Бёлль приехал на машине с младшим сыном Винсентом, кареглазым, очень миловидным застенчивым толстяком, и племянником Гильбертом; этот постарше и побойчее.
   5 марта. Ужинали в "Ауэрбахкеллер". Сводчатый подвал, деревянные столы. На стенах копии автографов Гёте: стихи, письма, какие-то счета и записки. Венгерское красное вино "Бычья кровь", тяжелое, густое. С нами еще Ганс Омен, журналист из Кёльна.
   Бёлль: "Я впервые здесь. Понадобились московские друзья, чтобы я попал в "Ауэрбахкеллер". Впрочем, это не так уж парадоксально. У вас лучше знают Гёте, чем у нас. Никто из моих немецких друзей и знакомых еще не писал о Гёте, а ты уже написал книжку о "Фаусте". Значит, это естественно, что вы нас сюда привели".
   Рассказываем ему, как ездили с Эрвином Штриттматером в Веймар: проехали поворот на автобане и добирались потом проселками через маленькие городки и деревни.
   Бёлль: "Это вам очень повезло, такие городки и деревни - это и есть настоящая Германия. В Тюрингии осталось больше от настоящей Германии, чем на Западе... У нас война больше разрушила, а потом - экономическое чудо: разрушила модернизация. Разбогатевшие крестьяне сносили прекрасные старинные дома и строили "люкс-коробки" из стекла и бетона".
   6 марта. Обедаем с Бёллями в "Интернационале". У входа много полицейских и атлетические парни в штатском. Густая сутолока. Наши паспорта и писательские билеты действуют. Оказывается, в одном из залов обедает Ульбрихт.
   * * *
   22 июля 1965 г. Приехал Генрих Бёлль с Аннемари и с сыновьями Винсентом и Рене. (Аннемари - милая, круглолицая, славянский облик. Ее девичья фамилия - Чех, предки из Богемии. Она для него первый читатель, главный редактор, первый критик. Рене - красавец, похож на итальянца или испанца.)
   А мне через три дня в Берлин и Потсдам ехать, в Институт истории Национально-народной армии. Нужно проверять и дополнять их данные о немецких антифашистах в нашей армии.
   Объясняю Бёллю, они пробудут весь август, значит, еще увидимся. Он понимает: "Ты должен ехать. И особенно важно в Потсдам. Там пошире открывай глаза".
   Из дневника Р.
   23 июля 1965 г. Ждем Генриха с женой и сыновьями в Жуковке. Напряжение. Каждый готовится по-своему. Кто листает вновь его книги. Кто думает, какие вопросы ему задать, что ему рассказать из нашей жизни. А хозяйка нашей дачи убирает двор, даже уборную так вымыла, как никогда прежде.
   Утром - яркое солнце, решили жарить шашлык в лесу. Но сначала накрапывает, а потом - ливень. Ни о лесе, ни о шашлыке не может быть и речи.
   Приходится накрывать стол на террасе, все голодны, а у нас только супы в пачках. Скольких гостей мы тут же кормили, и сравнительно вкусно, а приехал любимейший, и вот такая досада. Кое-как жарим баранину на плитке.
   Выпили. Кто-то предлагает, чтобы Лева спел "Лили Марлен" - хотим "угостить" Бёлля немецкой песней. Он - удивленно и огорченно: "Лев, ты с ума сошел, ты поешь эту песню вермахта!" Лев рассказывает, как услышал ее впервые на фронте в августе 41 года.
   Какое счастье, что эту свалившуюся на нас радость - живой Бёлль - мы можем разделить с друзьями!
   Он хочет знать, как мы живем, знать про нас всех - профессии, семьи, кто сколько зарабатывает, что сколько у нас стоит.
   Называем его на русский лад "Генрих Викторович".
   Аннемари говорит мало; взгляд умный и очень милое лицо.
   О Пастернаке: "У нас его так настойчиво внедряли, что я пока отложил "Доктора Живаго". Потом прочитаю, когда шум утихнет. Бывает, что читаю книги и десять лет спустя после того, как они производят сенсацию. Хорошие книги не стареют..."
