Страница:
После войны отношение к России углублялось. Особенно после первого приезда в шестьдесят втором году. С тех пор у меня появились друзья, я узнал, сколько у меня здесь читателей. И сам читал многих русских писателей: Паустовского, Солженицына, Трифонова.
Клаус Беднарц: "К какой нации вы себя причисляете?" Л.: "Если бы мои деды, родители были немцами, французами, англичанами или китайцами, я бы вам просто ответил: "Я - русский". Но сейчас я вынужден отвечать с оговоркой: "Я - русский еврейского происхождения". Я никогда не исповедовал еврейской религии, не знал еврейского языка, не сознавал и не чувствовал себя евреем. Но великий польский поэт Юлиан Тувим, который был поляком еврейского происхождения, очень хорошо сказал: "Есть родство по крови, но не той крови, которая течет в жилах, а той, которая вытекла из жил многих жертв". Мои дедушка, бабушка, тетки были убиты за то, что они были евреями. А сейчас у нас в стране такой массовый жестокий антисемитизм, какого, пожалуй, никогда не было. Поэтому я так и говорю". Г.: "Я немец. Рейнландец. Не пруссак. У нас на Рейне Пруссию не любили. Поэтому всегда были сильны сепаратистские настроения. Мой отец еще мечтал об отдельном рейнском государстве. Отец еще жил традициями "культуркампфа", рассказами о том, как тайком в сараях причащались католические дети, скрываясь от прусских чиновников-протестантов. Вот и Аденауэр был таким же, как мой отец, для него уже на правом берегу Рейна начиналась Сибирь. Но мы, рейнцы, считаем себя хорошими немцами, не хуже, а даже лучше пруссаков".
Беднарц: "На что вы надеетесь в будущем?"
Л.: "В прежние века, даже еще в прежние десятилетия перед разными народами и разными классами было много возможных и казавшихся возможными путей исторического социального развития. А сейчас перед всем человечеством один выбор: либо человечество в целом как-то поумнеет, т. е. научится жить мирно, либо все человечество погибнет. Я больше не считаю себя ни коммунистом, ни марксистом. Но я не стал антикоммунистом, антимарксистом. Сегодня я могу повторить за вашим старым Фрицем: "Пусть каждый ищет блаженства на свой фасон". У меня нет ни для кого политических рецептов, никаких политических программ, я думаю, что одни народы могут жить в социалистических демократиях, другие - в либеральных республиках, третьи в конституционных монархиях, четвертые, может быть, - в патриархальных авторитарных обществах. Но, главное, все должны научиться терпимости и пониманию непохожести, инородного. Без этого мы все окажемся в смертельной опасности..."
26 июля, вечером. Прием у Майи и Василия Аксеновых.
Собрались все "метропольцы". Мы рассказывали Бёллю историю" этого необычного издания: без цензуры, самодеятельный, но отнюдь не диссидентский сборник. Редакторы даже и не пригласили тех, кто официально считается отщепенцами, вроде нас. И тем не менее сборник, перепечатанный в пяти экземплярах, запретили, участников ругали, двух молодых литераторов не приняли в Союз писателей.
Один из гостей Бёллю: "Союз писателей нас не защищает, он превратился в бюрократическую организацию. Надо создавать новую, лучше всего ПЕН-клуб".
Г. слушает внимательно. "Должно быть не менее двадцати членов-учредителей; нужно подумать, не вызовет ли это репрессии, ведь у вас боятся всяких новых организаций". Обещает поговорить с секретарем и с председателем ПЕН-клуба - шведом. Но предупреждает, что секретарь англичанин Притчетт - очень благосклонно относится к СП. Он не уверен, что это будет легко осуществить. Но он сделает все, что в его силах"
28 июля. Генрих Бёлль и Андрей Сахаров пришли для серьезного разговора. Сахаров знает немецкий, но когда дело идет о важных проблемах: "Я не доверяю своим знаниям, точные формулировки нужно переводить точно". Поэтому Л. переводит весь разговор.
Сначала Л. с листа переводил письменный ответ А. Д. на большое письмо Генриха, переданное ему несколько дней тому назад. На двух страницах машинописного текста, по сути, излагаются все те же, уже неоднократно высказанные соображения (Люся: "Андрей считает сейчас именно это самым важным делом своей жизни. Более важным, чем борьба за права человека")... Строительство атомных электростанций жизненно необходимо для Запада, потому что: 1) иссякают все другие источники энергии, а новые развиваются медленно (солнечная, приливная, внутриземная и др.) и пока очень дорого стоят; 2). Распространенные страхи преувеличены. Уже разработанная техника безопасности достаточно совершенна. От угольных и нефтяных станций значительно больше вреда и для людей, и для природы; 3). Отставание в строительстве атомных станций в то время, как в ГДР, в СССР их строят очень интенсивно, угрожающе ослабляет Запад, обрекает его на зависимость от стран-экспортеров нефти и от СССР - зависимость экономическая неизбежно становится и политической.
Дополняя письмо, Сахаров говорит о неотвратимости и благотворности научно-технического прогресса. Уже сейчас удвоена средняя продолжительность жизни, во всяком случае, в Европе. Бесспорно положительны достижения прогресса в питании, в жилищах, антибиотики.
