Страница:
Она задержала Блока надолго, искусно разведала обо всех его делах и обстоятельствах, заставила прочесть стихи, повела к Мережковскому в его святая святых – огражденный от непрошеных посетителей кабинет, где известный писатель восседал за монументальным письменным столом. Блок поглядел на стол уважительно, за ним были написаны большие книги – «Вечные спутники», романы об Юлиане и Леонардо, «Лев Толстой и Достоевский»… Теперь на нем лежала раскрытая рукопись последней части романической трилогии – «Петр и Алексей».
Мережковский – малого роста, до скул заросший каштановой бородой, аккуратный и брюзгливый, попыхивающий дорогой сигарой, обошелся с новым почитателем из студентов с обычным высокомерно-снисходительным величием. Только и слышались его вечные присловья: «Вы – наши, мы – ваши…», «Или мы, или никто…», «Или с нами, или – против…»
Зинаида Гиппиус – Андрею Белому (март 1902 года): «Видела Блока, говорила с ним часа три. Он мне понравился. Очень схож с Вами по „настроению“, кажется – гораздо слабее Вас… Читал мне свои стихи. Мнение о них у меня твердое. Вас подкупает сходность „настроений“. Стряхните с себя, если можете, этот туман».
С первой же встречи полного понимания между Блоком и Зинаидой Гиппиус не возникло. То, чем он жил, о чем писал, думал, говорил (больше молчал), для нее было «туманом». А то, чем жили и о чем шумели Мережковские – «религиозное дело», – для него оставалось пустым звуком. Владимира Соловьева в кругу Мережковских принимали постольку, поскольку истоком и основой его провидений служило христианство – то есть именно то, к чему Блок был глубоко равнодушен: «Христа я никогда не знал…» А лирически эмоциональное восприятие соловьевской мистики, сказавшееся в стихах Блока, Мережковские с высоты своих «религиозно-общественных» интересов третировали как безответственную невнятицу.
Вскоре Блок вступил в довольно оживленную переписку с Гиппиус. Хотя он и пасовал перед ее авторитетом и апломбом, все же подчас отваживался и поспорить с нею. Письма писал обдуманно, сперва начерно – в дневнике. Он уже успел познакомиться с рассуждениями «талантливейшего господина Мережковского» насчет «двух бездн».
Это была совершенно мертвая схоластика: все жизненные противоречия объяснялись тем, что в человеке, дескать, расщеплены «дух» и «плоть». В грядущем «царстве Третьего Завета» осуществится высшее единство: «плоть» станет святой и сольется с «духом» – сойдутся «верхняя» и «нижняя» бездны, исчезнет вечная антиномия Христос и Антихрист. Все это называлось «высшим синтезом», в котором чудесно преобразуется («очистится») и примирится все расщепленное – религия и культура, этика и эстетика, божественный Эрос и плотское чувство, язычество и христианство.
Блок, конечно, вникал в сходство (как и в известное различие) между теорией Мережковского и учением Соловьева, но стоит ли здесь выяснять, какой черт лучше – черный или серый? Единственно, что действительно важно, это то, что уже тогда он стал тяготиться разглагольствованиями «об этих живых и мертвых Антихристах и Христах, иногда превращающихся в какое-то недостойное ремесло, аппарат для повторений, разговоров и изготовления формул» (письмо к Л.Д.М., 22 ноября 1902 года). А в другом случае у него вырвалось отчаянное признание: «Я уже никому не верю, ни Соловьеву, ни Мережковскому».
Умозрительному и отвлеченному, «логике» он пытался противопоставить «внутреннее откровение», иными словами – свой личный мистический опыт. Попытка, что и говорить, наивная, но знаменательная: за ней стоит инстинкт художника, стихийное понимание того, что источником творчества могут служить не искусственные и мертвые аллегории, но «образ жизни» и личная «жизненная драма».
Как бы уйти от безжизненных теорий и бездейственного созерцания – вот о чем неотступно думает Блок в это важное для него время, не останавливаясь перед своего рода переоценкой только что обретенных ценностей. В письме к отцу (5 августа 1902 года) он признается, что из «потемок» (хотя бы и «вселенских») его тянет на «свет божий», и тут же размышляет о своем «реализме», который «граничит с фантастическим» (в духе Достоевского).
В письмах к другу своему Александру Гиппиусу (очень дальнему родственнику Зинаиды, с нею никак не связанному) Блок настойчиво твердит о «дремлющих силах», о том, что ощущает желание «трех жизней», как Аркадий Долгорукий в «Подростке», – только бы не провести, упаси боже, одну в сплошном «созерцании». В качестве аргумента привлекается пример… Менделеева: «Погрязшие в сплошной и беспросветной мистике, конечно, не помнят о Менделееве… Однако Менделеев, не нуждаясь в мистических санкциях (я не бранюсь, а только отдаю должное), – человек «творчества» как такового… Разве Вы не видите, что все порываются делать, может быть, лишь некоторые стараются еще оградить себя «забором мечтаний». «Мистическое созерцание» отходит. «Мистическая воля» – дело другое… Вселенский голос плачет о прошлом покое и о грядущем перевороте» (23 июля 1902 года).
Просыпающееся чувство жизни, душевной активности особенно отчетливо прослеживается в письмах к Л.Д.М. Связывая с возлюбленной свои «живые надежды», лежащие в сфере «земного бытия» («Настоящее все – вокруг Тебя, живой и прекрасной русской девушки»), он терпеливо, из письма в письмо, втолковывал ей, что именно она дает ему полноту ощущения жизни: «С тех пор как Ты изменила всю мою жизнь, я чувствую с каждым днем все больший подъем духа»; «Ты – первая причина, заставившая меня вскрыть в себе свои собственные силы, дремавшие или уходившие на бессознательное»; «Свой «мистицизм» я уже пережил, и он во мне неразделим с жизнью».
Удивительна эта проницательность юноши, еще не напечатавшего ни одной строки, но уже догадавшегося, что он «позже декадентов».