   Когда прощались, Лев, запинаясь, сказал, что мы не можем, не могли выразить всей меры любви к нему.
   25 июля. Иду в гостиницу. Приносят счета, он просматривает внимательно. В первый момент удивляюсь. Но сразу понимаю: мое удивление это наше советское высокомерие нищих. Да, он считает деньги, он знает, что такое быть бедным, воровать уголь, выгадывать на дешевом маргарине. Он не позволяет себе швырять деньги и не одобряет этого в других.
   Лев уехал в ГДР, очень досадно, что так совпало, но и отказаться он не мог.
   - На немецком телевидении делают серию фильмов "Писатель и город". У них в планах: "Кафка и Прага", "Лорка и Гренада", "Джойс и Дублин". Мне предложили - "Достоевский и Петербург". Я согласился. Как вы думаете, какие еще могут быть темы?
   - "Бабель и Одесса", - и увлеченно начинаю рассказывать про Одессу.
   - Я там был.
   Мгновение темноты - война, Бёлль в войсках оккупантов... В военной Одессе. Прокручивается в мгновение: Рай и Альберт, герои романа "Дом без хозяина", сидели в Одессе в военной тюрьме, Фред Богнер ("И не сказал ни единого слова...") писал Кэте письма и из Одессы... Выбираюсь из тьмы:
   - Генрих, вы были не в той Одессе...
   Позже сыновья напоминают ему, что в Одессе родился Троцкий. Об этом я не знала.
   - Не можете ли поехать с нами завтра в Ясную Поляну? Переводчик из Союза писателей говорит не закрывая рта.
   Хочу ли я? Конечно! Буду счастлива, но и страшно.
   - Но ведь я могу переводить только на английский.
   - Что ж, мы все понимаем... "Бабель и Одесса" - это ему нравится.
   26 июля. Еду с Бёллями в Ясную Поляну. Интуристская семиместная "Чайка". Он - рядом со мной. И трое юношей: Рене, Винсент и сын нашего приятеля-германиста, он меня "подстрахует", если не смогу перевести, хорошо говорит по-немецки. Они болтают между собой.
   Сижу с Бёллем и молчу. Думаю: "Ну почему я? Сколько людей на моем месте не только были бы счастливы, но еще дело делали бы, рассказывали про те места, которые мы проезжаем, или про Толстого. А я молчу. Язык прилип к гортани".
   Он нервничает, когда мы проезжаем деревни, ему кажется, что водитель неосторожен, а на шоссе играют дети.
   Останавливаемся у железнодорожного переезда. Несколько женщин с кирками, ломами. Один мужчина, вооруженный карандашом и блокнотом.
   "На это невозможно смотреть спокойно. Мы и в Москве такое видели. Переводчик на мой вопрос ответил: война, а при чем тут война, им же не больше двадцати- двадцати пяти лет..."
   Ока. Рассказываю о Тарусе. Говорим о Паустовском. Когда Паустовский ехал во Францию через Кёльн, он, проезжая через незнакомый город, ощутил родство, подумав: "Здесь живет Генрих Бёлль".
   Они встречались в шестьдесят втором году...
   Впервые в Ясной Поляне я была тридцать лет назад, в 1935 году, это была наша тайная "медовая неделя". Мы по поручению нашего учителя литературы - он из Москвы уехал в Ясную Поляну - записывали воспоминания старых крестьян о Толстом... Мы были переполнены своей любовью, своим миром, который был отделен от толстовского миллионами световых лет. А от сегодняшнего, когда я еду с Бёллем, сколькими эпохами?
   В Ясной Поляне торжественно встречает Н. Лузин, потомок Фета, заместитель директора. Старомодная красивая речь. Этот музей - смысл его жизни.
   "...Здесь нет ни клочка земли, который бы Толстой не исходил, не объехал верхом... В этом небе - ни одной звезды, на которую он бы не смотрел..."
