Страница:
Условность постановки была доведена до предела. Когда Голубой должен был исчезнуть в метели, «слуги просцениума» попросту окутывали его кисеей. Когда нужно было показать превращение Незнакомки в звезду, она быстро проскальзывала в еле заметную щель – и тотчас же за окном вспыхивала большая острозубая звезда.
В антракте очаровательные фокусники-китайчата, где-то разысканные Мейерхольдом, жонглировали и перекидывались ножами, а вымазанные сажей «арапчата» кидали в публику апельсины. Зрителям предоставлялось догадаться, что тут был намек не только на дивертисмент графа Гоцци «Любовь к трем апельсинам», но и на озаглавленный так же театральный журнал Мейерхольда (он же Доктор Дапертутто), первый номер которого только что вышел в свет.
«Балаганчик» был поставлен совсем по-другому, нежели восемь лет тому назад у Комиссаржевской. И, нужно сказать, гораздо проще, беднее. На просцениуме стоял только длинный стол, за которым восседали мистики. Первые ряды амфитеатра были убраны, и действие происходило на образовавшемся свободном, но крайне узком пространстве, как бы среди публики, кольцом окружавшей актеров. Когда актеры передвигались, случалось, развевающийся шарф задевал зрителя.
Завсегдатаи театральных премьер, знавшие всех и каждого, с любопытством поглядывали в первый ряд, где сидел элегантный, неулыбчивый, отчужденный Блок.
Арапчата, китайчата, апельсины… – как все это было бесконечно далеко от его театра…
Рядом, положив красивую, сильную, очень белую руку на черный рукав его сюртука, сидела рыжеволосая женщина в открытом вечернем платье лиловых тонов. Одному из присутствовавших на спектакле запомнилось ее злое и помятое лицо.
МУЗЫКА И СВЕТ
1
2
В антракте очаровательные фокусники-китайчата, где-то разысканные Мейерхольдом, жонглировали и перекидывались ножами, а вымазанные сажей «арапчата» кидали в публику апельсины. Зрителям предоставлялось догадаться, что тут был намек не только на дивертисмент графа Гоцци «Любовь к трем апельсинам», но и на озаглавленный так же театральный журнал Мейерхольда (он же Доктор Дапертутто), первый номер которого только что вышел в свет.
«Балаганчик» был поставлен совсем по-другому, нежели восемь лет тому назад у Комиссаржевской. И, нужно сказать, гораздо проще, беднее. На просцениуме стоял только длинный стол, за которым восседали мистики. Первые ряды амфитеатра были убраны, и действие происходило на образовавшемся свободном, но крайне узком пространстве, как бы среди публики, кольцом окружавшей актеров. Когда актеры передвигались, случалось, развевающийся шарф задевал зрителя.
Завсегдатаи театральных премьер, знавшие всех и каждого, с любопытством поглядывали в первый ряд, где сидел элегантный, неулыбчивый, отчужденный Блок.
Арапчата, китайчата, апельсины… – как все это было бесконечно далеко от его театра…
Рядом, положив красивую, сильную, очень белую руку на черный рукав его сюртука, сидела рыжеволосая женщина в открытом вечернем платье лиловых тонов. Одному из присутствовавших на спектакле запомнилось ее злое и помятое лицо.
МУЗЫКА И СВЕТ
1
Он словно напророчил себе эту встречу…
… В 1912 году в Петербурге возник новый театр – Музыкальная драма. По замыслу учредителей (режиссер И.М.Лапицкий, дирижер М.А.Бихтер), погрязшей в рутине и сплошных условностях опере следовало противопоставить целостное музыкально-драматическое представление, реалистическое по духу и формам, с характерами и бытом. Труппа составилась в основном из молодых артистов и студентов Консерватории, хотя в дальнейшем в нее вошли и такие знаменитости, как Собинов и Липковская.
Новый театр открылся «Евгением Онегиным». Блок смотрел этот спектакль и одобрил его горячо – за «здоровый реализм», за то, что «сжимается сердце от крепостного права», за психологию и мелочи быта, короче говоря, за все, чего он не находил в «Мейерхольдии».
Второй постановкой Музыкальной драмы была «Кармен». Премьера состоялась 9 октября 1913 года. Спектакль имел успех, даже в снобистском «Аполлоне» отметили, что «постановка поражает своей жизненностью». Очень может быть, что Блок был на премьере. Во всяком случае, осведомленная тетушка Марья Андреевна утверждала, что увидел он этот спектакль именно в октябре.
Увидел – и зачастил: 12 января 1914-го он смотрит «Кармен» во второй раз (вместе с женой), 14 февраля – в третий (вместе с матерью).
Откуда такой напряженный интерес к давно знакомой, конечно не раз слышанной опере? Примерно за год перед тем Блок слушал «Кармен» с прославленной Марией Гай в заглавной партии – и не обмолвился о ней ни единым словом. На сей же раз все дело было именно в исполнительнице.
Пришел, не ожидая никаких чудес, – и вдруг, в буре бессмертной бравурно-тревожной музыки, на сцене возникла настоящая Кармен, полная огня и страсти, вся – дерзкая, неукротимая воля, вся – вихрь и сверканье. Разлетающиеся юбки, рыжие косы, сияющие глаза, зубы, плечи…
Потом он вспоминал: «С первой минуты не было ничего общего ни с одной из моих встреч. Сначала – буря музыки и влекущая колдунья, и – одинокое прислушивание к этой буре, какое-то медленное помолодение души».
