На читательской конференции в маленькой библиотеке в Замоскворечье молодой человек говорил:
   "Мне очень нужен Ремарк... У нас был Сталин, все в него верили, и я верил в него, как в бога. Даже не мог себе представить, что он в туалет ходит. А потом оказалось, что он сделал столько ужасного, убил стольких людей. После этого берешь сегодня "Правду" и ничего не получаешь ни для ума, ни для сердца. Наша молодежь больше не верит в комсомол, многие и в партию не верят. Потому Ремарк и влияет. Его герои тоже испытывали большие разочарования. И он это прекрасно показывает".
   На конференции в другой районной библиотеке молодой научный работник рассказывал:
   ""Триумфальная арка" произвела на меня потрясающее впечатление. Когда закрыл книгу, стало больно за нашу литературу: почему наши так не могут? А Ремарка читают ведь разные люди, и снобы, и простые рабочие парни; чем же он всех захватывает? А тем, что в его книгах мы находим такое, чего даже в лучших наших книгах нет. Настоящие мысли людей, настоящие движения человеческой души. Он заставляет подумать: для чего человек живет? как любит, как ненавидит? Важно еще и то, что наши критики стыдливо обходят проблемы пола..."
   В 1960 году комиссия ЦК, обследовавшая филологический факультет МГУ, спрашивала студентов: "Кто ваш любимый писатель?" Чаще всего называли Пастернака и Ремарка.
   "Ремарковский потоп" постепенно начал спадать. В 70-е годы мы не припомним ни одной читательской конференции о нем, а после наших лекций нас уже спрашивали прежде всего о Бёлле, Сэлинджере, Маркесе.
   С 55-го года звучали в Москве и Ленинграде песни Ива Монтана. Сперва были пластинки, а в 56-м году он пел на трибуне стадиона в Лужниках и в клубе Союза писателей. К нам стали приезжать зарубежные театры. Мы смотрели классические спектакли "Комеди Франсез", нью-йоркскую постановку "Порги и Бесс", "Гамлет" и "Макбет" в постановке Питера Брука. В 1955 году в Москву привезли "Мадонну" Рафаэля и другие картины из Дрезденской галереи. В 1957 году во время Международного фестиваля молодежи впервые были выставлены и произведения абстрактной живописи - полотна польских, чешских, французских художников. Позже на французской, американской национальных выставках были такие картины и скульптуры современных художников, о которых раньше можно было прочитать только как о примерах упадка, разложения буржуазной культуры. В московском Музее изящных искусств и на верхнем этаже Эрмитажа открыли отделы нового западного искусства. Картины Пикассо, Гогена, Сезанна, Матисса, Ван Гога достали из запасников.
   Поликарпов и его чиновники боялись "открывать шлюзы" вредным западным влияниям, а мы хотели, чтобы щели в железном занавесе стали прорывами, чтобы хлынули потоки новых слов, новых красок, новых звуков и с ними новых мыслей и чувств, представлений о жизни. Для этого мы работали. И мы надеялись, что эти потоки размоют и смоют все внешние и внутренние преграды, задерживающие развитие нашей литературы, нашего искусства, очистят почву для расцвета всей духовной жизни.
   Мы оба были литераторами-зарубежниками. И поэтому мы могли почти беспрепятственно читать иностранные издания - книги, журналы, газеты; мы сравнительно легко доставали билеты на выставки, на гастрольные спектакли. Но когда в 1955 году в Москву приехал Бертольт Брехт получать Ленинскую премию, у меня - тогда еще не реабилитированного - мысли не было, что можно с ним познакомиться, поговорить, хотя я тогда уже переводил "Галилея". Возможность общения с иностранцем, даже гражданином ГДР, была еще невообразима и для меня, и для всех окружающих.
   Но уже год спустя, и все еще до реабилитации, я пришел в гостиницу к Леонгарду Франку, о котором писал статью для "Иностранной литературы". Это был первый иностранец, которого я встретил после тюрьмы. Мне нравились его книги, и старые - "Разбойники", "Оксенфуртский квартет", и новые - "Ученики Иисуса" и "Слева, где сердце". И сам он сразу же понравился: безыскусно моложавый, порывистый, исполненный веселой доброты, которая так привлекает в его книгах. Он говорил больше, чем спрашивал: "Я был экспрессионистом и останусь им навсегда. Я - последний немецкий экспрессионист... Я знал, что у вас тут много дурного творилось, ваш Сталин был опасный и жестокий диктатор. Когда они с Гитлером сговорились, мне было очень страшно, у нас многие в отчаяние пришли. Но ведь все это осталось в прошлом. И вы молодая страна, сильная, полная надежд, и я верю в ваше будущее. Вам не страшен ветер, дующий в лицо. А у нас еще очень живучи нацистские настроения, особенно в моем родном городе Вюрцбурге *. Нам еще нужно чистить души и мозги".
