Страница:
* Мы писали, обращаясь к XXIII съезду, что не считаем Даниэля и Синявского преступниками и что хотим "взять их на поруки". Письмо составила Виктория Швейцер. Она и Сара Бабенышева собрали большую часть подписей. Я к ним присоединилась.
** См. с. 116.
Аркадий А[настасьев] подписал, но тоже стал исправлять. "Меня три года школили в Академии общественных наук, я знаю эту лексику лучше тебя и Эренбурга".
X и Y. долго колебались и не подписали. Z... колебался еще дольше, я ушла, он догнал меня у соседей и подписал.
Костя [Богатырев] подписал, не читая, а потом долго ругался: "Возмутительно беззубое прошение. Надо было резче".
В. огорченно и агрессивно: "Зачем вы ввязались? Сам не подпишу и жалею, что вы этим занимаетесь. Не ожидал... Помню ваше выступление после двадцатого съезда, как мы вам тогда хлопали. А сейчас - обидно за вас".
Напоминал "славное прошлое". Ровно десять лет тому назад. Тогда казалось: я со всеми и все со мной. Заодно. И Макарьев, и Михалков обнимали, руки целовали. А что я тогда предлагала? Отменить отделы кадров, изменить систему выборов. И все были "за". А сегодня, ни на какие основы не посягая, просим на поруки двух литераторов. И уже шарахаются...
Кто же изменился, что же изменилось - они или я?
24 марта. В Ленинке на лестнице M. M. расспрашивал про письмо. "Ты обязана все записать, как составляли, кто и как подписывал, как и кто отказывается. Боишься подвести людей? Запиши и спрячь подальше, закопай. Представь себе, как этому порадуются историки через сто лет!"
Саша Галич звонил, очень сердитый, - почему его обошли. Объясняю, что это намеренно, его дело песни писать... Он польщен, но продолжает ворчать.
25 марта. На улице Воровского шли с Д. и К. Долгий разговор все о том же. Собрав подписи, могу им, друзьям, признаться, что мне сочинения Терца и Аржака не нравятся; не нравится и то, что печатаются за границей под псевдонимом.
Д. очень зло: "Постыдилась бы! Мы живем, как в лагере, двое попытались убежать. И тебе, видите ли, не нравится та дырка, которую они проделали! А я им благодарен. Они нам всем помогают освободиться".
К.: "Неважно - нравится, не нравится. Какой-то англичанин-мудрец сказал о своем противнике: "Мне отвратительны он и его взгляды. Но я готов до последнего дыхания сражаться, чтобы он мог их свободно высказывать".
Это для нас самое важное, этому нужно учиться..."
10 апреля. Лекция в Колонном зале Дома Союзов, рассказываю московским библиотекарям о новинках зарубежной литературы в русских переводах. Потом, как обычно, вопросы, среди них: "Правда ли, что Луи Арагон протестовал против суда над Синявским и Даниэлем?"
- Правда. И не только Арагон, но и Генрих Бёлль, а Грэм Грин потребовал, чтобы его гонорар за русские издания перевели женам осужденных.
- А как лично вы относитесь к этому суду?
- Считаю осуждение несправедливым. Большинство долго хлопало.
Домой пришла счастливая.
В апреле были еще две лекции, и на каждой из них повторялся тот же вопрос и тот же ответ. А потом меня вызвали в Бюро пропаганды СП - эти лекции читались по их путевкам.
Заведующий сетовал и словно бы оправдывался;
- Мы получили больше десяти "сигналов". Устроители на путевках пишут, что лекция прошла отлично, на "высоком идейно-политическом уровне". Но сверхбдительные товарищи возмущаются: "Грубая политическая ошибка... открыто защищала осужденных врагов". Вам придется написать объяснительную записку. От меня требуют и МК и правление Союза..."
С тех пор в Москве мне больше не разрешали читать лекций.
* * *
В издательстве "Молодая гвардия" была готова для печати книга Л. "Брехт" в серии "Жизнь замечательных людей".
Директор издательства, член Бюро ЦК ВЛКСМ Юрий Верченко, приказал зав. редакцией рассыпать набор. Тот возразил спокойно:
- Мы заплатили автору шестьдесят процентов гонорара, уже израсходовались на набор, на иллюстрации. Книгу объявили в "Книжной летописи". Магазины уже заказали не меньше пятидесяти тысяч. И в ГДР про эту книгу объявили, у автора там связи на самом верху. Если рассыплем набор, получим выговоры за грубое нарушение финансовой дисциплины, за перерасход. И к тому же стыдно будет. По всему миру ославят. А если выпустим, можем тоже, конечно, получить взыскания за "притупление". Зато ни стыда, ни убытка не будет. Да и уж так ли строго нас покарают?
Верченко согласился на компромисс: задержать издание, предусмотренное в апреле, на месяц-полтора, пока пройдет съезд комсомола.
Съезд прошел. Верченко снова избрали в ЦК ВЛКСМ. Книга вышла в конце мая. Но еще до того как она поступила в продажу и в библиотеки, журнал "Знамя" опубликовал длиннейшую разгромную статью Дымшица. Он "защищал память" Брехта - безупречного революционера, марксиста - от злонамеренных идеологических искажений. Резко отрицательные рецензии появились и в некоторых других журналах ("Огонек", "Октябрь" и др.). Единственная положительная рецензия была напечатана в грузинской газете.
* * *
В конце марта Л. сообщили, что его предисловие к массовому изданию "Бравого солдата Швейка" в издательстве "Огонек" в последнюю минуту снято без мотивировок. Гонорар будет выплачен. Протестовать бесполезно, тираж уже печатается.
На письмо, которое подписали 63 члена Союза писателей, официального ответа не было.