Г.: "Атомные станции все равно строятся. Не беспокойтесь. Во Франции их строят беспрепятственно, а у нас в ФРГ знающие люди говорят, что уже сейчас у нас энергии втрое больше, чем нужно, и атомные станции вовсе не нужны для увеличения потенциала энергии. Еще надолго хватит существующих возможностей... Но вообще в нашем споре трудно говорить о знаниях. Вы несоизмеримо больше меня знаете об атомной энергии, о ее возможностях. А я знаю об условиях нашей жизни, которую, по-моему, вы себе не представляете... И у нас есть ваши единомышленники. Мой брат Альфред физик, придерживается почти тех же взглядов, как и вы. Я слышал очень много аргументов ученых, отстаивающих эту точку зрения. Так что теперь наши разногласия уже не на уровне знаний, а на уровне веры. Вы верите так, а я по-другому. Мне очень жаль, что ваши выступления у нас используют очень плохие люди. Те, кто наживается на строительстве атомных станций, вовсе не думая о свободе, о прогрессе, о благе человечества. И это уже не вопрос политических взглядов, у нас понятия "правые" и "левые" стали весьма относительными. Сторонники есть в каждой партии. Хельмут Шмидт социал-демократ - технократически настроен, прагматик - за, а другие против. Коммунисты против строительства у нас, но за то, чтобы строили в ГДР, и у христианских демократов - тоже раскол. А неонацисты - все против. Но говоря обо всем этом и о прогрессе вообще, представьте себе нашу страну: в самом узком месте ее ширина двести километров, меньше, чем от Москвы до Горького, а в самом широком - пятьсот, меньше чем от Москвы до Ленинграда. И на этом тесном пространстве - шестьдесят миллионов людей. Прогресс - это рост. Но что растет? Непрерывно увеличивается число автомашин. В США уже сто сорок миллионов автомашин (это он повторяет едва ли не в каждом разговоре). У нас в Кёльне уже сейчас нечем дышать. Детей моложе десяти лет нельзя в центре выпускать на улицу, они начинают задыхаться, рвота, судороги; жители в некоторых малых городах и у нас в Кёльне на улицах устраивают баррикады, заграждения, перекрывая путь машинам. Очень хорошо иметь свою машину. У меня тоже есть, и мощная. Но для того чтобы из Кёльна проехать в Бонн двадцать пять километров, мы иногда вместо получаса едем не менее двух часов. В этом году, в июне мы попали в пробку, которая тянулась на девяносто километров... Это страшно. Еле-еле движешься в потоке машин, огромных, роскошных, мощных, и в каждой сидит один-два человека, - какой непроизводительный расход энергии и средств. А дороги? Мы страдаем от задороживания (ферштрассунг). Вокруг Кёльна уже пять кольцевых дорог, широких, по нескольку машин в ряд. Раньше там росла трава, деревья, кусты, паслись коровы, жили люди. А теперь - бетон, асфальт и машины, машины.
Такой прогресс, такой рост губит, а не помогает. Конечно, в странах третьего мира и у вас есть еще много пространства, есть множество людей, которым необходимо дать элементарные блага - пищу, жилье. Но в таких странах, как наша, как Япония, США, нужно как-то ограничивать рост. Не знаю, как, но если не ограничивать, это будет губительно".
Когда речь зашла об аварии в Гаррисбурге, Андрей сказал, что там были незначительные технические неполадки, но печать и радио раздули их в погоне за сенсацией, вызвали панику. Люся: "А не было ли это диверсией противников строительства атомных станций?"
Бёлль удивленно и печально сказал, что само такое предположение очень характерно для советского образа мышления - всюду подозревать вражеские происки и диверсии. Об этой аварии газеты и телевидение сообщили позднее, чем местные администраторы провели эвакуацию части населения.
Они не убедили друг друга.
Во всяком случае, Генрих не воспринял ни одного из аргументов Сахарова. У того иногда, кажется, возникают сомнения. Но спорили оба необычайно мирно, внимательно слушали, не перебивали, вдумывались, не пытались "уличать" в противоречиях, явно симпатизировали друг другу и даже были похожи.
29-31 июля. Бёлли уехали во Владимир-Суздаль.
1 августа. Пришли обедать Г. и Аннемари. Г.: "Это была очень хорошая поездка. Мы увидели настоящий ландшафт России. Такой бесконечный. Широкий. Иногда - грустный. И очень мягкий, душевный. Раньше мы только один раз там были, зимой; все покрыто снегом. А сейчас прекрасно. Были у монаха отца Валентина - он огромный, жизнерадостный, много ест и пьет. Щедро угощает. Исключительная еда". Когда Л. замечает, что он напоминает монахов из Боккаччо, оба, смеясь, соглашаются. "Да, в России мы такого увидели впервые. Но он, несомненно, добрый, искренний человек. Нам было хорошо с ним, особенно после загорских церковных функционеров".
За обедом Фазиль: "Разрешите очень короткий тост: "Легко быть Генрихом Бёллем, если с тобой рядом Анне-мари". Все смеялись, а Генрих сказал вполне серьезно: "Он прав".
Генрих: "Мой интерес к Латинской Америке начался задолго до того, как возникли "семейные связи" с Эквадором, до того, как два моих сына женились на эквадорианках.
Я начал читать книги латиноамериканских писателей".
В этот день повидаться с Бёллем приходили многие приятели, латышская германистка Дзидра Калнынь, москвичи и тбилисцы.
Поехали к Сидуру в мастерскую. Г. смотрел с интересом. Потом он говорил, что ему больше нравятся ранние работы С.: камень, металл, дерево. Экспрессионистские. Более поздние работы - конструкции из различных металлических предметов - понимает, но хуже воспринимает.
Пока мы были у Сидура, Раймунд с женой были в мастерской у Вайсберга. Раймунд: художник очень талантливый, но ему далекий.
Вечером - прием у Дорис Шенк. Войновичи, Даниэли, Аксеновы, Искандеры, Сидуры, Биргеры, корреспонденты. Посланник Береендонг с женой. Разговор Бёлля с посланником. Тот считает, что последние репрессии против писателей ГДР - следствие "воздействия" Москвы, так же как новый жестокий закон, запрещающий фактически любые отношения с иностранцами, прежде всего с жителями ФРГ. Бёлль уверен, что все это - плоды собственной инициативы ГДР, что в вопросах идеологии гедеэровские догматики влияют на московских прагматиков, а не наоборот. И в шестьдесят восьмом году вторжения в Чехословакию особенно ревностно добивался Ульбрихт.
2 августа. Последний день. С утра А. и Г. с Вильгельминой и с Л. поехали в музей Толстого. Потом приехали дети с Борисом. Генрих не подымался на второй этаж музея: "Я там уже был несколько раз, и вообще не люблю музеев", - вышел во двор. Там на скамейке у дома записывал справки о наших заключенных. Всего подробнее: Огурцов, Орлов, Руденко, Ковалев, Тихий, Лукьяненко, Глузман.
Генрих согласился принять участие в предстоящем праздновании 200-летия рождения доктора Гааза. Обещал позвонить депутату Мертесу.
Вместе гуляли по Пироговке. Сидели на бульваре за памятником Толстого.
2 августа. Вечер.
К. говорит, что во многих книгах Бёлля, в том числе и в последнем романе, у героев проходят прежде всего зрительные воспоминания, как кинокадры. Они существуют только в сознании героев или их видит сам автор? С чего начинается роман - со зримых представлений? Видит ли он своих героев? Видит ли то, что они делают?
