Лицо старой княгини стало суровым. Она тихо произнесла:
   — Барские? Какая подлость… Стыд! И это — родовитые магнаты! Неужели правда?
   — Несомненно! — сказал Трестка. — Последнее письмо несомненно написал Барский: его стиль, его выражения. В других примерно то же самое, только почерк изменен лучше. Увы, ему невозможно даже дать пощечину: он слишком подлый, чтобы покраснеть…
   — Однако можно не подавать ему руки, — сурово сказала княгиня.
   Все ощутили легкий трепет — на них произвела впечатление решимость, с какой высокомерная дама, родовитейшая шляхтянка из рода магнатов, вынесла приговор столь же родовитому магнату. Присутствующие невольно переглянулись, тень страха мелькнула на их лицах.
   — Барскому кто-то помогал, — робко вмешалась пани Идалия.
   — Его дочка и Лора Чвилецкая, — иронически усмехнулась панна Рита. — Никакой загадки…
   — Пытаясь скомпрометировать невинную девушку, они скомпрометировали сами себя, — столь же непреклонно произнесла княгиня. — Что ж, Лора была выскочкой, ею и осталась. Но Барский скомпрометировал нас всех, и этого я ему не прощу!
   — Явных доводов нет… — процедила пани Идалия.
   — Идалька! — рыкнул на нее пан Мачей.
   Княгиня, не обратив внимания на слова баронессы, продолжала сурово:
   — Барский заметал следы, изменяя почерк. Это доказывает, что он боялся не Стефы, а нас. Увы, измененный почерк являет с формальной точки зрения… одним словом, прямых доказательств нет. Иначе ни один аристократ не подал бы ему руки. Боже мой, и это магнат! Какой стыд!
   — Но почему она ничего не написала майорату? — сказал Брохвич. — Михоровский немедленно бы все прекратил.
   — Я ее понимаю, — сказала панна Рита. — Она не хотела скандала, не хотела ранить его душу. Есть тому и доказательство — письма, которые она ему писала, но не отправила ни одного. Она была великодушна и благородна, но оказалась слишком слаба…
   Старичок ксендз покивал головой:
   — Уж я-то знаю, какая это была душа, какое сердце! Врожденное благородство было у нее в крови…
   Пан Мачей закрыл лицо руками. Он долго молчал, потом заговорил с безмерной тревогой:
   — Так должно было случиться… это предначертание…мое прошлое страшно отомстило, отомстила она… Стефания… Ударила в чувствительнейшее место моего сердца, во внука… Я разбил ей жизнь, она забрала счастье моего внука. О! ужасная месть…
   Все молчали. Пани Рудецкая, казалось, рыданиями своими спрашивает покойную:
   — Это правда? Ты отомстила, забрала ее у нас? Но за что такая кара нам, родителям? За что?
   Пан Мачей продолжал:
   — Несчастная наша семья, над нею — проклятье. Это рок. Вечно — слезы! Слезы! И этот прелестный ребенок, убитый нами, очередная жертва Михоровских! Вальдемар преодолел все преграды, мы полюбили ее, как дочку, но это не помогло! Все это было лишь началом мести судьбы, направленным на то, чтобы сделать удар еще больнее, сделать месть более жестокой и страшной. Месть настигла в тот день, когда они должны были обвенчаться!
