Страница:
Бенедикт Сарнов
"Хемингуэй долго оставался моей главной (если не единственной) любовью. И только лет десять тому назад обаяние его прозы стало для меня немного тускнеть. Виной тому - многое. Однако немалая роль тут принадлежит другому великому американцу, сравнительно недавно вошедшему в мою жизнь, Фолкнеру".
Если бы нам, когда мы начинали писать о Фолкнере в пятьдесят седьмом году, сказали, как именно будут восприниматься русские переводы его романов через 20 лет, мы сочли бы это фантастикой.
Самый американский из американских авторов этого века, откровенно, самоуверенно провинциальный, художник, ограничивший свой мир одним южным графством - "моей почтовой маркой", - стал так нужен множеству наших писателей. И, что было для нас совершенно неожиданным и на первых порах казалось парадоксальным, - его книги вдохновляют идеологов нового почвенничества, и великорусского, и грузинского, и армянского...
Неумолимо правдивый художник открыл в маленькой Йокнапатофе темные силы, движущие мыслями и страстями людей, которые способны уничтожить и одного человека, и весь мир. Эти силы под его пером становились и творческими, созидая художественные образы, покорявшие читателей во всем мире, и вместе с тем они разрушали многовековые иллюзии просветителей и проповедников свободы, равенства и братства. Разрушали надежды на прогресс цивилизации и культуры. Неразрушимой оставалась только почва. Прах, из которого мы возникаем и в котором истлеваем, из которого растут и все земные плоды, и простейшие связи: "Мы - Джефферсон".
* * *
В шестидесятые годы в Москву приезжали многие из тех иностранных авторов, о которых мы писали и говорили. Приезжали и писатели, публицисты, журналисты, о которых мы узнавали впервые.
Некоторые из них стали нам друзьями, многие оставались добрыми знакомыми, иных мы потеряли из виду. Они помогали нам в Москве открывать Запад; их дружескую поддержку, о чем иные из них, вероятно, и сами не знают, мы ощущаем и здесь.
Особое значение для нас приобрела дружба и сотрудничество с Эллендеей и Карлом Профферами.
Мы познакомились в 1969 году на кухне у Надежды Яковлевны Мандельштам - они тогда уже были ее близкими друзьями. Два года спустя родился АРДИС так назвал Набоков усадьбу в романе "Ада", действие которого происходит в фантастической стране АМЕРАША - то есть Америкороссия.
Эта воображенная страна стала реальной жизнью Эллендеи и Карла Профферов. В Анн-Арборе, в сердцевине Америки, возник новый очаг русской культуры, русского слова.
Карл родился в 1938 году, был что ни на есть настоящим американцем. Внук фермера, сын рабочего, ставшего начальником цеха автомобильного завода, Карл выбрал тот университет в Мичигане и тот факультет юридический, где была прославленная баскетбольная команда. Но, случайно попав на занятия профессора слависта Шевченко, он пришел снова, стал изучать русский язык. Сначала ему показался интересным необычайный алфавит. Потом он все яснее осознавал силу русского слова.
Он стал доцентом, защитил диссертацию о Гоголе. Встретил молодую славистку, веселую, умную, дерзкую красавицу Эллендею. Они полюбили друг друга. Эллендея воспитывала трех пасынков, преподавала, писала диссертацию о Булгакове, а позже и развлекательные романы под псевдонимом: АРДИСу нужны были деньги.
Первым их изданием был репринт сборника Осипа Мандельштама "Камень". Потом они выпускали факсимильные издания сборников Ахматовой, Цветаевой, Блока, Маяковского, давно ставшие у нас библиографическими редкостями. Они бережно воскрешали прошлое и жадно охотились и в СССР, и в русском зарубежье за произведениями современников, за рукописями, рисунками, фотографиями.
Их полюбил сам неприступный Владимир Набоков. Ему нравилась работа Карла "Ключи к "Лолите"", - литературоведческое исследование, сдобренное шутками и мистификациями в стиле самого автора "Лолиты". Именно АРДИСу он предоставил право на издание всех своих произведений на русском языке.
Они дружили с Еленой Сергеевной Булгаковой, начали издавать первое полное собрание сочинений Булгакова.
Лиля Брик и Василий Катанян дарили им ценнейшие письма, рисунки и рукописи из архива Маяковского.
С ними сблизились многие литераторы Москвы и Ленинграда. Карл был верным, надежным другом. АРДИС издал поэтические сборники Иосифа Бродского, первые романы Саши Соколова, все запрещенные на родине книги Василия Аксенова.
Профферы ежегодно приезжали в Москву, редко вдвоем, чаще сам-пять, сам-шесть. Привозили детей, сотрудников, друзей. И каждый их приезд становился нашим общим праздником. Но они не только веселились с нами, они разделяли многие наши беды и горести. С 1979 года им отказывали в визе.
Именно они стали первыми зарубежными издателями наших книг.
Летом 1982 года у Карла обнаружили рак. Он мужественно сражался с болезнью. Опубликовал в "Вашингтон пост" статью о том, как лечиться. Получал сотни писем и говорил: "Когда-то я мечтал стать знаменитым баскетболистом, потом хотел быть знаменитым славистом, критиком, издателем, а стал знаменитым больным".
Он прожил короткую, но очень плодотворную жизнь. Благодаря ему живут сотни русских книг.
Карл Проффер скончался в 1984 году, а маленькая карета - знак АРДИСа катится дальше.
Р. Четверть века наши коллеги и мы переводили, комментировали, рекомендовали произведения зарубежных писателей, добивались их издания.
Тогда, в пору ранней оттепели, человек, который не хотел читать книг Ремарка или Хемингуэя или ругал их, уже считался отъявленным ретроградом.
Со временем представилась возможность выбирать - и отнюдь не так упрощенно, черно-бело, как прежде; не между "прогрессом" и "реакцией". Сегодня у одного читателя на ночном столике лежат книги Кавабаты, другой бросается к Маркесу, третий погружается в Фолкнера. А есть и такие, кто продолжает читать книги Хемингуэя и Бёлля.
Вопреки страхам цензоров и охранителей, оказалось, что книги даже самых "опасных" авторов не поколебали советского государства. И вопреки нашим надеждам, не оздоровили решающим образом нашу жизнь. Однако изменения происходили, и немалые. Изменения в мыслях, в душах.
Л. Сегодня плоды нашего возвращения к мировой литературе очевидны в произведениях советских писателей, освоивших опыт новооткрытых зарубежных авторов.
Однако в прорывах железного занавеса возникали еще и двусторонние сквозняки. Они приносили не только опыт, идеи, открытия художников Запада, но и тех русских писателей, поэтов, мыслителей, которые десятилетиями были отделены от своих читателей эмиграцией и цензурными запретами.