В том, что Блок отвращался от Мережковских, были и дополнительные причины, связанные с его любовным романом. С раздражением отнесся он к бестактным расспросам Зинаиды Гиппиус, обожавшей совать нос в чужие дела: как следует понимать намерение его жениться на той, кого он сделал Прекрасной Дамой, центром и содержанием своего духовного мира – нет ли в этом измены мистическому идеалу? Недаром он решительно уклонился от исполнения настоятельной просьбы Гиппиус познакомить ее с Л.Д.М.
Гиппиус со своими присными очень «не сочувствовала» женитьбе Блока.
Из-за этого она чуть было не поссорила его с Андреем Белым. «Он был очень удручен вашей женитьбой и все говорил: «Как же мне теперь относиться к его стихам?» – писала Гиппиус Блоку. – Действительно, к вам, т.е. к стихам вашим, женитьба крайне нейдет, и мы все этой дисгармонией очень огорчены».
Блока непрошеное вмешательство в его личную жизнь глубоко возмутило. «Каков Бугаев!» – воскликнул он в письме к Л.Д.М. (которой переслал послание Гиппиус) и заверял ее, что если это действительно так, они с Сергеем Соловьевым «останутся вдвоем». О Мережковских он говорил с холодным презрением: «Господа мистики, «огорченные дисгармонией» (каково!?), очевидно, совершенно застряли в непоколебимых математических вычислениях. Я в первый раз увидел настоящее дно этого тихого омута».
В ноябре 1902 года было написано:
Начинается символическое противопоставление темного, бесовского Петербурга – белой, чистой, соловьевской Москве.
Александр Блок – Л.Д.М. (18 декабря 1902 года): «Сегодня опять были разговоры о Мережковских, о религиозно-философском обществе и т. п. Скоро мы „оставим всех Мережковских“. Зинаиду Николаевну я понял еще больше, она мне теперь часто просто отвратительна. Чем больше я узнаю о „петербургском“, тем глубже и чаще думаю и чувствую по-„московски“. Чего хотят все эти здешние на „освященном месте“?.. О, как они все провалятся! Я же с Тобой и от Тебя беру всю мою силу противодействия этим бесам. А силы понадобится много».
Кто знает, не о Мережковских ли думал он, когда через несколько дней написал стихотворение «Все кричали…», так непохожее на все, что сочинил раньше.
Тогда же, в декабре, Блок набрасывает весьма остроумное и достаточно злое «возражение на теорию Мережковского», где схвачены и тоже гротескно заострены человеческие черты самого теоретика.
Александр Блок – М.С Соловьеву (23 декабря 1902 года): «M-me Мережковская однажды выразилась, что Соловьев устарел и „нам“ надо уже идти дальше. Чем больше она говорила таких (а также и многих других!) вещей, тем больше я на нее злюсь, и иногда даже уж до такой степени злюсь, что чувствую избыток злобы и начинаю напоминать себе о ее несомненных талантах… Ваша Москва чистая, белая, древняя, и я это чувствую с каждым новым вывертом Мережковских… С другой стороны, с вашей, действительно страшно до содрогания „цветет сердце“ Андрея Белого. Странно, что я никогда не встретился и не обмолвился ни одним словом с этим до такой степени близким и милым мне человеком. По Москве бродил этой осенью, и никогда не забуду Новодевичьего монастыря вечером. Ко всему еще за прудом вились галки и был „гул железного пути“, а на могиле – неугасимая лампадка и лилии, и проходили черные монахини. Все было так хорошо, что нельзя и незачем было писать стихи, которые я тщетно пытался написать тут же».
Эта поездка (22-23 августа) была паломничеством к «московским святыням». Третьяковская галерея, Виктор Васнецов и Нестеров… Кремль, соборы (в Благовещенском шла служба)… Василий Блаженный и храм Христа Спасителя… Памятник Пушкину… Новодевичий монастырь с розовым златоглавым собором и белыми башнями, увенчанными красными зубцами… И заветное место – могила Владимира Соловьева.
… И все-таки обойтись без Мережковских никак было нельзя.
Они готовились к изданию «своего» журнала. Он мыслился как орган религиозно-философский, но с обширным беллетристическим отделом. Предполагаемый состав сотрудников – ревнители «нового христианства» и «новые литературные силы», печататься которым, кстати сказать, было негде. На роль официального редактора был привлечен благонамеренный московский литератор Петр Петрович Перцов – маленький поэт (в прошлом), критик и публицист консервативного толка, но сочувственно относившийся к «новым исканиям» в искусстве и литературе. Затруднений хватало – не было ни денег (на первый случай Перцов дал несколько тысяч), ни разрешения.
«Нам, наконец, разрешили журнал «Новый путь», – сообщила Зинаида Гиппиус Блоку 9 июля 1902 года. – Надеюсь, дадите мне стихов (не декадентских, а мистических, какие у Вас есть)». К тому времени мнение о стихах Блока она уже переменила, соглашалась, что есть у него «недурные стихотворения», а три-четыре – даже «очень хорошие, чуть не прекрасные». Горячим поклонником Блока оказался Перцов. «Ваши стихи пойдут, я надеюсь, в первой книжке… Перцов в Вас просто влюблен» (Гиппиус – Блоку, 15 сентября).
Вскоре Блок навестил Мережковских в Заклинье – пустынном имении под Лугой. Стояла холодная, ясная, золотая осень. Два дня прошли в длинных прогулках по лесу, катанье в лодке по озеру и в бесконечных разговорах. Зинаида, вызывая смятение среди встречных баб, разгуливала в мужском костюме.
«Разговоры были, разумеется, довольно отвлеченные – об Антихристе и «общем деле»… Впечатление мое от самих доктрин Мережковских затуманилось еще более, и я уже совсем не могу ничего ни утверждать, ни отрицать, а потому избрал в этой области роль наблюдателя с окраской молчаливого мистицизма» (Блок – отцу, 26 сентября).