По сути же, нам ответил Шолохов, сказавший на съезде, что ему стыдно за литераторов, которые заступались за таких преступников. В годы гражданской войны с подобными поступили бы иначе...
На съезде Шолохову никто не возражал. Но Лидия Чуковская отправила ему Открытое письмо, которое стало классикой самиздата.
* * *
Письмо шестидесяти трех литераторов было одним из многих обращений, просьб, предложений съезду.
Крымские татары снова просили, требовали отменить позорное осуждение их народа. (Указом от 18 мая 1944 года весь народ крымских татар был осужден за "измену родине" и принудительно выселен из Крыма в Среднюю Азию.) Письмо XXIII съезду подписали почти 130 тысяч человек.
Партийное собрание Библиотеки Академии наук приняло наказ съезду с требованием: 1. Отменить паспортную систему; 2. Убрать из всех анкет пятый пункт: "национальность"; 3. Ввести суд присяжных.
Письмо, тревожно предостерегавшее от попыток реабилитации Сталина и сталинских методов управления, подписали 25 представителей науки, литературы, искусства. Организаторы письма обращались за подписью только к самым известным - академикам, народным артистам, писателям. Среди них были Корней Чуковский, Мстислав Ростропович, Майя Плисецкая, академики П. Капица, Л. Арцимович, И. Тамм и Андрей Дмитриевич Сахаров.
* * *
Л. Синявского и Даниэля увезли в лагерь. Все прошения, и наши, и зарубежные, оказались напрасными. Но все же это не стало победой обвинителей, судей, проработчиков.
Весной 1966 года "подписантов" - тогда впервые появилось это слово, ставшее на несколько лет ходовым, - в правлении Союза писателей уговаривали, упрашивали, пытались всячески пугать, побуждали раскаяться; главным доводом было: "Ваше письмо опубликовано за границей в буржуазной печати... Вы понимаете, что это значит? Тогда это было неправдой - наше письмо появилось на Западе только осенью 1966 года, полгода спустя после съезда.
Когда мы раньше узнавали, что кто-то из наших сограждан публикует свои произведения за границей в эмигрантских или буржуазных изданиях, это вызывало неприязнь, отчуждение.
Р. В декабре 1962 года Ильичев осуждал "идеологические ошибки" Л. и в той же речи ругал Александра Есенина-Вольпина за антисоветские стихи, опубликованные за границей. Нападки на Л. я считала глубоко несправедливыми, а в том, что он говорил о Есенине-Вольпине, меня разве что грубый тон коробил.
Л. Разумеется, мы никогда не участвовали и никогда не стали бы участвовать в проработках Есенина-Вольпина, Амальрика, Тарсиса, которые посылали свои работы на Запад, но мы сами так поступать не хотели. А к Синявскому и Даниэлю после суда я испытывал уже не просто сочувствие старого арестанта, а внятное чувство душевной близости.
* * *
Л. Весной 1967 года А. Солженицын написал открытое письмо IV съезду писателей, предстоявшему в мае; сто экземпляров этого письма он послал наиболее известным литераторам.
И опять произошло нечто новое, беспримерное - многие открыто его поддержали.
Георгий Владимов писал, обращаясь к съезду:
"...Советская литература... не может жить без свободы творчества, полной и безграничной свободы высказывать любое суждение в области социальной и нравственной жизни народа......Такая свобода существует... Из рук в руки, от читателя к читателю шествуют в машинописных шестых-восьмых копиях неизданные вещи - Булгакова, Цветаевой, Мандельштама, Пильняка, Платонова и других, чьи имена я не называю по вполне понятным соображениям... Я прочитал многие вещи самиздата и о девяти десятых из них могу сказать со всей ответственностью: их не только можно, их должно печатать. И как можно скорее, пока они не стали достоянием зарубежных издательств, что было бы весьма прискорбно для нашего престижа.
...Я хочу спросить полномочный съезд - нация ли мы подонков, шептунов и стукачей или мы - великий народ, подаривший миру плеяду гениев? Солженицын свою задачу выполнит, я верю в это так же твердо, как верит он сам, - но мы-то, мы-то здесь при чем? Мы его защитили от обысков и конфискаций? Мы пробили его произведения в печати? Мы отвели от его лица липкую зловонную руку клеветы?..
Извините все резкости моего обращения - в конце концов я разговариваю с коллегами".
Владимир Войнович, Владимир Корнилов и Феликс Светов * послали телеграмму: "Требуем обсуждения письма Солженицына на съезде члены ордена Ленина Союза писателей". (Указ о награждении Союза орденом Ленина был издан накануне.) И даже Валентин Катаев, талантливый писатель и многолетний опытный приспособленец ко всем режимам, телеграфно солидаризировался с письмом Солженицына.
* В. Войнович был исключен из СП в 1974 году и эмигрировал. В. Корнилов был исключен из СП в 1977 и лишен работы. Ф. Светов был исключен из СП в 1980, в январе 1985 года арестован. После тюремной больницы отправлен в ссылку.
Приятель, собиравший подписи под коллективным посланием, сказал мне: "Дам только читать, не вздумай подписывать, - твоя подпись может повредить". Я тогда не знал, обижаться или гордиться, и написал свое отдельное послание:
"...Вмешательство цензоров в тематику, содержание, стилистику художественных произведений - противоречит Основному закону нашего государства... и решениям трех партийных съездов...
Деятельность Главлита вредит не только литературе, искажая художественные произведения, деморализуя авторов и редакторов, но и всему народу, так как подрывает доверие к печатному слову, воспитывает лицемерие, приспособленчество, равнодушие ко лжи, гражданскую безответственность.
...Беспримерное и противозаконное расширение прав цензуры не укрепляет государство, а дискредитирует его.
Административными средствами можно создать видимость порядка, единства, дисциплины. Но только видимость и только на короткое время..."