К нам возвращались наши собственные сокровища, в том числе и скрытые вблизи от нас - поэзия Ахматовой, Цветаевой, Мандельштама, Волошина, живопись Филонова, Шагала, Кандинского, мысли Бахтина, Бердяева, Флоренского, Федотова... Рукописи русских авторов, попадая на Запад из тайных ящиков письменных столов или из самиздата, возвращались книгами.
Профферы и многие другие американцы, французы, немцы, англичане везли в Москву и Ленинград чемоданы русских книг - и впервые изданных, и таких, которые полвека были для нас недоступны, запретны.
А за рубежом книги новых писателей России не только обогащали представления иностранных читателей о нашей стране, но и влияли на их мировосприятие.
Железный занавес пока еще существует, несмотря на все новые прорехи и бреши. Его мрачные тени все еще затемняют некоторые области духовной жизни и на Востоке и на Западе. Однако мы надеемся, что прорывов уже не заклепать, не залатать.
Гёте был прав:
Запад и Восток.
Теперь уже нерасторжимы.
6. НАШ ГЕНРИХ БЕЛЛЬ
Моя муза - немка,
Она меня не защищает.
Лишь когда я купаюсь в крови дракона,
Она кладет мне руку на сердце,
И поэтому я раним.
Г. Бёлль. Моя муза
На земле немало хороших писателей. Много и воистину нравственных и деятельно милосердных людей. Но такое, как у Бёлля, сочетание художественного слова и братского человеколюбия мы можем сравнить разве что с тем, что знаем о Льве Толстом и Владимире Короленко.
Из некролога
В 1956 году были впервые опубликованы по-русски рассказы Генриха Бёлля в журнале "Новый мир".
В 1957 году в мартовском номере журнала "Советская литература" была опубликована первая статья Л. о Генрихе Бёлле "Писатель ищет и спрашивает". Она была переведена на немецкий язык, стала предисловием к первой книге Бёлля, изданной по-русски, - "И не сказал ни единого слова".
В сентябре 1962 года Генрих Бёлль приехал в Москву.
В 1966 году в Москве мы сказали ему, что вдвоем хотим написать книгу "Наш Генрих Бёлль. Жизнь и творчество". Он возразил решительно: "Напишете, когда я умру. Пока писатель жив, он еще незавершен".
Через полгода после смерти Генриха Бёлля мы заканчивали работу над этой книгой наших общих воспоминаний. И нам все еще трудно, почти невозможно писать о нем.
Макс Фриш, толкуя первую заповедь - "Не сотвори себе кумира",справедливо говорит, что законченный образ человека можно создать только бесстрастно, отстранено, если еще (или уже) не любишь его или если пишешь о мертвом.
Генрих Бёлль для нас не умер, и мы любим его еще сильнее, чем раньше, сильнее от горького сознания, что не можем больше разговаривать, спрашивать, отвечать, вместе смеяться, вместе молчать... Но эта книга не может существовать без Генриха Бёлля. И мы отобрали отрывки из наших дневников - свидетельства того, кем он был для нас и для мира, в котором мы жили.
Р. Генрих Бёлль начался для меня не так, как обычно начинались все писатели, - чтением. Его книги я услышала. Весной 1955 года Лев, вернувшийся из лагеря, читал и пересказывал мне множество немецких романов. В памяти сердца остался только Бёлль: "И не сказал ни единого слова", "Поезд пришел вовремя", "Где ты был, Адам?".
Еще в таком "фольклорном" переложении я ощутила - мой писатель.
В 1957 году я открыла только что переведенный роман "И не сказал ни единого слова". Я жила этой книгой, читала дома, в метро, на работе; не могла ничего делать, ни с кем разговаривать, пока не кончила. А едва кончив, начала снова.
Тогдашней Германии я не знала. И не думаю, чтобы узнала. Чтение Бёлля было чем-то совсем иным, вовсе не знакомством с неведомой страной.
Пришел писатель, который говорил со мной, который спрашивал о том, о чем и мне необходимо было спросить. Он помогал понять нечто важное, быть может, самое важное для моей, для нашей жизни.
Из дневников Л.
25 сентября 1962. Встреча на аэродроме. Делегация писателей ФРГ. Бёлль, Хагельштанге, Герлах. Бёлль похож и не похож на снимки. Старше, печальнее. Он медлителен, немногословен. Смотрит внимательно, серьезно. Когда улыбается, глаза светлеют, иногда вдруг - мальчишеское лукавство. Больше слушает, чем говорит. Спрашивает осторожно, подчас кажется, что недоверчиво.
От похвал отстраняется иронически (понимаю, мол, стараетесь улещивать).
Отвезли в гостиницу "Пекин". Прогулка в машине по городу. Площадка напротив университета, - смотрит на Москву.
Бёлль спрашивает, сколько студентов, зачем такое высокое здание. В Америке строят небоскребы, потому что в городах очень дорого стоит земля. Зачем нужны небоскребы в Москве? Пытаюсь объяснить что-то о силуэте города, о символических сооружениях. Бёлль слушает молча, явно не согласен. Хагельштанге скептически переспрашивает.
Ужин в гостинице. Малый зал ресторана. Официант из среднего зала, немолодой: "Здесь должен быть немецкий писатель Генрих Бёлль?" Он отворачивает полу не слишком чистого халата, достает помятую книжку "Дом без хозяина". "Простите, пожалуйста, прошу надписать. Эта книжка у всей нашей семьи, можно сказать, любимая".
Генрих Бёлль надписывает.
"Ну, это, пожалуй, вы не могли инсценировать..."
Из дневников Р.
29 сентября. В университете. Читают Бёлль, Хагельштанге, Герлах. Комаудитория переполнена. Почти все вопросы обращены к Бёллю. Большинства слов не понимаю, но глуховато-внятный голос узнаю - по книгам.
Ответы Генриха Бёлля:
1. Самый великий писатель немецкого языка в XX веке - Франц Кафка.
2. Больше люблю писать рассказы, чем романы.
3. Стихи писал в юности.
4. Знаю тех современных русских писателей, которых только что назвал Хагельштанге: Блок, Маяковский, Горький, Бабель, Паустовский, Евтушенко... Последнее, что прочел, - "Капля росы" Солоухина. Очень понравилось.
5. За литературой ГДР слежу внимательно. Когда не могу сказать хорошего, стараюсь промолчать. Лучше всего они пишут о давнем прошлом.
6. Сартр оказал большое влияние на немецких литераторов в первые послевоенные годы. Потом его влияние слабело, а влияние Камю усиливалось, он куда более значительный писатель.
7. Все романы Достоевского я прочитал в шестнадцать лет. Когда писатель начинает работать, на него влияет каждая страстно прочтенная книга. Но само понятие "влияние" - сложное. Можно сказать, что на меня влияли и Грин, и Сэлинджер, хотя они совсем разные.