   * 15 лет спустя, в Вюрцбурге, на сессии Академии языка и литературы, министр культуры Баварии г-н Майер в приветственной речи говорил о немецких писателях, когда-либо побывавших в Вюрцбурге или поминавших этот город, начиная от Вальтера фон дер Фогельвейде до Томаса Манна, но не назвал Франка. Я спросил его, почему он в столь блестящей, исполненной литературно-исторических знаний речи забыл о писателе, у которого все произведения связаны непосредственно с Вюрцбургом. И министр, нисколько не смутившись, ответил: "Конечно, конечно, вы имеете в виду Франка; я посвятил ему целую страницу в речи, но я заметил, что мое выступление затягивается, и я просто не успел..."
   Франк - человек из далекого, чужого мира, знакомого только по книгам, газетам, фильмам, - за какие-нибудь полчаса стал мне душевно близок. И эта встреча неожиданно укрепила мои тогдашние надежды, мою остаточную веру в социалистические идеалы. Четыре года спустя я назвал мой первый сборник литературно-критических работ "Сердце всегда слева" - почти по Франку.
   * * *
   Р. После "Старика и моря" стали переиздавать рассказы и романы Хемингуэя. Молодой театр "Современник" поставил "Пятую колонну". В 1959 году вышел двухтомник избранных сочинений. Очереди в книжных магазинах выстраивались с вечера. К этому времени сам Хемингуэй стал героической легендой. Он и для нас был не только любимым писателем, но и человеком, который жил так же, как писал. Сдержанный, чуждый патетики, бесстрашный солдат, охотник, рыболов, матадор, боец испанской республики, соратник французских партизан, он представлялся нам рыцарем без страха и упрека. Его снимки в 60-х годах продавались в магазинах сувениров вместе с портретами Есенина, кинозвезд, космонавтов, футболистов. Снимки бородатого "папы Хэма" стали необходимой приметой стандартного интеллигентского интерьера.
   Однако роман "По ком звонит колокол", сразу же после издания в США (1940) переведенный на русский язык, оставался запрещенным еще 28 лет. И потому, что коммунисты - ветераны гражданской войны в Испании опубликовали в "Дейли Уоркер" письмо, где обвиняли Хемингуэя в искажениях и даже в клевете.
   Рукопись романа позже влилась в самиздат.
   Летом 1942 года, когда Лев впервые приехал с фронта в Москву, мы оба слушали речь Ильи Эренбурга в ВТО. Он тогда прочитал заключительные страницы - последний внутренний монолог Роберта Джордана. (Часть этого монолога была впервые напечатана по-русски 19 лет спустя в книге Льва "Сердце всегда слева".)
   В 1959 году Председатель Верховного Совета Микоян, ездивший на Кубу, побывал у Хемингуэя, привез ему в подарок новое двухтомное издание. Хемингуэй обрадовался, но огорчился, что там нет "Колокола". И тогда же стало известно, что Фидель Кастро говорил: "Этот роман мы брали с собой в горы, он был для нас пособием в партизанской борьбе..."
   О романе "По ком звонит колокол" я рассказывала едва ли не в каждой публичной лекции... О необходимости издать его говорила на всех совещаниях, когда обсуждались издательские планы. Неодолимой преградой оставалось сопротивление руководителей испанской компартии. В 1954 году в "Литгазете" появилось небольшое сообщение о том, что роман - в издательских планах. Осуществить план помешали гневные письма протеста. Среди авторов писем была и Долорес Ибаррури, председатель испанской компартии, и некоторые влиятельные деятели французской компартии. В 1959 году ленинградский журнал "Нева" объявил, что публикует роман; редакция получила телеграмму с Кубы: "Очень рад, что вы печатаете роман. Лучшие пожелания, Хемингуэй".
   Но и на этот раз последовал запрет.