Р. Пятнадцать лет спустя Павел Когоут рассказывал нам в Вене, как он читал письмо Солженицына вслух с трибуны съезда чешских писателей летом 1967 года: "Мне страшно было, очень страшно, но понимал: это должно быть прочитано так, чтобы все слышали. Ведь там каждое слово было и про нас. Когда я читал, зав. отделом ЦК вскочил и ушел; не помню, удалось ли ему хлопнуть дверью. Для меня и моих друзей это был праздник".
А для нас в Москве, начиная с января 1968 года, праздничными были новости из Чехословакии.
Л. В январе 1968 года в Москве судили Галанскова, Гинзбурга, Лашкову, Добровольского. Главным обвинением против Александра Гинзбурга была составленная им "Белая книга" о деле Синявского и Даниэля, которую он послал в ЦК, в КГБ и передал в самиздат. Это было собрание документов о процессе - обвинительных и защищающих, ничего, кроме документов.
Защитник Гинзбурга, адвокат Золотухин, говорил:
"Гражданин может безразлично смотреть, как под конвоем уводят невинного человека, и может вступиться за этого человека. Я не знаю, какое поведение покажется суду более предпочтительным. Но я думаю, что поведение неравнодушного более гражданственно..."
Таких речей в советских судах по политическим обвинениям никогда раньше не слышали. Адвокаты Д. Каминская, Швейский, а за ними и некоторые другие, решительно отстаивали своих подзащитных, дух и букву закона.
Новое гражданское сознание возникло и вырастало за годы после смерти Сталина, после XX и XXII съездов, - сознание тех, кто читал "Теркина на том свете", "Один день Ивана Денисовича", "Крутой маршрут" Евгении Гинзбург, "Софью Петровну" Лидии Чуковской, "Верный Руслан" Георгия Владимова, "Воспоминания" Надежды Мандельштам и др. Это сознание воплотилось в первые месяцы 1968 года во множестве открытых, коллективных и личных писем-протестов, предостережений.
Галансков, Гинзбург, Добровольский были осуждены.
У дверей зала, где только что закончился суд, 10 января 1968 года Лариса Богораз и Павел Литвинов отдали иностранным корреспондентам свое письмо:
"Мы обращаемся ко всем, в ком жива совесть и достаточно смелости... Сегодня в опасности не только судьба подсудимых - процесс над ними ничуть не лучше знаменитых процессов тридцатых годов, обернувшихся для нас таким позором и такой кровью, что мы от этого до сих пор не можем очнуться..."
На следующий день это письмо передавали зарубежные радиостанции. И это было новым, беспримерным событием.
В январе, феврале, марте шестьдесят восьмого года появилось множество таких писем. Нам приносили их - часто на папиросной бумаге, едва читаемые копии, - мы и наши друзья их перепечатывали, передавали другим, пересылали в другие города.
Председатель латвийского колхоза "Яуна Гуарде" ("Молодая гвардия") Иван Яхимович писал:
"Со времен Радищева суд над писателями в глазах передовых мыслящих людей всегда был мерзостью...
Уничтожить САМИЗДАТ можно лишь одним путем: развертыванием демократических прав, а не свертыванием их, соблюдением конституции, а не нарушением ее..."
Режиссер Евгений Шифферс: Открытое письмо товарищу по профессии: "...Мне необходимо знать (знать, чтобы жить), опять ли моя Родина по неведению судит своих детей, как в недалеком прошлом. И если это не так, если Родина знает и молчит, то я хочу просить мою Родину приобщить меня к делу невинно осужденных".
Особенно широко разошлось письмо Петра Якира, Ильи Габая и Юлия Кима *.
* Петр Якир - сын известного военачальника гражданской войны, расстрелянного в 1937. Сам в юности много лет провел в лагерях и ссылках. В 60-е годы считался лидером демократического движения. В его квартире постоянно собирались диссиденты, бывали иностранные корреспонденты. Арестован в 1972.
Якир вскоре "раскаялся", дал показания, после которых более 100 человек подверглись обыскам и допросам. Его показания передавались по телевидению. Умер в Москве в 1982 году.
Илья Габай, поэт и замечательный учитель, отбыл лагерный срок. В 1973 году покончил с собой.
Юлий Ким, талантливый поэт, композитор, артист, к концу 70-х отошел от общественной деятельности.
"...Наивным надеждам на полное оздоровление общественной жизни, вселенным в нас XX и XXII съездами, не удалось сбыться. Медленно, но неуклонно идет процесс реставрации сталинизма. Главный расчет при этом делается на нашу общественную инертность, короткую память, горькую привычку нашу к несвободе... Мы обращаемся к вам, людям творческого труда, которым наш народ бесконечно верит; поднимите свой голос против надвигающейся опасности новых Сталиных и новых ежовых... Помните: в тяжелых условиях лагерей строгого режима томятся люди, посмевшие думать. Каждый раз, когда вы молчите, возникает ступенька к новому судебному процессу. Исподволь, с вашего молчаливого согласия может наступить новый тридцать седьмой год".
К марту 68-го года подобные обращения написали и подписали около тысячи человек.
Общая атмосфера в редакциях, в институтах, в Союзе писателей, в квартирах наших друзей была тревожной, напряженной, но радостной, возбужденной. Многое, казалось, напоминало настроения весны 56-го года. Но существенно новым был резонанс - голоса зарубежных радиостанций (в 56-м году их мало кто слушал). Об этом писал Иван Яхимович:
"...Я живу в провинции, где на один электрифицированный дом - десять неэлектрифицированных, куда зимой-то и автобусы не могут добраться, где почта опаздывает на целые недели, и если информация докатилась самым широким образом до нас, можете себе представить, что вы наделали, какие семена посеяли по стране..."