Молчаливым наблюдателем оставался он и на регулярных редакционных собраниях «Нового пути», где гремел Мережковский, остро жалила Гиппиус, краснобайствовали заматерелые в спорах схоласты. Входил подтянутый, стройный, в своем корректном студенческом сюртуке, здоровался ровно и сдержанно, садился прямо и твердо и спокойно вслушивался в разговор, не вставляя ни слова. «Я никогда не видел, чтобы человек умел так красиво и выразительно молчать», – заметил болтливый Бальмонт. Изредка читал стихи. Очень хотелось, конечно, напечататься.
Редакция решила печатать поэтов щедро – не по одному стихотворению, а целыми циклами, в каждой книжке по поэту. Февральская была отдана Федору Сологубу, мартовская предназначалась Гиппиус, но она уступила ее Блоку. Это был как-никак широкий жест – поставить начинающего, никому еще неведомого поэта в один ряд с известными, да еще отодвинув Минского, Мережковского и Фофанова.
Тем временем подготавливался дебют Блока и в «белой» Москве. В октябре М.С.Соловьев передал его стихи Брюсову, собиравшему материал для очередного альманаха «Северные цветы». Еще накануне Брюсов писал Петру Перцову коротко и безапелляционно: «Блока знаю. Он из мира Соловьевых. Он – не поэт». Но, познакомившись с переданными ему стихами, резко переменил мнение. Упомянув в дневнике несколько молодых писателей, он заметил: «Всех этих мелких интереснее, конечно, А.Блок, которого лично я не знаю», впрочем тут же оговорившись, что еще замечательнее А.Белый – «интереснейший человек в России». Ольга Михайловна Соловьева поспешила известить мать Блока, что Брюсов «очень охотно напечатает стихи Саши».
Литературные дела, таким образом, налаживались.
Наступивший 1903 год сразу ознаменовался многими событиями.
Третьего января Блок, узнав через О.М.Соловьеву, что Андрей Белый собирается написать ему, послал навстречу первое свое письмо (внешним поводом послужила статья Белого «Формы искусства», появившаяся в декабрьской книжке «Мира искусства»). Одновременно и Андрей Белый написал Блоку. Письма, вероятно, встретились («перекрестились», как предпочел сказать Белый) в Бологом, и корреспонденты, конечно, не преминули истолковать это обстоятельство как мистическое предопределение.
Так началась интенсивная переписка, оставшаяся одним из самых выразительных документов русского символизма и освещающая ту мучительную «дружбу-вражду», которая в девятисотых годах сложилась между корреспондентами. «Крестный знак писем стал символом перекрещенности наших путей», – скажет потом Белый.
Письма полны признаний и заверений. Блок назвал статью Белого гениальной, откровением, которого он давно ждал (хотя и полемизировал со статьей по частным вопросам), и призывал его к жизненному подвигу: «На Вас вся надежда». Белый венчал Блока на царство в поэзии: «Вы точно рукоположены Лермонтовым, Фетом, Соловьевым, продолжаете их путь, освещаете, вскрываете их мысли… Скажу прямо – Ваша поэзия заслоняет от меня почти всю современную русскую поэзию».
С первых же писем возникла тема братства, духовного единения мечтателей, услыхавших «зов зари»: «Легче дышать. Веселей путь».
… Внезапно грянула беда: 16 января скончался Михаил Сергеевич Соловьев, – слабый и болезненный, он не перенес воспаления легких. Едва он закрыл глаза, как Ольга Михайловна вышла в соседнюю комнату – и застрелилась.
Соловьевых отпевали и похоронили вместе – все в том же Новодевичьем монастыре.
В жизни Блока это событие стало вехой: «Я потерял Соловьевых и приобрел Бугаева».
… Весна 1903 года выдалась на редкость ранняя и бурная. Мимо Гренадерских казарм по Большой Невке шел ледоход, под окнами чинили и снастили лодки, было много солнца и ветра, на душе стало легко и привольно.
В журнале взяли за правило – помещать при стихах хорошо выполненные иллюстрации – снимки с выдающихся произведений живописи, главным образом эпохи Возрождения. К молитвословным стихам Блока был подобран подходящий художественный антураж – три «Благовещения»: полотно Леонардо да Винчи из Уффици, фреска Беато Анжелико из флорентийского монастыря святого Марка и алтарный образ Нестерова из Владимирского собора в Киеве.
Дебют не прошел незамеченным. В. Буренин, присяжный критик черносотенного «Нового времени», обозвал стихи Блока сумбурными виршами, поражающими полным отсутствием смысла. Столь же энергично выругалась другая черносотенная газета, «Знамя»: «Стихотворения откуда-то выкопанного поэта Ал. Блока (хорошо еще, что хоть не Генриха Блока) – набор слов, оскорбительных и для здравого смысла и для печатного слова» (Генрих Блок – известный петербургский банкир.) Процитировав «Я к людям не выйду навстречу…» и «Царица смотрела заставки…», рецензент, напрягая остроумие, заметил, что это «новый путь в старую больницу для умалишенных».
Так приветствовала нового поэта «русская пресса».
На самого поэта грубая брань не произвела никакого впечатления. Он слишком верил в свою правду, чтобы принимать к сердцу подобные поношения. Так было и потом, всю его жизнь.
Любопытно, что, как вскоре выяснилось, стихи «косноязычного декадента» показались понятными и близкими самым разным людям, бесконечно далеким от современной литературной среды. В их числе были, например, старушка С.Г.Карелина, млевшая над Жуковским, и скромнейшие сельские поповны, с которыми дружил Андрей Белый, а некий заматерелый старовер, собиратель древних икон, высказался совсем неожиданно: «В России сейчас один настоящий поэт: это – Блок!»