Это была еще не очень известная столичной публике оперная актриса (меццо-сопрано). Украинка по происхождению, она в 1905 году окончила петербургскую консерваторию, пела в киевской опере, в петербургском Народном доме, участвовала в «Русских сезонах» в Монте-Карло. Когда Блок увидел ее, ей шел тридцать пятый год. Она была замужем за известным басом-баритоном Мариинской оперы П.3.Андреевым. Исполнение партии Кармен было ее первым и, в сущности, единственным настоящим сценическим успехом. Все, что она спела в дальнейшем (Марина в «Борисе Годунове», Полина и Графиня в «Пиковой даме», Лаура в «Каменном госте», Лель и Весна в «Снегурочке», Волшебная дева в «Парсифале», Амнерис в «Аиде»), не шло ни в какое сравнение с ее Кармен. Да и Блок отнесся ко всем остальным ее созданиям вполне равнодушно.
Была ли она хороша собой? Бог знает, теперь установить это трудно. Сохранившиеся фотографии довольно плотной дамы (не в ролях, а в жизни), признаться, не позволяют догадываться о бушевавшей в ней «буре цыганских страстей. Я узнал ее уже грузной пятидесятилетней женщиной, у которой от блоковской Кармен остались разве что медно-рыжие волосы. А ведь были же и «зубов жемчужный ряд», и «певучий стан», и «хищная сила» прекрасных рук.
Блок много раз, и не только в стихах, говорит о ее красоте, но, во всяком случае, это не была миловидность, как обычно ее понимают. У Блока было свое представление о женской привлекательности, бесконечно далекое от стандарта писаной красавицы. Все его женщины были не красивы, но прекрасны, – вернее сказать, такими он сотворил их – и заставил нас поверить в его творение.
Однако вот впечатление стороннего наблюдателя (март 1914 года): «…рыженькая, некрасивая».
Но какое все это имеет значение, если живет и будет жить только дивный женский образ, созданный воображением поэта!
… Блок потерял голову. Вот как развертывались события. В тот же вечер, когда он назвал ее своим счастьем, он пишет ей первое, еще анонимное, письмо:
«Я смотрю на Вас в «Кармен» третий раз, и волнение мое растет с каждым разом. Прекрасно знаю, что я неизбежно влюбляюсь в Вас, едва Вы появитесь на сцене. Не влюбиться в Вас, смотря на Вашу голову, на Ваше лицо, на Ваш стан, – невозможно. Я думаю, что мог бы с Вами познакомиться, думаю, что Вы позволили бы мне смотреть на Вас, что Вы знаете, может быть, мое имя. Я – не мальчик, я знаю эту адскую музыку влюбленности, от которой стон стоит во всем существе и которой нет никакого исхода. Думаю, что Вы очень знаете это, раз Вы так знаете Кармен (никогда ни в чем другом, да и вообще – до этого «сезона» я Вас не видел). Ну, и я покупаю Ваши карточки, совершенно не похожие на Вас, как гимназист, и больше ничего, все остальное как-то давно уже совершается в «других планах» (дурацкое выражение, к тому же Вы, вероятно, «позитивистка», как все настоящие женщины, и думаете, что я мелю вздор), и Вы (однако продолжаю) об этом знаете тоже «в других планах»; по крайней мере когда я на Вас смотрю, Ваше самочувствие на сцене несколько иное, чем когда меня нет (думаю все-таки, что все это понятно художникам разных цехов и без теософии; я – не теософ). – Конечно, все это вздор. Кажется, Ваша Кармен – совершенно особенная, очень таинственная. Ясно, что молитва матери и любовь невесты от гибели не спасут. Но я не умею разделить – моя проклятая влюбленность, от которой ноет сердце, мешает, прощайте».
Какое блоковское письмо! Оно, конечно, не могло не произвести впечатления, – тем более что Любовь Александровна не была особенно избалована знаками внимания. Пусть слова о совершающемся «в других планах» и о телепатическом воздействии зрителя и в самом деле должны были показаться ей вздором, но из письма можно было извлечь простую и приятную истину: в нее бурно влюбился человек зрелый, неординарный н, как видно, известный.
Все дальнейшее зарегистрировано в записной книжке.
Второго марта в очередной раз он приходит на «Кармен». Рядом оказывается знакомый, с другой стороны – офицер, «паршивый хам», громко разговаривающий с дамой. На афише сегодня Давыдова. «Выходит какая-то коротконогая и рабская подражательница Андреевой-Дельмас. Нет Кармен». И вдруг выясняется, что сама Андреева-Дельмас – в театре, в зрительном зале. Капельдинерша показывает ее Блоку. Он переходит в темноте на свободное место поближе к ней. Она простужена – чихает и кашляет. «Как это было прекрасно, даже это!» Он неотрывно смотрит на нее. «Чуткость скоро дает себя знать. Она оглядывается все чаще. Я страшно волнуюсь». В антракте она беседует с кем-то. «Может быть, спрашивает, кто такой, когда я нарочно и неловко прохожу мимо». Антракт кончается. «Она проскальзывает тихо и садится на свое место. Все чаще смотрит в мою сторону. Я вне себя, почти ничего не слушаю. Иногда явственно овал ее лица в темноте обращен ко мне. Перед занавесом, еще в темноте, я прохожу мимо. Она бросает взгляд, быстро отворачивается, когда я прохожу к выходу, – и точно ждала, что я подойду».
Вскоре дневник безоглядно влюбившегося «гимназиста» преобразился в бессмертные стихи:
В следующем антракте Блока окружили знакомые, завязался обычный театральный разговор. Светская дама, супруга знаменитого историка, небрежничает: «Разве Андреева-Дельмас лучше? Я ее много раз видела… Она прежде пела в оперетке… Миленькая».
Гасят свет. Начинается четвертый акт. Ее нет. Он бросается из зала, расспрашивает служителя у вешалки: она только что ушла. Он торопится вслед, боится и надеется нагнать. На улице – мокрая метель.
В тот же вечер он пишет ей второе письмо, опять без подписи. Вот отрывки: «Я – не мальчик, я много любил и много влюблялся. Не знаю, какой заколдованный цветок Вы бросили мне, не Вы бросили, но я поймал. Когда я увидел Вас без грима и совершенно не похожей на ту, на Вашу Кармен, я потерял голову больше, чем когда я видел Вас на сцене… Я совершенно не знаю, что мне делать теперь, так же, как не знаю, что делать с тем, что во мне, помимо моей воли, растут давно забытые мной чувства».