В мае 1968 года я был исключен из партии и сразу же вслед за этим приказом директора уволен из Института. Увольнение я пытался обжаловать, так как оно противоречило уставам: научных сотрудников увольняет не директор, а ученый совет. Разумеется, ни профсоюз, ни Министерство, ни суд, куда я тоже подал жалобу, ничего не попытались изменить. Но я не ощущал себя ни гонимым, ни отверженным. В таком положении были многие вокруг нас. И каждому из "наказанных" спешили помочь не только ближайшие друзья. В некоторых редакциях мне предлагали подписывать задним числом (чтобы могли сказать: "дело давнее") договоры на переводы, на составление реферативных обзоров, то есть на такие работы, которые можно было публиковать под псевдонимами либо даже только использовать "на правах рукописи", и спешили выплачивать авансы.
Поэт Борис Слуцкий, раньше очень редко бывавший у нас, пришел и выложил две тысячи рублей. "Это не подарок, должен будешь отработать. Нужны подстрочники к стихам разных иностранных поэтов. Это лишь часть гонорара".
У одного уволенного "за подпись" научного работника были маленькие дети, и семья не решалась снять на лето дачу. Заработков жены не хватило бы. Им принесли пухлый конверт, набитый разными купюрами: на оплату дачи.
В то лето я не встречал ни отчаявшихся, ни запуганных.
И все это время не ослабевало напряженное ожидание: что в Чехословакии?
21 августа 1968 года мы были в Дубне, в городе физиков. В 1947 году я, заключенным, строил какие-то из тамошних зданий, не мог узнать, какие.
Чешские сотрудники Института ядерных исследований - больше двадцати протестовали против вторжения. Они ездили в Москву, в посольстве их успокаивали, но, по их рассказам, там были также потрясены и возмущены.
25 августа у Лобного места на Красной площади семеро молодых людей Лариса Богораз, Наталья Горбаневская, Константин Бабицкий, Владимир Дремлюга, Вадим Делоне, Павел Литвинов, Виктор Файнберг - подняли плакаты: "Свободу Дубчеку!", "Руки прочь от Чехословакии!", "За вашу и нашу свободу!".
На них набросились кагебисты, били, затолкали в машины, отвезли в тюрьму. Павел Литвинов - муж нашей дочери Майи; она тоже была на площади в группе друзей-свидетелей, окружавших демонстрантов. Ее задержали и в квартире сделали обыск.
В октябре 1968 года демонстрантов судили. Мне удалось с помощью членского билета СП проникнуть на первое заседание суда и подробно записать. На второе заседание меня уже не пустили.
В толпе перед судом я познакомился с Петром Григоренко.
Пятерых демонстрантов осудили на разные сроки ссылки и лагерей. Виктор Файнберг был заключен в спецпсихбольницу, Горбаневскую отпустили как мать грудного ребенка, но полтора года спустя забрали в психиатрическую тюрьму.
В сентябре и в октябре мы вместе с Александром Бабенышевым изготовили и размножили несколько машинописных листовок о событиях в Чехословакии и о демонстрации на Красной площади. Распространяли их он и его друзья опускали в почтовые ящики.
Павла приговорили к пяти годам ссылки и отправили в Забайкалье. Майя с семилетним сыном поехала вслед за ним. Друзья называли ее декабристкой.
* * *
Освобожденный от партбилета и от служебных обязанностей, я не мог освободить себя от чувства и сознания ответственности за действия партии и государства.
Я понимал, что наше зло существует не вне страны, не вне народа и не только над ним, не только в верхних слоях номенклатуры... Но знал также, что среди тех, кто привычно голосует "за", платит партийные взносы, получает премии, гонорары из государственных касс, - множество хороших, честных и даже выдающихся, замечательных людей. Я не мог и не хотел отделять себя от них, безоговорочно противопоставлять себя всем, как те радикальные диссиденты, которые становились фанатичными антикоммунистами.
Жить и поступать по совести мне удавалось потому, что в нашей семье постепенно, стихийно, без каких-либо предварительных обсуждений и соглашений, возникло "разделение труда": я позволял себе писать и говорить вслух все, что думал, и так, как думал, а позднее позволил себе печатать статьи и книги за границей, давать телевизионные интервью и т. д., потому что Р. заботилась о нашем существовании - моем и наших детей и внуков. После 1966 года вплоть до 1980-го, до дня ареста и высылки А. Сахарова, она не подписывала тех писем, которые хотела бы подписать, не давала интервью иностранным корреспондентам, которые могла бы дать, не позволяла публиковать за рубежом свои работы, уже хранившиеся там у наших друзей. И поэтому еще до того, как мы стали пенсионерами, мы могли жить на ее гонорары, могли пользоваться благами Литфонда, то есть лечиться в поликлинике, ездить в дома творчества, жить в кооперативе Союза писателей.
...Она оставалась "в законе". И это позволяло ей не только оберегать семью, но и продолжать участвовать в той духовной жизни, в которой некоторое время пытался участвовать и я: читать лекции вне Москвы, консультировать аспирантов, писать статьи и книги. С ней заключали договоры еще и в начале 70-х годов.
Мы оба не говорили и не писали ничего такого, чего не думали. Мы оба дружили с семьей Сахаровых и старались помогать преследуемым, заключенным, их семьям. Но я говорил и писал открыто, а она действовала без огласки, неприметно; перепечатывала, распространяла и отправляла на Запад рукописи, собирала вещи и лекарства и передавала их семьям заключенных, сосланных.
Р. Все было так, но не только так, и для меня гораздо сложнее. Весной шестьдесят шестого года, когда я подписала письмо в защиту Синявского и Даниэля и собирала подписи под этим письмом, когда открыто на лекциях отвечала на вопросы об этом процессе, - были минуты полного счастья, я была в мире с собой.