Вскоре появился и сильно задержавшийся в печати студенческий «Литературно-художественный сборник» с тремя стихотворениями Блока, которые педант Никольский немного «исправил» (впрочем, с позволения автора), а вслед затем (в апреле) в Москве – третий альманах «Северные цветы», где был помещен другой большой цикл Блока (тоже десять пьес) под заглавием: «Стихи о Прекрасной Даме». Поэт вышел в мир.
СВАДЬБА
Мережковский – малого роста, до скул заросший каштановой бородой, аккуратный и брюзгливый, попыхивающий дорогой сигарой, обошелся с новым почитателем из студентов с обычным высокомерно-снисходительным величием. Только и слышались его вечные присловья: «Вы – наши, мы – ваши…», «Или мы, или никто…», «Или с нами, или – против…»
Зинаида Гиппиус – Андрею Белому (март 1902 года): «Видела Блока, говорила с ним часа три. Он мне понравился. Очень схож с Вами по „настроению“, кажется – гораздо слабее Вас… Читал мне свои стихи. Мнение о них у меня твердое. Вас подкупает сходность „настроений“. Стряхните с себя, если можете, этот туман».
С первой же встречи полного понимания между Блоком и Зинаидой Гиппиус не возникло. То, чем он жил, о чем писал, думал, говорил (больше молчал), для нее было «туманом». А то, чем жили и о чем шумели Мережковские – «религиозное дело», – для него оставалось пустым звуком. Владимира Соловьева в кругу Мережковских принимали постольку, поскольку истоком и основой его провидений служило христианство – то есть именно то, к чему Блок был глубоко равнодушен: «Христа я никогда не знал…» А лирически эмоциональное восприятие соловьевской мистики, сказавшееся в стихах Блока, Мережковские с высоты своих «религиозно-общественных» интересов третировали как безответственную невнятицу.
Вскоре Блок вступил в довольно оживленную переписку с Гиппиус. Хотя он и пасовал перед ее авторитетом и апломбом, все же подчас отваживался и поспорить с нею. Письма писал обдуманно, сперва начерно – в дневнике. Он уже успел познакомиться с рассуждениями «талантливейшего господина Мережковского» насчет «двух бездн».
Это была совершенно мертвая схоластика: все жизненные противоречия объяснялись тем, что в человеке, дескать, расщеплены «дух» и «плоть». В грядущем «царстве Третьего Завета» осуществится высшее единство: «плоть» станет святой и сольется с «духом» – сойдутся «верхняя» и «нижняя» бездны, исчезнет вечная антиномия Христос и Антихрист. Все это называлось «высшим синтезом», в котором чудесно преобразуется («очистится») и примирится все расщепленное – религия и культура, этика и эстетика, божественный Эрос и плотское чувство, язычество и христианство.
Блок, конечно, вникал в сходство (как и в известное различие) между теорией Мережковского и учением Соловьева, но стоит ли здесь выяснять, какой черт лучше – черный или серый? Единственно, что действительно важно, это то, что уже тогда он стал тяготиться разглагольствованиями «об этих живых и мертвых Антихристах и Христах, иногда превращающихся в какое-то недостойное ремесло, аппарат для повторений, разговоров и изготовления формул» (письмо к Л.Д.М., 22 ноября 1902 года). А в другом случае у него вырвалось отчаянное признание: «Я уже никому не верю, ни Соловьеву, ни Мережковскому».
Умозрительному и отвлеченному, «логике» он пытался противопоставить «внутреннее откровение», иными словами – свой личный мистический опыт. Попытка, что и говорить, наивная, но знаменательная: за ней стоит инстинкт художника, стихийное понимание того, что источником творчества могут служить не искусственные и мертвые аллегории, но «образ жизни» и личная «жизненная драма».
Как бы уйти от безжизненных теорий и бездейственного созерцания – вот о чем неотступно думает Блок в это важное для него время, не останавливаясь перед своего рода переоценкой только что обретенных ценностей. В письме к отцу (5 августа 1902 года) он признается, что из «потемок» (хотя бы и «вселенских») его тянет на «свет божий», и тут же размышляет о своем «реализме», который «граничит с фантастическим» (в духе Достоевского).
В письмах к другу своему Александру Гиппиусу (очень дальнему родственнику Зинаиды, с нею никак не связанному) Блок настойчиво твердит о «дремлющих силах», о том, что ощущает желание «трех жизней», как Аркадий Долгорукий в «Подростке», – только бы не провести, упаси боже, одну в сплошном «созерцании». В качестве аргумента привлекается пример… Менделеева: «Погрязшие в сплошной и беспросветной мистике, конечно, не помнят о Менделееве… Однако Менделеев, не нуждаясь в мистических санкциях (я не бранюсь, а только отдаю должное), – человек «творчества» как такового… Разве Вы не видите, что все порываются делать, может быть, лишь некоторые стараются еще оградить себя «забором мечтаний». «Мистическое созерцание» отходит. «Мистическая воля» – дело другое… Вселенский голос плачет о прошлом покое и о грядущем перевороте» (23 июля 1902 года).
Просыпающееся чувство жизни, душевной активности особенно отчетливо прослеживается в письмах к Л.Д.М. Связывая с возлюбленной свои «живые надежды», лежащие в сфере «земного бытия» («Настоящее все – вокруг Тебя, живой и прекрасной русской девушки»), он терпеливо, из письма в письмо, втолковывал ей, что именно она дает ему полноту ощущения жизни: «С тех пор как Ты изменила всю мою жизнь, я чувствую с каждым днем все больший подъем духа»; «Ты – первая причина, заставившая меня вскрыть в себе свои собственные силы, дремавшие или уходившие на бессознательное»; «Свой «мистицизм» я уже пережил, и он во мне неразделим с жизнью».