   Он глубоко вздохнул. Посмотрел на цветшую близ веранды клумбу, покачал головой:
   — Я так ждал свадьбы, жаждал увидеть внука таким счастливым, каким он никогда прежде не был. Представлял их в свадебных нарядах, таких прекрасных, созданных друг для друга. И я увидел Стефу в подвенечном платье… наяву… увидел ее в венке из апельсиновых цветов из глембовических теплиц, в котором она должна была пойти к алтарю, увидел ее в вуали, прекрасную — но в гробу! И увидел его, почти потерявшего сознание, среди цветов, что должны были украсить свадьбу. О Боже! Эту страшную картину я унесу с собой в могилу. Боже! Столько пережить, всю жизнь мучиться печалью — и на закате дней увидеть еще и это! Заслуженная, но ужасная кара… даже не кара, адская месть! А потом… после ее смерти… о Боже, как мне только удалось не пасть бездыханным, когда в руках моего внука я увидел оружие? Господи Иисусе…
   Княгиня вздрогнула:
   — Что? Вальдемар хотел…
   — Да, хотел убить себя, оттолкнул меня, когда я пытался отнять револьвер, он был дик, страшен! Но я упал перед ним на колени, я, его дед, молил его…
   Он заплакал. Заплакала и княгиня. Брохвич встал и вышел на лестницу — горло у него перехватило. Он оперся лбом о столбик и стоял неподвижно.
   Пан Мачей продолжал:
   — Рита вырвала у него револьвер… Боже милостивый, вознагради Риту, я лежал без сознания, а она его спасла! Я терял сознание, зная, что ненасытившийся местью дух хочет отобрать у меня и его. Я заклинал его памятью покойной матери, памятью Стефы… Быть может, чистая душа Стефы и помогла мне в конце концов отговорить его, уже потом. Он дал мне слово… но вы сами видите, что с ним творится. Хуже всего, что он не может плакать. Ах, как он страдает! Вы помните, каким он был на похоронах? Его глаза, его лицо…
   Княгиня Францишкова положила руку ему на плечо и сказала сочувственно:
   — Не будем больше об этом, это ужасно, разрывает душу, успокойтесь, прошу вас..
   — Где сейчас Вальдемар? — оглядев всех, тихо спросила старая княгиня.
   — В своей комнате, — сказал врач. — Пойду к нему…
   Воцарилось молчание. Пан Мачей тяжело дышал, утомленный речью. Тут вернулся врач с изменившимся лицом:
   — Майората в комнате нет. Я искал по всему дому, его нет нигде…
   Пан Мачей испуганно вскочил.
   — Боже, что это значит? Где он? Может, в саду? Револьвер я спрятал, — добавил он тихо, словно бы самому себе.
   Большая часть присутствующих направилась в сад, с ними, опираясь на плечо Брохвича, пошел и пан Мачей. На веранде остались тихо молившаяся княгиня, пани Рудецкая и ксендз.
   Вальдемар поднимался в гору, направляясь к кладбищу, лежавшему в версте отсюда, за ручаевским ольшаником. По дороге он встретил заплаканного Юрека. Тот был весь в грязи, должно быть, снова лазил в пруд за кувшинками для Стефы. Пробегая мимо, мальчик искоса посмотрел на майората, но не остановился. Он понимал и разделял боль Вальдемара, но не мог простить ему смерти сестры. Раньше он не понимал в точности, что такое аристократия, теперь ему казалось, что он отгадал. Его детскому воображению аристократия представлялась семиглавым драконом, сидящим на стенах глембовического замка, знакомого ему только по рассказам и фотографиям. Он начинал наравне со своим учителем ненавидеть аристократов. Из тех, кто был на похоронах, он не чурался только майората и Брохвича, а остальных обходил далеко, даже Люцию и юных княжон.
   Теперь он молча пробежал мимо майората.
   Тот вздрогнул, увидев его. Чертами лица мальчик удивительно напоминал Стефу, даже волосы у него были столь же золотыми. Вальдемар и сам избегал брата и сестренку Стефы, не в силах смотреть на них спокойно.
   У ворот кладбища стояли дрожки. Не обращая на них внимания, Вальдемар быстро шагал по березовой аллее, повернул направо, где среди кучки светло-зеленых берез белел покрытый свежими цветами холмик. Венки, гирлянды, охапки белых роз, лилий, гвоздик, целые снопы ландышей лежали, перевитые траурными лентами. На самом верху был огромный венок из пальмовых листьев, роз и лилий с надписью на широкой белой ленте: «От твоего Вальдемара».
   И на березах висели венки. Один из них, особенно прекрасный, из белых орхидей, был от графини Виземберг. На голубой ленте сделана короткая надпись: «Спи спокойно».