Но потом...
"Мы обращаемся ко всем, в ком жива совесть..." (Л. Богораз и П. Литвинов), "Мы обращаемся к людям творческого труда..." (Габай, Ким, Якир), "Я требую ознакомить с моим письмом всех членов партии..." (Яхимович). Все они обращались и ко мне. А я, во многом разделяя их взгляды, их тревоги, восхищаясь их отвагой, на их призывы не откликалась.
С семьей Сахаровых мы дружили с 72-го года, но я ни разу не стояла с ними у дверей судов, не подписала ни одного из его обращений.
Вести такую жизнь бывало тяжело, бывало стыдно, горько, охватывало презрение к себе.
Но я продолжала жить - ради семьи, ради защиты Л. Хотя, возможно, это была иллюзия. С 1968 года, почти двенадцать лет, я прожила с ощущением грозящей опасности.
Летом 1968 года Л. предложили штатную работу - редактировать бюллетень новых иностранных книг; этот бюллетень начал издаваться при Библиотеке иностранной литературы. Директор, Маргарита Ивановна Рудомино, давно знала Л., ценила как специалиста и просто хорошо к нему относилась. Пожалуй, во всей Москве не найти было тогда начальника более снисходительного. Я записывала в дневник: "Надо идти, надо "быть в законе". Не пошел. Уже не хотел ни в какую упряжку".
...В наш узкий коридорчик входит незнакомый человек. Подчас он поднимает руку, указывая на стены, на потолок. Молчаливый вопрос означает: "У вас есть микрофоны? Вас подслушивают?"
Мы киваем утвердительно и иногда, к удивлению спрашивающего, смеемся.
Мы говорим вслух то, что думаем, мы не подпольщики, у нас нет тайн. Но возникло железное правило: не называть имен других людей...
...Нашей приятельнице звонят по телефону на работу.
- Вас вызывают из КГБ.
- О чем вы хотите со мной говорить?
- О Копелеве.
- Вы вечером включите приемник, послушайте Би-би-си или "Немецкую волну"; Копелев говорит все, что думает. Мне нечего добавить.
Больше ее не вызывали. (Это была И. А. Шихеева.)
То была правда, но не вся правда. Мы знали больше, чем говорили вслух. Мы переправляли письма и рукописи за границу. Все переговоры об этом велись письменно, бумагу мы тут же сжигали. Или, в последние годы, писали на особых пластиковых блокнотиках, которые называли "спутник диссидента".
В 1967 году Л. отнес рукопись Анатолия Марченко в "Новый мир". За это его осудили и некоторые друзья: "За ТАКОЕ Твардовскому придется уйти, могут закрыть журнал". Возникло неприятное самодеятельное расследование. Я записала в дневник: "Зачем мы делаем эту работу за НИХ, зачем ведем себя так, словно мы уже в застенке?.."
Тут меня охватил испуг, но иной: острое ощущение - Л. зашел дальше других, уходит, куда за ним не пойдут. Отрывается от того материка, который и был моим отечеством, моей "патриа чика". И в изгнании я судорожно стремлюсь сохранить частицы этого отечества; они в страничках писем, в газетах и журналах, в книгах.
...Изгнание - отрыв от материка - началось, в сущности, еще в Москве.
** См. с. 116.
Аркадий А[настасьев] подписал, но тоже стал исправлять. "Меня три года школили в Академии общественных наук, я знаю эту лексику лучше тебя и Эренбурга".
X и Y. долго колебались и не подписали. Z... колебался еще дольше, я ушла, он догнал меня у соседей и подписал.
Костя [Богатырев] подписал, не читая, а потом долго ругался: "Возмутительно беззубое прошение. Надо было резче".
В. огорченно и агрессивно: "Зачем вы ввязались? Сам не подпишу и жалею, что вы этим занимаетесь. Не ожидал... Помню ваше выступление после двадцатого съезда, как мы вам тогда хлопали. А сейчас - обидно за вас".
Напоминал "славное прошлое". Ровно десять лет тому назад. Тогда казалось: я со всеми и все со мной. Заодно. И Макарьев, и Михалков обнимали, руки целовали. А что я тогда предлагала? Отменить отделы кадров, изменить систему выборов. И все были "за". А сегодня, ни на какие основы не посягая, просим на поруки двух литераторов. И уже шарахаются...
Кто же изменился, что же изменилось - они или я?
24 марта. В Ленинке на лестнице M. M. расспрашивал про письмо. "Ты обязана все записать, как составляли, кто и как подписывал, как и кто отказывается. Боишься подвести людей? Запиши и спрячь подальше, закопай. Представь себе, как этому порадуются историки через сто лет!"
Саша Галич звонил, очень сердитый, - почему его обошли. Объясняю, что это намеренно, его дело песни писать... Он польщен, но продолжает ворчать.
25 марта. На улице Воровского шли с Д. и К. Долгий разговор все о том же. Собрав подписи, могу им, друзьям, признаться, что мне сочинения Терца и Аржака не нравятся; не нравится и то, что печатаются за границей под псевдонимом.
Д. очень зло: "Постыдилась бы! Мы живем, как в лагере, двое попытались убежать. И тебе, видите ли, не нравится та дырка, которую они проделали! А я им благодарен. Они нам всем помогают освободиться".
К.: "Неважно - нравится, не нравится. Какой-то англичанин-мудрец сказал о своем противнике: "Мне отвратительны он и его взгляды. Но я готов до последнего дыхания сражаться, чтобы он мог их свободно высказывать".
Это для нас самое важное, этому нужно учиться..."