Г. очень твердо: "Нет, не вижу. Видят только персонажи. У меня все начинается со слова. Нет, это не слышимое слово, но и не видимое. Не знаю, как объяснить. Это слово во мне. Я не представляю себе внешности героев, потому не люблю иллюстраций, не люблю инсценировок. Это ограничивает и читателей, и меня. А без этого каждый может представлять по-своему".
Раймунд возражает: "Не может быть, чтобы ты не видел. Ведь когда ты пишешь о человеке, ты сначала должен его увидеть, представить себе человека, а также местность или здание".
- Нет, это они видят друг друга, они - персонажи - представляют это себе. А у меня слово.
Л. напоминает: "У тебя в одной из богословских статей или интервью говорится, что слово "Бог" - это огромная пустынная планета. Заваленная окаменевшими надеждами и молитвами. Разве это не зримый образ? Не лунный ландшафт?"
Г.: "...Нет, когда я писал, я ничего при этом не видел. "Бог", "планета", "камни" - все это слова".
Р. вспоминает о "кинопленке" жизни Неллы в "Доме без хозяина": "Это важно для характеристики ее, это она видит. Видит она, а не я".
Уже несколько минут спустя он заговорил, что критики и литературоведы часто выводят одного писателя из других, из его предшественников: "Такой-то вышел из Томаса Манна, такой-то - из Кафки, такой-то - из Фонтане. По-моему, это совершенно неправильно. На писателя влияют не меньше, чем литература, еще и живопись, музыка - вся окружающая жизнь.
"Когда я начал писать, еще до этого, для меня огромное значение имела живопись, я много ходил по картинным галереям. И, конечно, музыка - и светская, и церковная. А вот Райх-Раницкий этого не понимает. Гуляешь с ним и говоришь: "Посмотрите, как прекрасна эта белая лошадь на зеленом лугу". А он: "Да, да, у Кёппена во второй или третьей главе есть нечто подобное".
О Ленце он говорил несколько раз по разным поводам: "Ленц замечательный писатель и прекрасный человек. Из всех моих коллег - самый лучший, самый мне симпатичный. Я хочу, чтобы он приехал и со всеми вами познакомился".
"Смотрю телевидение много, часами. Мне это не мешает думать. Как легкая музыка. Даже легче сосредоточиваться в "пусковой период". Я не могу написать ни одной строки, если кто-нибудь даже в соседней комнате. У нас система звонков - Рената знает, как кому отвечать".
3 августа 1979 года Генрих, Аннемари и Раймунд с женой улетели. Это была последняя встреча Генриха Бёлля с Москвой.
12 ноября 1980 года во Франкфурте нас встречали Рене и Винсент сыновья Бёлля и наши ленинградские друзья Елена Варгафтик и Игорь Бурихин.
Первый немецкий дом, в который мы вошли, был дом, в котором жил Генрих на Хюльхратерштрассе, 7. Он и Аннемари стояли на площадке второго этажа...
16 августа 1985 г. мы с друзьями написали:
"Писатель Бёлль не умер, его слово живет и будет жить. С первых русских изданий (1956) он стал в нашей стране одним из самых любимых, для многих - жизненно необходимых писателей. И хотя с 1975 года, когда он стал неугоден властям, его книги больше не издавались, но они продолжают неизменно читаться.
Умер Генрих Бёлль - друг и заступник страдающих, преследуемых людей. Он был христианином, для которого заповедь любви к ближнему была основой жизни и души. Он был наделен редким даром сострадания.
Когда в Москве, Ленинграде, Киеве преследовали литераторов, арестовывали и судили невинных, вступался Генрих Бёлль.
Он писал прошения, протесты и сам, и от международного ПЕН-клуба, будучи его президентом, он звонил членам правительства, он ходил к послу СССР в ФРГ, он пытался убеждать руководителей Союза писателей. Так, он защищал Амальрика, Бродского, Даниэля, Синявского, Гинзбурга, Галанскова, Григоренко. Вдвоем с Сахаровым они предложили обмен Буковского и других политзаключенных в СССР на политзаключенных Чили и Южной Африки. Он требовал расследовать убийство Богатырева. Он протестовал против нападок на Биргера, Владимова, Максимова, Некрасова, Чуковскую, Эткинда, на группу "Метрополь". Сегодня еще нельзя назвать имена всех тех, кому и как помогал Бёлль в СССР, в Польше, в Чехословакии. Помогал словом, деньгами, лекарствами, вывозил рукописи, в том числе и рукописи Солженицына, который именно в его доме нашел первое прибежище. Сахаровы писали из горьковской ссылки: "Передайте нашу любовь Генриху и Аннемари. Слышать Генриха на крутом берегу Оки, да под ледяным ветром - стало тепло на душе - было очень большим событием".
Деятельное милосердие Бёлля неотделимо от его творчества и от его корневых связей с русской литературой.
Он в ранней юности читал и постоянно перечитывал Толстого и Достоевского, Гоголя, Чехова, Гончарова, Горького. Он написал поэтический телесценарий "Петербург Достоевского", предисловие к массовому изданию "Войны и мира". Он с любовью и ревниво следил за новой русской литературой, писал и говорил в докладах и интервью о книгах Паустовского, Пришвина, Бабеля, Трифонова, Розова, Пастернака, Дудинцева, Евгении Гинзбург, Солженицына, Владимова, Войновича, Корнилова, Распутина, Виктора Некрасова, Аксенова, Синявского и многих других.
Для каждого из нас, для тех, кто его знал, он был не просто литературным авторитетом, но и неизменным нравственным мерилом, олицетворением чистой совести.
На земле немало хороших писателей. Много и воистину нравственных, и деятельно милосердных людей. Но такое, как у Бёлля, сочетание художественного слова и братского человеколюбия мы можем сравнить разве что с тем, что знаем о Льве Толстом и Владимире Короленко.
Без Генриха Бёлля нам всем будет труднее жить.
Василий Аксенов, Сара Бабенышева, Александр Бабенышев, Георгий Владимов, Владимир Войнович, Сергей Довлатов, Лев Друскин, Лев Копелев, Наталья Кузнецова, Татьяна Литвинова, Виктор Некрасов, Раиса Орлова, Мария Розанова, Андрей Синявский, Ефим Эткинд".