Не требуя от нее ничего, что связано с отношениями романическими, он просит ее «обратить все-таки внимание на что-то большее», нежели любовное чувство, именно на то, что таинственно связывает их судьбы как художников: «…если бы и Вы, не требуя, не кокетничая (довольно с Вас!), не жадничая, не издеваясь, не актерствуя, приняли меня как-то просто, – может быть, и для Вас и для меня явилось бы что-то новое: для искусства».
Ну, как, например, явилось это для Врубеля и Надежды Забелы.
Не находя в продаже ее фотографий, он передает через швейцара просьбу сняться. Указано более двадцати особенно запомнившихся ему поз, в том числе – «в последний раз Кармен во всей обреченности и во всем великолепии, чтобы чувствовалась путаница кружев, золотистого платья, веер и каблуки», и, наконец, «кошачье сползание по столбу» смертельно раненной Кармен. (Этот момент особенно выделяла в спектакле и театральная критика.)
Теперь он уже знает, как ее зовут, где она живет, какой номер ее телефона. Все ходит мимо ее дома, поджидает – не выйдет ли она из подъезда. Просит своего безотказного Женю Иванова позвонить ей – тот попадает в чужую квартиру. Звонит сам: «Тихий, усталый, деловой и прекрасный женский голос ответил: "Алло"». На этом разговор закончился.
21 марта, «…днем я встретил ее. Она рассматривала афишу на Офицерской… Когда она пошла, я долго смотрел ей вслед».
22 марта. Идет в Музыкальную драму на «Парсифаля», встречает дирижера Н.А.Малько, своего университетского товарища, спрашивает, знает ли он Андрееву-Дельмас. Да, знает и готов познакомить. Более того: в антракте он говорит Блоку, что Андреева-Дельмас сама хочет с ним познакомиться. (Она уже узнала, что ее поклонник – известный поэт.) Однако им овладевает необъяснимая робость. Он не подходит к ней, пробегает мимо, уходит из театра, торопится к ее дому, по дороге встречает знакомого («который, по-видимому, замечает во мне неладное»), ждет. Она появляется и, оглянувшись в его сторону, скрывается в подъезде. Через минуту на мгновение загорается и гаснет ее окно – то самое
«Я стою у стены дураком, смотря вверх. Окна опять слепые. Я дома – в восторге. Я боюсь знакомиться с ней. Но так не кончится, еще что-то будет».
24 марта. Посланы розы.
25 марта. Через швейцара переданы написанные накануне стихи – «На небе – празелень…» и «Есть демон утра…».
26 марта. Посланы три тома «Собрания стихотворений», при корректном письме, заготовленном раньше:
«Глубокоуважаемая Любовь Александровна. Простите мою дерзость и не откажитесь принять эти книги старых стихов; не для того, чтобы читать их (я знаю, что стихи в большом количестве могут оказаться нестерпимыми); но я, будучи поклонником Вашего таланта, хотел бы только поднести Вам лучшее, чем владею. Примите уверение в моем глубоком уважении и преданности Вам. Александр Блок».
Это письмо сохранилось и в другом, более пространном варианте. Видно, Блок тщательно выбирал выражения. На первой из посланных книг было написано только что сочиненное стихотворение «Среди поклонников Кармен…»
27 марта. «Кармен» идет в последний раз (в сезоне). Дельмас не участвует, но, конечно, будет в театре. Он набрасывает два письма с просьбой разрешить ему представиться в антракте, но не посылает их, а звонит но телефону. Ее не было дома, он передал свое имя, номер телефона и просьбу позвонить. Во втором часу ночи она позвонила.
28 марта. Они встретились. Ее звонкий смех, открытые плечи, розы на груди, крепкие духи… Его неловкость.., Пустынные улицы, темная Нева… В этот день были написаны «Ты – как отзвук забытого гимна…» и «О да, любовь вольна, как птица…»
29 марта. «Все поет».
Это было написано в декабре 1913-го. Остается неясным, когда именно услышал он голос, тронувший его сердце. То ли это случилось еще в октябре, то ли – несколько позже.
Натянулись гитарные струны,
Сердце ждет.
Только тронь его голосом юным —
Запоет!
… В 1912 году в Петербурге возник новый театр – Музыкальная драма. По замыслу учредителей (режиссер И.М.Лапицкий, дирижер М.А.Бихтер), погрязшей в рутине и сплошных условностях опере следовало противопоставить целостное музыкально-драматическое представление, реалистическое по духу и формам, с характерами и бытом. Труппа составилась в основном из молодых артистов и студентов Консерватории, хотя в дальнейшем в нее вошли и такие знаменитости, как Собинов и Липковская.
Новый театр открылся «Евгением Онегиным». Блок смотрел этот спектакль и одобрил его горячо – за «здоровый реализм», за то, что «сжимается сердце от крепостного права», за психологию и мелочи быта, короче говоря, за все, чего он не находил в «Мейерхольдии».
Второй постановкой Музыкальной драмы была «Кармен». Премьера состоялась 9 октября 1913 года. Спектакль имел успех, даже в снобистском «Аполлоне» отметили, что «постановка поражает своей жизненностью». Очень может быть, что Блок был на премьере. Во всяком случае, осведомленная тетушка Марья Андреевна утверждала, что увидел он этот спектакль именно в октябре.
Увидел – и зачастил: 12 января 1914-го он смотрит «Кармен» во второй раз (вместе с женой), 14 февраля – в третий (вместе с матерью).
Откуда такой напряженный интерес к давно знакомой, конечно не раз слышанной опере? Примерно за год перед тем Блок слушал «Кармен» с прославленной Марией Гай в заглавной партии – и не обмолвился о ней ни единым словом. На сей же раз все дело было именно в исполнительнице.