10 апреля. Лекция в Колонном зале Дома Союзов, рассказываю московским библиотекарям о новинках зарубежной литературы в русских переводах. Потом, как обычно, вопросы, среди них: "Правда ли, что Луи Арагон протестовал против суда над Синявским и Даниэлем?"
- Правда. И не только Арагон, но и Генрих Бёлль, а Грэм Грин потребовал, чтобы его гонорар за русские издания перевели женам осужденных.
- А как лично вы относитесь к этому суду?
- Считаю осуждение несправедливым. Большинство долго хлопало.
Домой пришла счастливая.
В апреле были еще две лекции, и на каждой из них повторялся тот же вопрос и тот же ответ. А потом меня вызвали в Бюро пропаганды СП - эти лекции читались по их путевкам.
Заведующий сетовал и словно бы оправдывался;
- Мы получили больше десяти "сигналов". Устроители на путевках пишут, что лекция прошла отлично, на "высоком идейно-политическом уровне". Но сверхбдительные товарищи возмущаются: "Грубая политическая ошибка... открыто защищала осужденных врагов". Вам придется написать объяснительную записку. От меня требуют и МК и правление Союза..."
С тех пор в Москве мне больше не разрешали читать лекций.
* * *
В издательстве "Молодая гвардия" была готова для печати книга Л. "Брехт" в серии "Жизнь замечательных людей".
Директор издательства, член Бюро ЦК ВЛКСМ Юрий Верченко, приказал зав. редакцией рассыпать набор. Тот возразил спокойно:
- Мы заплатили автору шестьдесят процентов гонорара, уже израсходовались на набор, на иллюстрации. Книгу объявили в "Книжной летописи". Магазины уже заказали не меньше пятидесяти тысяч. И в ГДР про эту книгу объявили, у автора там связи на самом верху. Если рассыплем набор, получим выговоры за грубое нарушение финансовой дисциплины, за перерасход. И к тому же стыдно будет. По всему миру ославят. А если выпустим, можем тоже, конечно, получить взыскания за "притупление". Зато ни стыда, ни убытка не будет. Да и уж так ли строго нас покарают?
Верченко согласился на компромисс: задержать издание, предусмотренное в апреле, на месяц-полтора, пока пройдет съезд комсомола.
Съезд прошел. Верченко снова избрали в ЦК ВЛКСМ. Книга вышла в конце мая. Но еще до того как она поступила в продажу и в библиотеки, журнал "Знамя" опубликовал длиннейшую разгромную статью Дымшица. Он "защищал память" Брехта - безупречного революционера, марксиста - от злонамеренных идеологических искажений. Резко отрицательные рецензии появились и в некоторых других журналах ("Огонек", "Октябрь" и др.). Единственная положительная рецензия была напечатана в грузинской газете.
* * *
В конце марта Л. сообщили, что его предисловие к массовому изданию "Бравого солдата Швейка" в издательстве "Огонек" в последнюю минуту снято без мотивировок. Гонорар будет выплачен. Протестовать бесполезно, тираж уже печатается.
На письмо, которое подписали 63 члена Союза писателей, официального ответа не было.
По сути же, нам ответил Шолохов, сказавший на съезде, что ему стыдно за литераторов, которые заступались за таких преступников. В годы гражданской войны с подобными поступили бы иначе...
На съезде Шолохову никто не возражал. Но Лидия Чуковская отправила ему Открытое письмо, которое стало классикой самиздата.
* * *
Письмо шестидесяти трех литераторов было одним из многих обращений, просьб, предложений съезду.
Крымские татары снова просили, требовали отменить позорное осуждение их народа. (Указом от 18 мая 1944 года весь народ крымских татар был осужден за "измену родине" и принудительно выселен из Крыма в Среднюю Азию.) Письмо XXIII съезду подписали почти 130 тысяч человек.
Партийное собрание Библиотеки Академии наук приняло наказ съезду с требованием: 1. Отменить паспортную систему; 2. Убрать из всех анкет пятый пункт: "национальность"; 3. Ввести суд присяжных.
Письмо, тревожно предостерегавшее от попыток реабилитации Сталина и сталинских методов управления, подписали 25 представителей науки, литературы, искусства. Организаторы письма обращались за подписью только к самым известным - академикам, народным артистам, писателям. Среди них были Корней Чуковский, Мстислав Ростропович, Майя Плисецкая, академики П. Капица, Л. Арцимович, И. Тамм и Андрей Дмитриевич Сахаров.
* * *
Л. Синявского и Даниэля увезли в лагерь. Все прошения, и наши, и зарубежные, оказались напрасными. Но все же это не стало победой обвинителей, судей, проработчиков.
Весной 1966 года "подписантов" - тогда впервые появилось это слово, ставшее на несколько лет ходовым, - в правлении Союза писателей уговаривали, упрашивали, пытались всячески пугать, побуждали раскаяться; главным доводом было: "Ваше письмо опубликовано за границей в буржуазной печати... Вы понимаете, что это значит? Тогда это было неправдой - наше письмо появилось на Западе только осенью 1966 года, полгода спустя после съезда.
Когда мы раньше узнавали, что кто-то из наших сограждан публикует свои произведения за границей в эмигрантских или буржуазных изданиях, это вызывало неприязнь, отчуждение.
Р. В декабре 1962 года Ильичев осуждал "идеологические ошибки" Л. и в той же речи ругал Александра Есенина-Вольпина за антисоветские стихи, опубликованные за границей. Нападки на Л. я считала глубоко несправедливыми, а в том, что он говорил о Есенине-Вольпине, меня разве что грубый тон коробил.
Л. Разумеется, мы никогда не участвовали и никогда не стали бы участвовать в проработках Есенина-Вольпина, Амальрика, Тарсиса, которые посылали свои работы на Запад, но мы сами так поступать не хотели. А к Синявскому и Даниэлю после суда я испытывал уже не просто сочувствие старого арестанта, а внятное чувство душевной близости.
