человек. Каждый из нас знает, кто они. Двух мнений тут быть не может… Автор последнего письма оскорбил еще и всех нас, осмелившись подписаться «от имени всех».