7. НЕВОЛЬНЫЕ ПРОТИВНИКИ ДЕРЖАВЫ
Никто не может подарить мне свободу, если ее нет в зародыше во мне самом.
Борис Пастернак
В несвободной стране мы стали вести себя как свободные люди...
Андрей Амальрик
Двадцать второго января 1981 года в городе Кёльне мы получили два одинаковых письма от советского консула в ФРГ.
"Мне поручено сообщить Вам о том, что указом Президиума Верховного Совета от 12 января 1981 года за действия, порочащие звание гражданина СССР, на основании статьи 18 Закона "О гражданстве СССР" Вы лишены гражданства СССР".
Что к этому привело?
Из дневника Л.
7 декабря 1965 г. Партийное собрание в Институте. Докладчик из ЦК Куницын. Грамотный, цивилизованный начетчик. Добродушен. Однако завел старую пластинку: "Идеологическая борьба обостряется... культ культом, но враги не дремлют". Назвал антисоветчиков: Тарсис, Рабин, Синявский, Даниэль. Тарсис в Англии ведет открытую антисоветскую пропаганду. У Рабина мрачная живопись, очерняет действительность. Даниэль и Синявский арестованы за то, что печатались за границей... Синявский под псевдонимом Абрам Терц опубликовал повесть "Суд идет". (Накануне я доказывал, что автор, должно быть, поляк, сидевший у нас в лагерях примерно до пятьдесят третьего года. Лагерный быт описан точно, но именно - тех лет.)
Задав несколько вопросов, я стал говорить.
- Тарсис действительно писал антисоветчину, - я прочел "Палату номер семь" - бездарная графомания. Хорошо, что его выслали за рубеж. Рабин талантливый художник, мне нравятся его картины, понимаю, что другим они могут не нравиться. Но называть "антисоветчик", клеить политические ярлыки - это наследие культа.
Синявский - талантливый критик-литературовед. Не верю, что он - Терц. "Суд идет" читал по-английски. Плохая беллетристика. Но арестовывать за это - значит опять же действовать по-бериевски, по-сталински. Что написал Даниэль, не знаю, его стихотворные переводы талантливы. Но что бы эти литераторы ни писали и где бы ни печатали - это нельзя считать уголовным преступлением. Можно критиковать, оспаривать. Идеологическая борьба - это борьба идей. А тюрьма, суды - это для настоящих преступников, для шпионов, для убийц, для таких врагов, которые стреляют, бросают бомбы.
Никто из наших мне не возражал, большинство были явно согласны, но спорить с товарищами из ЦК не привыкли.
Куницын отвечал многословно, по тону дружелюбно, общими фразами о многообразии форм идеологической борьбы, что наши враги, мол, хитры, коварны и т. д.
Несколько дней спустя я изложил то же самое, что говорил на собрании в Институте, в письме, адресованном Куницыну, просил его содействовать освобождению Синявского и Даниэля, и "пусть это дело разбирает Союз писателей".
Следствие было закончено к январю 1966 года. Адвокаты в поисках литературных экспертов обращались к разным членам Союза писателей. Из именитых согласился только К. Паустовский. Отзыв на книгу Синявского написал известный филолог Вяч. Вс. Иванов, а на книгу Даниэля - я.
Приведя научные определения жанра сатиры и гротеска (цитируя Литературную энциклопедию, работы М. Бахтина), я доказывал полную несостоятельность уголовного преследования. И напомнил, что "антисоветскими" назывались в прошлом произведения не только Ахматовой, Зощенко, Пастернака, но и М. Шолохова.
Еще до суда в газетах появились статьи, где Синявского и Даниэля называли корыстными изменниками, отщепенцами, "перевертышами". Это было пугающе знакомо.
Лариса Богораз, бывшая жена Юлия Даниэля, дала в Москве интервью корреспонденту "Голоса Америки". Ссылаясь и на письмо Паустовского, она отвергла все обвинения. Ничего подобного прежде не бывало.
Процесс начался 10 февраля, в день смерти Пушкина и в день рождения Пастернака.
Судья - председатель Верховного суда РСФСР Л. Смирнов - отклонил ходатайства адвокатов о приглашении Паустовского, Вяч. Иванова и меня как официальных экспертов, согласился только приобщить наши заявления к делу. Адвокаты могли на них ссылаться.
Смирнов - холеный, самоуверенный барин, допрашивал подсудимых нарочито презрительно. Они отвечали на вопросы спокойно, но твердо, ни от чего не отрекались, ни в чем не каялись.
Они противостояли суду, прокурору, общественным обвинителям, назначенным Союзом писателей,- бывшему полковнику МГБ, бездарному беллетристу, и критикессе, непременной участнице всех прошлых "проработок".
В своих последних словах Юлий Даниэль и Андрей Синявский полностью отвергли предъявленные им обвинения. Это было совершенно новым в полувековой истории нашего общества. Записи последних слов сразу же широко распространились по Москве.
Синявский был приговорен к семи годам лагерей, Даниэль - как ветеран Отечественной войны - к пяти.
Из дневников Р.
Два дня хожу по квартирам, собираю подписи под нашим письмом *.
Хорошо и просто с теми, кто сразу соглашается, все понимая.
...М. Поповского застала у Ц. Он взял копию и сразу же побежал к своим приятелям... Т. решительно отказалась: "Они совершили подлость, подвели "Новый мир" (опять, как восемь лет назад, когда Пастернак "подвел всю прогрессивную интеллигенцию").
Никого не уговариваю, стараюсь не вступать в словопрения, тупо повторяю: "Решайте сами, как велит вам совесть..."
Всех ободряют подписи Чуковского и Паустовского...
Эренбург поучал: "Стиль не годится. Вы обращаетесь к партийному съезду, нужно писать языком, к которому там привыкли". Злюсь больше на себя, но возразить нечего. Он исправляет несколько фраз. Недоволен он и другим: "Ну что это еще за подписи! Кроме Паустовского, Чуковского, Каверина, здесь нет известных имен..."
Как ему объяснить, что на самом деле значит каждая подпись.
Высокомерен. Наконец подписывает.