   Усыпанный цветами холмик окружали экзотические деревца в огромных вазах: кипарисы, кедры, прекрасные мирты и две пальмы с широкими кронами.
   Солнце украсило цветы яркими белилами, осыпало искорками венки, поблескивало на лентах с надписями.
   Не отводя взгляда от сложенного из цветов холмика, Вальдемар быстро шагал к нему. И вдруг остановился. Увидел стоявшего у могилы мужчину. Остановился, потом решительно пошел вперед.
   Незнакомец обернулся и посмотрел на него.
   Это был Нарницкий, кузен Стефы.
   Они смерили друг друга взглядом. Михоровский был бледен, Нарницкий — взволнован. Он пытливо, с оттенком суровости смотрел на майората. Однако, прочитав на его лице и в его глазах столь безграничную печаль, столь невероятную боль, на миг ощутил даже симпатию к этому магнату, которого только что считал тираном Стефы.
   Он поклонился:
   — Наверное… пан майорат? Я — Нарницкий, ее кузен и…
   Он не смог договорить, ему перехватило горло.
   Михоровский быстро, с какой-то нервной дрожью подал ему руку и подошел к могиле.
   Нарницкий направился к воротам, но вскоре остановился, а, опершись на стену кладбища, невидимый а ельнике, наблюдал издали за майоратом.
   Вальдемар оглянулся и, видя, что остался один, опустился на колени у могилы, погрузил лицо в цветы. Нарницкий, не дыша, смотрел на его горестно сгорбившуюся фигуру, на сквозившие в каждом движении боль и печаль:
   — Я его подозревал в самом худшем… считал, что он повинен в ее смерти… а он так любил ее. Так изменился… неужели это тот самый человек?
   Нарницкий вспомнил фотографию майората, которую ему когда-то показывала Стефа, и повторил, словно не веря:
   — Неужели это тот самый человек?
   И смерть Стефы показалась ему еще ужасней.
   Забыв обо всем на свете, Вальдемар жаловался Стефе. как пусто без нее, упрекал ее за то, что она ушла, оставив его одного на этой земле, прижимал ее к груди высвобождая из-под цветов и мрамора.
   Вся его жизнь легла туда, все его убеждения, все воспоминания из прошлого и вся прелесть дней, которые никогда не наступят. У него остались миллионы, титул, славное имя — но то, что было дороже всего на свете, лежало теперь под мрамором и розами. Он знал, понимал, что утратил Стефу, что душа ее отлетела на крыльях ангелов и он никогда больше ее не увидит и не услышит ее голоса, даже в воображении — и нечеловеческая боль терзала его душу. Его божественная Стефа останется здесь, а он уйдет, вернется в Глембовичи, одинокий, с опустошенной душой, угасшим сердцем и с проклятиями на устах. Проклятиями тем, которые ее убили, ее палачам. О, если бы знать, что она счастлива теперь! Если бы он был уверен, что душа ее на небесах нашла все то, чем он хотел ее окружить! Если бы он был уверен, что, как тело ее было окружено цветами, так и душу ее светлую окружает сияние счастья, покоя, безмерной красы! Если бы он мог разделить глубокую убежденность бабушки, что душа Стефы исполнилась радости на небесах!
   Но если нет небес, и душа после смерти без устали и отдыха блуждает в некоем мраке? Это было бы ужасно! Столь благородная душа должна сгинуть в пропасти небытия? И ее не увенчает нимб в награду за то, что она так рано покинула наш мир в расцвете и прелести? Кто же заслужил больше покоя и счастья в лазури у стоп Бога, как не эта чистая душа, отлетевшая с любовью в сердце, в преддверии исполнившихся мечтаний и счастья земного? Может ли такая душа растаять без следа, исчезнуть, как убитый голубь? Не превратится ли она в ангела? Неужели ее вера и девичья чистота не заслужили белоснежных ангельских крыльев?