8. Вот кто-то написал, что я в "Ирландском дневнике" ничего не предлагаю бедным ирландцам, не советую им, как жить. Но сейчас там уже не такая бедность. Моя книга написана семь лет тому назад. Недавно я был там опять. Людям там стало легче жить, хотя, конечно, страна очень бедная.
9. Близок ли мне католицизм Грина? Мы оба католики. Это и многое значит, но и не так много. Больше всего я ценю его как художника. Мировоззрение не так уж важно. Писателя нельзя ни хвалить, ни бранить за мировоззрение. Главное, чтобы он был художником.
10. С Борхертом я знаком не был.
11. Нас удивило, что здесь так популярен Ремарк. Для нас его книги история. До тридцать третьего года был очень популярен роман "На Западном фронте без перемен". Нацисты его сжигали в мае тридцать третьего года. Мне роман нравится. Это добротная проза. Но с ремарковской манерой письма у меня нет связи и нет органа восприятия его стиля. Знаю, что он очень хорошо вел себя в эмиграции. Он был богаче, чем большинство эмигрантов, и многим помогал, но скрытно даже для них.
12. Роман Дудинцева мне было интересно читать. Но я хотел бы у вас узнать, насколько он реалистичен, насколько близок к действительности.
Из дневников Л.
29 сентября. В Союзе писателей. Малый зал набит, многие стоят вдоль стен. Председательствует Кожевников, "секундантом" - Сучков. За боковыми столиками сели так, чтобы Стеженский переводил Хагельштанге, Инга Герлаху, а я - Бёллю. Кожевников тянул жвачку: "...мир... реализм... мы любим вас... полюбите нас... первая делегация западнонемецких писателей во главе с известным, "прославленным"..."
Бёлль сразу решительно: "Я не глава, и никто не глава. Мы - трое коллег. У нас никакой иерархии. Мы рады, что приехали, мы рады, что можем разговаривать с русскими, советскими коллегами. Надеюсь, что у нас больше общего, чем разделяющего".
Кожевников задает первый вопрос: "Как решается проблема времени в современном немецком романе и что думает по этому поводу Бёлль".
- У меня нет своей теории времени, только опыт. Мне важнее всего то, что познал сам. Но когда пишу, мне всегда очень важно, как все соотносится по времени: о чем пишу - о мгновении или о веке. В каждом романе это по-другому. Я разрабатываю схемы, даже черчу таблицы. Бывает, что пытаюсь все предусмотреть, построить, но часто получается бессознательно, само собой, и понимаю уже потом.
2. Хайдеггера, к сожалению, не читал.
3. С Борхертом меня роднит общность настроений первых послевоенных лет.
4. Писать начал в семнадцать лет, но ничего не печатал. А когда был солдатом, написал две тысячи писем жене. Это и была моя главная литературная школа.
5. Кафка - великий писатель, а Фаллада - хороший писатель. Масштабы несравнимы.
6. Трудно сказать, кого я считаю своими учителями. Молодой писатель иногда приходит в отчаяние от того, что все уже написано.
7. Русскую литературу я люблю, кажется, знаю. Читал Достоевского, Толстого, Пушкина, Лескова, Чехова, Горького, Гончарова. Особенно люблю Гоголя - его многообразие, богатство, силу его дыхания.
Знаю стихи Есенина, Блока, Маяковского. Здесь меня поразил памятник Маяковскому напротив гостиницы. Он такой уверенный в себе и в будущем. А ведь у него были мучительные сомнения. И - самоубийство.
Из современников читал Шолохова. Из классиков первого вашего периода мне ближе всех Бабель. Мне кажется, что ему лучше всех удалось изобразить то сложное, бурное время. "Автобиография" Пастернака дает пищу для размышлений. Особенно то, как он пишет о Маяковском, о его смерти.
8. (О Ремарке сказал то же, что в университете).
9. - Как я отношусь к человечеству? Об этом я написал пять романов. И мне кажется, что это должно быть само собой понятно. Хотя, разумеется, в романах и кое-что прячешь.
Записка Бёллю: "Где вы были во время войны?" Кожевников "захлопал крыльями": "Господин Бёлль, не надо отвечать, у нас тут не встреча ветеранов. Это бестактный вопрос. Мы, писатели, собрались говорить о творческом опыте, о задачах литературы". Бёлль густо краснеет. "Нет, я буду отвечать. Вы расхваливали мои сочинения. Но если вы их читали, как же вы можете предполагать, что я не отвечу. Ведь именно об этом я столько писал. Я был солдатом шесть лет. Правда, я дослужился только до ефрейтора и мог бы сослаться на то, что был телефонистом и моя винтовка оставалась в обозе, и я вспоминал о ней только тогда, когда получал от фельдфебеля наряды за то, что она не чищена. Но это не оправдание. Я был солдатом той армии, которая напала на Польшу, на Голландию, на Бельгию и на вашу страну. Я как немецкий солдат входил в Киев, в Одессу, в Крым. И я сознаю личную ответственность за все преступления гитлеровского вермахта. Из сознания этой ответственности я и пишу".
Новая записка.
"Я был пулеметчиком на тех фронтах, где были вы. И много стрелял. Очень рад, что я не попал в вас".
Из дневника Р. (продолжение).
- Сэлинджера я очень люблю. Моя жена хорошо знает английский. Она перевела половину его рассказов. И мы вместе переводили заново "Над пропастью во ржи".
В первые послевоенные годы многие испытали влияние Хемингуэя. Но, по-моему, самый значительный из англоязычных писателей - Фолкнер... И Джойс, и Хаксли - очень хорошие писатели. Но Фолкнер - самый значительный.
- Отражает ли литература ФРГ действительность?
- Я не представляю себе, чтобы все мои романы отражали все проблемы моей страны. Они могут отразить только ту часть, которая определяется моим отношением к моей стране и ко всему миру. Было бы неверно судить по моим книгам о жизни в Федеративной Республике. У меня своя оптика. У каждого писателя многое выпадает из поля зрения. Писателем становишься именно благодаря известной ограниченности, когда у тебя есть свой участок действительности, о котором хочешь и можешь писать. А чтобы судить о целом, надо сопоставлять многие и разные книги. Жизнь в Федеративной Республике очень сложная, у нас тысячи проблем, о многих вы и представления не имеете. И, может быть, тот, кто писал эту записку, знает то, чего я не знаю.
- Каковы настроения молодежи? Есть ли опасность возрождения фашизма?