Л[еонид] E[фимович] П[инский] обнял: "Спасибо что пришли. Я ждал чего-нибудь вроде этого". Он, придирчивый стилист, не стал ничего править. "Здесь детали совершенно неважны. И даже неважно, что вам ответят. Прекрасно, что есть такое письмо. И декабрьская демонстрация была прекрасна..." **
Клаус Беднарц: "К какой нации вы себя причисляете?" Л.: "Если бы мои деды, родители были немцами, французами, англичанами или китайцами, я бы вам просто ответил: "Я - русский". Но сейчас я вынужден отвечать с оговоркой: "Я - русский еврейского происхождения". Я никогда не исповедовал еврейской религии, не знал еврейского языка, не сознавал и не чувствовал себя евреем. Но великий польский поэт Юлиан Тувим, который был поляком еврейского происхождения, очень хорошо сказал: "Есть родство по крови, но не той крови, которая течет в жилах, а той, которая вытекла из жил многих жертв". Мои дедушка, бабушка, тетки были убиты за то, что они были евреями. А сейчас у нас в стране такой массовый жестокий антисемитизм, какого, пожалуй, никогда не было. Поэтому я так и говорю". Г.: "Я немец. Рейнландец. Не пруссак. У нас на Рейне Пруссию не любили. Поэтому всегда были сильны сепаратистские настроения. Мой отец еще мечтал об отдельном рейнском государстве. Отец еще жил традициями "культуркампфа", рассказами о том, как тайком в сараях причащались католические дети, скрываясь от прусских чиновников-протестантов. Вот и Аденауэр был таким же, как мой отец, для него уже на правом берегу Рейна начиналась Сибирь. Но мы, рейнцы, считаем себя хорошими немцами, не хуже, а даже лучше пруссаков".
Беднарц: "На что вы надеетесь в будущем?"
Л.: "В прежние века, даже еще в прежние десятилетия перед разными народами и разными классами было много возможных и казавшихся возможными путей исторического социального развития. А сейчас перед всем человечеством один выбор: либо человечество в целом как-то поумнеет, т. е. научится жить мирно, либо все человечество погибнет. Я больше не считаю себя ни коммунистом, ни марксистом. Но я не стал антикоммунистом, антимарксистом. Сегодня я могу повторить за вашим старым Фрицем: "Пусть каждый ищет блаженства на свой фасон". У меня нет ни для кого политических рецептов, никаких политических программ, я думаю, что одни народы могут жить в социалистических демократиях, другие - в либеральных республиках, третьи в конституционных монархиях, четвертые, может быть, - в патриархальных авторитарных обществах. Но, главное, все должны научиться терпимости и пониманию непохожести, инородного. Без этого мы все окажемся в смертельной опасности..."
26 июля, вечером. Прием у Майи и Василия Аксеновых.
Собрались все "метропольцы". Мы рассказывали Бёллю историю" этого необычного издания: без цензуры, самодеятельный, но отнюдь не диссидентский сборник. Редакторы даже и не пригласили тех, кто официально считается отщепенцами, вроде нас. И тем не менее сборник, перепечатанный в пяти экземплярах, запретили, участников ругали, двух молодых литераторов не приняли в Союз писателей.
Один из гостей Бёллю: "Союз писателей нас не защищает, он превратился в бюрократическую организацию. Надо создавать новую, лучше всего ПЕН-клуб".
Г. слушает внимательно. "Должно быть не менее двадцати членов-учредителей; нужно подумать, не вызовет ли это репрессии, ведь у вас боятся всяких новых организаций". Обещает поговорить с секретарем и с председателем ПЕН-клуба - шведом. Но предупреждает, что секретарь англичанин Притчетт - очень благосклонно относится к СП. Он не уверен, что это будет легко осуществить. Но он сделает все, что в его силах"
28 июля. Генрих Бёлль и Андрей Сахаров пришли для серьезного разговора. Сахаров знает немецкий, но когда дело идет о важных проблемах: "Я не доверяю своим знаниям, точные формулировки нужно переводить точно". Поэтому Л. переводит весь разговор.
Сначала Л. с листа переводил письменный ответ А. Д. на большое письмо Генриха, переданное ему несколько дней тому назад. На двух страницах машинописного текста, по сути, излагаются все те же, уже неоднократно высказанные соображения (Люся: "Андрей считает сейчас именно это самым важным делом своей жизни. Более важным, чем борьба за права человека")... Строительство атомных электростанций жизненно необходимо для Запада, потому что: 1) иссякают все другие источники энергии, а новые развиваются медленно (солнечная, приливная, внутриземная и др.) и пока очень дорого стоят; 2). Распространенные страхи преувеличены. Уже разработанная техника безопасности достаточно совершенна. От угольных и нефтяных станций значительно больше вреда и для людей, и для природы; 3). Отставание в строительстве атомных станций в то время, как в ГДР, в СССР их строят очень интенсивно, угрожающе ослабляет Запад, обрекает его на зависимость от стран-экспортеров нефти и от СССР - зависимость экономическая неизбежно становится и политической.
Дополняя письмо, Сахаров говорит о неотвратимости и благотворности научно-технического прогресса. Уже сейчас удвоена средняя продолжительность жизни, во всяком случае, в Европе. Бесспорно положительны достижения прогресса в питании, в жилищах, антибиотики.