   Бёлль отвечает на вопросы Лузина: "Толстого я начал читать в шестнадцать-семнадцать лет. Уже после Достоевского. Первое, что прочитал, "Крейцерова соната", потом "Воскресение"... Теперь у нас Толстой и Достоевский поменялись местами. Критики к каждому молодому писателю применяют толстовские мерки: насколько он ниже, насколько отстал. Мы все отстали, безнадежно отстали".
   Он говорит просто, ничуть не заботясь о том, какое впечатление производят его слова.
   Бёлль показывает и объясняет Аннемари, он уже был здесь в 1962 году. Несколько раз повторяет: "Как скромно он жил, скромно и не слишком удобно..."
   Несколько студентов Тульского пединститута, практиканты в музее, просят автографы. У некоторых книги, но большинство протягивают листки бумаги - "потом вклеим".
   Генрих этого не ожидал, он думал, что за автографами охотятся только на Западе.
   Пузин рассказывал о немецких солдатах в Ясной Поляне. Отступая, хотели сжечь дом. У Бёлля каменеет лицо.
   На обратном пути говорим о Пастернаке. Генрих не знал, что он был исключен из Союза писателей. Не знал о размахе травли. "Что это для него означало? Его из-за этого перестали печатать?.. А что произошло бы с ним, если бы он эмигрировал? На Западе его могли бы задушить славой, рекламой, роскошью..."
   "Самым тяжелым временем в моей жизни было лето сорок пятого года в американском лагере военнопленных во Франции. Я пытался вести там дневник, прятал в носке, нашли при обыске и отняли. ...Об этом лете еще никогда не писал. Может быть, скоро начну".
   28 июля. В мастерских художников ждали нетерпеливо. Каждый ревниво стремился подольше задержать у себя.
   Посмотрев первые же картины Валентина Полякова, Бёлль: "Совершенная неожиданность, никогда не думал, что так интересно. Большое искусство, оно должно стать известным и у нас..."
   Облако спустилось на Суздаль и осело в форме церкви.
   "У нас теперь террор догматиков-абстракционистов. Как вашим важно было бы это увидеть. У наших абстракционистов ведь ложное чувство превосходства.
   Но когда в Третьяковской галерее я вижу официальное советское искусство, грустно, даже стыдно становится".
   Художник Андронов говорит ему: "Ваш роман "Глазами клоуна" - это все про меня".
   - А есть ли в литературе что-либо, подобное вашей живописи?
   Все: - Да, есть.
   На обратном пути повторяет: "Как важно, что я все это увидел. И как глупо, что именно этого нам, иностранцам, не показывают".
   "Какая организация более властная - Союз писателей или Союз художников?.."
   "А что мы можем для этих людей сделать?" (Каждый приезд, все годы мы слышали этот вопрос.)
   31 июля. Генрих рассказывает, как был в "Новом мире". Твардовский очень ему понравился. "Сразу видно, что незаурядная личность. Да и мне хотелось узнать, кто меня здесь публикует".
   ...Они уезжают на две недели в Дом творчества в Дубулты. На вокзал В. Стеженский привез книгу Анны Зегерс "Толстой и Достоевский". Я говорю: "Вот нет журналистов, надо бы сфотографировать - Бёлль с книгой Зегерс". Он серьезно: "Не возражал бы. Я хорошо отношусь к Зегерс".
   16 августа. Ждем Бёллей на аэродроме в Ленинграде. Они все загорелые.
   В такси: "Не допускайте к Фришу сотрудника Инкомиссии К. Он уже нам сказал, что в "Хомо Фабер" есть декадентщина, мы ее выбросим. Если бы Фриш услышал, он бы его убил".
   Ему в Дубултах не понравилось. Просит книгу В. Семина.
   17 августа. Тремя машинами едем в Комарово к Ахматовой *.
   * См. с. 289.
   18 августа. В Москве в последний день едем с Анне-мари за покупками.
   - Как в вашей семье относились к фашизму?
   - Все были против, все, кто был вокруг меня. И в семье Бёллей тоже, они были противниками фашизма.
   - Вероятно, вы ощущали одиночество?..
   - Ничего подобного. Мы знали, что все хорошие люди с нами.
   Она работала машинисткой в частной фирме.