Пришел, не ожидая никаких чудес, – и вдруг, в буре бессмертной бравурно-тревожной музыки, на сцене возникла настоящая Кармен, полная огня и страсти, вся – дерзкая, неукротимая воля, вся – вихрь и сверканье. Разлетающиеся юбки, рыжие косы, сияющие глаза, зубы, плечи…
Потом он вспоминал: «С первой минуты не было ничего общего ни с одной из моих встреч. Сначала – буря музыки и влекущая колдунья, и – одинокое прислушивание к этой буре, какое-то медленное помолодение души».
Этот, еще летний, набросок, в замысле обращенный к другой женщине, был обработан как раз в октябре 1913-го. А в феврале 1914-го Блок записывает: «К счастью, Давыдова заболела, и пела Андреева-Дельмас – мое счастье».
Как океан меняет цвет,
Когда в нагроможденной туче
Вдруг полыхнет мигнувший свет, —
Так сердце под грезой певучее
Меняет строй, боясь вздохнуть,
И кровь бросается в ланиты,
И слезы счастья душат грудь
Перед явленьем Карменситы.
Это была еще не очень известная столичной публике оперная актриса (меццо-сопрано). Украинка по происхождению, она в 1905 году окончила петербургскую консерваторию, пела в киевской опере, в петербургском Народном доме, участвовала в «Русских сезонах» в Монте-Карло. Когда Блок увидел ее, ей шел тридцать пятый год. Она была замужем за известным басом-баритоном Мариинской оперы П.3.Андреевым. Исполнение партии Кармен было ее первым и, в сущности, единственным настоящим сценическим успехом. Все, что она спела в дальнейшем (Марина в «Борисе Годунове», Полина и Графиня в «Пиковой даме», Лаура в «Каменном госте», Лель и Весна в «Снегурочке», Волшебная дева в «Парсифале», Амнерис в «Аиде»), не шло ни в какое сравнение с ее Кармен. Да и Блок отнесся ко всем остальным ее созданиям вполне равнодушно.
Была ли она хороша собой? Бог знает, теперь установить это трудно. Сохранившиеся фотографии довольно плотной дамы (не в ролях, а в жизни), признаться, не позволяют догадываться о бушевавшей в ней «буре цыганских страстей. Я узнал ее уже грузной пятидесятилетней женщиной, у которой от блоковской Кармен остались разве что медно-рыжие волосы. А ведь были же и «зубов жемчужный ряд», и «певучий стан», и «хищная сила» прекрасных рук.
Блок много раз, и не только в стихах, говорит о ее красоте, но, во всяком случае, это не была миловидность, как обычно ее понимают. У Блока было свое представление о женской привлекательности, бесконечно далекое от стандарта писаной красавицы. Все его женщины были не красивы, но прекрасны, – вернее сказать, такими он сотворил их – и заставил нас поверить в его творение.
Однако вот впечатление стороннего наблюдателя (март 1914 года): «…рыженькая, некрасивая».
Но какое все это имеет значение, если живет и будет жить только дивный женский образ, созданный воображением поэта!
… Блок потерял голову. Вот как развертывались события. В тот же вечер, когда он назвал ее своим счастьем, он пишет ей первое, еще анонимное, письмо:
«Я смотрю на Вас в «Кармен» третий раз, и волнение мое растет с каждым разом. Прекрасно знаю, что я неизбежно влюбляюсь в Вас, едва Вы появитесь на сцене. Не влюбиться в Вас, смотря на Вашу голову, на Ваше лицо, на Ваш стан, – невозможно. Я думаю, что мог бы с Вами познакомиться, думаю, что Вы позволили бы мне смотреть на Вас, что Вы знаете, может быть, мое имя. Я – не мальчик, я знаю эту адскую музыку влюбленности, от которой стон стоит во всем существе и которой нет никакого исхода. Думаю, что Вы очень знаете это, раз Вы так знаете Кармен (никогда ни в чем другом, да и вообще – до этого «сезона» я Вас не видел). Ну, и я покупаю Ваши карточки, совершенно не похожие на Вас, как гимназист, и больше ничего, все остальное как-то давно уже совершается в «других планах» (дурацкое выражение, к тому же Вы, вероятно, «позитивистка», как все настоящие женщины, и думаете, что я мелю вздор), и Вы (однако продолжаю) об этом знаете тоже «в других планах»; по крайней мере когда я на Вас смотрю, Ваше самочувствие на сцене несколько иное, чем когда меня нет (думаю все-таки, что все это понятно художникам разных цехов и без теософии; я – не теософ). – Конечно, все это вздор. Кажется, Ваша Кармен – совершенно особенная, очень таинственная. Ясно, что молитва матери и любовь невесты от гибели не спасут. Но я не умею разделить – моя проклятая влюбленность, от которой ноет сердце, мешает, прощайте».
Какое блоковское письмо! Оно, конечно, не могло не произвести впечатления, – тем более что Любовь Александровна не была особенно избалована знаками внимания. Пусть слова о совершающемся «в других планах» и о телепатическом воздействии зрителя и в самом деле должны были показаться ей вздором, но из письма можно было извлечь простую и приятную истину: в нее бурно влюбился человек зрелый, неординарный н, как видно, известный.
Все дальнейшее зарегистрировано в записной книжке.
Второго марта в очередной раз он приходит на «Кармен». Рядом оказывается знакомый, с другой стороны – офицер, «паршивый хам», громко разговаривающий с дамой. На афише сегодня Давыдова. «Выходит какая-то коротконогая и рабская подражательница Андреевой-Дельмас. Нет Кармен». И вдруг выясняется, что сама Андреева-Дельмас – в театре, в зрительном зале. Капельдинерша показывает ее Блоку. Он переходит в темноте на свободное место поближе к ней. Она простужена – чихает и кашляет. «Как это было прекрасно, даже это!» Он неотрывно смотрит на нее. «Чуткость скоро дает себя знать. Она оглядывается все чаще. Я страшно волнуюсь». В антракте она беседует с кем-то. «Может быть, спрашивает, кто такой, когда я нарочно и неловко прохожу мимо». Антракт кончается. «Она проскальзывает тихо и садится на свое место. Все чаще смотрит в мою сторону. Я вне себя, почти ничего не слушаю. Иногда явственно овал ее лица в темноте обращен ко мне. Перед занавесом, еще в темноте, я прохожу мимо. Она бросает взгляд, быстро отворачивается, когда я прохожу к выходу, – и точно ждала, что я подойду».
