Страница:
- Хорошо, хорошо. Только не сейчас. Потом, когда чуть легче станет. Сейчас в меня злой дух вселился. Я всех ненавижу.
- Вот молитва и поможет вам изгнать злого духа и выздороветь.
- Какое выздоровление? Вы что, не видите - я умираю.
Священник Глеб Якунин пришел через два дня. Она стала спокойнее. То ли от молитвы, то ли от того, что начали впрыскивать пантопон. Мне больше не пришлось говорить с ней. Когда мы заходили, она была в забытьи.
Вечером 24 мая, казалось, наступило облегчение. Она сказала:
- Вася, ты не забудь, нужно заплатить за дачу. Может быть, хоть в августе я перееду. Майя, почему вы не ужинаете? Возьмите в холодильнике икру. Не начинайте новую банку, там есть открытая.
25 мая она умерла.
ПРОСВЕТИТЕЛЬНИЦА
...Чту просветительство всех времен и народов...
Л. Магон
Мы познакомились в ноябре 1968 года в коридоре Саратовского университета.
В марте 74-го года пришла телеграмма: "Людмила Борисовна скончалась от инсульта".
За шесть лет мы виделись не часто - жили в разных городах; постоянно переписывались. Она приезжала в Москву каждый раз ненадолго. Но короткие встречи были наполнены - она рассказывала, расспрашивала, делилась замыслами.
Очень светлые серо-голубые глаза. Темно-русые, коротко стриженные волосы. Лицо широкое, чуть скуластое, крепко вылепленное, загорелое и летом и зимой, обветренное. Лицо юноши, и не горожанина, а лесовика, степняка. А взгляд девичий - застенчивый, внимательный, чаще печальный; чем веселый.
Коренастая, широкая в плечах, ладно скроенная, она шагала, чуть прихрамывая, но легко и твердо.
В первый раз мы ее увидели в темном кожаном шлеме, потертой куртке и высоких сапогах. Она приехала в Саратов из города Маркс на мотоцикле, приходила к нам на лекции *.
* Мы читали спецкурсы. Р. - "Современный американский роман" и "Творчество Э. Хемингуэя". Л. - "Штурм унд Дранг и веймарский классицизм", "Литературные процессы ГДР и ФРГ".
Раньше мы слышали о ней от нескольких саратовцев, они любовно и уважительно говорили о Люсе Магон - "книгоноше", неутомимой просветительнице.
* * *
Она училась на филологическом факультете в те годы, когда там преподавали ссыльные филологи А. П. Скафтымов и Ю. Г. Оксман. С юности ее привлекал Лермонтов, его трагический образ, его поэзия и проза. Она была студенткой Оксмана. И этот взыскательный и придирчивый, часто суровый наставник считал ее одной из самых любимых учениц. Для нее книги - стихи и проза - были не только предметами изучения, но живыми источниками радостей, печалей и все новых "внеучебных", "внефилологических" мыслей о людях, о мире, о себе.
Скафтымов умер; Оксман после реабилитации переехал в Москву. А Людмила Борисовна стала учительницей в городе Марксе - районном центре Саратовской области на левом берегу Волги.
В 1968 году она жила там с двенадцатилетним сыном и матерью-вдовой. Отец Люси, обрусевший латыш, был агрономом-садоводом, создавал сады и парки в приволжских городах. Энтузиаст-бессеребреник, он оставил жене и дочери только маленький домик, построенный собственными руками. Люся унаследовала от него бескорыстие, верность призванию-долгу и целеустремленную настойчивость, которую мать иногда называла "тихим латышским упрямством".
Учительница литературы стала для многих своих учеников старшей подругой. С первых же уроков она увлекала их, рассказывая, думая вслух и побуждая их думать о книгах и писателях давних времен так, что чужие горести огорчали по-настоящему, иных до слез, а чужие радости по-настоящему радовали, веселили, и мысли, возникшие давно и далеко, становились близкими, своими, сегодняшними.
Она была прирожденной учительницей, не могла жить без учеников, и ученики привязывались к ней. Девушки и юноши приходили к ней после школы и в праздники, приходили стайками и поодиночке. Они вместе гуляли, вместе ходили на Волгу. Она плавала быстрее и дольше, чем лучшие пловцы города, купалась до глубокой осени. Была неутомима в дальних походах. Зажигала костер с первой спички. На велосипеде могла обогнать любого из своих учеников.
И в часы прогулок, и в дни походов они много разговаривали о книгах, читали стихи, рассказывали, спорили. Учительница вызывала на спор и не сердилась на возражения. По воскресеньям она возила учеников в Саратов. Там они осматривали город, музеи, картинную галерею - "Волжский эрмитаж".
В дни каникул ездили дальше - вдоль Волги - в Горький, Казань, Ульяновск, Кострому. А то и совсем далеко - в Москву, в Ленинград. И тогда стихи и поэмы из школьной программы по-новому оживали в тех местах, где некогда жили, страдали, работали Пушкин, Тургенев, Толстой, Гончаров, Островский, Горький...
Некоторые из учеников остались ее друзьями надолго. Не только девушки, но и юноши поверяли ей свои тайны, сомнения, мечты. И, закончив школу, они продолжали приходить к ней. Уезжавшие в другие края писали, приезжали в гости. К ней приводили женихов и невест. Приходили рассказать о новой работе, о занятиях в институте. Несколько бывших учеников постоянно участвовали в ее экскурсиях, в дальних походах с новыми школьниками.
Один из ее выпускников, Володя, сирота, воспитанник детдома, отслужив в армии, где стал трактористом, приехал к ней и остался жить. Он дружил с ее сыном Борей, который обрадовался старшему брату. И Люся стала матерью двух сыновей.
На первых порах ее хвалили многие родители, большинство коллег.
И ее назначили инспектором отдела народного образования. Она понадеялась, что это избавит ее от необходимости проверять горы тетрадей, писать длиннейшие отчеты, "ликвидировать" двойки, избавит от постоянной тягостной рутины. Надеялась, что освободившееся время будет посвящать Лермонтову. И конечно же, надеялась, что станет помогать не только детям, но и учителям. Новая работа сулила разнообразие и требовала подвижности. Она купила в рассрочку мотоцикл. Между иными селами расстояние в десятки километров.