Г.: "Атомные станции все равно строятся. Не беспокойтесь. Во Франции их строят беспрепятственно, а у нас в ФРГ знающие люди говорят, что уже сейчас у нас энергии втрое больше, чем нужно, и атомные станции вовсе не нужны для увеличения потенциала энергии. Еще надолго хватит существующих возможностей... Но вообще в нашем споре трудно говорить о знаниях. Вы несоизмеримо больше меня знаете об атомной энергии, о ее возможностях. А я знаю об условиях нашей жизни, которую, по-моему, вы себе не представляете... И у нас есть ваши единомышленники. Мой брат Альфред физик, придерживается почти тех же взглядов, как и вы. Я слышал очень много аргументов ученых, отстаивающих эту точку зрения. Так что теперь наши разногласия уже не на уровне знаний, а на уровне веры. Вы верите так, а я по-другому. Мне очень жаль, что ваши выступления у нас используют очень плохие люди. Те, кто наживается на строительстве атомных станций, вовсе не думая о свободе, о прогрессе, о благе человечества. И это уже не вопрос политических взглядов, у нас понятия "правые" и "левые" стали весьма относительными. Сторонники есть в каждой партии. Хельмут Шмидт социал-демократ - технократически настроен, прагматик - за, а другие против. Коммунисты против строительства у нас, но за то, чтобы строили в ГДР, и у христианских демократов - тоже раскол. А неонацисты - все против. Но говоря обо всем этом и о прогрессе вообще, представьте себе нашу страну: в самом узком месте ее ширина двести километров, меньше, чем от Москвы до Горького, а в самом широком - пятьсот, меньше чем от Москвы до Ленинграда. И на этом тесном пространстве - шестьдесят миллионов людей. Прогресс - это рост. Но что растет? Непрерывно увеличивается число автомашин. В США уже сто сорок миллионов автомашин (это он повторяет едва ли не в каждом разговоре). У нас в Кёльне уже сейчас нечем дышать. Детей моложе десяти лет нельзя в центре выпускать на улицу, они начинают задыхаться, рвота, судороги; жители в некоторых малых городах и у нас в Кёльне на улицах устраивают баррикады, заграждения, перекрывая путь машинам. Очень хорошо иметь свою машину. У меня тоже есть, и мощная. Но для того чтобы из Кёльна проехать в Бонн двадцать пять километров, мы иногда вместо получаса едем не менее двух часов. В этом году, в июне мы попали в пробку, которая тянулась на девяносто километров... Это страшно. Еле-еле движешься в потоке машин, огромных, роскошных, мощных, и в каждой сидит один-два человека, - какой непроизводительный расход энергии и средств. А дороги? Мы страдаем от задороживания (ферштрассунг). Вокруг Кёльна уже пять кольцевых дорог, широких, по нескольку машин в ряд. Раньше там росла трава, деревья, кусты, паслись коровы, жили люди. А теперь - бетон, асфальт и машины, машины.
Такой прогресс, такой рост губит, а не помогает. Конечно, в странах третьего мира и у вас есть еще много пространства, есть множество людей, которым необходимо дать элементарные блага - пищу, жилье. Но в таких странах, как наша, как Япония, США, нужно как-то ограничивать рост. Не знаю, как, но если не ограничивать, это будет губительно".
Когда речь зашла об аварии в Гаррисбурге, Андрей сказал, что там были незначительные технические неполадки, но печать и радио раздули их в погоне за сенсацией, вызвали панику. Люся: "А не было ли это диверсией противников строительства атомных станций?"
Бёлль удивленно и печально сказал, что само такое предположение очень характерно для советского образа мышления - всюду подозревать вражеские происки и диверсии. Об этой аварии газеты и телевидение сообщили позднее, чем местные администраторы провели эвакуацию части населения.
Они не убедили друг друга.
Во всяком случае, Генрих не воспринял ни одного из аргументов Сахарова. У того иногда, кажется, возникают сомнения. Но спорили оба необычайно мирно, внимательно слушали, не перебивали, вдумывались, не пытались "уличать" в противоречиях, явно симпатизировали друг другу и даже были похожи.
29-31 июля. Бёлли уехали во Владимир-Суздаль.
1 августа. Пришли обедать Г. и Аннемари. Г.: "Это была очень хорошая поездка. Мы увидели настоящий ландшафт России. Такой бесконечный. Широкий. Иногда - грустный. И очень мягкий, душевный. Раньше мы только один раз там были, зимой; все покрыто снегом. А сейчас прекрасно. Были у монаха отца Валентина - он огромный, жизнерадостный, много ест и пьет. Щедро угощает. Исключительная еда". Когда Л. замечает, что он напоминает монахов из Боккаччо, оба, смеясь, соглашаются. "Да, в России мы такого увидели впервые. Но он, несомненно, добрый, искренний человек. Нам было хорошо с ним, особенно после загорских церковных функционеров".
За обедом Фазиль: "Разрешите очень короткий тост: "Легко быть Генрихом Бёллем, если с тобой рядом Анне-мари". Все смеялись, а Генрих сказал вполне серьезно: "Он прав".
Генрих: "Мой интерес к Латинской Америке начался задолго до того, как возникли "семейные связи" с Эквадором, до того, как два моих сына женились на эквадорианках.
Я начал читать книги латиноамериканских писателей".
В этот день повидаться с Бёллем приходили многие приятели, латышская германистка Дзидра Калнынь, москвичи и тбилисцы.
Поехали к Сидуру в мастерскую. Г. смотрел с интересом. Потом он говорил, что ему больше нравятся ранние работы С.: камень, металл, дерево. Экспрессионистские. Более поздние работы - конструкции из различных металлических предметов - понимает, но хуже воспринимает.
Пока мы были у Сидура, Раймунд с женой были в мастерской у Вайсберга. Раймунд: художник очень талантливый, но ему далекий.
Вечером - прием у Дорис Шенк. Войновичи, Даниэли, Аксеновы, Искандеры, Сидуры, Биргеры, корреспонденты. Посланник Береендонг с женой. Разговор Бёлля с посланником. Тот считает, что последние репрессии против писателей ГДР - следствие "воздействия" Москвы, так же как новый жестокий закон, запрещающий фактически любые отношения с иностранцами, прежде всего с жителями ФРГ. Бёлль уверен, что все это - плоды собственной инициативы ГДР, что в вопросах идеологии гедеэровские догматики влияют на московских прагматиков, а не наоборот. И в шестьдесят восьмом году вторжения в Чехословакию особенно ревностно добивался Ульбрихт.
2 августа. Последний день. С утра А. и Г. с Вильгельминой и с Л. поехали в музей Толстого. Потом приехали дети с Борисом. Генрих не подымался на второй этаж музея: "Я там уже был несколько раз, и вообще не люблю музеев", - вышел во двор. Там на скамейке у дома записывал справки о наших заключенных. Всего подробнее: Огурцов, Орлов, Руденко, Ковалев, Тихий, Лукьяненко, Глузман.
Генрих согласился принять участие в предстоящем праздновании 200-летия рождения доктора Гааза. Обещал позвонить депутату Мертесу.
Вместе гуляли по Пироговке. Сидели на бульваре за памятником Толстого.
2 августа. Вечер.
К. говорит, что во многих книгах Бёлля, в том числе и в последнем романе, у героев проходят прежде всего зрительные воспоминания, как кинокадры. Они существуют только в сознании героев или их видит сам автор? С чего начинается роман - со зримых представлений? Видит ли он своих героев? Видит ли то, что они делают?