Вскоре дневник безоглядно влюбившегося «гимназиста» преобразился в бессмертные стихи:
Безмолвная встреча в театральном партере имела продолжение, в стихах не отразившееся.
Сердитый взор бесцветных глаз.
Их гордый вызов, их презренье.
Всех линий – таянье и пенье.
Так я Вас встретил в первый раз.
В партере – ночь. Нельзя дышать.
Нагрудник черный близко, близко…
И бледное лицо… и прядь
Волос, спадающая низко…
О, не впервые странных встреч
Я испытал немую жуткость!
Но этих нервных рук и плеч
Почти пугающая чуткость…
В движеньях гордой головы
Прямые признаки досады..
(Так на людей из-за ограды
Угрюмо взглядывают львы.)
–
О, не глядеть, молчать – нет мочи,
Сказать – не надо и нельзя…
И Вы уже (звездой средь ночи),
Скользящей поступью скользя.
Идете – в поступи истома,
И песня Ваших нежных плеч
Уже до ужаса знакома,
И сердцу суждено беречь,
Как память об иной отчизне,
Ваш образ, дорогой навек…
В следующем антракте Блока окружили знакомые, завязался обычный театральный разговор. Светская дама, супруга знаменитого историка, небрежничает: «Разве Андреева-Дельмас лучше? Я ее много раз видела… Она прежде пела в оперетке… Миленькая».
Гасят свет. Начинается четвертый акт. Ее нет. Он бросается из зала, расспрашивает служителя у вешалки: она только что ушла. Он торопится вслед, боится и надеется нагнать. На улице – мокрая метель.
Арена действия – район Мариинского театра и Консерватории (здесь идут спектакли Музыкальной драмы), Торговая, Мастерская, Офицерская, Екатерининский канал… По редкому стечению обстоятельств, они оба жили рядом – он в самом конце Офицерской, она – на один дом ближе. Пока еще он об этом не знает, расспрашивает дворника и швейцариху другого дома, – те путают, несут околесицу. «Возвращаюсь домой, сбитый с пути… О, как блаженно и глупо – давно не было ничего подобного. Ничего не понимаю. Будет еще что-то, так не кончится».
А там: Уйдем, уйдем от жизни,
Уйдем от этой грустной жизни!
Кричит погибший человек…
И март наносит мокрый снег.
В тот же вечер он пишет ей второе письмо, опять без подписи. Вот отрывки: «Я – не мальчик, я много любил и много влюблялся. Не знаю, какой заколдованный цветок Вы бросили мне, не Вы бросили, но я поймал. Когда я увидел Вас без грима и совершенно не похожей на ту, на Вашу Кармен, я потерял голову больше, чем когда я видел Вас на сцене… Я совершенно не знаю, что мне делать теперь, так же, как не знаю, что делать с тем, что во мне, помимо моей воли, растут давно забытые мной чувства».
Не требуя от нее ничего, что связано с отношениями романическими, он просит ее «обратить все-таки внимание на что-то большее», нежели любовное чувство, именно на то, что таинственно связывает их судьбы как художников: «…если бы и Вы, не требуя, не кокетничая (довольно с Вас!), не жадничая, не издеваясь, не актерствуя, приняли меня как-то просто, – может быть, и для Вас и для меня явилось бы что-то новое: для искусства».
Ну, как, например, явилось это для Врубеля и Надежды Забелы.
Не находя в продаже ее фотографий, он передает через швейцара просьбу сняться. Указано более двадцати особенно запомнившихся ему поз, в том числе – «в последний раз Кармен во всей обреченности и во всем великолепии, чтобы чувствовалась путаница кружев, золотистого платья, веер и каблуки», и, наконец, «кошачье сползание по столбу» смертельно раненной Кармен. (Этот момент особенно выделяла в спектакле и театральная критика.)
Теперь он уже знает, как ее зовут, где она живет, какой номер ее телефона. Все ходит мимо ее дома, поджидает – не выйдет ли она из подъезда. Просит своего безотказного Женю Иванова позвонить ей – тот попадает в чужую квартиру. Звонит сам: «Тихий, усталый, деловой и прекрасный женский голос ответил: "Алло"». На этом разговор закончился.
21 марта, «…днем я встретил ее. Она рассматривала афишу на Офицерской… Когда она пошла, я долго смотрел ей вслед».
22 марта. Идет в Музыкальную драму на «Парсифаля», встречает дирижера Н.А.Малько, своего университетского товарища, спрашивает, знает ли он Андрееву-Дельмас. Да, знает и готов познакомить. Более того: в антракте он говорит Блоку, что Андреева-Дельмас сама хочет с ним познакомиться. (Она уже узнала, что ее поклонник – известный поэт.) Однако им овладевает необъяснимая робость. Он не подходит к ней, пробегает мимо, уходит из театра, торопится к ее дому, по дороге встречает знакомого («который, по-видимому, замечает во мне неладное»), ждет. Она появляется и, оглянувшись в его сторону, скрывается в подъезде. Через минуту на мгновение загорается и гаснет ее окно – то самое
(И окно, самое крайнее, и высокую крышу можно видеть и теперь в доме № 53 по улице Декабристов.)
В последнем этаже, там, под высокой крышей,
Окно, горящее не от одной зари…
«Я стою у стены дураком, смотря вверх. Окна опять слепые. Я дома – в восторге. Я боюсь знакомиться с ней. Но так не кончится, еще что-то будет».