   19 августа. Провожаем Бёллей.
   Генрих говорит: "Скорее к письменному столу. Замысел распирает. День буду лежать, а потом работать, работать..."
   * * *
   В 1965-1966 гг. мы писали Бёллю, теперь уже в доверительных письмах, окольными путями, что Даниэль и Синявский были арестованы и осуждены за то, что публиковали свои произведения за границей, что у друзей Солженицына был обыск, забрали рукописи и часть личного архива.
   Обращения группы писателей в правительство и к съезду партии остались без ответа.
   1966 год.
   Из дневников Р.
   27 сентября. Приезжает Бёлль с сыновьями Раймундом, Рене и Катариной фон Тротт, дочерью его покойного друга. Беленькая, круглая, веселая. Он усталый, очень загорелый. "Был дивный отпуск в Ирландии".
   Его приглашают в университет, он отказывается: "Хочу кое-что сделать для фильма о Достоевском и видеть друзей. Мне врачи запретили публичные выступления. Правда, в субботу пришлось запрет нарушить: открылся театр в Вуппертале, там я говорил".
   Вечером у нас. Предлагаю ему председательское место за столом. "Нет, я не из породы председателей".
   После ужина идем на Красную площадь. Резкий ветер. Генрих рассказывает про отца Катарины. Фон Тротт цу Зольц из аристократической семьи, ушел из дома, стал рабочим. С 1930 по 1933 год был активным коммунистом, потом стал католиком. Он был арестован, но только после 1945 года заявил о перемене взглядов, не хотел отступаться от преследуемых товарищей по партии.
   Сразу после войны они вместе издавали журнал.
   "Я купил дом в деревне. Шестьдесят километров от Кёльна. Пришлось перестраивать, из-за ремонта Аннемари и не могла с нами приехать. Сегодня она с друзьями там собирает яблоки. Я буду там работать, проводить не меньше четырех дней в неделю".
   (Четырнадцать лет спустя он привез нас в этот дом, мы несколько раз потом жили там, 16 июля 1985 года мы там же увидели его в гробу...)
   Генрих считает, что подготовительная работа над фильмом о Достоевском займет в этот раз пять-шесть дней, не больше.
   Хочет посмотреть обыкновенное кладбище, не Новодевичье, а такое, где хоронят официантов, портных, не членов Союза писателей. И обыкновенную деревню, не писательскую.
   28 сентября. Встретились у Спасских ворот. Идем в Кремль. Лев с молодыми - в Оружейную палату. Генрих не хочет, мы с ним гуляем по Кремлевской площади. "Когда я посмотрел на эту дикую роскошь в Оружейной, я понял, почему у вас произошла революция. Ничего подобного в мире не найдешь".
   Впервые много говорит о болезнях. Во время войны целый год была дизентерия. И осложнение на печень. Сейчас плохо и с сердцем, и с легкими, и с давлением.
   Рассказываю ему содержание "Ракового корпуса".
   - Великолепно найдено место действия. Будет ли напечатано?
   - Не знаю. Роман должен появиться в "Новом мире". Цензура задерживает, автор не идет на уступки, а Твардовский, кажется, устал бороться.
   - Понимаю, понимаю. Он и тогда, год назад, показался мне усталым. Я сам часто устаю бороться за свое, очень хорошо, что есть друзья, которые тебя поддерживают. Но быть в одиночестве - это тяжело.
   Твардовскому нужно принять "причастие буйвола" - без этого нельзя делать журнал. А поэту с этим нельзя жить.
   Пытаюсь пересказать только что прочитанные стихи Твардовского о матери ("В краю, куда их вывезли гуртом...").
   - А его родители действительно были кулаками или они - так называемые?
   - Нет, не кулаки. Его отец был сельским кузнецом. Рассказывает, что в ФРГ опубликовано пять томов
   Паустовского, он будет рецензировать.
   Рассказываю ему, что Лев пишет воспоминания о войне и о тюрьме.
   Из дневников Л.