   В начале 63-го года главный редактор "Известий" Аджубей (зять Хрущева) пытался напечатать главу в "Неделе". Это не удалось и ему. И лишь летом 63-го года - после совещания европейских писателей в Ленинграде - в "Литгазете" были напечатаны заключительные страницы романа. Тогда же готовилось издание книги. И моя статья "О революции и любви, о жизни и смерти" (к выходу русского издания "По ком звонит колокол") была опубликована в январском номере журнала "Звезда" за 64-й год. И снова Долорес Ибаррури и тогдашний генеральный секретарь испанской компартии Листер добились запрещения книги. Несколько месяцев спустя цензура изъяла мою статью, опубликованную раньше в журнале, из моего сборника "Потомки Гекльберри Финна".
   Только в 1968 году в третьем томе 4-томного собрания сочинений был, наконец, опубликован роман "По ком звонит колокол", хотя и с купюрами. Видимо, публикация "Колокола" не случайно совпала с пражской весной, когда снова ожили надежды на "социализм с человеческим лицом" и снова казались реальными идеалы, близкие тем, за которые сражался Роберт Джордан.
   "Меня и моих друзей в середине пятидесятых, после XX съезда прежде всего поражали картины бюрократического перерождения революции. Тогда эту книгу многие русские интеллигенты прочитали как художественное воплощение того, о чем говорили, спорили едва ли не все мы: о средствах и цели, о цене политической борьбы и победы, о преступлениях и о лжи, о нашем стыде и нашем раскаянии, о тиранах и маньяках, вырастающих из вчерашних революционеров.
   Начиная сознавать, что мы были в плену лживой, бесчеловечной идеологии, что мы долго были обманутыми и обманывали сами, мы судорожно искали новой идеологии, иной системы верований, необходимо включающей нравственные начала, правдивость и человечность. В пору этого острого, мучительного кризиса многие из нас и открывали роман Хемингуэя - не самый ли русский иностранный роман двадцатого века?" *
   * Орлова Р. Хемингуэй в России длиною в полстолетия. Ардис, 1985.
   Л. "Маленький принц" Сент-Экзюпери был опубликован в 1959 году, "Над пропастью во ржи" Сэлинджера - в 1960 году. Обе книги стали для нас не только литературными событиями.
   Советским читателям долго предписывали строжайшую литературную диету. От писателей требовали иллюстрировать партийные представления об истории и современности, наставлять, поучать, разъяснять "правильные мысли". Герои советской беллетристики должны были быть без изъянов, своевременно преодолевать случайные колебания и сомнения, лучше всего их вовсе не испытывать; должны быть бесстрашными и послушными, образцовыми сыновьями, дочерьми, мужьями, женами, лучшими солдатами, лучшими рабочими и т. д.
   И главное, ни герой и ни автор не должны были ни на мгновение забывать о великих целях, задачах.
   А маленький принц живет на маленькой планете, растит, обихаживает, поливает одну-единственную розу, не помышляет ни о каких подвигах, не побеждает никаких врагов и просто не знает, что такое зло. Но зато он умеет верно любить и дружить и чувствует ответственность за каждое существо, которое "приручил" своей любовью. Он жалеет не только людей, но и животных, и растения. Создателем этого сказочного не-героя был настоящий герой-летчик, испытывавший новые самолеты, прокладывавший новые трассы в неизведанных краях, летчик-испытатель и летчик-боец, сражавшийся против фашизма и погибший в 1943 году.
   Потом были опубликованы его книги "Ночной полет", "Южный почтовый", "Земля людей" ("Планета людей").
   Однако и в тех повестях, рассказах и очерках Сент-Экзюпери, которые посвящены непосредственно его крылатому призванию, описаны не подвиги, не победы, а трудное ремесло, будничные невзгоды, неудачи, сомнения, просчеты. Автор - герой этих книг - в противоположность бумажным персонажам советских лауреатов, но и в отличие от романтических героев Джека Лондона, Хемингуэя представал скорее потомком Гамлета, похожим на чеховского интеллигента. И душевно родственен ему Холден Колфилд, неказистый антигерой Сэлинджера школьник, сбежавший на три дня в Нью-Йорк, беспомощный юноша, одинокий, затерявшийся в огромном городе, которого он боится. Его болезненно ранит любое столкновение с ложью, грубостью, самоуверенным своекорыстием. Его приводит в отчаяние его собственное бессилие противостоять злу. Но вопреки всему, он хотел бы помогать тем, кто еще слабее, чем он, оберегать детей, играющих над пропастью во ржи... Он просто не может примиряться с общепринятым лицемерием, с "показухой", тоскует по настоящей любви, по настоящей дружбе.