2 декабря 1968 года она писала нам:
"Я - за 100 км от Маркса, в одной из дальних своих школ вместе с товарищами-инспекторами. Ночуем в учительской. Оказывается, везде можно устроиться с комфортом, были бы походные навыки. Например, из одного дивана соорудить два спальных места. Мне достались спинка, валик и одеяло; лежу, пишу и слушаю, как гудит печка. Наша комната - прибежище тепла и света. Стоит открыть дверь - и пронзает холодом коридор, из классов идет погребный дух. Все остывшее, холодное, безлюдное, а за школой - степь, ветер, мороз. Село расположено в стороне, школу же, как кладбище, вынесли на окраину. Даже вывеска траурная, черная. Стоит темно-зеленое, выморочного типа здание с черной доской, на которой красными письменами выведено: "Октябрьская 8-летняя школа"".
Она ездила и в жесточайшие морозы, секущие железными степными ветрами, и в распутицу, то и дело выволакивая из грязи увязавший мотоцикл, и в слепящую жару, когда часами не найти и пятнышка тени. Она попадала в аварии, дважды ломала ногу - в месте неудачно залеченного перелома возникла трофическая язва. Простужалась, болела тяжелыми плевритами...
Но едва оправившись, она снова загружала книгами портфель, сумку и седлала мотоцикл.
Ее прозвали книгоношей потому, что каждую новую полюбившуюся ей книгу или журнал она, едва дочитав, спешила передать другим, ревниво следила за ее движением...
К тому времени, когда мы познакомились, она уже хорошо знала свой район, учителей и директоров школ. После первого нашего разговора втроем долгого, до глубокой ночи в номере саратовской гостиницы - Люся пригласила нас в Маркс, чтобы мы рассказали там о зарубежной литературе. Мы поехали.
В трех комнатах ее маленького одноэтажного дома больше всего места занимали книги. Только в каморке матери они сравнительно скромно теснились в шкафу и на этажерках. Все другие пространства были заставлены, как библиотечные хранилища, самодельными стеллажами, увешаны полками. Там были книги русских авторов и много переводных. Любой из столичных литературоведов мог бы гордиться такой библиотекой. И это была не коллекция, а живая, работающая библиотека, где книги не застаиваются на полках. Тщательно обернутые в газетную бумагу, они явно прошли через много рук. Почти во всех торчали закладки. На рабочем столе хозяйки лежали свежие журналы: "Новый мир", "Иностранная литература", "Юность".
В приветливой книжной обители мы сидели долго, за полночь, пили вино и чай, разговаривали.
После наших докладов, которые слушали, главным образом, учителя местных школ, некоторые вопросы вызвали споры тут же в аудитории. Особенно горячились двое, как оказалось, муж и жена. Он - верзила с ухватками районного комсомольского аппаратчика, вскакивая с места, широко размахивал руками.
- Это даже совсем непонятно! Именно никак непонятно! Как это так вы говорите, что этот самый Боль - именно антифашистский и даже, так сказать, прогрессивный и так далее писатель, именно он уважает этого Солженицына... Ну, и что ж, что Твардовский? Это мне также именно непонятно. Как такой мастистый советский и, так сказать, социалистического реализма поэт, как Твардовский, и тот же ваш Боль могут давать положительные характеристики на Солженицына, когда он не только идеологически вредный, именно вреднейший антисоветский, но и в художественном смысле тоже... У него же этот, как его - Иван Денисович, так это же не художественная литература, а, извините за выражение, именно матерщина.
Она - преподавательница литературы, долговязая, белобрысая, с большим тяжелым лицом нордической красавицы, сидела в первом ряду, скрестив руки под грузным бюстом, и сварливо покрикивала:
- Действительно, получается непонятно. Как же это все-таки у вас получается, что даже в Эферге, где имеется реваншизьм и неофашизьм и вообще диктатура капитала, и там, значит, у вас получается, совершенно не преследуют писателей, которые за мир, за гуманизьм и даже за социализьм? И они вроде, у вас получается, свободно все говорят, печатают, ведут пропаганду... Этому очень трудно поверить. Это получается вразрез со всем, что известно из нашей печати, из радио и вообще... Это уже получается идеологически не того...
Мы спорили вежливо, но решительно. Большинство слушателей нас поддерживало. О том, что произошло позднее, мы узнали два месяца спустя:
"24 января 1969 г.
Я не хотела вам писать с первых моментов тревоги... не знала, как это сделать - написать, потому что слышу постоянные упреки от друзей в неумении писать с конспирацией. Короче, я боялась принести вам дополнительные неприятности этим сообщением.
Все началось с Егоровой - дамы с тевтонским лицом. Той, которой нужно было удостовериться в преследованиях прогрессивных писателей за рубежом. Она - литератор по роду занятий, "дает" программу в старших классах школы номер 5. Я - инспектор этой школы, т. е. лицо, постоянно угрожающее ей опасностью, упреками в непрофессионализме. Единственный способ обезвредить меня - доказать мою антипартийность и идеологическую растленность.
Егорова отправилась в Саратов на семинар секретарей школьных парторганизаций (она возглавляет коммунистов-учителей в своей школе). Там выступал секретарь обкома по идеологии, некто Черных, известный черносотенец, погромщик, фашист. Он говорил о борьбе идеологий и привел пример Солженицына в минусовой категории. Егорова сразу затрепыхалась и задала во всеуслышание вопрос: как ей, бедной, теперь быть? Приезжали ученые лекторы из Москвы, которые "восхваляли Солженицына". Черных воспринял это заявление как ЧП, позвал ее к себе на беседу, обласкал и взялся за общество "Знание". Проверил путевки, потом позвонил в Марксовский горком. В Марксе по начальству пошел переполох. Отправились в школу номер 6, где вы выступали, расспросил учителей, директора, завуча. Этот рейс совершал уже наш, марксовский, секретарь по идеологии вместе с моим шефом (завгороно). К счастью, администрация школы - умные люди. Учителя, шеф, все в один голос дали отличные отзывы о лекциях... Шеф сам позвонил в общество и, с облегчением вздохнув, сообщил, что писать уже ничего не надо, дело обошлось разговором. Искренне огорчался, как бы не дошли слухи до Москвы и не имели бы вредных последствий для вас".
В ее письмах - лишь отсвет очень трудной жизни. Большинство трудностей она скрывала. Она работала упрямо, вопреки сомнениям и неудачам и вопреки тому, что почти не могла дождаться плодов своих усилий, работала вопреки неизбывной тяге к иной жизни, к Лермонтову, к своим ученикам, к своим книгам, к далеким друзьям.
"24 января 1969 г.