   29 сентября. Обед с Бёллем. Принимают историки и журналисты. Суетливо-назойливый профессор X. между тостами разъясняет: "Генрих Бёлль, конечно, религиозен, однако он противник церкви". Бёлль негромко, но сердито: "Это неправда, я принадлежу к церкви, я церковный, не поповский, но церковный".
   До полуночи ходили вдвоем по улицам. Он расспрашивал о Синявском, Даниэле, о том, как наказывают литераторов, написавших письмо про них. Вспоминал разговор за обедом: "А знаешь, это ведь в чем-то и справедливо. Сегодня церковь у нас - это опора политической реакции, у нас много хороших священников и монахов, но церковные власти так коррумпированы, что вы себе и представить не можете".
   30 сентября. В театре на Таганке, на спектакле "Галилей".
   Ему по душе и театр, и Любимов, и дух зрительного зала. Юрий Любимов: "Ваши книги помогают мне жить". Просит у Бёлля пьесу для своего театра. Бёлль: "Пьесы можно писать только после пятидесяти лет. Есть у меня одна мистическая, но вам такая не подойдет".
   У Любимова встретились с Г. Товстоноговым, он пригласил Бёлля в свой театр в Ленинград.
   На обратном пути: "Мне кто-то говорил, что у вас сделана инсценировка "Клоуна", этого я очень боюсь, чаще всего портят. Обязательно посмотрите и напишите мне".
   Аннемари перевела "Заложника" Биена, пьеса в ее переводе идет в ГДР. В Ростоке Бёлль видел "Марат-Сад" Петера Вайса, ему понравился спектакль.
   Из дневников Р.
   1 октября. У нас дома, семейный обед с Бёллями. Тихо, спокойно. Мы все уж постарались.
   Смотрит наши книги, фотоальбомы. Мы просим их всех прочитать что-нибудь на магнитофон - новая игрушка. Генрих согласен, но чтобы в комнате он был один: "Когда мои рассказы передаются, не могу слушать записи".
   А к вечеру квартира переполнена, пришли наши друзья, больше сорока человек. И каждый хочет что-нибудь ему сказать, выразить любовь, пожать руку.
   Д. Самойлов читает стихи, Лев переводит:
   Та война, что когда-нибудь будет,
   Не моя она будет война,
   Не мою она душу загубит
   И не мне принесет ордена...
   Это про них: про него самого, про Генриха, про Леву.
   Из дневников Л.
   2 октября. Разговор втроем. Решаемся, рассказываем о замысле книги о нем.
   - Не делайте этого. Пока писатель жив, он незавершен.
   Мы наперебой объясняем, что задуманная книга - это и про нас самих, про время Ремарка, которое сменилось временем Бёлля, о поисках ценностей.
   Но он непреклонен.
   "Мы разобрали чердак в связи с переездом в Айфель, нашли несколько рукописей. Роман, около пятидесяти рассказов. Раньше не удалось напечатать..."
   "Я писал большой роман, серьезный. Но заболел мой друг, священник, попал в психиатрическую больницу. Я его каждый день навещал и потерял контакт с этим романом. Надеюсь, что еще вернусь...
   ...Пришел ко мне молодой приятель, рассказал историю. Я решил, что это сюжет для новеллы. Писал один вариант за другим. Получилась повесть ("Чем кончилась служебная командировка"). Аннемари по телефону сказала, что уже бестселлер, я никак не ожидал...
   Фильм о Достоевском будет абстрактным, не биографическим. Сорок минут - это много времени. Пройду по всем улицам, которые связаны с романами Достоевского.
   Вот кто пролетарский писатель! Он должен был всегда писать для заработка, постоянные долги. Толстой "ходил в народ", а Достоевский - сам народ.
   ...Американцы не знают истории. Не понимают, что такое страдание. На Востоке немцы - глупые социалисты, а на Западе немцы - глупые проамериканисты".
   Анна Зегерс с мужем в Москве по дороге в Армению. Они хотели бы встретиться с Бёллем. Удобный повод: будет просмотр фильма по рассказу Достоевского "Скверный анекдот". Этот фильм запрещен цензурой, но закрытый просмотр на телестудии разрешили.