   О могучая, беспредельная сила смерти! Сколько сомнений она в тебе таит! Сможет ли Стефа хоть на миг спуститься к нему… или подняться из бездонного мрака небытия и поведать, куда унесла ее смерть, где теперь пребывает ее душа, и превышает ли тамошнее счастье земное? Быть может, если б он это знал, душа его избавилась бы от ужасной тревоги. Что у него осталось в жизни? Разве что забота о дедушке, которого он свел бы в могилу самоубийством. У него забрали оружие, его стерегли, не было бы, как знать, для него лучшим завершением — соединиться с любимой, не покидать ее больше, и, если ей там темно и печально, сопутствовать, чтобы она не ощущала пустоты и тоски по жизни на земле…
   Вальдемар сжал голову руками, не чувствуя ничего, кроме безмерной печали:
   — О, если бы знать, где она, каково ей? Что значит мое образование, мой ум, если я не могу знать, где она, и счастливее ли она, чем была на земле? Чего стоят философы и мистики, если смерть представляет для их ума непреодолимую преграду? Чего стоят ученые, если они, исследуя суть всего на свете, не могут узнать, что происходит после смерти? Познав все открытия и пройдя всеми мыслимыми путями, они не в силах пройти по одной-единственной тропинке, начинающейся у могилы. Есть еще религия… Но нужно верить беззаветно, не допуская в сердце демонов иронии и скепсиса. Ведь даже верующий беззаветно не может удержаться от вопроса: почему смерть выбирает своими жертвами таких, как Стефа? Почему она подрезает своей косой молодые, чудесные цветы — чистые души?
   Почему? Почему?
   Неужели Стефа была для него слишком чистой и светлой, и потому ему не позволили стать счастливым с ней? Неужели она не нашла бы покоя и счастья в браке с человеком, который чтил бы ее как божество?
   Сознание его мутилось.
   Его железная воля, энергиям и ум словно заблудились в пелене густого тумана, побежденные противоречивостью чувств, душевным разладом; он тщетно искал выхода, страдал посреди солнечного цветущего мира, шептал имя умершей, убивая ее вновь звуками своего голоса:
   — Стефа, Стефа… светлая моя, где ты? Ясная моя, что теперь с тобой?
   И вот показалось, что она встала перед ним, прекрасная, гибкая, как тростинка, смотрит на него темно-фиалковыми глазами, взмахивая длинными ресницами, бросающими тень на овальное личико, обрамленное золотистыми волосами; стоит под цветущей черемухой, улыбается ему и говорит с детской гримаской:
   — Всю меня усыпал цветами…
   Вальдемар затрясся, поднял голову. Видение растаяло. Он увидел лишь множество белых цветов, благоухающих, позолоченных солнцем.
   — Да, я засыпал тебя цветами, засыпал! — простонал он.
   Впервые с той страшной минуты глаза его увлажнились. Он рухнул в цветы, зажав лицо ладонями, сотрясаемый плачем.
   Если его теперь слышала светлая душа Стефы, она и сама должна была заплакать, окутав его неземным дуновением упоения.
   В ворота вошел пан Мачей, которого поддерживали с двух сторон Рудецкий и Брохвич, а следом шли панна Рита и Трестка. Они уже были недалеко от могилы Стефы, уже увидели Вальдемара, но тут к ним на цыпочках приблизился Нарницкий, подал рукой знак остановиться и шепнул:
   — Оставьте его одного, оставьте! Он… заплакал!
   Пан Мачей сложил руки, словно для молитвы.
   Все тихонько отошли в боковую аллейку, обсаженную кудрявыми березами.