Я пишу вам, как всегда, ночью, в полном отчаянии от тщетности своих попыток что-то успеть сделать из намеченного на день, за неделю! В глазах моих сослуживцев я самый незанятой человек, так как у меня нет коровы, поросенка, мужа, огромной семьи, т. е. всего обременяющего бытовым домашним обслуживанием. Сын вышел из пеленок, а мама готовит обед. Книги и чтение, не говоря уже о большем, как-то не принимаются во внимание. О количестве посещающих меня лиц мало кто знает. Дремлю на совещаниях, умираю от желания спать на всяких официальных приемах в горкоме и горисполкоме, хожу с таким лицом, словно после болезней или непрерывных оргий, а времени нет и нет! Правда, третью неделю подряд езжу по субботам в Саратов, поэтому иллюзия свободных дней и вовсе исчезает. Но там я сижу в библиотеке, вижу близких людей, и мне жалко тратить время на сон, и все это тоже нужно. Единственный реальный выход - перенагрузиться, вызвать гипертоническую реакцию и заболеть для бюллетеня дней на 4-5. Но сейчас болеет мама - воспаление легких - поэтому и такой роскоши себе я позволить не могу".
Ее работой были довольны. Однако оторопь и страх, вызванные пражской весной, сменились новыми идеологическими заморозками.
Районному КГБ было известно, что летом шестьдесят седьмого года, когда Людмила Борисовна вместе с учениками ездила в дальныи поход по "есенинским местам", они по дороге побывали в Рязани, пришли с букетами на квартиру Солженицына и, не застав его, вручили цветы его теще. Эта поездка, ее откровенные речи на конференциях и в учительских комнатах, ее деятельность книгоноши, наш спор с теми людьми, которые были ее злейшими противниками, и все, что за этим последовало, привело к тому, что возникло "дело".
"6 марта 1969 г.
...нашего секретаря по обществу "Знание" вчера, на совещании в Саратове, заставили писать объяснительную записку по поводу известного вам ответа на вопросы. Все совещались, а он в отдельном кабинете писал. Что бог весть. Мы думали, что отговорились по телефону, разумные объяснения изустно дали - не тут-то было. Ничего не забыто, никто не забыт. Трагикомедия, чистая мистика - так я воспринимаю эту историю, настолько не могу поверить в реальность такого подлого безобразия.
В тот же день со мной произошло глупейшее приключение, которое в конечном счете накрутилось на стержень саратовских объяснений.
Попросила я свою бывшую ученицу, библиотекаря нашего Дома учителя, поискать мне одну книгу *, весьма ценимую мною, но зачитанную нагло недавно. Зачитанную из моей библиотеки. В Доме учителя книжка не нашлась, но, желая сделать мне любезность, она достала мне ее в детской библиотеке. Изданная в "Роман-газете", с 63-го года она пролежала почти без употребления 6 лет. Желая меня обрадовать, милая девушка позвонила по телефону о своей находке и о том, что книга поступает в полное мое распоряжение.
* "Один день Ивана Денисовича", - Люся начала писать конспиративно.
...Фамилию автора услышала завдетсадом, сотрудница гороно. Шефа моего, на беду, унесло в село, поэтому бдительный товарищ позвонил прямиком в другую организацию, и колесо завертелось с неслыханной быстротой. Вчера душеспасительную беседу вел со мной наш горкомовский начальственный "треугольник". Я получила второе предупреждение, самое строжайшее. Книгу приказано вернуть, иначе лица, которым я "дала задание", будут наказаны. Вначале я была ошеломлена дикостью и глупостью предъявленных обвинений. Попросить книгу - это значит "дать задание". "А почему вы сами не пошли? А дали поручение сотруднику? Вы - лицо официальное, инспектор..." И пошло, и поехало! Потом я страшно разозлилась. Сказала, что официальных запретов на книгу никто не накладывал, в свое время ее выдвигали на Ленинскую премию, что это местничество и дикое самоуправство.
В связи с женским праздником мне дали передых, но к разговору этому, видимо, вернутся... И смех, и грех.
Каждый боится потерять свою кормушку; хотела бы я понять психологию ретивых людей. Завдетсадом когда-то успешно разворовывала детдом, занимая пост его директора. Я с ней не раз в прошлом сражалась, отстаивая интересы своих учениц, ее воспитанниц. Теперь представилась возможность свести счеты на высоком идейном уровне (она дослужилась до секретарей).
Вспоминается моя давняя мечта походить сезон на речном судне (раз уж нельзя на морском), пожить на волжском просторе на какой-нибудь медленно плывущей барже. Почти каждую весну в областной газете объявляют о наборе матросов на нефтеналивные суда. Суда эти большие, белые, даже не верится, что они имеют отношение к черному золоту. Почему бы мне не стать матросом? Я видела пожилых женщин-матросов на волжских пароходах. У них бравый вид. Вахту отстоял - и читай сколько хочешь. Эйнштейн утверждал, что если человек задался целью написать что-нибудь серьезное, значительное, он должен стать пожарником или смотрителем маяка".
Ей пришлось уйти с должности инспектора, а заврайоно, который к ней очень хорошо относился, доверительно сказал, что бессилен помочь и что о преподавательской работе для нее не может быть и речи.
Матросом она не стала и попыталась вернуться к Лермонтову. Уехала из Маркса и стала сотрудницей музея в Тарханах - доме, некогда принадлежавшем бабушке Лермонтова.
"20 октября 1970 г.
В Тарханах настоящая деревенская осень, причем очень отличающаяся от городской и саратовской: такого обилия черного цвета я и не припомню...
...Как обычно в деревне, ритм жизни замедлен. Никто вроде особенно никуда не торопится. Людей мало, очень тихо вокруг и просторно: во все стороны поля с перелесками. Грязь, разумеется, классическая, но до музея идет единственная прямая и асфальтированная улица, мое спасение.
Живу я в церковной сторожке времен Арсеньевых, напротив часовни и склепа. Окно выходит в деревья, и они шумят в непогоду, как лес. Живу на заповедной земле, никак к этому не могу привыкнуть, не привыкну, видимо, как к обиходному, никогда...
Рядом церковь Михаила Архангела, выстроенная бабушкой М. Ю. для крестьян. Над колокольней постоянно вьются черные птичьи стаи. Пернатых здесь много, даже ночных. В парке не все еще деревья осыпались. Белого свечения кленов я прежде не встречала"..
Красота на каждом шагу. Это помогает преодолевать тоску по друзьям и оставленному.
Странное место - здесь не продаются книги. Библиотека музея и директорская компенсируют отсутствие собственной.
В этом году я решила не покупать книги. Негде хранить, некогда читать. Я переведена из экскурсоводов в старшие научные сотрудники, отвечаю за просветительную работу среди населения. Впереди - Лермонтовский вечер, вечер поэзии. В программе стихи Лермонтова, Пастернака, Цветаевой, Блока, Мандельштама".
Но и музей в Тарханах не стал для нее убежищем.