Он начинает по-новому осознавать и оценивать свое ближайшее будущее как художника, поэта: «Из сердца поднимаются такие упругие и сильные стебли, что кажется, будто я стою на пороге всерадостного познания… Жизнь светлая, легкая, прекрасная. К счастью, мы переходим из эпохи Чеховских отчаяний в другую, более положительную: «Мы отдохнем». И это правда, потому что есть от чего отдыхать: перешли же весь сумрак, близимся к утру. Чего только не было – и романтизм, и скептицизм, и декаденты, и «две бездны». Я ведь не декадент, это напрасно думают. Я позже декадентов. Но чтобы выйти из декадентства, современного мне, затягивавшего меня бесформенностью и беспринципностью, нужно было волею божией встретить то пленительное, сладостное и великое, что заключено в Тебе. И открылось дремавшее сердце…» (26 декабря 1902-года).
Я и молод, и свеж, и влюблен,
Я в тревоге, в тоске и в мольбе,
Зеленею, таинственный клен,
Неизменно склоненный к тебе.
Теплый ветер пройдет по листам —
Задрожат от молитвы стволы,
На лице, обращенном к звездам, —
Ароматные слезы хвалы.
Ты придешь под широкий шатер
В эти бледные сонные дни
Заглядеться на милый убор,
Размечтаться в зеленой тени.
Ты одна, влюблена и со мной,
Нашепчу я таинственный сон,
И до ночи – с тоскою, с тобой,
Я с тобой, зеленеющий клен.
Удивительна эта проницательность юноши, еще не напечатавшего ни одной строки, но уже догадавшегося, что он «позже декадентов».
В том, что Блок отвращался от Мережковских, были и дополнительные причины, связанные с его любовным романом. С раздражением отнесся он к бестактным расспросам Зинаиды Гиппиус, обожавшей совать нос в чужие дела: как следует понимать намерение его жениться на той, кого он сделал Прекрасной Дамой, центром и содержанием своего духовного мира – нет ли в этом измены мистическому идеалу? Недаром он решительно уклонился от исполнения настоятельной просьбы Гиппиус познакомить ее с Л.Д.М.
Гиппиус со своими присными очень «не сочувствовала» женитьбе Блока.
Из-за этого она чуть было не поссорила его с Андреем Белым. «Он был очень удручен вашей женитьбой и все говорил: «Как же мне теперь относиться к его стихам?» – писала Гиппиус Блоку. – Действительно, к вам, т.е. к стихам вашим, женитьба крайне нейдет, и мы все этой дисгармонией очень огорчены».
Блока непрошеное вмешательство в его личную жизнь глубоко возмутило. «Каков Бугаев!» – воскликнул он в письме к Л.Д.М. (которой переслал послание Гиппиус) и заверял ее, что если это действительно так, они с Сергеем Соловьевым «останутся вдвоем». О Мережковских он говорил с холодным презрением: «Господа мистики, «огорченные дисгармонией» (каково!?), очевидно, совершенно застряли в непоколебимых математических вычислениях. Я в первый раз увидел настоящее дно этого тихого омута».
В ноябре 1902 года было написано:
Не приходится сомневаться, что стихи эти подсказаны отношением к «неохристианам» из круга Мережковских. Символика белого («белая страна», «белый светоч») – опознавательный знак соловьевства. Чем решительнее отвращается Блок от мережковщины, тем больше старается он сохранить верность своей соловьевской вере (наполняя ее своим содержанием).
Ушел я в белую страну,
Минуя берег возмущенный.
Теперь их голос отдаленный
Не потревожит тишину.
Они настойчиво твердят,
Что мне, как им, любезно братство,
И христианское богатство
Самоуверенно сулят.
Им нет числа. В своих гробах
Они замкнулись неприступно.
Я знаю: больше чем преступно
Будить сомненье в их сердцах.
Я кинул их на берегу.
Они ужасней опьяненных.
И в глубинах невозмущенных
Мой белый светоч берегу.
Начинается символическое противопоставление темного, бесовского Петербурга – белой, чистой, соловьевской Москве.
Александр Блок – Л.Д.М. (18 декабря 1902 года): «Сегодня опять были разговоры о Мережковских, о религиозно-философском обществе и т. п. Скоро мы „оставим всех Мережковских“. Зинаиду Николаевну я понял еще больше, она мне теперь часто просто отвратительна. Чем больше я узнаю о „петербургском“, тем глубже и чаще думаю и чувствую по-„московски“. Чего хотят все эти здешние на „освященном месте“?.. О, как они все провалятся! Я же с Тобой и от Тебя беру всю мою силу противодействия этим бесам. А силы понадобится много».
Кто знает, не о Мережковских ли думал он, когда через несколько дней написал стихотворение «Все кричали…», так непохожее на все, что сочинил раньше.
Стихи, конечно, очень декадентские, и видеть в них прямой намек (пусть даже в тонах сатиры и гротеска), будто Блок приводит Л.Д.М. в салон Мережковских, ясное дело, не приходится, но какие-то сложные и далековатые ассоциации в этом смысле все же возникают. В письмах к возлюбленной Блок, назвав эти стихи «хорошими», заметил, что они «совсем другого типа – из Достоевского»: «Это просто и бывает в жизни, на тех ее окраинах, когда Ставрогины кусают генералов за ухо. Но это «скорпионисто» и надо будет отдать Брюсову. Здесь не понравится». (Здесь – то есть у Мережковских).
Все кричали у круглых столов,
Беспокойно меняя место.
Было тускло от винных паров.
Вдруг кто-то вошел – и сквозь гул голосов
Сказал: «Вот моя невеста».
Никто не слыхал ничего.
Все визжали неистово, как звери.
А один, сам не зная отчего, —
Качался и хохотал, указывая на него
И на девушку, вошедшую в двери.
Она уронила платок,
И все они, в злобном усильи,
Как будто поняв зловещий намек,
Разорвали с визгом каждый клочок
И окрасили кровью и пылью…
Тогда же, в декабре, Блок набрасывает весьма остроумное и достаточно злое «возражение на теорию Мережковского», где схвачены и тоже гротескно заострены человеческие черты самого теоретика.