XXXII

   В Глембовичах в день похорон Стефы приходский ксендз отслужил траурную мессу, на которую съехались люди со всей околицы, потрясенные ужасным событием. Костел был переполнен. Администраторы из Глембовичей, Слодковцев и с фольварков, фабричные конторщики во главе множества рабочих, слуги, экономы, садовники, арендаторы… многие, кому не хватило места в костеле, окружили его темной шевелящейся стеной. В строгом порядке, словно солдаты, стояли пожарные и лесничие. Дворецкий вошел в костел во главе всех замковых слуг, конюших, кучеров. Все они были в трауре. Тихие, серьезные, позванивая оружием, в костел вошли шеренги ловчих, словно замковая гвардия, личная стража майората. Лица их были печальны, они шагали в траурной, черной с серебром униформе, с черным крепом на рукавах. Во главе их шел ловчий Урбанский. Не было только ловчего Юра — он оставался в Ручаеве. Выступая медленным шагом, колонна окружила установленный в центре нефа символический катафалк, засыпанный цветами, озаренный огоньками множества свеч. Слезы блестели на глазах ловчих. Они первыми должны были встречать майората с женой на станции и сопровождать почетным эскортом до замка. Печаль охватила их — печаль по умершей Стефе, печаль по их хозяину, которого постигло страшное горе.
   Князь Францишек Подгорецкий, глядя на понурые лица ловчих, слуг, старых камердинеров и администраторов, подумал с горечью: «И у меня когда-то было не меньше народа в работе и в услужении, вот только не питали они по мне такой любви, какую эти питают к майорату…»
   Колокола на башне зазвонили протяжно, с безмерной тоской. В костел вошли глембовические школьники с учителями и обитатели приюта.
   Дети встали по бокам катафалка, между ловчими и пожарными.
   Их заплаканные очи были обращены вверх, им казалось, что там они вот-вот увидят ту красивую и добрую паненку, которую так хорошо помнили.
   Замковый оркестр заиграл траурный марш Шопена.
   Глубокие, печальные тона словно выпустили под своды костела множество щебетавших жалобно птиц печали. Печаль, усугубленная музыкой, охватила сердца. Плач раздался в костеле, громче других рыдали те, кто знал Стефу близко. Слезы текли по лицам. Даже у людей, никогда в жизни не видевших девушки, защипало глаза при виде столь искреннего проявления печали.
   Среди общего волнения приходский ксендз произнес короткую, но горячую проповедь в память невесты майората, умершей в тот день, когда она должна была встать рядом с ним у алтаря. Стефу, словно белый, незапятнанный цветок, взяли ангелы, чтобы там, в чертогах небесных, украсить этим цветком стопы Богородицы.

XXXIII

   Минули долгие тяжкие месяцы.
   Глембовичи, Слодковцы, Обронное были необычайно угрюмы. Особенно печальным выглядел глембовический замок. Голубое знамя на главной башне уныло обвисло, увитое по распоряжению дворецкого черным крепом. Замок высился на горе, огромный, по-прежнему окруженный множеством красивых деревьев и яркой мозаикой цветов, но несчастие повисло над ним грозовой тучей.
   Майорат дни напролет просиживал в печали. Опасались, что меланхолия никогда его уже не отпустит. Он кратко и решительно отказался от предложений поехать за границу, никуда почти не выезжал, а у себя принимал только самых близких. Иногда только он навещал княгиню в Обронном и дедушку в Слодковцах. Они тоже бывали в Глембовичах, но потом долго печалились, не могли забыть, сколько здесь могло быть счастья — и сколько теперь воцарилось уныния…
   Чаще всего майорат принимал у себя графа Трестку с молодой супругой, лучше других понимавших его.
   Глембовические слуги и ловчие должны были носить траур полгода — как несколько лет назад после смерти майоратши Эльжбеты. Яркие униформы и ливреи были спрятаны далеко. Замок выглядел словно бы вечно погруженным в полумрак. Администраторы имений и фольварков не устраивали никаких веселых забав даже по истечении полугода, — из уважения к печали майората. Практиканты ходили строгими, глядя на хозяина с сочувствием и тревогой — он по-прежнему оставался холоден и замкнут. Часто просиживал в мастерской известного скульптора-поляка, которого пригласил в Глембовичи из Рима и поручил ему по собственному эскизу изготовить надгробный памятник для Стефы.