В полном смятении он снова, задержанный знакомыми, упускает возможность подойти к ней в театре, хотя она явно ждет, что он подойдет. Потом полтора часа напрасно околачивается у ее двери.
И в сонный входит вихрь смятенная душа…
24 марта. Посланы розы.
25 марта. Через швейцара переданы написанные накануне стихи – «На небе – празелень…» и «Есть демон утра…».
26 марта. Посланы три тома «Собрания стихотворений», при корректном письме, заготовленном раньше:
«Глубокоуважаемая Любовь Александровна. Простите мою дерзость и не откажитесь принять эти книги старых стихов; не для того, чтобы читать их (я знаю, что стихи в большом количестве могут оказаться нестерпимыми); но я, будучи поклонником Вашего таланта, хотел бы только поднести Вам лучшее, чем владею. Примите уверение в моем глубоком уважении и преданности Вам. Александр Блок».
Это письмо сохранилось и в другом, более пространном варианте. Видно, Блок тщательно выбирал выражения. На первой из посланных книг было написано только что сочиненное стихотворение «Среди поклонников Кармен…»
27 марта. «Кармен» идет в последний раз (в сезоне). Дельмас не участвует, но, конечно, будет в театре. Он набрасывает два письма с просьбой разрешить ему представиться в антракте, но не посылает их, а звонит но телефону. Ее не было дома, он передал свое имя, номер телефона и просьбу позвонить. Во втором часу ночи она позвонила.
28 марта. Они встретились. Ее звонкий смех, открытые плечи, розы на груди, крепкие духи… Его неловкость.., Пустынные улицы, темная Нева… В этот день были написаны «Ты – как отзвук забытого гимна…» и «О да, любовь вольна, как птица…»
29 марта. «Все поет».
2
В этом мокром марте был создан цикл «Кармен» – все десять стихотворений, обращенных к Л.А.Дельмас. Они сразу были задуманы именно как цикл, как нечто целостное: «Да, я напишу цикл стихов и буду просить принять от меня посвящение» (18 марта). Если не считать заглавного восьмистишия, цикл образовался в течение двух недель. Поэтому Блок и заметил впоследствии, что в марте 1914-го он «отдался стихии не менее слепо», чем в январе 1907-го, когда так же залпом, в две недели, была написана «Снежная маска».
Таким образом, цикл «Кармен» был задуман и создан до того, как отношения поэта с его вдохновительницей приняли определенную житейскую форму. Сложные перипетии реального романа в стихах не отражены, это – «роман воображения».
Печатая «Кармен» в журнале и в своих книгах (от раза к разу меняя состав цикла), Блок отступил от хронологического расположения стихов, выявив тем самым другую, более важную для него, внутреннюю последовательность лирико-драматического сюжета. Заметим кстати, что в цикл не было включено написанное как бы от лица Л.А.Дельмас стихотворение «Петербургские сумерки снежные…» (15 марта 1914 года) – потому что его разговорно-бытовая интонация совершенно не согласовалась с торжественно-гимнической музыкой «Кармен».
О чем эта музыка?
Блок много писал о могучей свободной и освободительной страсти, высоко поднимающей человека над миром обыденщины, над лживой жизнью в страшном мире. Но никогда еще переживание такой страсти не достигало в его стихах подобного накала, как в «Кармен».
«И я забыл все дни, все ночи, и сердце захлестнула кровь…» У Блока было свое, выношенное представление о такой самозабвенной страсти, в палящем огне которой перегорает все мелкое, случайное, унизительное и грешное, что он обозначал понятием «черная кровь». Настоящая страсть безгрешна, ибо духовна. А если жив дух, теряет свою власть плоть – «чудовище бесстыдное и бездушное». В страсти человеку дано ощутить всю полноту бытия – видеть сразу и «землю» и «звезды», иными словами – крепко держаться за землю, но ни на миг не забывать о звездах.
Истинная, одухотворенная страсть так прекрасна, так освободительна, что поэт может приравнять ее только к самому высокому, святому и заветному, что у него есть,
«Все – музыка и свет…» В любовной лирике Блока не найти более звонких, ликующих и восторженных нот.
Под впечатлением встречи с Кармен Блок написал одному приятелю, искавшему опору для своего пошатнувшегося духовного бытия в прежних блоковских стихах: «Даже на языке той эры говорить невозможно. Откуда же эта тайная страсть к жизни? Я Вам не хвастаюсь, что она во мне сильна, но и не лгу, потому что только недавно испытал ее действие. Знали мы то, узнать надо и это: жить «по-человечески»; после «ученических годов» – «годы странствий»».
Запомним эти слова: жить по-человечески.
Нетрудно различить в «Кармен» мотивы, – связывающие этот цикл с прежней любовной лирикой Блока. Жизнь сложна, сотворена из противоречий и нерасчленима, свет и тьма соприсутствуют в ней, «мелодией одной звучат печаль и радость», – и Блок не был бы Блоком, если бы не внес в свою широкую, мажорно звучащую симфонию трагической ноты.
Знаменующий радость и счастье светлый гений любви, казалось бы весь сотканный из золота, синевы и перламутра, двоится:
Великая страсть прекрасна и освободительна, но в ней таится и грозная опасность – она может потребовать в оплату единственное, чем человек владеет полностью и безраздельно, – его жизнь.
Случайных, нейтральных, ни о чем не говорящих образов у Блока не бывает. И в «Кармен» не случайны такие детали, как, например, бегло оброненное упоминание о змее («Спишь, змеею склубясь прихотливой…»). Приходит на память «змеиный» мотив в «Фаине», тоже говорящий об угрозе «изменения облика» («Змеиным шелестом солжешь…», «змеиная неверность» и т. п.), или знакомая по «Черной крови» антиномия: «синий берег рая» как образ недоступного счастья (в «Кармен» тот же эпитет: «Синий, синий, певучий, певучий») и полный лжи и обмана «змеиный рай».