- Эти вопросы меня тоже волнуют. Когда началась война, мне было двадцать два года. Ни у меня, ни у кого из моих ровесников не было никакого патриотического воодушевления. Даже у парней из гитлерюгенда. Но война началась, несмотря на это. Потом уже многие начали воодушевляться. После побед, завоеваний. Эти воспоминания сегодня вызывают горькие мысли. Сегодня у молодых людей преобладает скорее страх перед опасностью войны. Большинство молодых людей, которых я знаю, - серьезные, вдумчивые, но им трудно понимать немецкую историю последних тридцати лет. Их этому не учат. И преобладают настроения беспомощности.
Кожевников и Сучков попеременно говорили о напряженности международного положения, об угрозе реваншизма, о миролюбивой политике СССР и т. д.
Бёлль: "Я здесь постоянно слышу "реваншизм, реваншизм", но у вас совершенно неправильное представление о том, что у нас происходит. Говорить об угрозе реваншизма неверно. Существует международная напряженность. Существует взаимное недоверие. Но мы-то, писатели, должны знать, что в этом не может быть виновата одна сторона. Что до прошлой, до гитлеровской войны, - там все ясно, кто виноват. Но сегодня я считал бы нашу беседу бессмысленной, если бы не сказал, что у вас превратные представления о Федеративной Республике. Вина за напряженность не только на стороне Запада.
Я уже слышал от вас, что у вашей молодежи после двадцатого съезда партии возникли серьезные сомнения, как молодые люди допрашивали отцов, что и почему те делали в прошлом. Подобное бывало и у нас. Я уверен, что в СССР нет ни одного человека, который хотел бы войны. Мы знаем, что у вас погибло двадцать миллионов человек. Но и у нас там ни один нормальный человек не может хотеть войны. Разногласия между государствами нельзя малевать черно-белой краской.
Из дневников Л.
30 сентября. Воскресенье. Всех троих повезли в Ясную Поляну.
Накануне Генрих сказал: "Завтра я должен хоть на полчаса пойти в церковь. Как ты думаешь, по дороге это возможно?"
Я не сомневался, почти 200 километров. Тула - большой город.
Они вернулись очень поздно. Сегодня утром он встретил меня печально-сердито: "Мы проехали много деревень, городков. Ни одной открытой церкви. Развалины или склады. Ну и похозяйничали вы в своей стране".
(Бёлль, Герлах, Хагельштанге неделю провели в Ленинграде.)
12 октября. В доме Горького на Бронной. Водит молодая, пригожая, хорошо тренированная, бойко говорит по-английски.
Бёлль сумрачен. Задал, кажется, только один вопрос: долго ли здесь жил Горький? Переводчица заметила настроение. Показывая на огромное зеркало в спальне: "Алексей Максимович был очень недоволен, говорил: "Зачем это? Я ведь не балерина..." Он вообще был недоволен роскошью; но это подарок правительства".
Бёлль на улице: "Какой огосударствленный писатель. Он должен был быть очень несчастным".
Бёлль сердился. Ему звонили из посольства. В "Московской правде" сообщили, что он, Бёлль, "глава делегации", полностью одобряет внешнюю политику СССР и ГДР, признает границу на Одере - Нейссе и пр. "Какая глупая ложь. Все ложь. Вчера приходил кто-то из "Правды". Разговаривать я согласился, но сказал, чтобы ничего не публиковали, пока не покажут гранок".
...Молодой репортер из "Правды", развязный, самоуверенный, принес гранки интервью. Переводили Инга и я. Бёлль: "Почему опять "глава делегации", почему только я один? Ведь вы разговаривали и с господином Герлахом и с господином Хагельштанге? И если меня у вас читатели больше знают, это не означает, что вы можете писать неправду!.. Ничего этого я не говорил. Зачем вы придумываете? Я говорил, что я за мир, а не за мирную политику СССР. Я вообще не политик, а политика СССР вызывает у меня почти такие же опасения и сомнения, как и политика США... Я не мог сказать, что в Западной Германии господствует реваншизм и неонацизм. Я сказал, что у нас еще есть, к сожалению, неисправимые позавчерашние, что в головах и в душах некоторых людей сохранилось непреодоленное прошлое, но оно не господствует. И такие люди в меньшинстве. Они мне отвратительны, но и самые глупые не помышляют о реванше. И никто из нас не говорил, что мы одобряем предложения ГДР. Мы говорили, что хотим таких отношений между двумя немецкими государствами, чтобы люди могли беспрепятственно общаться друг с другом, что об этом нужно договариваться. Но я убежден, что руководители ГДР только мешают этому, не меньше, чем наши консерваторы на Западе. Вашу запись я не разрешаю публиковать. Я буду протестовать".
16 октября. Вчера проводили Бёлля. А ведь он первый настоящий пролетарский писатель, которого я узнал. Пролетарский писатель - когда-то похвала, почетное звание, а сейчас звучит насмешкой. Но Бёлль видит и войну, и мир глазами художника-пролетария, интеллигента-пролетария. Он добр как человек и художник, поэтому в нем нет той классовой ненависти, которая вызревает на зависти, на обозленности, на комплексах неполноценности. Ему просто отвратительны буржуи-стяжатели, буржуи-вояки, моралисты-ханжи, торгующие Богом, но отвратительны и псевдопролетарии, и псевдосоциалисты, и наши и гедеэровские.
* * *
В 1963 году Бёлль пригласил нас приехать в Кёльн, Этого нам не разрешили, но взамен позволили принять приглашение Берлинского Союза писателей. Мы сообщили о нашей поездке Бёллю.
28 февраля 1964 г. Берлин. Телеграмма от Генриха Бёлля. "Встретимся в Лейпциге на мессе в бюро встреч или у друзей в конвикте, Моцартштрассе, 10."
Из дневников Л.
4 марта. Лейпциг. Огромное помещение вроде вокзального зала ожидания: диваны, буфетные стойки, киоски. Бюро встреч. Девица с картотеками, кто кого ожидает. "Это писатель Бёлль? С Запада? Вы, советские, встречаетесь с западными?! Конечно, я знаю его книги, "И не сказал ни единого слова", и по радио слушала. Очень хороший писатель. Пожалуйста, если вы его встретите раньше, чем он ко мне подойдет, приведите его, я очень хочу его видеть". Ждали три часа. Он - первый немец, который так опоздал; пошли на Моцартштрассе, 10. Это иезуитский конвикт - "микромонастырь" с комнатами для приезжих. Две или три квартиры бельэтажа занимает патер Ковальский, не стар, худощав, остролиц. Он литературовед. В его комнате на одной стене распятие, картины, на евангельские сюжеты, на другой - книжные полки до потолка. На полках большие снимки: Брехт, Кафка, Тракль, Камю, Пастернак, Бенн, Толлер. Он писал диссертацию об экспрессионизме. "Почему в Москве так плохо относятся к экспрессионистам, ведь большинство - хорошие геноссен? И наш министр Бехер ведь тоже был экспрессионистом".