   Каждый визит в мастерскую дорого стоил расстроенным нервам Вальдемара, но он не щадил себя.
   Чаще всего он приходил туда ночью, а днем выбирал моменты, когда скульптора в мастерской не было. Молча смотрел, как подвигается работа, а выходя ощущал столь мучительную тоску и горе, словно это мозг превратился в глыбу мрамора, которой предстояло возвышаться над Стефой.
   В Ручаеве майорат бывал часто, почти всегда никого не предупреждая о своем приезде и никому не показываясь. Со станции он с букетом цветов отправлялся прямо на кладбище. Несколько часов просиживал над могилой нареченной, охваченный печальными думами; единственными свидетелями его посещений были цветы на могиле да сияющая от щедрого вознаграждения физиономия кладбищенского сторожа. У Рудецких майорат был всего два раза, и оба раза его визит длился совсем недолго. Слишком болезненные воспоминания связывали его с родителями Стефы. Встречи их друг с другом лишь усиливали боль. В Глембовичах Вальдемар часто приходил в часовню, вспоминая, как последний раз был здесь со Стефой, о чем говорил с ней, как испугал ее, сказавши, что его жизненные стремления всегда побеждают. Быть может, уже тогда она предчувствовала, что счастью их не суждено сбыться? И помнила ли она свои пророческие слова, сказанные ею в коридоре, рядом с картиной, изображавшей Магдалину?
   Пророчество сбылось! Из борьбы он вышел со сломанными крыльями, закованный в кандалы тяжкой печали по Стефе. Его уничтожила сила, пришедшая неожиданно, необоримая.
   В годовщину смерти Стефы майорат и все его родные приехали в Ручаев на освящение памятника.
   Лежавшую там до того беломраморную плиту с выгравированной надписью перенесли в ручаевскии костел. На ее месте установили памятник, тоже из белого мрамора, столь прекрасный, что он мог бы стать украшением знаменитого кладбища Кампо Санто в Генуе.
   На четырехугольном основании стояла высокая стрельчатая скала. Слева, среди искусно вырезанных лилий, стояла стройная юная девушка в легком платье, ниспадавшем изящными волнами. Скульптор, никогда не видевший Стефу живой, изобразил ее столь похожей, словно она сама стояла перед ним в мастерской. Левая ее рука была опущена, из пальцев выскальзывал черный венок. Голову она повернула чуть вправо, глядя на крылатого ангела. Он касался стопой скалы, словно только что спустившись с небес и не успев еще встать на землю. Его просторные одежды развевались, подхваченные вихрем полета, прекрасное лицо обрамляли длинные локоны. Весь в шелестящем золоте небесного убранства, грациозно наклонившись, держа обеими руками венок из лавровых листьев, он увенчивал им голову смотревшей на него с улыбкой девушки. Всем поневоле казалось, что они слышат шелест белоснежных перьев, музыку ангельского полета. Фигура девушки, удивительно нежная и грациозная в своем порыве, заключала в себе столько неземного идеала, будто вот-вот должна была подняться над мраморной плитой и взмыть в небесную лазурь.
   Памятник казался необычайно легким. Ниже, на скальном обломке, виднелся гладко отшлифованный крест и щит с выпуклыми буквами.
   Сверху — имя, даты рождения и смерти. Внизу надпись:
   Посреди весны жизни она угасла, как заря…
   Словно белый мотылек, запутавшийся среди колючего терна,
   Оставив после себя только слезы
   И невыразимую печаль в сердце нареченного,
   Ибо она была его счастьем.
   Увенчай же ее, ангел.
   Памятник был окружен розами в вазах, выстроенных от самых низеньких кустов до самых высоких. Самые низкие кусты вились по земле, оплетая невысокую, артистически исполненную решетку из кованого железа. По четырем ее углам стояли столбы, увенчанные перевернутыми донышками вверх гравированными тарелками из металла, предохранявшими от будущих дождей хрустальные шары электрических ламп, оплетенных оксидированной металлической сеткой в форме косой решетки. Вокруг решетки стояли в кадках кипарисы, туи и кедры, окруженные стройными березками, как и год назад, одетыми светло-зеленой кипенью листвы.