12 октября 1970 года она писала о своем новом несчастье:
"Володя проработал в Лермонтове 10 дней, необыкновенно понравился всем музейным, а потом приехал милиционер из Хвалынска и забрал его по обвинению в краже. Второй раз приезжал следователь снимать показания. Объявил мне, что я не знаю души Володи, - он вел двойную жизнь, это не первый случай нарушения законности.
Володя без меня нервничал, плакал, говорил о смерти. Вел себя несколько иначе, чем матерые рецидивисты.
Мне кажется, что им руководили чувства добрые, но он выбрал ложный путь для их воплощения. Будет суд, меня вызовут. Я от него не откажусь".
И не отказалась. Два года спустя извещала: "С Володей установлена связь. Он недалеко от Орджоникидзе, работает и учится заочно, кончает среднюю школу". Так она несла еще одно трудное бремя - матери арестанта - и горько корила себя: как могла упустить, не заметить двойную жизнь ученика, ставшего сыном?
В январе 1971 года в Саратове КГБ завел дело о распространении самиздата. В нескольких домах были обыски. У приятельницы Люси, врачихи Нины К., обнаружили целый склад "запрещенной" литературы, в том числе рукописи ее друзей, личные письма. После многочасового обыска ее увезли на допрос. Следователь грубо требовал показаний и покаяния, угрожал, что в противном случае будут арестованы все, чьи "антисоветские" настроения известны благодаря тому, что нашли у нее. Вернувшись домой, она повесилась. Об этом стало широко известно. Дело было закрыто, Люсю вообще не вызывали; несколько "привлеченных" приятелей уехали из Саратова.
Гибель Нины К. спасла ее друзей.
27 марта Люся писала:
"...Только что вернулась из Саратова, полна горьких и тревожных новостей, о которых вы, вероятно, наслышаны... Трудно было уезжать, оставляя друзей в смутном состоянии вынужденной разобщенности и единстве одной судьбы: все ждут худа, нервотрепок, служебных и прочих неприятностей. Все буквально выгоняли меня в Тарханы, считая, что здесь я в большей безопасности, чем в Саратове. Действительность представляется скверным мифом. Не могу смириться с потерей Нины, она была исключительным человеком, деятельно добрая, нежная и печальная душа. Ее взгляд на мир был очень целостным, вполне безотрадным. Она любила театр, музыку, стихи, вообще книги, тонко и разнообразно чувствовала природу, но более всего - немногих людей, которым была предана безгранично, всеми помыслами и чувствами. Ее дом и для меня был светлым и теплым домом, без нее многие осиротели. По существу, это просто убийство, смерть, выходящая за пределы личной биографии".
Она не позволяла себе поддаваться отчаянию. Работала, водила экскурсии, охотнее всего - школьников, много читала, продолжала устраивать поэтические вечера.
Не переставала радоваться красоте природы, настойчиво звала нас приехать в Тарханы.
И в тамошней сторожке, так же как в Марксе, ее комната становилась клубом, притягивающим магнитом, библиотекой.
"2 января 1971 г.
Читаю старинные книжки и все более погружаюсь в XIX век. Это мне по душе. Есть проигрыватель и пластинки: Бах, Моцарт, Григ, Рахманинов. Есть стихи, природа, собака музейная. Почти все главное.
Если верить в торжество нравственных законов, все мои друзья будут счастливы - рано или поздно. Лучше бы, конечно, без больших опозданий".
"17 января 1971 г.
Паустовский - вечный мой спутник, единственный поэт в прозе из советских писателей. Я всех, знавших его живым, всегда расспрашивала до мельчайших подробностей о нем, все казалось значительным. Помню рассказы Юлиана Григорьевича, еще двух-трех людей, имевших случай его видеть".
"23 апреля 1971 г.
Последние мои чтения не из XIX века - Рильке и Цветаева. Интересно, писал ли кто-нибудь о них двоих, о цветаевском отношении к поэту, истоках их близости?"
"13 мая 1971 г.
Просветительство я считаю одним из самых серьезных и необходимых занятий на свете. В благо общественных катаклизмов я верю мало, в природе господствуют законы эволюции. Просветительство, мне кажется, сродни им. Это как хлебопашество и прочие корневые специальности, без каких нет человека. Я чту просветителей всех времен и народов и верю в его неодолимость. Для меня это столь же верно, как то, что рукописи не горят".
Но ей, просветительнице, пришлось трудно и в музее. Директор музея безобразно пьянствовал и помыкал сотрудниками. Трое работников музея уволились в один день.
"14 октября 1971 г.
"...Сторожка стала оплотом молодежной оппозиции, и ее разгромили, выкинув нас из нее в самом буквальном смысле слова: директор въехал на тракторе на заповедную территорию и приказал вынести все вещи прочь. Получился кадр из зарубежного фильма. Зато нас очень сердечно провожали музейные рабочие, все 19 человек. Они же и приютили нас в последние упаковочные дни".
Людмила Борисовна пыталась найти работу в другом месте. В этом ей помогали друзья, в том числе и мы.
Но мать Люси, жившая в это время в Марксе, тяжело заболела. Ее нельзя было больше оставлять одну. И Люсе с сыном пришлось вернуться в старый дом.
Работу ей предоставили, но такую, от которой другие испуганно отказывались, - работу учителя-воспитателя в школе при колонии для малолетних преступников.
"14 октября 1971 г.
Я снова в Марксе... работаю воспитателем в спецшколе, бывшей колонии, которая была и осталась детской тюрьмой. У меня отряд, 4-й класс, где все переростки. Двадцать мальчишек. Я надеюсь обойтись в общении с ними без кулаков и зуботычин, привычных "воспитательных" приемов. Ношу им детские книги, читаю в свободные часы "Маленького оборвыша" Гринвуда... Борькина библиотека пошла в ход. На днях проведем Лермонтовский "огонек"; мальчишки учат стихи и песни на слова Лермонтова. Материализация тарханского опыта. Дети, которые увидели жизнь с черного хода и копируют худшие варианты взрослой жизни. Их родители, семейный уклад - разрушение, распад человеческого, семейного и общественного общежития. Неудивительно, что их обращение друг с другом лишено идилличности, зоосадовская площадка молодняка. Культ грубой физической силы, одичание и неразвитость, умственная и нравственная, стойкость всех отрицательных понятий, разгул инстинктов... Тем не менее испорченные дети все же лучше испорченных взрослых людей. В них смелее проглядывает доброе чувство, есть непосредственность, искренность, возможность роста, перемен. Они любят петь, танцевать, ценят всякое несомненное умение, мастерство. И очень нуждаются в положительных эмоциях, просто в ласке и внимании к себе. В то же время нужно постоянно сдерживать буйство и хаос их подростковой стихии".