"Хемингуэй долго оставался моей главной (если не единственной) любовью. И только лет десять тому назад обаяние его прозы стало для меня немного тускнеть. Виной тому - многое. Однако немалая роль тут принадлежит другому великому американцу, сравнительно недавно вошедшему в мою жизнь, Фолкнеру".
Если бы нам, когда мы начинали писать о Фолкнере в пятьдесят седьмом году, сказали, как именно будут восприниматься русские переводы его романов через 20 лет, мы сочли бы это фантастикой.
Самый американский из американских авторов этого века, откровенно, самоуверенно провинциальный, художник, ограничивший свой мир одним южным графством - "моей почтовой маркой", - стал так нужен множеству наших писателей. И, что было для нас совершенно неожиданным и на первых порах казалось парадоксальным, - его книги вдохновляют идеологов нового почвенничества, и великорусского, и грузинского, и армянского...
Неумолимо правдивый художник открыл в маленькой Йокнапатофе темные силы, движущие мыслями и страстями людей, которые способны уничтожить и одного человека, и весь мир. Эти силы под его пером становились и творческими, созидая художественные образы, покорявшие читателей во всем мире, и вместе с тем они разрушали многовековые иллюзии просветителей и проповедников свободы, равенства и братства. Разрушали надежды на прогресс цивилизации и культуры. Неразрушимой оставалась только почва. Прах, из которого мы возникаем и в котором истлеваем, из которого растут и все земные плоды, и простейшие связи: "Мы - Джефферсон".
* * *
В шестидесятые годы в Москву приезжали многие из тех иностранных авторов, о которых мы писали и говорили. Приезжали и писатели, публицисты, журналисты, о которых мы узнавали впервые.
Некоторые из них стали нам друзьями, многие оставались добрыми знакомыми, иных мы потеряли из виду. Они помогали нам в Москве открывать Запад; их дружескую поддержку, о чем иные из них, вероятно, и сами не знают, мы ощущаем и здесь.
Особое значение для нас приобрела дружба и сотрудничество с Эллендеей и Карлом Профферами.
Мы познакомились в 1969 году на кухне у Надежды Яковлевны Мандельштам - они тогда уже были ее близкими друзьями. Два года спустя родился АРДИС так назвал Набоков усадьбу в романе "Ада", действие которого происходит в фантастической стране АМЕРАША - то есть Америкороссия.
Эта воображенная страна стала реальной жизнью Эллендеи и Карла Профферов. В Анн-Арборе, в сердцевине Америки, возник новый очаг русской культуры, русского слова.
Карл родился в 1938 году, был что ни на есть настоящим американцем. Внук фермера, сын рабочего, ставшего начальником цеха автомобильного завода, Карл выбрал тот университет в Мичигане и тот факультет юридический, где была прославленная баскетбольная команда. Но, случайно попав на занятия профессора слависта Шевченко, он пришел снова, стал изучать русский язык. Сначала ему показался интересным необычайный алфавит. Потом он все яснее осознавал силу русского слова.
Он стал доцентом, защитил диссертацию о Гоголе. Встретил молодую славистку, веселую, умную, дерзкую красавицу Эллендею. Они полюбили друг друга. Эллендея воспитывала трех пасынков, преподавала, писала диссертацию о Булгакове, а позже и развлекательные романы под псевдонимом: АРДИСу нужны были деньги.
Первым их изданием был репринт сборника Осипа Мандельштама "Камень". Потом они выпускали факсимильные издания сборников Ахматовой, Цветаевой, Блока, Маяковского, давно ставшие у нас библиографическими редкостями. Они бережно воскрешали прошлое и жадно охотились и в СССР, и в русском зарубежье за произведениями современников, за рукописями, рисунками, фотографиями.
Их полюбил сам неприступный Владимир Набоков. Ему нравилась работа Карла "Ключи к "Лолите"", - литературоведческое исследование, сдобренное шутками и мистификациями в стиле самого автора "Лолиты". Именно АРДИСу он предоставил право на издание всех своих произведений на русском языке.
Они дружили с Еленой Сергеевной Булгаковой, начали издавать первое полное собрание сочинений Булгакова.
Лиля Брик и Василий Катанян дарили им ценнейшие письма, рисунки и рукописи из архива Маяковского.
С ними сблизились многие литераторы Москвы и Ленинграда. Карл был верным, надежным другом. АРДИС издал поэтические сборники Иосифа Бродского, первые романы Саши Соколова, все запрещенные на родине книги Василия Аксенова.
Профферы ежегодно приезжали в Москву, редко вдвоем, чаще сам-пять, сам-шесть. Привозили детей, сотрудников, друзей. И каждый их приезд становился нашим общим праздником. Но они не только веселились с нами, они разделяли многие наши беды и горести. С 1979 года им отказывали в визе.
Именно они стали первыми зарубежными издателями наших книг.
Летом 1982 года у Карла обнаружили рак. Он мужественно сражался с болезнью. Опубликовал в "Вашингтон пост" статью о том, как лечиться. Получал сотни писем и говорил: "Когда-то я мечтал стать знаменитым баскетболистом, потом хотел быть знаменитым славистом, критиком, издателем, а стал знаменитым больным".
Он прожил короткую, но очень плодотворную жизнь. Благодаря ему живут сотни русских книг.
Карл Проффер скончался в 1984 году, а маленькая карета - знак АРДИСа катится дальше.
Р. Четверть века наши коллеги и мы переводили, комментировали, рекомендовали произведения зарубежных писателей, добивались их издания.
Тогда, в пору ранней оттепели, человек, который не хотел читать книг Ремарка или Хемингуэя или ругал их, уже считался отъявленным ретроградом.
Со временем представилась возможность выбирать - и отнюдь не так упрощенно, черно-бело, как прежде; не между "прогрессом" и "реакцией". Сегодня у одного читателя на ночном столике лежат книги Кавабаты, другой бросается к Маркесу, третий погружается в Фолкнера. А есть и такие, кто продолжает читать книги Хемингуэя и Бёлля.
Вопреки страхам цензоров и охранителей, оказалось, что книги даже самых "опасных" авторов не поколебали советского государства. И вопреки нашим надеждам, не оздоровили решающим образом нашу жизнь. Однако изменения происходили, и немалые. Изменения в мыслях, в душах.
Л. Сегодня плоды нашего возвращения к мировой литературе очевидны в произведениях советских писателей, освоивших опыт новооткрытых зарубежных авторов.
Однако в прорывах железного занавеса возникали еще и двусторонние сквозняки. Они приносили не только опыт, идеи, открытия художников Запада, но и тех русских писателей, поэтов, мыслителей, которые десятилетиями были отделены от своих читателей эмиграцией и цензурными запретами.