Александр Блок – М.С Соловьеву (23 декабря 1902 года): «M-me Мережковская однажды выразилась, что Соловьев устарел и „нам“ надо уже идти дальше. Чем больше она говорила таких (а также и многих других!) вещей, тем больше я на нее злюсь, и иногда даже уж до такой степени злюсь, что чувствую избыток злобы и начинаю напоминать себе о ее несомненных талантах… Ваша Москва чистая, белая, древняя, и я это чувствую с каждым новым вывертом Мережковских… С другой стороны, с вашей, действительно страшно до содрогания „цветет сердце“ Андрея Белого. Странно, что я никогда не встретился и не обмолвился ни одним словом с этим до такой степени близким и милым мне человеком. По Москве бродил этой осенью, и никогда не забуду Новодевичьего монастыря вечером. Ко всему еще за прудом вились галки и был „гул железного пути“, а на могиле – неугасимая лампадка и лилии, и проходили черные монахини. Все было так хорошо, что нельзя и незачем было писать стихи, которые я тщетно пытался написать тут же».
Эта поездка (22-23 августа) была паломничеством к «московским святыням». Третьяковская галерея, Виктор Васнецов и Нестеров… Кремль, соборы (в Благовещенском шла служба)… Василий Блаженный и храм Христа Спасителя… Памятник Пушкину… Новодевичий монастырь с розовым златоглавым собором и белыми башнями, увенчанными красными зубцами… И заветное место – могила Владимира Соловьева.
… И все-таки обойтись без Мережковских никак было нельзя.
Они готовились к изданию «своего» журнала. Он мыслился как орган религиозно-философский, но с обширным беллетристическим отделом. Предполагаемый состав сотрудников – ревнители «нового христианства» и «новые литературные силы», печататься которым, кстати сказать, было негде. На роль официального редактора был привлечен благонамеренный московский литератор Петр Петрович Перцов – маленький поэт (в прошлом), критик и публицист консервативного толка, но сочувственно относившийся к «новым исканиям» в искусстве и литературе. Затруднений хватало – не было ни денег (на первый случай Перцов дал несколько тысяч), ни разрешения.
«Нам, наконец, разрешили журнал «Новый путь», – сообщила Зинаида Гиппиус Блоку 9 июля 1902 года. – Надеюсь, дадите мне стихов (не декадентских, а мистических, какие у Вас есть)». К тому времени мнение о стихах Блока она уже переменила, соглашалась, что есть у него «недурные стихотворения», а три-четыре – даже «очень хорошие, чуть не прекрасные». Горячим поклонником Блока оказался Перцов. «Ваши стихи пойдут, я надеюсь, в первой книжке… Перцов в Вас просто влюблен» (Гиппиус – Блоку, 15 сентября).
Вскоре Блок навестил Мережковских в Заклинье – пустынном имении под Лугой. Стояла холодная, ясная, золотая осень. Два дня прошли в длинных прогулках по лесу, катанье в лодке по озеру и в бесконечных разговорах. Зинаида, вызывая смятение среди встречных баб, разгуливала в мужском костюме.
«Разговоры были, разумеется, довольно отвлеченные – об Антихристе и «общем деле»… Впечатление мое от самих доктрин Мережковских затуманилось еще более, и я уже совсем не могу ничего ни утверждать, ни отрицать, а потому избрал в этой области роль наблюдателя с окраской молчаливого мистицизма» (Блок – отцу, 26 сентября).
Молчаливым наблюдателем оставался он и на регулярных редакционных собраниях «Нового пути», где гремел Мережковский, остро жалила Гиппиус, краснобайствовали заматерелые в спорах схоласты. Входил подтянутый, стройный, в своем корректном студенческом сюртуке, здоровался ровно и сдержанно, садился прямо и твердо и спокойно вслушивался в разговор, не вставляя ни слова. «Я никогда не видел, чтобы человек умел так красиво и выразительно молчать», – заметил болтливый Бальмонт. Изредка читал стихи. Очень хотелось, конечно, напечататься.
Редакция решила печатать поэтов щедро – не по одному стихотворению, а целыми циклами, в каждой книжке по поэту. Февральская была отдана Федору Сологубу, мартовская предназначалась Гиппиус, но она уступила ее Блоку. Это был как-никак широкий жест – поставить начинающего, никому еще неведомого поэта в один ряд с известными, да еще отодвинув Минского, Мережковского и Фофанова.
Тем временем подготавливался дебют Блока и в «белой» Москве. В октябре М.С.Соловьев передал его стихи Брюсову, собиравшему материал для очередного альманаха «Северные цветы». Еще накануне Брюсов писал Петру Перцову коротко и безапелляционно: «Блока знаю. Он из мира Соловьевых. Он – не поэт». Но, познакомившись с переданными ему стихами, резко переменил мнение. Упомянув в дневнике несколько молодых писателей, он заметил: «Всех этих мелких интереснее, конечно, А.Блок, которого лично я не знаю», впрочем тут же оговорившись, что еще замечательнее А.Белый – «интереснейший человек в России». Ольга Михайловна Соловьева поспешила известить мать Блока, что Брюсов «очень охотно напечатает стихи Саши».
Литературные дела, таким образом, налаживались.
Наступивший 1903 год сразу ознаменовался многими событиями.
Третьего января Блок, узнав через О.М.Соловьеву, что Андрей Белый собирается написать ему, послал навстречу первое свое письмо (внешним поводом послужила статья Белого «Формы искусства», появившаяся в декабрьской книжке «Мира искусства»). Одновременно и Андрей Белый написал Блоку. Письма, вероятно, встретились («перекрестились», как предпочел сказать Белый) в Бологом, и корреспонденты, конечно, не преминули истолковать это обстоятельство как мистическое предопределение.
Так началась интенсивная переписка, оставшаяся одним из самых выразительных документов русского символизма и освещающая ту мучительную «дружбу-вражду», которая в девятисотых годах сложилась между корреспондентами. «Крестный знак писем стал символом перекрещенности наших путей», – скажет потом Белый.