* * *
Л. Весной 1967 года А. Солженицын написал открытое письмо IV съезду писателей, предстоявшему в мае; сто экземпляров этого письма он послал наиболее известным литераторам.
И опять произошло нечто новое, беспримерное - многие открыто его поддержали.
Георгий Владимов писал, обращаясь к съезду:
"...Советская литература... не может жить без свободы творчества, полной и безграничной свободы высказывать любое суждение в области социальной и нравственной жизни народа......Такая свобода существует... Из рук в руки, от читателя к читателю шествуют в машинописных шестых-восьмых копиях неизданные вещи - Булгакова, Цветаевой, Мандельштама, Пильняка, Платонова и других, чьи имена я не называю по вполне понятным соображениям... Я прочитал многие вещи самиздата и о девяти десятых из них могу сказать со всей ответственностью: их не только можно, их должно печатать. И как можно скорее, пока они не стали достоянием зарубежных издательств, что было бы весьма прискорбно для нашего престижа.
...Я хочу спросить полномочный съезд - нация ли мы подонков, шептунов и стукачей или мы - великий народ, подаривший миру плеяду гениев? Солженицын свою задачу выполнит, я верю в это так же твердо, как верит он сам, - но мы-то, мы-то здесь при чем? Мы его защитили от обысков и конфискаций? Мы пробили его произведения в печати? Мы отвели от его лица липкую зловонную руку клеветы?..
Извините все резкости моего обращения - в конце концов я разговариваю с коллегами".
Владимир Войнович, Владимир Корнилов и Феликс Светов * послали телеграмму: "Требуем обсуждения письма Солженицына на съезде члены ордена Ленина Союза писателей". (Указ о награждении Союза орденом Ленина был издан накануне.) И даже Валентин Катаев, талантливый писатель и многолетний опытный приспособленец ко всем режимам, телеграфно солидаризировался с письмом Солженицына.
* В. Войнович был исключен из СП в 1974 году и эмигрировал. В. Корнилов был исключен из СП в 1977 и лишен работы. Ф. Светов был исключен из СП в 1980, в январе 1985 года арестован. После тюремной больницы отправлен в ссылку.
Приятель, собиравший подписи под коллективным посланием, сказал мне: "Дам только читать, не вздумай подписывать, - твоя подпись может повредить". Я тогда не знал, обижаться или гордиться, и написал свое отдельное послание:
"...Вмешательство цензоров в тематику, содержание, стилистику художественных произведений - противоречит Основному закону нашего государства... и решениям трех партийных съездов...
Деятельность Главлита вредит не только литературе, искажая художественные произведения, деморализуя авторов и редакторов, но и всему народу, так как подрывает доверие к печатному слову, воспитывает лицемерие, приспособленчество, равнодушие ко лжи, гражданскую безответственность.
...Беспримерное и противозаконное расширение прав цензуры не укрепляет государство, а дискредитирует его.
Административными средствами можно создать видимость порядка, единства, дисциплины. Но только видимость и только на короткое время..."
Р. Пятнадцать лет спустя Павел Когоут рассказывал нам в Вене, как он читал письмо Солженицына вслух с трибуны съезда чешских писателей летом 1967 года: "Мне страшно было, очень страшно, но понимал: это должно быть прочитано так, чтобы все слышали. Ведь там каждое слово было и про нас. Когда я читал, зав. отделом ЦК вскочил и ушел; не помню, удалось ли ему хлопнуть дверью. Для меня и моих друзей это был праздник".
А для нас в Москве, начиная с января 1968 года, праздничными были новости из Чехословакии.
Л. В январе 1968 года в Москве судили Галанскова, Гинзбурга, Лашкову, Добровольского. Главным обвинением против Александра Гинзбурга была составленная им "Белая книга" о деле Синявского и Даниэля, которую он послал в ЦК, в КГБ и передал в самиздат. Это было собрание документов о процессе - обвинительных и защищающих, ничего, кроме документов.
Защитник Гинзбурга, адвокат Золотухин, говорил:
"Гражданин может безразлично смотреть, как под конвоем уводят невинного человека, и может вступиться за этого человека. Я не знаю, какое поведение покажется суду более предпочтительным. Но я думаю, что поведение неравнодушного более гражданственно..."
Таких речей в советских судах по политическим обвинениям никогда раньше не слышали. Адвокаты Д. Каминская, Швейский, а за ними и некоторые другие, решительно отстаивали своих подзащитных, дух и букву закона.
Новое гражданское сознание возникло и вырастало за годы после смерти Сталина, после XX и XXII съездов, - сознание тех, кто читал "Теркина на том свете", "Один день Ивана Денисовича", "Крутой маршрут" Евгении Гинзбург, "Софью Петровну" Лидии Чуковской, "Верный Руслан" Георгия Владимова, "Воспоминания" Надежды Мандельштам и др. Это сознание воплотилось в первые месяцы 1968 года во множестве открытых, коллективных и личных писем-протестов, предостережений.
Галансков, Гинзбург, Добровольский были осуждены.
У дверей зала, где только что закончился суд, 10 января 1968 года Лариса Богораз и Павел Литвинов отдали иностранным корреспондентам свое письмо:
"Мы обращаемся ко всем, в ком жива совесть и достаточно смелости... Сегодня в опасности не только судьба подсудимых - процесс над ними ничуть не лучше знаменитых процессов тридцатых годов, обернувшихся для нас таким позором и такой кровью, что мы от этого до сих пор не можем очнуться..."
На следующий день это письмо передавали зарубежные радиостанции. И это было новым, беспримерным событием.