К нам возвращались наши собственные сокровища, в том числе и скрытые вблизи от нас - поэзия Ахматовой, Цветаевой, Мандельштама, Волошина, живопись Филонова, Шагала, Кандинского, мысли Бахтина, Бердяева, Флоренского, Федотова... Рукописи русских авторов, попадая на Запад из тайных ящиков письменных столов или из самиздата, возвращались книгами.
Профферы и многие другие американцы, французы, немцы, англичане везли в Москву и Ленинград чемоданы русских книг - и впервые изданных, и таких, которые полвека были для нас недоступны, запретны.
А за рубежом книги новых писателей России не только обогащали представления иностранных читателей о нашей стране, но и влияли на их мировосприятие.
Железный занавес пока еще существует, несмотря на все новые прорехи и бреши. Его мрачные тени все еще затемняют некоторые области духовной жизни и на Востоке и на Западе. Однако мы надеемся, что прорывов уже не заклепать, не залатать.
Гёте был прав:
Запад и Восток.
Теперь уже нерасторжимы.
6. НАШ ГЕНРИХ БЕЛЛЬ
Моя муза - немка,
Она меня не защищает.
Лишь когда я купаюсь в крови дракона,
Она кладет мне руку на сердце,
И поэтому я раним.
Г. Бёлль. Моя муза
На земле немало хороших писателей. Много и воистину нравственных и деятельно милосердных людей. Но такое, как у Бёлля, сочетание художественного слова и братского человеколюбия мы можем сравнить разве что с тем, что знаем о Льве Толстом и Владимире Короленко.
Из некролога
В 1956 году были впервые опубликованы по-русски рассказы Генриха Бёлля в журнале "Новый мир".
В 1957 году в мартовском номере журнала "Советская литература" была опубликована первая статья Л. о Генрихе Бёлле "Писатель ищет и спрашивает". Она была переведена на немецкий язык, стала предисловием к первой книге Бёлля, изданной по-русски, - "И не сказал ни единого слова".
В сентябре 1962 года Генрих Бёлль приехал в Москву.
В 1966 году в Москве мы сказали ему, что вдвоем хотим написать книгу "Наш Генрих Бёлль. Жизнь и творчество". Он возразил решительно: "Напишете, когда я умру. Пока писатель жив, он еще незавершен".
Через полгода после смерти Генриха Бёлля мы заканчивали работу над этой книгой наших общих воспоминаний. И нам все еще трудно, почти невозможно писать о нем.
Макс Фриш, толкуя первую заповедь - "Не сотвори себе кумира",справедливо говорит, что законченный образ человека можно создать только бесстрастно, отстранено, если еще (или уже) не любишь его или если пишешь о мертвом.
Генрих Бёлль для нас не умер, и мы любим его еще сильнее, чем раньше, сильнее от горького сознания, что не можем больше разговаривать, спрашивать, отвечать, вместе смеяться, вместе молчать... Но эта книга не может существовать без Генриха Бёлля. И мы отобрали отрывки из наших дневников - свидетельства того, кем он был для нас и для мира, в котором мы жили.
Р. Генрих Бёлль начался для меня не так, как обычно начинались все писатели, - чтением. Его книги я услышала. Весной 1955 года Лев, вернувшийся из лагеря, читал и пересказывал мне множество немецких романов. В памяти сердца остался только Бёлль: "И не сказал ни единого слова", "Поезд пришел вовремя", "Где ты был, Адам?".
Еще в таком "фольклорном" переложении я ощутила - мой писатель.
В 1957 году я открыла только что переведенный роман "И не сказал ни единого слова". Я жила этой книгой, читала дома, в метро, на работе; не могла ничего делать, ни с кем разговаривать, пока не кончила. А едва кончив, начала снова.
Тогдашней Германии я не знала. И не думаю, чтобы узнала. Чтение Бёлля было чем-то совсем иным, вовсе не знакомством с неведомой страной.
Пришел писатель, который говорил со мной, который спрашивал о том, о чем и мне необходимо было спросить. Он помогал понять нечто важное, быть может, самое важное для моей, для нашей жизни.
Из дневников Л.
25 сентября 1962. Встреча на аэродроме. Делегация писателей ФРГ. Бёлль, Хагельштанге, Герлах. Бёлль похож и не похож на снимки. Старше, печальнее. Он медлителен, немногословен. Смотрит внимательно, серьезно. Когда улыбается, глаза светлеют, иногда вдруг - мальчишеское лукавство. Больше слушает, чем говорит. Спрашивает осторожно, подчас кажется, что недоверчиво.
От похвал отстраняется иронически (понимаю, мол, стараетесь улещивать).
Отвезли в гостиницу "Пекин". Прогулка в машине по городу. Площадка напротив университета, - смотрит на Москву.
Бёлль спрашивает, сколько студентов, зачем такое высокое здание. В Америке строят небоскребы, потому что в городах очень дорого стоит земля. Зачем нужны небоскребы в Москве? Пытаюсь объяснить что-то о силуэте города, о символических сооружениях. Бёлль слушает молча, явно не согласен. Хагельштанге скептически переспрашивает.
Ужин в гостинице. Малый зал ресторана. Официант из среднего зала, немолодой: "Здесь должен быть немецкий писатель Генрих Бёлль?" Он отворачивает полу не слишком чистого халата, достает помятую книжку "Дом без хозяина". "Простите, пожалуйста, прошу надписать. Эта книжка у всей нашей семьи, можно сказать, любимая".
Генрих Бёлль надписывает.
"Ну, это, пожалуй, вы не могли инсценировать..."
Из дневников Р.
29 сентября. В университете. Читают Бёлль, Хагельштанге, Герлах. Комаудитория переполнена. Почти все вопросы обращены к Бёллю. Большинства слов не понимаю, но глуховато-внятный голос узнаю - по книгам.
Ответы Генриха Бёлля:
1. Самый великий писатель немецкого языка в XX веке - Франц Кафка.
2. Больше люблю писать рассказы, чем романы.
3. Стихи писал в юности.
4. Знаю тех современных русских писателей, которых только что назвал Хагельштанге: Блок, Маяковский, Горький, Бабель, Паустовский, Евтушенко... Последнее, что прочел, - "Капля росы" Солоухина. Очень понравилось.
5. За литературой ГДР слежу внимательно. Когда не могу сказать хорошего, стараюсь промолчать. Лучше всего они пишут о давнем прошлом.
6. Сартр оказал большое влияние на немецких литераторов в первые послевоенные годы. Потом его влияние слабело, а влияние Камю усиливалось, он куда более значительный писатель.
7. Все романы Достоевского я прочитал в шестнадцать лет. Когда писатель начинает работать, на него влияет каждая страстно прочтенная книга. Но само понятие "влияние" - сложное. Можно сказать, что на меня влияли и Грин, и Сэлинджер, хотя они совсем разные.