Г. очень твердо: "Нет, не вижу. Видят только персонажи. У меня все начинается со слова. Нет, это не слышимое слово, но и не видимое. Не знаю, как объяснить. Это слово во мне. Я не представляю себе внешности героев, потому не люблю иллюстраций, не люблю инсценировок. Это ограничивает и читателей, и меня. А без этого каждый может представлять по-своему".
Раймунд возражает: "Не может быть, чтобы ты не видел. Ведь когда ты пишешь о человеке, ты сначала должен его увидеть, представить себе человека, а также местность или здание".
- Нет, это они видят друг друга, они - персонажи - представляют это себе. А у меня слово.
Л. напоминает: "У тебя в одной из богословских статей или интервью говорится, что слово "Бог" - это огромная пустынная планета. Заваленная окаменевшими надеждами и молитвами. Разве это не зримый образ? Не лунный ландшафт?"
Г.: "...Нет, когда я писал, я ничего при этом не видел. "Бог", "планета", "камни" - все это слова".
Р. вспоминает о "кинопленке" жизни Неллы в "Доме без хозяина": "Это важно для характеристики ее, это она видит. Видит она, а не я".
Уже несколько минут спустя он заговорил, что критики и литературоведы часто выводят одного писателя из других, из его предшественников: "Такой-то вышел из Томаса Манна, такой-то - из Кафки, такой-то - из Фонтане. По-моему, это совершенно неправильно. На писателя влияют не меньше, чем литература, еще и живопись, музыка - вся окружающая жизнь.
"Когда я начал писать, еще до этого, для меня огромное значение имела живопись, я много ходил по картинным галереям. И, конечно, музыка - и светская, и церковная. А вот Райх-Раницкий этого не понимает. Гуляешь с ним и говоришь: "Посмотрите, как прекрасна эта белая лошадь на зеленом лугу". А он: "Да, да, у Кёппена во второй или третьей главе есть нечто подобное".
О Ленце он говорил несколько раз по разным поводам: "Ленц замечательный писатель и прекрасный человек. Из всех моих коллег - самый лучший, самый мне симпатичный. Я хочу, чтобы он приехал и со всеми вами познакомился".
"Смотрю телевидение много, часами. Мне это не мешает думать. Как легкая музыка. Даже легче сосредоточиваться в "пусковой период". Я не могу написать ни одной строки, если кто-нибудь даже в соседней комнате. У нас система звонков - Рената знает, как кому отвечать".
3 августа 1979 года Генрих, Аннемари и Раймунд с женой улетели. Это была последняя встреча Генриха Бёлля с Москвой.
12 ноября 1980 года во Франкфурте нас встречали Рене и Винсент сыновья Бёлля и наши ленинградские друзья Елена Варгафтик и Игорь Бурихин.
Первый немецкий дом, в который мы вошли, был дом, в котором жил Генрих на Хюльхратерштрассе, 7. Он и Аннемари стояли на площадке второго этажа...
16 августа 1985 г. мы с друзьями написали:
"Писатель Бёлль не умер, его слово живет и будет жить. С первых русских изданий (1956) он стал в нашей стране одним из самых любимых, для многих - жизненно необходимых писателей. И хотя с 1975 года, когда он стал неугоден властям, его книги больше не издавались, но они продолжают неизменно читаться.
Умер Генрих Бёлль - друг и заступник страдающих, преследуемых людей. Он был христианином, для которого заповедь любви к ближнему была основой жизни и души. Он был наделен редким даром сострадания.
Когда в Москве, Ленинграде, Киеве преследовали литераторов, арестовывали и судили невинных, вступался Генрих Бёлль.
Он писал прошения, протесты и сам, и от международного ПЕН-клуба, будучи его президентом, он звонил членам правительства, он ходил к послу СССР в ФРГ, он пытался убеждать руководителей Союза писателей. Так, он защищал Амальрика, Бродского, Даниэля, Синявского, Гинзбурга, Галанскова, Григоренко. Вдвоем с Сахаровым они предложили обмен Буковского и других политзаключенных в СССР на политзаключенных Чили и Южной Африки. Он требовал расследовать убийство Богатырева. Он протестовал против нападок на Биргера, Владимова, Максимова, Некрасова, Чуковскую, Эткинда, на группу "Метрополь". Сегодня еще нельзя назвать имена всех тех, кому и как помогал Бёлль в СССР, в Польше, в Чехословакии. Помогал словом, деньгами, лекарствами, вывозил рукописи, в том числе и рукописи Солженицына, который именно в его доме нашел первое прибежище. Сахаровы писали из горьковской ссылки: "Передайте нашу любовь Генриху и Аннемари. Слышать Генриха на крутом берегу Оки, да под ледяным ветром - стало тепло на душе - было очень большим событием".
Деятельное милосердие Бёлля неотделимо от его творчества и от его корневых связей с русской литературой.
Он в ранней юности читал и постоянно перечитывал Толстого и Достоевского, Гоголя, Чехова, Гончарова, Горького. Он написал поэтический телесценарий "Петербург Достоевского", предисловие к массовому изданию "Войны и мира". Он с любовью и ревниво следил за новой русской литературой, писал и говорил в докладах и интервью о книгах Паустовского, Пришвина, Бабеля, Трифонова, Розова, Пастернака, Дудинцева, Евгении Гинзбург, Солженицына, Владимова, Войновича, Корнилова, Распутина, Виктора Некрасова, Аксенова, Синявского и многих других.
Для каждого из нас, для тех, кто его знал, он был не просто литературным авторитетом, но и неизменным нравственным мерилом, олицетворением чистой совести.
На земле немало хороших писателей. Много и воистину нравственных, и деятельно милосердных людей. Но такое, как у Бёлля, сочетание художественного слова и братского человеколюбия мы можем сравнить разве что с тем, что знаем о Льве Толстом и Владимире Короленко.
Без Генриха Бёлля нам всем будет труднее жить.
Василий Аксенов, Сара Бабенышева, Александр Бабенышев, Георгий Владимов, Владимир Войнович, Сергей Довлатов, Лев Друскин, Лев Копелев, Наталья Кузнецова, Татьяна Литвинова, Виктор Некрасов, Раиса Орлова, Мария Розанова, Андрей Синявский, Ефим Эткинд".
7. НЕВОЛЬНЫЕ ПРОТИВНИКИ ДЕРЖАВЫ
Никто не может подарить мне свободу, если ее нет в зародыше во мне самом.