В заключительном стихотворении цикла (которое Блок сам назвал «важным») земное, цыганское переключено в план космический. Поэт возводит свою Кармен в ранг беззаконной кометы, приобщает ее к тайнам «вселенской души».
Но все это в «Кармен» не главное, не решающее.
Главное и решающее – это простота и цельность чувства, жажда жить и любить по-человечески, не впадая ни в астральность, ни в инфернальности. Сперва Блок увидел в своей Кармен только стихийно-вольную цыганку. А потом (вскоре), как писал он Л.А.Дельмас, «ясно обозначилось то, что теперь всего чаще стоит передо мной, как страшно серьезное»: «Из бури музыки – тишина, нет, не тишина; старинная женственность, – да, и она, но за ней – еще: какая-то глубина верности, лежащая в Вас… Земля, природа, чистота, жизнь, правдивое лицо жизни, какое-то мне незнакомое; все это, все-таки, не определяет. Возможность счастья, что ли? Словом, что-то забытое людьми, и не мной одним, но всеми христианами, которые превыше всего ставят крестную муку; такое что-то простое, чего нельзя объяснить и разложить. Вот Ваша сила – в этой простоте».
Как все это близко к нравственной проблематике «Розы и Креста»!
Любовь, в честь которой спет вдохновенный гимн в «Кармен», величава, но человечна и проста. Она вобрала в себя весь пережитый поэтом душевный опыт «вочеловечения».
За бурей цыганских страстей здесь угадывается не только знойная Севилья, коррида и тореадоры, сегидилья и фанданго, бубны и кастаньеты (Блоку пригодились воспоминания о Гетари), но и среда, в которой живет образ русской цыганки: вербы, ячменные колосья, крики журавлей, деревенский плетень, а в черновике еще и «родимая наша печаль», и «твоя яровая земля».
И что наиболее существенно: когда поэт говорит о своей надежде на ответное чувство возлюбленной, он выбирает те слова-символы, в семантике которых с наибольшей глубиной раскрывается смысл его раздумий о существе жизни и о назначении человека.
Здесь стихия движения явным образом противопоставлена тишине и блаженной неподвижности «райского» существования, отъединенного от общей бурно-стремительной жизни. Идея долга, призвания, нравственного императива, как увидим, в конечном счете предопределила судьбу реального романа поэта и его Кармен.
Простота и цельность чувства властно требовали и простого, проверенного временем стиля. Почему, спрашивается, Блок обратился к чужому сюжету, после Мериме и Бизе ставшему младшим из общеевропейских поэтических мифов (если не говорить, разумеется, об обстоятельствах внешнего порядка)? Именно в силу общедоступности, народности этого сюжета.
Таким образом, цикл «Кармен» был задуман и создан до того, как отношения поэта с его вдохновительницей приняли определенную житейскую форму. Сложные перипетии реального романа в стихах не отражены, это – «роман воображения».
Печатая «Кармен» в журнале и в своих книгах (от раза к разу меняя состав цикла), Блок отступил от хронологического расположения стихов, выявив тем самым другую, более важную для него, внутреннюю последовательность лирико-драматического сюжета. Заметим кстати, что в цикл не было включено написанное как бы от лица Л.А.Дельмас стихотворение «Петербургские сумерки снежные…» (15 марта 1914 года) – потому что его разговорно-бытовая интонация совершенно не согласовалась с торжественно-гимнической музыкой «Кармен».
О чем эта музыка?
Блок много писал о могучей свободной и освободительной страсти, высоко поднимающей человека над миром обыденщины, над лживой жизнью в страшном мире. Но никогда еще переживание такой страсти не достигало в его стихах подобного накала, как в «Кармен».
«И я забыл все дни, все ночи, и сердце захлестнула кровь…» У Блока было свое, выношенное представление о такой самозабвенной страсти, в палящем огне которой перегорает все мелкое, случайное, унизительное и грешное, что он обозначал понятием «черная кровь». Настоящая страсть безгрешна, ибо духовна. А если жив дух, теряет свою власть плоть – «чудовище бесстыдное и бездушное». В страсти человеку дано ощутить всю полноту бытия – видеть сразу и «землю» и «звезды», иными словами – крепко держаться за землю, но ни на миг не забывать о звездах.
Истинная, одухотворенная страсть так прекрасна, так освободительна, что поэт может приравнять ее только к самому высокому, святому и заветному, что у него есть,
Лирическое содержание темы раскрывается в образе героя. Измученный «грустной жизнью» человек, которого душат «слезы счастья», готов позабыть о своей «черной и дикой судьбе»; он ловит «отзвук забытого гимна», воодушевлявшего его в прошлом, в нем даже воскресает «сладкая надежда» на лучшее будущее.
Я буду петь тебя, я небу
Твой голос передам!
Как иерей, свершу я требу
За твой огонь – звездамt
«Все – музыка и свет…» В любовной лирике Блока не найти более звонких, ликующих и восторженных нот.
Под впечатлением встречи с Кармен Блок написал одному приятелю, искавшему опору для своего пошатнувшегося духовного бытия в прежних блоковских стихах: «Даже на языке той эры говорить невозможно. Откуда же эта тайная страсть к жизни? Я Вам не хвастаюсь, что она во мне сильна, но и не лгу, потому что только недавно испытал ее действие. Знали мы то, узнать надо и это: жить «по-человечески»; после «ученических годов» – «годы странствий»».
Запомним эти слова: жить по-человечески.
Нетрудно различить в «Кармен» мотивы, – связывающие этот цикл с прежней любовной лирикой Блока. Жизнь сложна, сотворена из противоречий и нерасчленима, свет и тьма соприсутствуют в ней, «мелодией одной звучат печаль и радость», – и Блок не был бы Блоком, если бы не внес в свою широкую, мажорно звучащую симфонию трагической ноты.