   Маленький принц и Холден Колфилд внесли в нашу жизнь новое дыхание, вернее, помогли пробиться наружу тому живому дыханию человечности, простой доброты и простой справедливости, которые извечно жили в русской словесности и живут даже в подавленных, изуродованных человеческих душах.
   Книги Сент-Экзюпери и Сэлинджера нелегко пробивались сквозь железный занавес. Опубликовать "Над пропастью во ржи" редакция "Иностранной литературы" решилась только с послесловием известной советской писательницы Веры Пановой. И когда она уже написала, от нее потребовали дополнительно вставить хотя бы несколько фраз, осуждающих аморальность героя и авторскую склонность к декадансу *.
   * Подробно об этом рассказано в статье Р. Орловой "История одного послесловия". (СССР. Внутренние противоречия. 1985. № 13).
   Такие "пропуска" еще долго были необходимы для того, чтобы напечатать в журнале или издать книгой произведения зарубежных писателей, такую "цензурно-таможенную пошлину" приходилось платить многим нашим коллегам и нам.
   На первых порах и сами авторы предисловий, послесловий, врезок и комментариев обычно верили в свои рассуждения об "известной ограниченности", "внутренних противоречиях мировоззрения", "некоторых ошибочных представлениях" и т. д. писателей, которых они полюбили и хотели ввести в русскую литературную жизнь. Именно так поступали и мы, когда писали о Сарояне, Ремарке, Хемингуэе, Фолкнере, Кафке, Деблине, Ванчуре и др. Постепенно мы и многие наши коллеги освобождались от дурного наследства марксистского критического всезнайства, от привычки уступать редакторам. И тогда началось и стало углубляться расслоение: одни продолжали, скрипя зубами, платить пошлину, другие либо отказывались участвовать в таких изданиях, либо все же добивались изданий без идеологических пошлин. Нам это стало удаваться. Однако вскоре наши работы вообще перестали публиковать.
   А наши молодые коллеги и доныне расширяют это освобожденное пространство.
   * * *
   Франц Кафка еще и в первые оттепельные годы поминался только в составе неизменной "тройки" декадентов: Джойс, Кафка, Пруст.
   Весной 1956 года на совещании критиков и переводчиков в Гослитиздате обсуждался долговременный план издания зарубежных книг. В числе нескольких немецких, американских, чешских и других авторов, которых я предлагал издать, я назвал Кафку, которого сам прочел впервые. Несколько недель читал подряд все его книги, ставшие доступными в Библиотеке иностранной литературы. Тогдашний заместитель главного редактора Борис Сучков сказал: "Не понимаю, как тебе могло прийти в голову такое странное предложение. Все сочинения Кафки насквозь декадентны, мизантропичны, морбидны, безнадежно пессимистические описания изуродованной, искаженной действительности..."
   В те годы некоторые советские писатели начали ездить за границу. И, возвращаясь, сетовали: "Везде говорят и пишут о Кафке, а мы не знаем, кто он такой, когда жил, что писал". Виктор Некрасов упомянул об этом в очерке "Первое знакомство", который появился в "Новом мире" в 1958 году.
   В 1959 году "Иностранная литература" опубликовала статью Д. Затонского о творчестве Кафки; и хотя в ней было немало "пошлинных оговорок", автор все же стремился и рассказать о замечательном писателе.
   Мою статью о Кафке, написанную в 57-58-м годах, не напечатал ни один журнал, но в 1960 году ее удалось включить в сборник "Сердце всегда слева".
   В октябре 1962 года Генрих Бёлль впервые приехал в Москву. Отвечая на вопросы в больших аудиториях в университете, в Союзе писателей, в библиотеке, он неизменно называл Кафку самым значительным немецким писателем XX века.
   В мае 1963 года в Чехословакии состоялась теоретическая конференция критиков-марксистов, посвященная творчеству Кафки. Советских участников не было, но приехали известные литературоведы - Роже Гароди, Эдуард Гольдштюкер (организатор), Эрнст Фишер, Пауль Рейман, Роман Карст и другие - тогда все они еще были и видными деятелями компартий Чехословакии, Польши, Франции, Австрии.
   По-разному аргументируя, они соглашались в том, что творчество Кафки одно из самых значительных явлений мировой литературы и духовной жизни XX века, что оно пронизано человечностью.
   Журналу "Иностранная литература" пришлось опубликовать статью об этой конференции. Начиненная обычным набором "антимодернистских" штампов, она не могла скрыть того, что творчество Кафки становится широко известным уже и в социалистических странах, и того, что его высоко ценят критики, тогда еще числившиеся у нас авторитетами.