   Генрих, Анна Зегерс и ее муж встречаются как старые знакомые, непринужденно, очень приветливо.
   После просмотра едем в ресторан "Арагви", отдельный кабинет. Генриха сажаем рядом с Анной. Я - тамадой и толмачом. Перевожу тосты, вопросы, ответы. Всего труднее, что Алов и Наумов обращаются почти только к Генриху, а я, переводя, стараюсь начинать с Анны. Но ведь она и Роди понимают по-русски... Тост Наумова за трех гениев: "Эйзенштейна, Феллини, Бёлля. Анна Зегерс: "Фильм талантливый, но очень сумрачный. И, по-моему, несправедливый. Вы генерала уважаете больше, чем простых людей. Он и выглядит лучше, и разговаривает лучше. А они все жалкие и противные. Вы их показываете такими, какими он их воображал, - пигмеями, карликами и еще хуже". Алов (сердито): "Мы этого действительно хотели. От таких "маленьких людей" пошел фашизм. Генерал - старомодный болван, а в них - корни современного фашизма. Мы, люди второй половины двадцатого века, знаем о них то, чего не знал Достоевский".
   Генрих: "Мне не хватает сострадания. У вас очень талантливо, внутренне последовательно построено по вашей художественной логике. Но у Достоевского менее жестоко, чем у вас. Вы не оставляете герою ничего, буквально ничего. Он даже не мужчина... Кроме того, ведь кино обладает особой силой воздействия. Сильнее, чем слово. В кадре очень тесно. Не хватает пространства... Великолепен танец дурочки, погоня за извозчиком".
   Говорили и о других инсценировках Достоевского.
   - Лучше всего можете сделать, конечно, вы, русские... Вам бы я с удовольствием дал право инсценировать какую-либо из моих книг.
   Когда мы остались одни, спросил тревожно:
   - Я не слишком их критиковал? Они мне очень понравились. У нас нет таких - сочетание большого таланта, открытости, духовного накала, братства...
   Из дневников Л.
   Анна Зегерс вчера говорила с Генрихом: ему хотят дать Ленинскую премию, предлагают она и Арагон, большинство членов жюри "за". Генрих решительно: "Не надо. Я не могу принять. Не могу, пока здесь два писателя сидят в лагере. Не хочу и не могу принимать эту премию".
   Анна: "Но мы ведь не можем оказывать политическое давление на советское правительство".
   Генрих: "Я просто не хочу принимать премию от государства, которое так поступает со своими писателями".
   Об этом рассказала мне Анна. Я спросил Генриха, он, усмехаясь, подтвердил.
   Из дневников Р.
   6 октября. Идем с Бёллем и с внуком Достоевского по маршруту Раскольникова, к дому процентщицы. Дома цвета Достоевского, цвета времени.
   В мае Генрих приедет сюда на белые ночи. Разговаривает с оператором Шнейдером, который снял фильм "Петербург Достоевского". "У меня нет честолюбивого желания сделать лучше, чем вы. Я мог бы и взять у вас куски".
   Рене делает заметки под диктовку отца, Раймунд фотографирует. Оба сына помогают с удовольствием.
   Когда мы идем по каналу, внук Достоевского просит считать шаги - как в романе, ровно семьсот тридцать... Для него каждая сцена романа ничем не отделима от реальности.
   ...Мы все смотрим на квартиры, на улицы, на дворы, и сколько людей смотрели до нас, но художник смотрит особым взглядом. За этот год он и романы перечитал, он готовился, узнавал. Мы идем вместе до какого-то пункта, а дальше он пойдет один, дальше и начнется тайна, чудо искусства...
   В Доме писателей смотрим выставку рисунков Корсаковой - к романам Достоевского. Он потом нам: "Не люблю иллюстраций к книгам. Ведь каждый читатель видит по-своему".