- Вот молитва и поможет вам изгнать злого духа и выздороветь.
- Какое выздоровление? Вы что, не видите - я умираю.
Священник Глеб Якунин пришел через два дня. Она стала спокойнее. То ли от молитвы, то ли от того, что начали впрыскивать пантопон. Мне больше не пришлось говорить с ней. Когда мы заходили, она была в забытьи.
Вечером 24 мая, казалось, наступило облегчение. Она сказала:
- Вася, ты не забудь, нужно заплатить за дачу. Может быть, хоть в августе я перееду. Майя, почему вы не ужинаете? Возьмите в холодильнике икру. Не начинайте новую банку, там есть открытая.
25 мая она умерла.
ПРОСВЕТИТЕЛЬНИЦА
...Чту просветительство всех времен и народов...
Л. Магон
Мы познакомились в ноябре 1968 года в коридоре Саратовского университета.
В марте 74-го года пришла телеграмма: "Людмила Борисовна скончалась от инсульта".
За шесть лет мы виделись не часто - жили в разных городах; постоянно переписывались. Она приезжала в Москву каждый раз ненадолго. Но короткие встречи были наполнены - она рассказывала, расспрашивала, делилась замыслами.
Очень светлые серо-голубые глаза. Темно-русые, коротко стриженные волосы. Лицо широкое, чуть скуластое, крепко вылепленное, загорелое и летом и зимой, обветренное. Лицо юноши, и не горожанина, а лесовика, степняка. А взгляд девичий - застенчивый, внимательный, чаще печальный; чем веселый.
Коренастая, широкая в плечах, ладно скроенная, она шагала, чуть прихрамывая, но легко и твердо.
В первый раз мы ее увидели в темном кожаном шлеме, потертой куртке и высоких сапогах. Она приехала в Саратов из города Маркс на мотоцикле, приходила к нам на лекции *.
* Мы читали спецкурсы. Р. - "Современный американский роман" и "Творчество Э. Хемингуэя". Л. - "Штурм унд Дранг и веймарский классицизм", "Литературные процессы ГДР и ФРГ".
Раньше мы слышали о ней от нескольких саратовцев, они любовно и уважительно говорили о Люсе Магон - "книгоноше", неутомимой просветительнице.
* * *
Она училась на филологическом факультете в те годы, когда там преподавали ссыльные филологи А. П. Скафтымов и Ю. Г. Оксман. С юности ее привлекал Лермонтов, его трагический образ, его поэзия и проза. Она была студенткой Оксмана. И этот взыскательный и придирчивый, часто суровый наставник считал ее одной из самых любимых учениц. Для нее книги - стихи и проза - были не только предметами изучения, но живыми источниками радостей, печалей и все новых "внеучебных", "внефилологических" мыслей о людях, о мире, о себе.
Скафтымов умер; Оксман после реабилитации переехал в Москву. А Людмила Борисовна стала учительницей в городе Марксе - районном центре Саратовской области на левом берегу Волги.
В 1968 году она жила там с двенадцатилетним сыном и матерью-вдовой. Отец Люси, обрусевший латыш, был агрономом-садоводом, создавал сады и парки в приволжских городах. Энтузиаст-бессеребреник, он оставил жене и дочери только маленький домик, построенный собственными руками. Люся унаследовала от него бескорыстие, верность призванию-долгу и целеустремленную настойчивость, которую мать иногда называла "тихим латышским упрямством".
Учительница литературы стала для многих своих учеников старшей подругой. С первых же уроков она увлекала их, рассказывая, думая вслух и побуждая их думать о книгах и писателях давних времен так, что чужие горести огорчали по-настоящему, иных до слез, а чужие радости по-настоящему радовали, веселили, и мысли, возникшие давно и далеко, становились близкими, своими, сегодняшними.
Она была прирожденной учительницей, не могла жить без учеников, и ученики привязывались к ней. Девушки и юноши приходили к ней после школы и в праздники, приходили стайками и поодиночке. Они вместе гуляли, вместе ходили на Волгу. Она плавала быстрее и дольше, чем лучшие пловцы города, купалась до глубокой осени. Была неутомима в дальних походах. Зажигала костер с первой спички. На велосипеде могла обогнать любого из своих учеников.
И в часы прогулок, и в дни походов они много разговаривали о книгах, читали стихи, рассказывали, спорили. Учительница вызывала на спор и не сердилась на возражения. По воскресеньям она возила учеников в Саратов. Там они осматривали город, музеи, картинную галерею - "Волжский эрмитаж".
В дни каникул ездили дальше - вдоль Волги - в Горький, Казань, Ульяновск, Кострому. А то и совсем далеко - в Москву, в Ленинград. И тогда стихи и поэмы из школьной программы по-новому оживали в тех местах, где некогда жили, страдали, работали Пушкин, Тургенев, Толстой, Гончаров, Островский, Горький...
Некоторые из учеников остались ее друзьями надолго. Не только девушки, но и юноши поверяли ей свои тайны, сомнения, мечты. И, закончив школу, они продолжали приходить к ней. Уезжавшие в другие края писали, приезжали в гости. К ней приводили женихов и невест. Приходили рассказать о новой работе, о занятиях в институте. Несколько бывших учеников постоянно участвовали в ее экскурсиях, в дальних походах с новыми школьниками.
Один из ее выпускников, Володя, сирота, воспитанник детдома, отслужив в армии, где стал трактористом, приехал к ней и остался жить. Он дружил с ее сыном Борей, который обрадовался старшему брату. И Люся стала матерью двух сыновей.
На первых порах ее хвалили многие родители, большинство коллег.
И ее назначили инспектором отдела народного образования. Она понадеялась, что это избавит ее от необходимости проверять горы тетрадей, писать длиннейшие отчеты, "ликвидировать" двойки, избавит от постоянной тягостной рутины. Надеялась, что освободившееся время будет посвящать Лермонтову. И конечно же, надеялась, что станет помогать не только детям, но и учителям. Новая работа сулила разнообразие и требовала подвижности. Она купила в рассрочку мотоцикл. Между иными селами расстояние в десятки километров.
2 декабря 1968 года она писала нам:
"Я - за 100 км от Маркса, в одной из дальних своих школ вместе с товарищами-инспекторами. Ночуем в учительской. Оказывается, везде можно устроиться с комфортом, были бы походные навыки. Например, из одного дивана соорудить два спальных места. Мне достались спинка, валик и одеяло; лежу, пишу и слушаю, как гудит печка. Наша комната - прибежище тепла и света. Стоит открыть дверь - и пронзает холодом коридор, из классов идет погребный дух. Все остывшее, холодное, безлюдное, а за школой - степь, ветер, мороз. Село расположено в стороне, школу же, как кладбище, вынесли на окраину. Даже вывеска траурная, черная. Стоит темно-зеленое, выморочного типа здание с черной доской, на которой красными письменами выведено: "Октябрьская 8-летняя школа"".