   Открытие и освящение памятника состоялось под вечер, и сама природа придала еще больше красоты торжественной минуте. Июньское солнце, спускаясь к горизонту гигантским огненным шаром, искристым океаном разлило повсюду свои пурпурные краски. Небо вспыхнуло, все дальше и дальше распространялись колышущиеся волны пурпура, распространяя рубиново-золотое сияние, украшая пышной бахромой пунцово-золотистые края темных облаков. Мир был залит ало-золотым потоком. И мрамор, и стволы берез отсвечивали в тон небесам. Фигуры девушки и ангела, свежие цветы, железная решетка, деревья, атласная трава, окружавшая памятник, — все окрасилось золотым и розовым.
   Вальдемар, стоявший в стороне от собравшихся, тоже озаренный розовыми отблесками, смотрел на памятник с ощущением человека, сорвавшего повязки с глубокой открытой раны.
   Памятник произвел на всех огромное впечатление.
   Пан Мачей долго смотрел на легкие фигуры ангела и прекрасной девушки, и слезы поползли по его щекам. Он произнес печально:
   — Она осталась с нами, как живая, но уже только в мраморе…
   — Только? — шепотом спросил услышавший его Вальдемар.
   Пан Мачей понурил голову.
   — Жаль, что памятник стоит так далеко от нас, — сказала старая княгиня, не отрывая от него глаз.
   Вальдемар сказал глухо:
   — Все равно она останется среди нас, как живая. Все посмотрели на него, ничего не поняв. Вальдемар отвел в глубь кладбища старенького ручаевского приходского ксендза и вручил ему большой сафьяновый ящичек. Там были жемчужины, подаренные Вальдемаром Стефе в Глембовичах. Вальдемару вернул их Рудецкий.
   Коснувшись плеча старика, Вальдемар сказал:
   — Повесьте их на алтаре как мой дар.
   — Старичок отозвался:
   — Конечно, на алтаре, там, где я всегда ее причащал…
   Вальдемар быстро отошел с колотящимся сердцем.

XXXIV

   Вскоре в Глембовичах была заложена больница, а в Слодковцах — детский приют имени Стефании.
   Вся округа смотрела на это в немом удивлении.
   Спустя пару дней в глембовическом замке возникло небывалое оживление. Во дворе распаковывали какой-то груз, потом несколько слуг и великан Юр проволокли по лестницам большой предмет, укутанный красным покрывалом. Шедший впереди майорат открыл перед ними двери портретной галереи.
   Справа от портрета Габриэлы Михоровской сняли бархатную портьеру. Обнаружилась дубовая стена, когда-то неприятно задевшая Вальдемара своей пустотой. Стук молотков эхом разнесся по залу.
   Портреты вздрогнули!
   Пращуры Михоровского проснулись в своих рамах. Сурово-стальные мертвые глаза смотрели на необычайное зрелище. Их поразили суета слуг, стук молотков столяров, молодой майорат, сухо отдавший распоряжения, но больше всего — большой предмет, покрытый покрывалом.
   По залу прошел шумок, глухой и грозный, словно бормотание магнатов, разбуженных в вековом приюте их посмертной славы.
   — К нам прибыл кто-то новый! — пронеслась весть от рамы к раме, пока не обежала весь зал.
   — Но кто же это?
   Вопрос повис в воздухе над портретами белых глембовических майоратов, давних воевод и гетманов.
   Молотки стучали под дубовым стенам. Оконные стекла слегка позванивали.
   Вдруг все утихло. Пару раз раздался голос майората — и узкий большой предмет повис на стене.
   Портреты сосредоточенно ждали.
   Одним движением руки майорат отослал всех.
   Они забрали инструменты и тихо вышли.
   Бледный, изменившийся майорат провел рукой по лбу, осмотрелся, нахмурившись, словно приказывая портретам:
   — Смотрите!