Борис Пастернак
В несвободной стране мы стали вести себя как свободные люди...
Андрей Амальрик
Двадцать второго января 1981 года в городе Кёльне мы получили два одинаковых письма от советского консула в ФРГ.
"Мне поручено сообщить Вам о том, что указом Президиума Верховного Совета от 12 января 1981 года за действия, порочащие звание гражданина СССР, на основании статьи 18 Закона "О гражданстве СССР" Вы лишены гражданства СССР".
Что к этому привело?
Из дневника Л.
7 декабря 1965 г. Партийное собрание в Институте. Докладчик из ЦК Куницын. Грамотный, цивилизованный начетчик. Добродушен. Однако завел старую пластинку: "Идеологическая борьба обостряется... культ культом, но враги не дремлют". Назвал антисоветчиков: Тарсис, Рабин, Синявский, Даниэль. Тарсис в Англии ведет открытую антисоветскую пропаганду. У Рабина мрачная живопись, очерняет действительность. Даниэль и Синявский арестованы за то, что печатались за границей... Синявский под псевдонимом Абрам Терц опубликовал повесть "Суд идет". (Накануне я доказывал, что автор, должно быть, поляк, сидевший у нас в лагерях примерно до пятьдесят третьего года. Лагерный быт описан точно, но именно - тех лет.)
Задав несколько вопросов, я стал говорить.
- Тарсис действительно писал антисоветчину, - я прочел "Палату номер семь" - бездарная графомания. Хорошо, что его выслали за рубеж. Рабин талантливый художник, мне нравятся его картины, понимаю, что другим они могут не нравиться. Но называть "антисоветчик", клеить политические ярлыки - это наследие культа.
Синявский - талантливый критик-литературовед. Не верю, что он - Терц. "Суд идет" читал по-английски. Плохая беллетристика. Но арестовывать за это - значит опять же действовать по-бериевски, по-сталински. Что написал Даниэль, не знаю, его стихотворные переводы талантливы. Но что бы эти литераторы ни писали и где бы ни печатали - это нельзя считать уголовным преступлением. Можно критиковать, оспаривать. Идеологическая борьба - это борьба идей. А тюрьма, суды - это для настоящих преступников, для шпионов, для убийц, для таких врагов, которые стреляют, бросают бомбы.
Никто из наших мне не возражал, большинство были явно согласны, но спорить с товарищами из ЦК не привыкли.
Куницын отвечал многословно, по тону дружелюбно, общими фразами о многообразии форм идеологической борьбы, что наши враги, мол, хитры, коварны и т. д.
Несколько дней спустя я изложил то же самое, что говорил на собрании в Институте, в письме, адресованном Куницыну, просил его содействовать освобождению Синявского и Даниэля, и "пусть это дело разбирает Союз писателей".
Следствие было закончено к январю 1966 года. Адвокаты в поисках литературных экспертов обращались к разным членам Союза писателей. Из именитых согласился только К. Паустовский. Отзыв на книгу Синявского написал известный филолог Вяч. Вс. Иванов, а на книгу Даниэля - я.
Приведя научные определения жанра сатиры и гротеска (цитируя Литературную энциклопедию, работы М. Бахтина), я доказывал полную несостоятельность уголовного преследования. И напомнил, что "антисоветскими" назывались в прошлом произведения не только Ахматовой, Зощенко, Пастернака, но и М. Шолохова.
Еще до суда в газетах появились статьи, где Синявского и Даниэля называли корыстными изменниками, отщепенцами, "перевертышами". Это было пугающе знакомо.
Лариса Богораз, бывшая жена Юлия Даниэля, дала в Москве интервью корреспонденту "Голоса Америки". Ссылаясь и на письмо Паустовского, она отвергла все обвинения. Ничего подобного прежде не бывало.
Процесс начался 10 февраля, в день смерти Пушкина и в день рождения Пастернака.
Судья - председатель Верховного суда РСФСР Л. Смирнов - отклонил ходатайства адвокатов о приглашении Паустовского, Вяч. Иванова и меня как официальных экспертов, согласился только приобщить наши заявления к делу. Адвокаты могли на них ссылаться.
Смирнов - холеный, самоуверенный барин, допрашивал подсудимых нарочито презрительно. Они отвечали на вопросы спокойно, но твердо, ни от чего не отрекались, ни в чем не каялись.
Они противостояли суду, прокурору, общественным обвинителям, назначенным Союзом писателей,- бывшему полковнику МГБ, бездарному беллетристу, и критикессе, непременной участнице всех прошлых "проработок".
В своих последних словах Юлий Даниэль и Андрей Синявский полностью отвергли предъявленные им обвинения. Это было совершенно новым в полувековой истории нашего общества. Записи последних слов сразу же широко распространились по Москве.
Синявский был приговорен к семи годам лагерей, Даниэль - как ветеран Отечественной войны - к пяти.
Из дневников Р.
Два дня хожу по квартирам, собираю подписи под нашим письмом *.
Хорошо и просто с теми, кто сразу соглашается, все понимая.
...М. Поповского застала у Ц. Он взял копию и сразу же побежал к своим приятелям... Т. решительно отказалась: "Они совершили подлость, подвели "Новый мир" (опять, как восемь лет назад, когда Пастернак "подвел всю прогрессивную интеллигенцию").
Никого не уговариваю, стараюсь не вступать в словопрения, тупо повторяю: "Решайте сами, как велит вам совесть..."
Всех ободряют подписи Чуковского и Паустовского...
Эренбург поучал: "Стиль не годится. Вы обращаетесь к партийному съезду, нужно писать языком, к которому там привыкли". Злюсь больше на себя, но возразить нечего. Он исправляет несколько фраз. Недоволен он и другим: "Ну что это еще за подписи! Кроме Паустовского, Чуковского, Каверина, здесь нет известных имен..."
Как ему объяснить, что на самом деле значит каждая подпись.
Высокомерен. Наконец подписывает.
Л[еонид] E[фимович] П[инский] обнял: "Спасибо что пришли. Я ждал чего-нибудь вроде этого". Он, придирчивый стилист, не стал ничего править. "Здесь детали совершенно неважны. И даже неважно, что вам ответят. Прекрасно, что есть такое письмо. И декабрьская демонстрация была прекрасна..." **