Она ездила и в жесточайшие морозы, секущие железными степными ветрами, и в распутицу, то и дело выволакивая из грязи увязавший мотоцикл, и в слепящую жару, когда часами не найти и пятнышка тени. Она попадала в аварии, дважды ломала ногу - в месте неудачно залеченного перелома возникла трофическая язва. Простужалась, болела тяжелыми плевритами...
Но едва оправившись, она снова загружала книгами портфель, сумку и седлала мотоцикл.
Ее прозвали книгоношей потому, что каждую новую полюбившуюся ей книгу или журнал она, едва дочитав, спешила передать другим, ревниво следила за ее движением...
К тому времени, когда мы познакомились, она уже хорошо знала свой район, учителей и директоров школ. После первого нашего разговора втроем долгого, до глубокой ночи в номере саратовской гостиницы - Люся пригласила нас в Маркс, чтобы мы рассказали там о зарубежной литературе. Мы поехали.
В трех комнатах ее маленького одноэтажного дома больше всего места занимали книги. Только в каморке матери они сравнительно скромно теснились в шкафу и на этажерках. Все другие пространства были заставлены, как библиотечные хранилища, самодельными стеллажами, увешаны полками. Там были книги русских авторов и много переводных. Любой из столичных литературоведов мог бы гордиться такой библиотекой. И это была не коллекция, а живая, работающая библиотека, где книги не застаиваются на полках. Тщательно обернутые в газетную бумагу, они явно прошли через много рук. Почти во всех торчали закладки. На рабочем столе хозяйки лежали свежие журналы: "Новый мир", "Иностранная литература", "Юность".
В приветливой книжной обители мы сидели долго, за полночь, пили вино и чай, разговаривали.
После наших докладов, которые слушали, главным образом, учителя местных школ, некоторые вопросы вызвали споры тут же в аудитории. Особенно горячились двое, как оказалось, муж и жена. Он - верзила с ухватками районного комсомольского аппаратчика, вскакивая с места, широко размахивал руками.
- Это даже совсем непонятно! Именно никак непонятно! Как это так вы говорите, что этот самый Боль - именно антифашистский и даже, так сказать, прогрессивный и так далее писатель, именно он уважает этого Солженицына... Ну, и что ж, что Твардовский? Это мне также именно непонятно. Как такой мастистый советский и, так сказать, социалистического реализма поэт, как Твардовский, и тот же ваш Боль могут давать положительные характеристики на Солженицына, когда он не только идеологически вредный, именно вреднейший антисоветский, но и в художественном смысле тоже... У него же этот, как его - Иван Денисович, так это же не художественная литература, а, извините за выражение, именно матерщина.
Она - преподавательница литературы, долговязая, белобрысая, с большим тяжелым лицом нордической красавицы, сидела в первом ряду, скрестив руки под грузным бюстом, и сварливо покрикивала:
- Действительно, получается непонятно. Как же это все-таки у вас получается, что даже в Эферге, где имеется реваншизьм и неофашизьм и вообще диктатура капитала, и там, значит, у вас получается, совершенно не преследуют писателей, которые за мир, за гуманизьм и даже за социализьм? И они вроде, у вас получается, свободно все говорят, печатают, ведут пропаганду... Этому очень трудно поверить. Это получается вразрез со всем, что известно из нашей печати, из радио и вообще... Это уже получается идеологически не того...
Мы спорили вежливо, но решительно. Большинство слушателей нас поддерживало. О том, что произошло позднее, мы узнали два месяца спустя:
"24 января 1969 г.
Я не хотела вам писать с первых моментов тревоги... не знала, как это сделать - написать, потому что слышу постоянные упреки от друзей в неумении писать с конспирацией. Короче, я боялась принести вам дополнительные неприятности этим сообщением.
Все началось с Егоровой - дамы с тевтонским лицом. Той, которой нужно было удостовериться в преследованиях прогрессивных писателей за рубежом. Она - литератор по роду занятий, "дает" программу в старших классах школы номер 5. Я - инспектор этой школы, т. е. лицо, постоянно угрожающее ей опасностью, упреками в непрофессионализме. Единственный способ обезвредить меня - доказать мою антипартийность и идеологическую растленность.
Егорова отправилась в Саратов на семинар секретарей школьных парторганизаций (она возглавляет коммунистов-учителей в своей школе). Там выступал секретарь обкома по идеологии, некто Черных, известный черносотенец, погромщик, фашист. Он говорил о борьбе идеологий и привел пример Солженицына в минусовой категории. Егорова сразу затрепыхалась и задала во всеуслышание вопрос: как ей, бедной, теперь быть? Приезжали ученые лекторы из Москвы, которые "восхваляли Солженицына". Черных воспринял это заявление как ЧП, позвал ее к себе на беседу, обласкал и взялся за общество "Знание". Проверил путевки, потом позвонил в Марксовский горком. В Марксе по начальству пошел переполох. Отправились в школу номер 6, где вы выступали, расспросил учителей, директора, завуча. Этот рейс совершал уже наш, марксовский, секретарь по идеологии вместе с моим шефом (завгороно). К счастью, администрация школы - умные люди. Учителя, шеф, все в один голос дали отличные отзывы о лекциях... Шеф сам позвонил в общество и, с облегчением вздохнув, сообщил, что писать уже ничего не надо, дело обошлось разговором. Искренне огорчался, как бы не дошли слухи до Москвы и не имели бы вредных последствий для вас".
В ее письмах - лишь отсвет очень трудной жизни. Большинство трудностей она скрывала. Она работала упрямо, вопреки сомнениям и неудачам и вопреки тому, что почти не могла дождаться плодов своих усилий, работала вопреки неизбывной тяге к иной жизни, к Лермонтову, к своим ученикам, к своим книгам, к далеким друзьям.
"24 января 1969 г.