Письма полны признаний и заверений. Блок назвал статью Белого гениальной, откровением, которого он давно ждал (хотя и полемизировал со статьей по частным вопросам), и призывал его к жизненному подвигу: «На Вас вся надежда». Белый венчал Блока на царство в поэзии: «Вы точно рукоположены Лермонтовым, Фетом, Соловьевым, продолжаете их путь, освещаете, вскрываете их мысли… Скажу прямо – Ваша поэзия заслоняет от меня почти всю современную русскую поэзию».
С первых же писем возникла тема братства, духовного единения мечтателей, услыхавших «зов зари»: «Легче дышать. Веселей путь».
… Внезапно грянула беда: 16 января скончался Михаил Сергеевич Соловьев, – слабый и болезненный, он не перенес воспаления легких. Едва он закрыл глаза, как Ольга Михайловна вышла в соседнюю комнату – и застрелилась.
Соловьевых отпевали и похоронили вместе – все в том же Новодевичьем монастыре.
В жизни Блока это событие стало вехой: «Я потерял Соловьевых и приобрел Бугаева».
… Весна 1903 года выдалась на редкость ранняя и бурная. Мимо Гренадерских казарм по Большой Невке шел ледоход, под окнами чинили и снастили лодки, было много солнца и ветра, на душе стало легко и привольно.
Стихотворение написано 11 марта. Через неделю вышла в свет лиловая книжка «Нового пути» со стихами Блока. Цикл из десяти стихотворений открывало «Предчувствую Тебя. Года проходят мимо…», а замыкало – «Верю в Солнце Завета…». Заглавие цикла – «Из Посвящений».
Мне снились веселые думы,
Мне снилось, что я не один…
Под утро проснулся от шума
И треска несущихся льдин.
Я думал о сбывшемся чуде…
А там, наточив топоры,
Веселые красные люди,
Смеясь, разводили костры:
Смолили тяжелые челны…
Река, распевая, несла
И синие льдины, и волны,
И тонкий обломок весла…
Пьяна от веселого шума,
Душа небывалым полна…
Со мною – весенняя дума,
Я знаю, что Ты не одна..
В журнале взяли за правило – помещать при стихах хорошо выполненные иллюстрации – снимки с выдающихся произведений живописи, главным образом эпохи Возрождения. К молитвословным стихам Блока был подобран подходящий художественный антураж – три «Благовещения»: полотно Леонардо да Винчи из Уффици, фреска Беато Анжелико из флорентийского монастыря святого Марка и алтарный образ Нестерова из Владимирского собора в Киеве.
Дебют не прошел незамеченным. В. Буренин, присяжный критик черносотенного «Нового времени», обозвал стихи Блока сумбурными виршами, поражающими полным отсутствием смысла. Столь же энергично выругалась другая черносотенная газета, «Знамя»: «Стихотворения откуда-то выкопанного поэта Ал. Блока (хорошо еще, что хоть не Генриха Блока) – набор слов, оскорбительных и для здравого смысла и для печатного слова» (Генрих Блок – известный петербургский банкир.) Процитировав «Я к людям не выйду навстречу…» и «Царица смотрела заставки…», рецензент, напрягая остроумие, заметил, что это «новый путь в старую больницу для умалишенных».
Так приветствовала нового поэта «русская пресса».
На самого поэта грубая брань не произвела никакого впечатления. Он слишком верил в свою правду, чтобы принимать к сердцу подобные поношения. Так было и потом, всю его жизнь.
Любопытно, что, как вскоре выяснилось, стихи «косноязычного декадента» показались понятными и близкими самым разным людям, бесконечно далеким от современной литературной среды. В их числе были, например, старушка С.Г.Карелина, млевшая над Жуковским, и скромнейшие сельские поповны, с которыми дружил Андрей Белый, а некий заматерелый старовер, собиратель древних икон, высказался совсем неожиданно: «В России сейчас один настоящий поэт: это – Блок!»
Вскоре появился и сильно задержавшийся в печати студенческий «Литературно-художественный сборник» с тремя стихотворениями Блока, которые педант Никольский немного «исправил» (впрочем, с позволения автора), а вслед затем (в апреле) в Москве – третий альманах «Северные цветы», где был помещен другой большой цикл Блока (тоже десять пьес) под заглавием: «Стихи о Прекрасной Даме». Поэт вышел в мир.
СВАДЬБА
Весенняя дума не покидала его. «У меня все складывается странно радостно. Сплелось столько всего, что ни написать, ни рассказать кратко немыслимо. Но все это – цепкое, весеннее, пахучее, как ветки сирени после весенних ливней» (Александру Гиппиусу, 30 апреля 1903 года).
К тому времени вопрос о свадьбе был решен окончательно. Анна Ивановна Менделеева все сомневалась и уговаривала Дмитрия Ивановича отложить срок. Люба с ней ссорилась.
На второй день Пасхи она написала Блоку: «Милый, дорогой, не знаю, как и начать рассказывать. Папа, папа согласен на свадьбу летом! Он откладывал только, чтобы убедиться, прочно ли «все это», «не поссоримся ли мы». И хоть он еще не успел в этом убедиться, но раз мы свадьбы хотим так определенно, он позволяет».
Блок ответил: «Твой папа, как всегда, решил совершенно необыкновенно, по-своему, своеобычно и гениально».
На следующий день состоялся семейный совет: Александра Андреевна побывала у Менделеевых. Привезла сыну коротенькую записку Любы: «Они все сговорились и все согласны».
Пришли белые ночи. Блок почти ежедневно бывал в Палате, на Забалканском. Менделеев, чем-то обеспокоенный, бродил по большим комнатам. В последнее время он как-то сразу одряхлел и ослаб, плохо видел.