Знаменующий радость и счастье светлый гений любви, казалось бы весь сотканный из золота, синевы и перламутра, двоится:
Мотив изменения «неотступного лика» преследовал Блока с далеких времен поклонения Прекрасной Даме: «Но страшно мне: изменишь облик Ты…» И, конечно, не случайно эпитет «страшный» так назойливо врывается в «Кармен», в стремительный поток взволнованной лирической речи: «О, страшный час, когда она, читая по руке Цуниги, в глаза Хозе метнула взгляд…», «Розы – страшен мне цвет этих роз…», «Здесь – страшная печать отверженности женской…», «Вот – мой восторг, мой страх…»
Но как ночною тьмой сквозит лазурь,
Так этот лик сквозит порой ужасным, —
И золото кудрей – червонно-красным,
И голос – рокотом забытых бурь.
Великая страсть прекрасна и освободительна, но в ней таится и грозная опасность – она может потребовать в оплату единственное, чем человек владеет полностью и безраздельно, – его жизнь.
Посылая Л.А.Дельмас это стихотворение, Блок приписал: «Да, страшно – потому что когда такие тревоги просыпаются, их уже нельзя усыпить» (в другом случае: «Пусто, дико, страшно, бездомно, и от страсти спасенья нет»). Бесспорно, Блоку было близко и понятно тютчевское: «О, как убийственно мы любим! Как в буйной слепоте страстей мы то всего вернее губим, что сердцу нашему милей!..»
И сердце захлестнула кровь,
Смывая память об отчизне…
А голос пел: Ценою жизни
Ты мне заплатишь за любовь!
Случайных, нейтральных, ни о чем не говорящих образов у Блока не бывает. И в «Кармен» не случайны такие детали, как, например, бегло оброненное упоминание о змее («Спишь, змеею склубясь прихотливой…»). Приходит на память «змеиный» мотив в «Фаине», тоже говорящий об угрозе «изменения облика» («Змеиным шелестом солжешь…», «змеиная неверность» и т. п.), или знакомая по «Черной крови» антиномия: «синий берег рая» как образ недоступного счастья (в «Кармен» тот же эпитет: «Синий, синий, певучий, певучий») и полный лжи и обмана «змеиный рай».
В заключительном стихотворении цикла (которое Блок сам назвал «важным») земное, цыганское переключено в план космический. Поэт возводит свою Кармен в ранг беззаконной кометы, приобщает ее к тайнам «вселенской души».
Посылая эти стихи Л.А.Дельмас, Блок заговорил о причастности ее к тайным силам: «Вам этого никто про Вас не говорил, и Вы этого про себя, ни про меня – не узнаете и не поймете, верно, но это – так, клянусь Вам и в этом». Точно так же за семь лет до того он пытался внушить Н.Н.Волоховой, что она «непостижима» и, «миру дольнему подвластна», сама не знает, «каким радениям причастна, какою верой крещена».
Сама себе закон – летишь, летишь ты мимо,
К созвездиям иным, не ведая орбит,
И этот мир тебе – лишь красный облак дыма,
Где что-то жжет, поет, тревожит и горит!
Но все это в «Кармен» не главное, не решающее.
Главное и решающее – это простота и цельность чувства, жажда жить и любить по-человечески, не впадая ни в астральность, ни в инфернальности. Сперва Блок увидел в своей Кармен только стихийно-вольную цыганку. А потом (вскоре), как писал он Л.А.Дельмас, «ясно обозначилось то, что теперь всего чаще стоит передо мной, как страшно серьезное»: «Из бури музыки – тишина, нет, не тишина; старинная женственность, – да, и она, но за ней – еще: какая-то глубина верности, лежащая в Вас… Земля, природа, чистота, жизнь, правдивое лицо жизни, какое-то мне незнакомое; все это, все-таки, не определяет. Возможность счастья, что ли? Словом, что-то забытое людьми, и не мной одним, но всеми христианами, которые превыше всего ставят крестную муку; такое что-то простое, чего нельзя объяснить и разложить. Вот Ваша сила – в этой простоте».
Как все это близко к нравственной проблематике «Розы и Креста»!
Любовь, в честь которой спет вдохновенный гимн в «Кармен», величава, но человечна и проста. Она вобрала в себя весь пережитый поэтом душевный опыт «вочеловечения».
За бурей цыганских страстей здесь угадывается не только знойная Севилья, коррида и тореадоры, сегидилья и фанданго, бубны и кастаньеты (Блоку пригодились воспоминания о Гетари), но и среда, в которой живет образ русской цыганки: вербы, ячменные колосья, крики журавлей, деревенский плетень, а в черновике еще и «родимая наша печаль», и «твоя яровая земля».
И что наиболее существенно: когда поэт говорит о своей надежде на ответное чувство возлюбленной, он выбирает те слова-символы, в семантике которых с наибольшей глубиной раскрывается смысл его раздумий о существе жизни и о назначении человека.
Ни одно слово здесь не случайно. Буря жизни, тревога, дальний путь – в поэтическом языке Блока все это самые устойчивые символы, передающие чувство родины, сознание нравственного долга, ощущение движения к поставленной цели.
За бурей жизни, за тревогой,
За грустью всех измен, —
Пусть эта мысль предстанет строгой,
Простой и белой, как дорога,
Как дальний путь, Кармен!
Здесь стихия движения явным образом противопоставлена тишине и блаженной неподвижности «райского» существования, отъединенного от общей бурно-стремительной жизни. Идея долга, призвания, нравственного императива, как увидим, в конечном счете предопределила судьбу реального романа поэта и его Кармен.
Простота и цельность чувства властно требовали и простого, проверенного временем стиля. Почему, спрашивается, Блок обратился к чужому сюжету, после Мериме и Бизе ставшему младшим из общеевропейских поэтических мифов (если не говорить, разумеется, об обстоятельствах внешнего порядка)? Именно в силу общедоступности, народности этого сюжета.