Я пишу вам, как всегда, ночью, в полном отчаянии от тщетности своих попыток что-то успеть сделать из намеченного на день, за неделю! В глазах моих сослуживцев я самый незанятой человек, так как у меня нет коровы, поросенка, мужа, огромной семьи, т. е. всего обременяющего бытовым домашним обслуживанием. Сын вышел из пеленок, а мама готовит обед. Книги и чтение, не говоря уже о большем, как-то не принимаются во внимание. О количестве посещающих меня лиц мало кто знает. Дремлю на совещаниях, умираю от желания спать на всяких официальных приемах в горкоме и горисполкоме, хожу с таким лицом, словно после болезней или непрерывных оргий, а времени нет и нет! Правда, третью неделю подряд езжу по субботам в Саратов, поэтому иллюзия свободных дней и вовсе исчезает. Но там я сижу в библиотеке, вижу близких людей, и мне жалко тратить время на сон, и все это тоже нужно. Единственный реальный выход - перенагрузиться, вызвать гипертоническую реакцию и заболеть для бюллетеня дней на 4-5. Но сейчас болеет мама - воспаление легких - поэтому и такой роскоши себе я позволить не могу".
Ее работой были довольны. Однако оторопь и страх, вызванные пражской весной, сменились новыми идеологическими заморозками.
Районному КГБ было известно, что летом шестьдесят седьмого года, когда Людмила Борисовна вместе с учениками ездила в дальныи поход по "есенинским местам", они по дороге побывали в Рязани, пришли с букетами на квартиру Солженицына и, не застав его, вручили цветы его теще. Эта поездка, ее откровенные речи на конференциях и в учительских комнатах, ее деятельность книгоноши, наш спор с теми людьми, которые были ее злейшими противниками, и все, что за этим последовало, привело к тому, что возникло "дело".
"6 марта 1969 г.
...нашего секретаря по обществу "Знание" вчера, на совещании в Саратове, заставили писать объяснительную записку по поводу известного вам ответа на вопросы. Все совещались, а он в отдельном кабинете писал. Что бог весть. Мы думали, что отговорились по телефону, разумные объяснения изустно дали - не тут-то было. Ничего не забыто, никто не забыт. Трагикомедия, чистая мистика - так я воспринимаю эту историю, настолько не могу поверить в реальность такого подлого безобразия.
В тот же день со мной произошло глупейшее приключение, которое в конечном счете накрутилось на стержень саратовских объяснений.
Попросила я свою бывшую ученицу, библиотекаря нашего Дома учителя, поискать мне одну книгу *, весьма ценимую мною, но зачитанную нагло недавно. Зачитанную из моей библиотеки. В Доме учителя книжка не нашлась, но, желая сделать мне любезность, она достала мне ее в детской библиотеке. Изданная в "Роман-газете", с 63-го года она пролежала почти без употребления 6 лет. Желая меня обрадовать, милая девушка позвонила по телефону о своей находке и о том, что книга поступает в полное мое распоряжение.
* "Один день Ивана Денисовича", - Люся начала писать конспиративно.
...Фамилию автора услышала завдетсадом, сотрудница гороно. Шефа моего, на беду, унесло в село, поэтому бдительный товарищ позвонил прямиком в другую организацию, и колесо завертелось с неслыханной быстротой. Вчера душеспасительную беседу вел со мной наш горкомовский начальственный "треугольник". Я получила второе предупреждение, самое строжайшее. Книгу приказано вернуть, иначе лица, которым я "дала задание", будут наказаны. Вначале я была ошеломлена дикостью и глупостью предъявленных обвинений. Попросить книгу - это значит "дать задание". "А почему вы сами не пошли? А дали поручение сотруднику? Вы - лицо официальное, инспектор..." И пошло, и поехало! Потом я страшно разозлилась. Сказала, что официальных запретов на книгу никто не накладывал, в свое время ее выдвигали на Ленинскую премию, что это местничество и дикое самоуправство.
В связи с женским праздником мне дали передых, но к разговору этому, видимо, вернутся... И смех, и грех.
Каждый боится потерять свою кормушку; хотела бы я понять психологию ретивых людей. Завдетсадом когда-то успешно разворовывала детдом, занимая пост его директора. Я с ней не раз в прошлом сражалась, отстаивая интересы своих учениц, ее воспитанниц. Теперь представилась возможность свести счеты на высоком идейном уровне (она дослужилась до секретарей).
Вспоминается моя давняя мечта походить сезон на речном судне (раз уж нельзя на морском), пожить на волжском просторе на какой-нибудь медленно плывущей барже. Почти каждую весну в областной газете объявляют о наборе матросов на нефтеналивные суда. Суда эти большие, белые, даже не верится, что они имеют отношение к черному золоту. Почему бы мне не стать матросом? Я видела пожилых женщин-матросов на волжских пароходах. У них бравый вид. Вахту отстоял - и читай сколько хочешь. Эйнштейн утверждал, что если человек задался целью написать что-нибудь серьезное, значительное, он должен стать пожарником или смотрителем маяка".
Ей пришлось уйти с должности инспектора, а заврайоно, который к ней очень хорошо относился, доверительно сказал, что бессилен помочь и что о преподавательской работе для нее не может быть и речи.
Матросом она не стала и попыталась вернуться к Лермонтову. Уехала из Маркса и стала сотрудницей музея в Тарханах - доме, некогда принадлежавшем бабушке Лермонтова.
"20 октября 1970 г.
В Тарханах настоящая деревенская осень, причем очень отличающаяся от городской и саратовской: такого обилия черного цвета я и не припомню...
...Как обычно в деревне, ритм жизни замедлен. Никто вроде особенно никуда не торопится. Людей мало, очень тихо вокруг и просторно: во все стороны поля с перелесками. Грязь, разумеется, классическая, но до музея идет единственная прямая и асфальтированная улица, мое спасение.
Живу я в церковной сторожке времен Арсеньевых, напротив часовни и склепа. Окно выходит в деревья, и они шумят в непогоду, как лес. Живу на заповедной земле, никак к этому не могу привыкнуть, не привыкну, видимо, как к обиходному, никогда...
Рядом церковь Михаила Архангела, выстроенная бабушкой М. Ю. для крестьян. Над колокольней постоянно вьются черные птичьи стаи. Пернатых здесь много, даже ночных. В парке не все еще деревья осыпались. Белого свечения кленов я прежде не встречала"..
Красота на каждом шагу. Это помогает преодолевать тоску по друзьям и оставленному.
Странное место - здесь не продаются книги. Библиотека музея и директорская компенсируют отсутствие собственной.
В этом году я решила не покупать книги. Негде хранить, некогда читать. Я переведена из экскурсоводов в старшие научные сотрудники, отвечаю за просветительную работу среди населения. Впереди - Лермонтовский вечер, вечер поэзии. В программе стихи Лермонтова, Пастернака, Цветаевой, Блока, Мандельштама".
Но и музей в Тарханах не стал для нее убежищем.