   ...Прошли все дома, дворы. Бёлль рассказывает: "В Дублине есть целый туристский маршрут по пути Блума. Тоже нет мемориальных досок. Ирландцы очень рассердились на меня (за сценарий "Ирландия и ее дети"), что я написал о бедности, что взял снимки старых домов..." *
   * То же самое произошло и с фильмом Бёлля. Он задумывался как совместный. Но в АПН потребовали купюр: снять киоски с продажей пива, старые дома, - "Ленинград у вас непригляден", снять кадры с поэтом Иосифом Бродским и опрос на улице "за что вы любите Достоевского?" Бёлль отказался, и в СССР фильм не показали.
   В прошлом году рассказал о замысле. Сейчас готовит сценарий. Счастье пройти с ним этот кусок.
   Бёлль еще раз помогает понять, как жив Достоевский.
   За обедом: "А мне странно презрительное отношение к любой профессии, я люблю ремесло официанта..."
   Корреспондент "Советской России" спрашивает, как долго Бёлль ищет слова.
   - Восемь лет.
   Ему же Генрих объясняет, что "Даниэль и Синявский - никакие не злодеи".
   7 октября. Вечером на спектакле у Товстоногова "Проводы белых ночей". Сергей Юрский мог бы играть и Фреда Богнера и Ганса Шнира.
   8 перерыве Бёлля просят расписаться крупно на потолке актерской уборной.
   Бёлль Пановой: - Я вас читал.
   - А я вас. Разговор о Брехте.
   Бёлль; "Карьера Уи" - плакат, примитивно. Люблю "Мамашу Кураж" и "Галилея". А Панова и вовсе не любит Брехта. Тихо Льву: "Не то что ваш Брехт".
   Панова - Бёллю: "У вас в романах напряженная драматургия. В "Бильярде" сидит девчушка босоногая, за нею - целая драма". Генрих смущенно: "Я этого не чувствую".
   Генрих очень хочет посмотреть "Идиота" со Смоктуновским в постановке Товстоногова. Тот приглашает его на этот гастрольный спектакль в Лондон "всего час лететь".
   Панова потом нам: "Что за человек. Одни мятые штаны чего стоят. Его не зря боготворят все молодые прозаики Ленинграда".
   Еще в Ленинграде: "Я соскучился по дому". А ему еще лететь в Тбилиси.
   Мы говорили о Евгении Гинзбург, о "Крутом маршруте".
   Из дневника Р.
   8 октября. Молодые со Львом в Атеистическом музее, а мы остались в сквере у Казанского собора.
   - Когда я научусь писать, я напишу о своей семье. Напоминаю ему слова Хемингуэя про Оук-парк (что не может писать, иначе сильно оскорбит либо родных, либо правду).
   - Нет, дело не только в том, чтобы не обидеть родных.
   В Атеистическом музее - картины, гравюры - изображения казней, погромов, аутодафе, орудия пыток, статистика жертв инквизиции, процессы ведьм. Катарина и Рене взволнованы, возмущены: "И они называли себя христианами. И сейчас есть такие же, дай им только оружие". Раймунд спокойнее, скептичнее: "Здесь все так же неуклюже и безвкусно, как у нас в антикоммунистической пропаганде".
   Когда возвращаемся в сквер, Генрих говорит почти теми же словами. Он уже раньше видел этот музей.
   Пытался объяснить ему, что он - пролетарский писатель. Он задумчиво: "Не знаю, может быть. Но вот Грасс действительно пролетарский писатель. Он видит и чувствует всё, как рабочие. Его точка зрения на всё всегда пролетарская, всё мировоззрение".
   Спорили об американской культуре. Мы защищали ее. Он: "В Америке прекрасные писатели. Бывают прекрасные кинофильмы. Разумеется, есть замечательные ученые. Но американская культура без корней и слишком материалистична. В ней нет мистики, нет метафизики".
   13 октября. Бёлли возвращаются из Тбилиси. Мы идем в ЦДЛ, и он туда приходит. Рассказывает (Коржавину), что английский начал учить, когда ему был сорок один год, восемь лет тому назад. Читал книгу Нексе об Испании, которая ему очень понравилась. Долго разговаривает наедине с Ириной Роднянской, держит в руках номер журнала "Вопросы литературы", где напечатана ее большая и замечательно интересная статья о его творчестве.