   Летом 1963 года Европейское Общество писателей созвало в Ленинграде международную конференцию по проблемам современного романа. И там опять Сартр, Саррот, Энценсбергер, Рихтер, Вигорелли говорили о несправедливости и бессмысленности зачисления в декаденты Джойса, Пруста и Кафки. Им, разумеется, пытались "давать отпор".
   Сартр сказал: "Здесь я убедился, что те, кто называет Кафку декадентом, вообще не читали ничего им написанного".
   В январе 1964 года в "Иностранной литературе" были опубликованы рассказы Кафки "Превращение" и "В штрафной колонии".
   В том же году в издательстве был выпущен однотомник рассказов и роман "Процесс". Пропускное предисловие к нему написал Б. Сучков, который восемь лет назад считал это немыслимым.
   Так, сорок лет спустя после смерти Кафки его произведения добрались, наконец, и до Москвы.
   * * *
   Летом 1956 года в сравнительно большой аудитории обсуждалась статья "Литература США" для нового издания Советской энциклопедии. Мы оба возражали против некоторых догматических, доктринерских формулировок в этой статье, в частности против того, что Фолкнеру было уделено незаслуженно мало места - неизмеримо меньше, чем Говарду Фасту, тогда еще не вышедшему из компартии, - и оценка Фолкнера была безоговорочно отрицательной "расист, декадент, реакционер". Автор статьи, известный американист, решительно отверг наши возражения. Он кричал: "Ведь вы же сами не осмелитесь при молодых людях пересказать содержание мерзкой книжки "Святилище"?! (Несколько лет спустя, вспоминая об этом, он сказал: "Вы тогда были правы".) В третьем номере "Иностранной литературы" за 1958 год мы опубликовали большую статью о Фолкнере: "Мифы и правда американского Юга". Мы оба, по существу, не знали тогда лучшего способа исследовать литературу, чем тот, который находили в письмах Маркса и Энгельса о Шекспире и Бальзаке, в статьях Ленина о Толстом, в работах Плеханова, Луначарского, Лукача. И у Фолкнера, чью мощь художника мы только начинали ощущать часто вопреки своим вкусам, давно сложившимся, искали мы прежде всего отражение социальной действительности, старались понять, насколько правдиво описывает он тот мир, в котором живет.
   Рассмотрев три романа о Сноупсах ("Деревушка", "Город" и "Особняк"), мы доказывали, что он прежде всего честный художник, что он изображает, как проникновение капитализма на американский Юг не только разоряет, но и душевно калечит людей, разрушает традиционные патриархальные устои, семейные связи. В противоположность неизменно отрицательным (впрочем, редким) отзывам о Фолкнере, которые появлялись в нашей печати и литературоведческих работах, мы старались показать, что автор - настоящий южанин, потомок плантаторов, верный традициям, но вовсе не расист, а главное, замечательный художник.
   И хотя его язык, вся структура повествования необычны, резко отличаются от реалистической прозы всех англоязычных авторов, но его несправедливо считать декадентом, разрушителем литературных традиций.
   Эту статью сразу же обругали в "Литгазете", а Р. Самарин в журнале "Коммунист" обвинил нас в защите расизма.
   В 1961 году в "Иностранной литературе" был опубликован впервые роман Фолкнера "Особняк". Публикации удалось добиться потому, что это была к тому времени последняя книга Фолкнера, но еще и с помощью политической "тактики" преодоления цензуры. Защитники подчеркивали, что в этом романе с искренней симпатией изображена коммунистка Линда Сноупс, участница Гражданской войны в Испании.
   В последующие два десятилетия по-русски появились многие рассказы и речи, статьи Фолкнера и все его романы, кроме "Святилища". Он не стал так популярен, как Ремарк или Хемингуэй, не завладевал так благотворно читательскими душами, как Генрих Бёлль, Сэлинджер, Сент-Экзюпери; однако его влияние на литераторов становилось с каждым годом все более глубоким.
   Р. И. Берлин вспоминает слова Анны Ахматовой: "Кафка писал обо мне и для меня". Эти слова могли повторить многие русские читатели. Я к ним не принадлежала. Моими писателями были Хемингуэй, Сэлинджер, Бёлль, но не Кафка, не Джойс, не Фолкнер. Защищать их от доктринеров, доказывать необходимость их переводов, изданий я начала задолго до того, как стала их настоящей читательницей.