12 октября 1970 года она писала о своем новом несчастье:
"Володя проработал в Лермонтове 10 дней, необыкновенно понравился всем музейным, а потом приехал милиционер из Хвалынска и забрал его по обвинению в краже. Второй раз приезжал следователь снимать показания. Объявил мне, что я не знаю души Володи, - он вел двойную жизнь, это не первый случай нарушения законности.
Володя без меня нервничал, плакал, говорил о смерти. Вел себя несколько иначе, чем матерые рецидивисты.
Мне кажется, что им руководили чувства добрые, но он выбрал ложный путь для их воплощения. Будет суд, меня вызовут. Я от него не откажусь".
И не отказалась. Два года спустя извещала: "С Володей установлена связь. Он недалеко от Орджоникидзе, работает и учится заочно, кончает среднюю школу". Так она несла еще одно трудное бремя - матери арестанта - и горько корила себя: как могла упустить, не заметить двойную жизнь ученика, ставшего сыном?
В январе 1971 года в Саратове КГБ завел дело о распространении самиздата. В нескольких домах были обыски. У приятельницы Люси, врачихи Нины К., обнаружили целый склад "запрещенной" литературы, в том числе рукописи ее друзей, личные письма. После многочасового обыска ее увезли на допрос. Следователь грубо требовал показаний и покаяния, угрожал, что в противном случае будут арестованы все, чьи "антисоветские" настроения известны благодаря тому, что нашли у нее. Вернувшись домой, она повесилась. Об этом стало широко известно. Дело было закрыто, Люсю вообще не вызывали; несколько "привлеченных" приятелей уехали из Саратова.
Гибель Нины К. спасла ее друзей.
27 марта Люся писала:
"...Только что вернулась из Саратова, полна горьких и тревожных новостей, о которых вы, вероятно, наслышаны... Трудно было уезжать, оставляя друзей в смутном состоянии вынужденной разобщенности и единстве одной судьбы: все ждут худа, нервотрепок, служебных и прочих неприятностей. Все буквально выгоняли меня в Тарханы, считая, что здесь я в большей безопасности, чем в Саратове. Действительность представляется скверным мифом. Не могу смириться с потерей Нины, она была исключительным человеком, деятельно добрая, нежная и печальная душа. Ее взгляд на мир был очень целостным, вполне безотрадным. Она любила театр, музыку, стихи, вообще книги, тонко и разнообразно чувствовала природу, но более всего - немногих людей, которым была предана безгранично, всеми помыслами и чувствами. Ее дом и для меня был светлым и теплым домом, без нее многие осиротели. По существу, это просто убийство, смерть, выходящая за пределы личной биографии".
Она не позволяла себе поддаваться отчаянию. Работала, водила экскурсии, охотнее всего - школьников, много читала, продолжала устраивать поэтические вечера.
Не переставала радоваться красоте природы, настойчиво звала нас приехать в Тарханы.
И в тамошней сторожке, так же как в Марксе, ее комната становилась клубом, притягивающим магнитом, библиотекой.
"2 января 1971 г.
Читаю старинные книжки и все более погружаюсь в XIX век. Это мне по душе. Есть проигрыватель и пластинки: Бах, Моцарт, Григ, Рахманинов. Есть стихи, природа, собака музейная. Почти все главное.
Если верить в торжество нравственных законов, все мои друзья будут счастливы - рано или поздно. Лучше бы, конечно, без больших опозданий".
"17 января 1971 г.
Паустовский - вечный мой спутник, единственный поэт в прозе из советских писателей. Я всех, знавших его живым, всегда расспрашивала до мельчайших подробностей о нем, все казалось значительным. Помню рассказы Юлиана Григорьевича, еще двух-трех людей, имевших случай его видеть".
"23 апреля 1971 г.
Последние мои чтения не из XIX века - Рильке и Цветаева. Интересно, писал ли кто-нибудь о них двоих, о цветаевском отношении к поэту, истоках их близости?"
"13 мая 1971 г.
Просветительство я считаю одним из самых серьезных и необходимых занятий на свете. В благо общественных катаклизмов я верю мало, в природе господствуют законы эволюции. Просветительство, мне кажется, сродни им. Это как хлебопашество и прочие корневые специальности, без каких нет человека. Я чту просветителей всех времен и народов и верю в его неодолимость. Для меня это столь же верно, как то, что рукописи не горят".
Но ей, просветительнице, пришлось трудно и в музее. Директор музея безобразно пьянствовал и помыкал сотрудниками. Трое работников музея уволились в один день.
"14 октября 1971 г.
"...Сторожка стала оплотом молодежной оппозиции, и ее разгромили, выкинув нас из нее в самом буквальном смысле слова: директор въехал на тракторе на заповедную территорию и приказал вынести все вещи прочь. Получился кадр из зарубежного фильма. Зато нас очень сердечно провожали музейные рабочие, все 19 человек. Они же и приютили нас в последние упаковочные дни".
Людмила Борисовна пыталась найти работу в другом месте. В этом ей помогали друзья, в том числе и мы.
Но мать Люси, жившая в это время в Марксе, тяжело заболела. Ее нельзя было больше оставлять одну. И Люсе с сыном пришлось вернуться в старый дом.
Работу ей предоставили, но такую, от которой другие испуганно отказывались, - работу учителя-воспитателя в школе при колонии для малолетних преступников.
"14 октября 1971 г.
Я снова в Марксе... работаю воспитателем в спецшколе, бывшей колонии, которая была и осталась детской тюрьмой. У меня отряд, 4-й класс, где все переростки. Двадцать мальчишек. Я надеюсь обойтись в общении с ними без кулаков и зуботычин, привычных "воспитательных" приемов. Ношу им детские книги, читаю в свободные часы "Маленького оборвыша" Гринвуда... Борькина библиотека пошла в ход. На днях проведем Лермонтовский "огонек"; мальчишки учат стихи и песни на слова Лермонтова. Материализация тарханского опыта. Дети, которые увидели жизнь с черного хода и копируют худшие варианты взрослой жизни. Их родители, семейный уклад - разрушение, распад человеческого, семейного и общественного общежития. Неудивительно, что их обращение друг с другом лишено идилличности, зоосадовская площадка молодняка. Культ грубой физической силы, одичание и неразвитость, умственная и нравственная, стойкость всех отрицательных понятий, разгул инстинктов... Тем не менее испорченные дети все же лучше испорченных взрослых людей. В них смелее проглядывает доброе чувство, есть непосредственность, искренность, возможность роста, перемен. Они любят петь, танцевать, ценят всякое несомненное умение, мастерство. И очень нуждаются в положительных эмоциях, просто в ласке и внимании к себе. В то же время нужно постоянно сдерживать буйство и хаос их подростковой стихии".