8. Вот кто-то написал, что я в "Ирландском дневнике" ничего не предлагаю бедным ирландцам, не советую им, как жить. Но сейчас там уже не такая бедность. Моя книга написана семь лет тому назад. Недавно я был там опять. Людям там стало легче жить, хотя, конечно, страна очень бедная.
9. Близок ли мне католицизм Грина? Мы оба католики. Это и многое значит, но и не так много. Больше всего я ценю его как художника. Мировоззрение не так уж важно. Писателя нельзя ни хвалить, ни бранить за мировоззрение. Главное, чтобы он был художником.
10. С Борхертом я знаком не был.
11. Нас удивило, что здесь так популярен Ремарк. Для нас его книги история. До тридцать третьего года был очень популярен роман "На Западном фронте без перемен". Нацисты его сжигали в мае тридцать третьего года. Мне роман нравится. Это добротная проза. Но с ремарковской манерой письма у меня нет связи и нет органа восприятия его стиля. Знаю, что он очень хорошо вел себя в эмиграции. Он был богаче, чем большинство эмигрантов, и многим помогал, но скрытно даже для них.
12. Роман Дудинцева мне было интересно читать. Но я хотел бы у вас узнать, насколько он реалистичен, насколько близок к действительности.
Из дневников Л.
29 сентября. В Союзе писателей. Малый зал набит, многие стоят вдоль стен. Председательствует Кожевников, "секундантом" - Сучков. За боковыми столиками сели так, чтобы Стеженский переводил Хагельштанге, Инга Герлаху, а я - Бёллю. Кожевников тянул жвачку: "...мир... реализм... мы любим вас... полюбите нас... первая делегация западнонемецких писателей во главе с известным, "прославленным"..."
Бёлль сразу решительно: "Я не глава, и никто не глава. Мы - трое коллег. У нас никакой иерархии. Мы рады, что приехали, мы рады, что можем разговаривать с русскими, советскими коллегами. Надеюсь, что у нас больше общего, чем разделяющего".
Кожевников задает первый вопрос: "Как решается проблема времени в современном немецком романе и что думает по этому поводу Бёлль".
- У меня нет своей теории времени, только опыт. Мне важнее всего то, что познал сам. Но когда пишу, мне всегда очень важно, как все соотносится по времени: о чем пишу - о мгновении или о веке. В каждом романе это по-другому. Я разрабатываю схемы, даже черчу таблицы. Бывает, что пытаюсь все предусмотреть, построить, но часто получается бессознательно, само собой, и понимаю уже потом.
2. Хайдеггера, к сожалению, не читал.
3. С Борхертом меня роднит общность настроений первых послевоенных лет.
4. Писать начал в семнадцать лет, но ничего не печатал. А когда был солдатом, написал две тысячи писем жене. Это и была моя главная литературная школа.
5. Кафка - великий писатель, а Фаллада - хороший писатель. Масштабы несравнимы.
6. Трудно сказать, кого я считаю своими учителями. Молодой писатель иногда приходит в отчаяние от того, что все уже написано.
7. Русскую литературу я люблю, кажется, знаю. Читал Достоевского, Толстого, Пушкина, Лескова, Чехова, Горького, Гончарова. Особенно люблю Гоголя - его многообразие, богатство, силу его дыхания.
Знаю стихи Есенина, Блока, Маяковского. Здесь меня поразил памятник Маяковскому напротив гостиницы. Он такой уверенный в себе и в будущем. А ведь у него были мучительные сомнения. И - самоубийство.
Из современников читал Шолохова. Из классиков первого вашего периода мне ближе всех Бабель. Мне кажется, что ему лучше всех удалось изобразить то сложное, бурное время. "Автобиография" Пастернака дает пищу для размышлений. Особенно то, как он пишет о Маяковском, о его смерти.
8. (О Ремарке сказал то же, что в университете).
9. - Как я отношусь к человечеству? Об этом я написал пять романов. И мне кажется, что это должно быть само собой понятно. Хотя, разумеется, в романах и кое-что прячешь.
Записка Бёллю: "Где вы были во время войны?" Кожевников "захлопал крыльями": "Господин Бёлль, не надо отвечать, у нас тут не встреча ветеранов. Это бестактный вопрос. Мы, писатели, собрались говорить о творческом опыте, о задачах литературы". Бёлль густо краснеет. "Нет, я буду отвечать. Вы расхваливали мои сочинения. Но если вы их читали, как же вы можете предполагать, что я не отвечу. Ведь именно об этом я столько писал. Я был солдатом шесть лет. Правда, я дослужился только до ефрейтора и мог бы сослаться на то, что был телефонистом и моя винтовка оставалась в обозе, и я вспоминал о ней только тогда, когда получал от фельдфебеля наряды за то, что она не чищена. Но это не оправдание. Я был солдатом той армии, которая напала на Польшу, на Голландию, на Бельгию и на вашу страну. Я как немецкий солдат входил в Киев, в Одессу, в Крым. И я сознаю личную ответственность за все преступления гитлеровского вермахта. Из сознания этой ответственности я и пишу".
Новая записка.
"Я был пулеметчиком на тех фронтах, где были вы. И много стрелял. Очень рад, что я не попал в вас".
Из дневника Р. (продолжение).
- Сэлинджера я очень люблю. Моя жена хорошо знает английский. Она перевела половину его рассказов. И мы вместе переводили заново "Над пропастью во ржи".
В первые послевоенные годы многие испытали влияние Хемингуэя. Но, по-моему, самый значительный из англоязычных писателей - Фолкнер... И Джойс, и Хаксли - очень хорошие писатели. Но Фолкнер - самый значительный.
- Отражает ли литература ФРГ действительность?
- Я не представляю себе, чтобы все мои романы отражали все проблемы моей страны. Они могут отразить только ту часть, которая определяется моим отношением к моей стране и ко всему миру. Было бы неверно судить по моим книгам о жизни в Федеративной Республике. У меня своя оптика. У каждого писателя многое выпадает из поля зрения. Писателем становишься именно благодаря известной ограниченности, когда у тебя есть свой участок действительности, о котором хочешь и можешь писать. А чтобы судить о целом, надо сопоставлять многие и разные книги. Жизнь в Федеративной Республике очень сложная, у нас тысячи проблем, о многих вы и представления не имеете. И, может быть, тот, кто писал эту записку, знает то, чего я не знаю.
- Каковы настроения молодежи? Есть ли опасность возрождения фашизма?