   Борис Пастернак говорил в 1959 году журналистке Ольге Карлейль: "Я восхищаюсь Хемингуэем, но предпочитаю те книги Фолкнера, которые прочитал",
   Василий Гроссман писал в 1959 году своему другу Семену Липкину:
   "Прочел рассказы Фолкнера... Сильный, талантливый писатель, манерный несколько, но манера служит серьезному делу, человек думает всерьез о жизни, прием существует не ради приема. Отлично изображает, ярко, лаконично. Талант".
   В 1974 году я обратилась ко многим писателям с вопросом: "Какое место в вашей жизни имела американская литература?"
   Многие из отвечавших писали о Фолкнере.
   Лев Аннинский
   "Из литературных магнитов нашего времени - с Хемингуэем - внутренняя полемика, а перед Фолкнером - полное преклонение".
   Василий Белов
   "Фолкнера считаю гениальным и пока еще никем не превзойденным писателем не только в Америке, но и в мире".
   Фазиль Искандер
   "Как и многие мои сверстники... я в свое время увлекался Хемингуэем, отчасти Стейнбеком, Сэлинджером, Апдайком и, наконец, великолепным, могучим Фолкнером, интерес к которому никак не затмевает для меня других писателей".
   Юлий Крелин
   "Последние пятнадцать лет недосягаемым для всех во мне остается Фолкнер.
   Люблю всего - от начала до конца. Даже когда не понимаю. А не понимаю относительно часто. Все равно радуюсь и читаю снова. Может, пойму. Радуюсь просто оттого, что читаю. Брюхом радуюсь, не головой".
   Владимир Корнилов
   "У. Фолкнер. Нравится все больше и больше и, видимо, теперь уже навсегда. Безусловно, самый сильный американский, да и не только, писатель".
   Л. Пантелеев
   "Фолкнера считаю крупнейшим художником нашего времени. Знакомство с его йокнапатофской трилогией было ярким событием, праздником. Чту этого мастера, перечитываю, радуюсь появлению каждой новой фолкнеровской публикации..."
   Булат Окуджава
   "Прошел через увлечение О'Генри, Лондоном, Драйзером, Хемингуэем, Апдайком. Они все очень основательно во мне побушевали, но со временем потускнели, остались Сетон-Томпсон, Фолкнер, Вулф".
   Дата Давлианидзе
   "Когда я начал поглощать одну за другой книги Фолкнера, я не мог себе представить, что смогу найти в них какой-нибудь изъян. Как при встрече с Достоевским - окунаешься без оглядки, восторг, один восторг, падаешь ниц перед творцом!
   Фолкнеру удалось превратить свои писательские недостатки в технику построения романа. Что касается отвлеченных знаний, то он ничего не знает толком, но пишет как бог о запавших в память ощущениях, на которых держится созданный им мир. (Когда-нибудь будет составлена карта этих ощущений, которая будет дополнять карту Йокнапатофы.) Он бывает скован и неинтересен, как Гэвин Стивенс при встрече с Юлой Уорнер, когда она пытается совратить его. Фолкнер не дал Музе совратить себя. Словно протестантский св. Антоний, он переборол искушение. И несмотря на это, бессмертны страницы из "Света в августе", "Осквернителя праха", "Особняка", названных выше произведений и других, мне еще не знакомых".
   Михаил Рощин
   "Открытие Фолкнера по-настоящему потрясло меня. По-моему, это один из величайших писателей на земле!.. Мне кажется, что в судьбе любого писателя открытие Фолкнера должно сыграть свою счастливую и сокрушительную роль. Его книги, его мир, его герои, его личность и его Слово, его форма - все открытие, все прекрасно, все поднято на ту ступень совершенства, когда уже почти неважно, о чем и про что, а есть одна радость и зависть от высоты работы.
   Я не буду распространяться, я скажу лишь главное, что кажется мне главным в понятии "Фолкнер": я думаю, что это единственный пока на свете писатель, который в чем-то пошел дальше Толстого. "В чем-то" - это, безусловно, в исследовании человека. Говорят, что это сделал Достоевский. Не знаю, у меня сложные отношения с Достоевским, возможно, это и так, но, по-моему, это сделал Фолкнер, или, если это так, то Фолкнер пошел дальше Достоевского. Может быть, конечно, дело в том, что Фолкнер - писатель абсолютно нашего времени, и потому он мне ближе и интереснее, но факт в том, что он мне ближе и интереснее..."