Здесь к месту будет сказать об отношении Менделеева к зятю. Дмитрий Иванович любил и понимал поэзию, в молодости сам пробовал писать стихи. Особенно почитал Тютчева, а у него превыше всего ставил «Silentium!». Лирику Блока воспринимал, конечно, туго, вернее – совсем не воспринимал, однако силу дарования чувствовал: «Сразу виден талант, но непонятно, что хочет сказать».
Иван Менделеев заверил, что отец относился к Блоку «с нежностью, понимая его дар, и брал часто под защиту от близоруких нападок «позитивистически» настроенных авторитетов: "Об этом нельзя рассуждать так плоско. Есть углубленные области сознания, к которым следует относиться внимательно и осторожно. Иначе мы не поймем ничего!"»
А близоруких и злобных нападок на Блока в среде, окружавшей Менделеева, было предостаточно. Вот только один эпизод: некто, служивший в Палате Мер и Весов, громогласно жаловался и негодовал – дескать, всем, знающим Менделеева, «больно», что дочь такого замечательного человека выходит замуж за декадента, – «и добро бы он был Ж.Блок (фабрикант) или сын Ж.Блока, а то просто какой-то юродивый».
А между тем этот «юродивый» преклонялся перед гением великого ученого, видел в нем воплощение «воли» и «творчества». Сама личность Менделеева произвела на Блока впечатление неотразимое. «Студент (фамилию забыл) помешался на Дмитрии Ивановиче, – записал он в июле 1902 года. – Мне это понятно. Может быть, я сделал бы то же, если бы еще раньше не помешался на его дочери. Странная судьба. Кант до некоторой степени избежал гонений – благодаря своей кабинетности. Менделеев их не избежал…» А в мае 1903 года он написал невесте: «Твой папа вот какой: он давно все знает, что бывает на свете. Во все проник. Не укрывается от него ничего. Его знание самое полное. Оно происходит от гениальности, у простых людей такого не бывает… Ничего отдельного или отрывочного у него нет – все неразделимо».
… Нельзя сказать, что жениховство проходило совсем гладко. Возникли трения между Любой и матерью Блока – пока еще слабое предвестие будущих семейных бурь. Виной была нервозность Александры Андреевны и ее вечная ревность к сыну. «Она ужасно больная и ужасно нервная, – уговаривал Блок Любу. – Господи, как все это трудно и тяжело… Ты снизойди и будь милосерднее». Он был готов даже пойти на то, чтобы жить отдельно от матери, если Люба не уступит. Она уступила.
К тому времени вопрос о свадьбе был решен окончательно. Анна Ивановна Менделеева все сомневалась и уговаривала Дмитрия Ивановича отложить срок. Люба с ней ссорилась.
На второй день Пасхи она написала Блоку: «Милый, дорогой, не знаю, как и начать рассказывать. Папа, папа согласен на свадьбу летом! Он откладывал только, чтобы убедиться, прочно ли «все это», «не поссоримся ли мы». И хоть он еще не успел в этом убедиться, но раз мы свадьбы хотим так определенно, он позволяет».
Блок ответил: «Твой папа, как всегда, решил совершенно необыкновенно, по-своему, своеобычно и гениально».
На следующий день состоялся семейный совет: Александра Андреевна побывала у Менделеевых. Привезла сыну коротенькую записку Любы: «Они все сговорились и все согласны».
Пришли белые ночи. Блок почти ежедневно бывал в Палате, на Забалканском. Менделеев, чем-то обеспокоенный, бродил по большим комнатам. В последнее время он как-то сразу одряхлел и ослаб, плохо видел.
Здесь к месту будет сказать об отношении Менделеева к зятю. Дмитрий Иванович любил и понимал поэзию, в молодости сам пробовал писать стихи. Особенно почитал Тютчева, а у него превыше всего ставил «Silentium!». Лирику Блока воспринимал, конечно, туго, вернее – совсем не воспринимал, однако силу дарования чувствовал: «Сразу виден талант, но непонятно, что хочет сказать».
Иван Менделеев заверил, что отец относился к Блоку «с нежностью, понимая его дар, и брал часто под защиту от близоруких нападок «позитивистически» настроенных авторитетов: "Об этом нельзя рассуждать так плоско. Есть углубленные области сознания, к которым следует относиться внимательно и осторожно. Иначе мы не поймем ничего!"»
А близоруких и злобных нападок на Блока в среде, окружавшей Менделеева, было предостаточно. Вот только один эпизод: некто, служивший в Палате Мер и Весов, громогласно жаловался и негодовал – дескать, всем, знающим Менделеева, «больно», что дочь такого замечательного человека выходит замуж за декадента, – «и добро бы он был Ж.Блок (фабрикант) или сын Ж.Блока, а то просто какой-то юродивый».
А между тем этот «юродивый» преклонялся перед гением великого ученого, видел в нем воплощение «воли» и «творчества». Сама личность Менделеева произвела на Блока впечатление неотразимое. «Студент (фамилию забыл) помешался на Дмитрии Ивановиче, – записал он в июле 1902 года. – Мне это понятно. Может быть, я сделал бы то же, если бы еще раньше не помешался на его дочери. Странная судьба. Кант до некоторой степени избежал гонений – благодаря своей кабинетности. Менделеев их не избежал…» А в мае 1903 года он написал невесте: «Твой папа вот какой: он давно все знает, что бывает на свете. Во все проник. Не укрывается от него ничего. Его знание самое полное. Оно происходит от гениальности, у простых людей такого не бывает… Ничего отдельного или отрывочного у него нет – все неразделимо».
… Нельзя сказать, что жениховство проходило совсем гладко. Возникли трения между Любой и матерью Блока – пока еще слабое предвестие будущих семейных бурь. Виной была нервозность Александры Андреевны и ее вечная ревность к сыну. «Она ужасно больная и ужасно нервная, – уговаривал Блок Любу. – Господи, как все это трудно и тяжело… Ты снизойди и будь милосерднее». Он был готов даже пойти на то, чтобы жить отдельно от матери, если Люба не уступит. Она уступила.