- Эти вопросы меня тоже волнуют. Когда началась война, мне было двадцать два года. Ни у меня, ни у кого из моих ровесников не было никакого патриотического воодушевления. Даже у парней из гитлерюгенда. Но война началась, несмотря на это. Потом уже многие начали воодушевляться. После побед, завоеваний. Эти воспоминания сегодня вызывают горькие мысли. Сегодня у молодых людей преобладает скорее страх перед опасностью войны. Большинство молодых людей, которых я знаю, - серьезные, вдумчивые, но им трудно понимать немецкую историю последних тридцати лет. Их этому не учат. И преобладают настроения беспомощности.
Кожевников и Сучков попеременно говорили о напряженности международного положения, об угрозе реваншизма, о миролюбивой политике СССР и т. д.
Бёлль: "Я здесь постоянно слышу "реваншизм, реваншизм", но у вас совершенно неправильное представление о том, что у нас происходит. Говорить об угрозе реваншизма неверно. Существует международная напряженность. Существует взаимное недоверие. Но мы-то, писатели, должны знать, что в этом не может быть виновата одна сторона. Что до прошлой, до гитлеровской войны, - там все ясно, кто виноват. Но сегодня я считал бы нашу беседу бессмысленной, если бы не сказал, что у вас превратные представления о Федеративной Республике. Вина за напряженность не только на стороне Запада.
Я уже слышал от вас, что у вашей молодежи после двадцатого съезда партии возникли серьезные сомнения, как молодые люди допрашивали отцов, что и почему те делали в прошлом. Подобное бывало и у нас. Я уверен, что в СССР нет ни одного человека, который хотел бы войны. Мы знаем, что у вас погибло двадцать миллионов человек. Но и у нас там ни один нормальный человек не может хотеть войны. Разногласия между государствами нельзя малевать черно-белой краской.
Из дневников Л.
30 сентября. Воскресенье. Всех троих повезли в Ясную Поляну.
Накануне Генрих сказал: "Завтра я должен хоть на полчаса пойти в церковь. Как ты думаешь, по дороге это возможно?"
Я не сомневался, почти 200 километров. Тула - большой город.
Они вернулись очень поздно. Сегодня утром он встретил меня печально-сердито: "Мы проехали много деревень, городков. Ни одной открытой церкви. Развалины или склады. Ну и похозяйничали вы в своей стране".
(Бёлль, Герлах, Хагельштанге неделю провели в Ленинграде.)
12 октября. В доме Горького на Бронной. Водит молодая, пригожая, хорошо тренированная, бойко говорит по-английски.
Бёлль сумрачен. Задал, кажется, только один вопрос: долго ли здесь жил Горький? Переводчица заметила настроение. Показывая на огромное зеркало в спальне: "Алексей Максимович был очень недоволен, говорил: "Зачем это? Я ведь не балерина..." Он вообще был недоволен роскошью; но это подарок правительства".
Бёлль на улице: "Какой огосударствленный писатель. Он должен был быть очень несчастным".
Бёлль сердился. Ему звонили из посольства. В "Московской правде" сообщили, что он, Бёлль, "глава делегации", полностью одобряет внешнюю политику СССР и ГДР, признает границу на Одере - Нейссе и пр. "Какая глупая ложь. Все ложь. Вчера приходил кто-то из "Правды". Разговаривать я согласился, но сказал, чтобы ничего не публиковали, пока не покажут гранок".
...Молодой репортер из "Правды", развязный, самоуверенный, принес гранки интервью. Переводили Инга и я. Бёлль: "Почему опять "глава делегации", почему только я один? Ведь вы разговаривали и с господином Герлахом и с господином Хагельштанге? И если меня у вас читатели больше знают, это не означает, что вы можете писать неправду!.. Ничего этого я не говорил. Зачем вы придумываете? Я говорил, что я за мир, а не за мирную политику СССР. Я вообще не политик, а политика СССР вызывает у меня почти такие же опасения и сомнения, как и политика США... Я не мог сказать, что в Западной Германии господствует реваншизм и неонацизм. Я сказал, что у нас еще есть, к сожалению, неисправимые позавчерашние, что в головах и в душах некоторых людей сохранилось непреодоленное прошлое, но оно не господствует. И такие люди в меньшинстве. Они мне отвратительны, но и самые глупые не помышляют о реванше. И никто из нас не говорил, что мы одобряем предложения ГДР. Мы говорили, что хотим таких отношений между двумя немецкими государствами, чтобы люди могли беспрепятственно общаться друг с другом, что об этом нужно договариваться. Но я убежден, что руководители ГДР только мешают этому, не меньше, чем наши консерваторы на Западе. Вашу запись я не разрешаю публиковать. Я буду протестовать".
16 октября. Вчера проводили Бёлля. А ведь он первый настоящий пролетарский писатель, которого я узнал. Пролетарский писатель - когда-то похвала, почетное звание, а сейчас звучит насмешкой. Но Бёлль видит и войну, и мир глазами художника-пролетария, интеллигента-пролетария. Он добр как человек и художник, поэтому в нем нет той классовой ненависти, которая вызревает на зависти, на обозленности, на комплексах неполноценности. Ему просто отвратительны буржуи-стяжатели, буржуи-вояки, моралисты-ханжи, торгующие Богом, но отвратительны и псевдопролетарии, и псевдосоциалисты, и наши и гедеэровские.
* * *
В 1963 году Бёлль пригласил нас приехать в Кёльн, Этого нам не разрешили, но взамен позволили принять приглашение Берлинского Союза писателей. Мы сообщили о нашей поездке Бёллю.
28 февраля 1964 г. Берлин. Телеграмма от Генриха Бёлля. "Встретимся в Лейпциге на мессе в бюро встреч или у друзей в конвикте, Моцартштрассе, 10."
Из дневников Л.
4 марта. Лейпциг. Огромное помещение вроде вокзального зала ожидания: диваны, буфетные стойки, киоски. Бюро встреч. Девица с картотеками, кто кого ожидает. "Это писатель Бёлль? С Запада? Вы, советские, встречаетесь с западными?! Конечно, я знаю его книги, "И не сказал ни единого слова", и по радио слушала. Очень хороший писатель. Пожалуйста, если вы его встретите раньше, чем он ко мне подойдет, приведите его, я очень хочу его видеть". Ждали три часа. Он - первый немец, который так опоздал; пошли на Моцартштрассе, 10. Это иезуитский конвикт - "микромонастырь" с комнатами для приезжих. Две или три квартиры бельэтажа занимает патер Ковальский, не стар, худощав, остролиц. Он литературовед. В его комнате на одной стене распятие, картины, на евангельские сюжеты, на другой - книжные полки до потолка. На полках большие снимки: Брехт, Кафка, Тракль, Камю, Пастернак, Бенн, Толлер. Он писал диссертацию об экспрессионизме. "Почему в Москве так плохо относятся к экспрессионистам, ведь большинство - хорошие геноссен? И наш министр Бехер ведь тоже был экспрессионистом".