   Мертвые глаза всех без исключения портретов обратились в ту сторону, впились в мрачное лицо правнука.
   Ожиданием некоего великого события дышал зал, дышали портреты в рамах.
   Майорат подошел к стене, резким движением сорвал красное покрывало и далеко отбросил его.
   Глухой крик, идущий от самого сердца, вырвался из его груди. Зажав виски ладонями, он упал на колени перед портретом нареченной.
   Пращуры Михоровские вздрогнули.
   Шепоток окреп:
   — Кто это?! Кто это?!
   Стефа стояла в наряде времен Директории — портрет был сделан по фотографии одним из известнейших в стране художников. Изображенная в натуральную величину, она стояла на фоне темной материи. Бледно-розовое платье окутывало ее стройную фигуру. На матово-гладкой ткани изящно выделялся шелковый шарфик. Вырез платья, украшенный газом, открывал стройные плечи и шею, увитую жемчугами. Водопад темно-золотистых волос, блистающих, словно соболий мех, рассыпался по плечам, Изящная черная шляпа с большими полями и длинные страусиные перья составляли прекрасный фон для ее патрицианского, благородного, прекрасного лица.
   Одной рукой в кружевной перчатке без пальцев Стефа поддерживала длинный шлейф платья, с другой свешивался полураскрытый веер из черных страусиных перьев.
   На безымянном пальце правой руки поблескивал перстенек с жемчужиной. Из-под ниспадавших мягко волн платья высовывался кончик розовой туфельки.
   Она выглядела задумавшейся, невероятно пленительной. Губы ее, казалось, шепчут что-то.
   Огромные темно-фиолетовые глаза в обрамлении темных ресниц были словно две звезды, они смотрели мечтательно, полные жизни, искрящиеся весельем. Изящно выгнутые брови и необычайно длинные ресницы словно бы подрагивали в шаловливой улыбке.
   Достоинство, задумчивость и некая духовная зрелость, видневшаяся в глубинах ее глаз, составляли решительный контраст с юной веселостью, сквозившей в ее фигуре.
   Ясный лоб, обрамленный темно-золотистыми локонами, светился умом. Черты лица и уголки маленьких губ выдавали нежную, впечатлительную натуру. Приподнятые брови — горячий темперамент.
   Художник встречал Стефу в Варшаве. Девушка заинтересовала его как мастера кисти, и он сделал в альбоме несколько набросков ее головки. Это помогло ему потом наилучшим образом передать ее внутреннюю сущность и характер.
   Стефа жила.
   Ее фигура, словно распространявшая на весь зал дыхание утренней зари, была полной противоположностью Габриэле де Бурбон.
   Она озаряла зал, как цветущая ветка белой акации озаряет величественные, но мрачные лиственницы.
   — Кто это? Кто? — зашептались удивленные пращуры.
   Мертвые глаза портретов уставились на чудесное видение, на край полотна возле широкой резной рамы из красного дерева с бронзовой оковкой.
   Там была надпись:
   «Светлой памяти Стефания Рудецкая, невеста Вальдемара Михоровского, двенадцатого майората Глембовичей.
   Она преждевременно угасла, отравленная фанатизмом представителей высших кругов.
   Но жить в этих кругах она будет вечно».
   В этих словах звучали трагедия и угроза.
   Портреты встрепенулись. Дрожь стыда за живущее поколение пробежала по ним.
   Они застыли безжизненно.
   Майорат встал, выпрямился, отступил назад и долго смотрел на Стефу затуманенным взором. Потом сказал громко:
   — Она будет жить среди нас вечно!
   Ответом ему было лишь глухое молчание.
   Вальдемар тяжело опустился на канапе, устремил на Стефу бесконечно печальный взгляд, потом посмотрел на свою руку.
   На пальцах у него поблескивали два обручальных кольца — перстенек Стефы с жемчужиной и огромный бриллиант Михоровских.
   В замке стояла глухая тишина, словно счастье навсегда умерло в нем.