В январе, феврале, марте шестьдесят восьмого года появилось множество таких писем. Нам приносили их - часто на папиросной бумаге, едва читаемые копии, - мы и наши друзья их перепечатывали, передавали другим, пересылали в другие города.
Председатель латвийского колхоза "Яуна Гуарде" ("Молодая гвардия") Иван Яхимович писал:
"Со времен Радищева суд над писателями в глазах передовых мыслящих людей всегда был мерзостью...
Уничтожить САМИЗДАТ можно лишь одним путем: развертыванием демократических прав, а не свертыванием их, соблюдением конституции, а не нарушением ее..."
Режиссер Евгений Шифферс: Открытое письмо товарищу по профессии: "...Мне необходимо знать (знать, чтобы жить), опять ли моя Родина по неведению судит своих детей, как в недалеком прошлом. И если это не так, если Родина знает и молчит, то я хочу просить мою Родину приобщить меня к делу невинно осужденных".
Особенно широко разошлось письмо Петра Якира, Ильи Габая и Юлия Кима *.
* Петр Якир - сын известного военачальника гражданской войны, расстрелянного в 1937. Сам в юности много лет провел в лагерях и ссылках. В 60-е годы считался лидером демократического движения. В его квартире постоянно собирались диссиденты, бывали иностранные корреспонденты. Арестован в 1972.
Якир вскоре "раскаялся", дал показания, после которых более 100 человек подверглись обыскам и допросам. Его показания передавались по телевидению. Умер в Москве в 1982 году.
Илья Габай, поэт и замечательный учитель, отбыл лагерный срок. В 1973 году покончил с собой.
Юлий Ким, талантливый поэт, композитор, артист, к концу 70-х отошел от общественной деятельности.
"...Наивным надеждам на полное оздоровление общественной жизни, вселенным в нас XX и XXII съездами, не удалось сбыться. Медленно, но неуклонно идет процесс реставрации сталинизма. Главный расчет при этом делается на нашу общественную инертность, короткую память, горькую привычку нашу к несвободе... Мы обращаемся к вам, людям творческого труда, которым наш народ бесконечно верит; поднимите свой голос против надвигающейся опасности новых Сталиных и новых ежовых... Помните: в тяжелых условиях лагерей строгого режима томятся люди, посмевшие думать. Каждый раз, когда вы молчите, возникает ступенька к новому судебному процессу. Исподволь, с вашего молчаливого согласия может наступить новый тридцать седьмой год".
К марту 68-го года подобные обращения написали и подписали около тысячи человек.
Общая атмосфера в редакциях, в институтах, в Союзе писателей, в квартирах наших друзей была тревожной, напряженной, но радостной, возбужденной. Многое, казалось, напоминало настроения весны 56-го года. Но существенно новым был резонанс - голоса зарубежных радиостанций (в 56-м году их мало кто слушал). Об этом писал Иван Яхимович:
"...Я живу в провинции, где на один электрифицированный дом - десять неэлектрифицированных, куда зимой-то и автобусы не могут добраться, где почта опаздывает на целые недели, и если информация докатилась самым широким образом до нас, можете себе представить, что вы наделали, какие семена посеяли по стране..."
В мае 1968 года я был исключен из партии и сразу же вслед за этим приказом директора уволен из Института. Увольнение я пытался обжаловать, так как оно противоречило уставам: научных сотрудников увольняет не директор, а ученый совет. Разумеется, ни профсоюз, ни Министерство, ни суд, куда я тоже подал жалобу, ничего не попытались изменить. Но я не ощущал себя ни гонимым, ни отверженным. В таком положении были многие вокруг нас. И каждому из "наказанных" спешили помочь не только ближайшие друзья. В некоторых редакциях мне предлагали подписывать задним числом (чтобы могли сказать: "дело давнее") договоры на переводы, на составление реферативных обзоров, то есть на такие работы, которые можно было публиковать под псевдонимами либо даже только использовать "на правах рукописи", и спешили выплачивать авансы.
Поэт Борис Слуцкий, раньше очень редко бывавший у нас, пришел и выложил две тысячи рублей. "Это не подарок, должен будешь отработать. Нужны подстрочники к стихам разных иностранных поэтов. Это лишь часть гонорара".
У одного уволенного "за подпись" научного работника были маленькие дети, и семья не решалась снять на лето дачу. Заработков жены не хватило бы. Им принесли пухлый конверт, набитый разными купюрами: на оплату дачи.
В то лето я не встречал ни отчаявшихся, ни запуганных.
И все это время не ослабевало напряженное ожидание: что в Чехословакии?
21 августа 1968 года мы были в Дубне, в городе физиков. В 1947 году я, заключенным, строил какие-то из тамошних зданий, не мог узнать, какие.
Чешские сотрудники Института ядерных исследований - больше двадцати протестовали против вторжения. Они ездили в Москву, в посольстве их успокаивали, но, по их рассказам, там были также потрясены и возмущены.
25 августа у Лобного места на Красной площади семеро молодых людей Лариса Богораз, Наталья Горбаневская, Константин Бабицкий, Владимир Дремлюга, Вадим Делоне, Павел Литвинов, Виктор Файнберг - подняли плакаты: "Свободу Дубчеку!", "Руки прочь от Чехословакии!", "За вашу и нашу свободу!".
На них набросились кагебисты, били, затолкали в машины, отвезли в тюрьму. Павел Литвинов - муж нашей дочери Майи; она тоже была на площади в группе друзей-свидетелей, окружавших демонстрантов. Ее задержали и в квартире сделали обыск.
В октябре 1968 года демонстрантов судили. Мне удалось с помощью членского билета СП проникнуть на первое заседание суда и подробно записать. На второе заседание меня уже не пустили.
В толпе перед судом я познакомился с Петром Григоренко.
Пятерых демонстрантов осудили на разные сроки ссылки и лагерей. Виктор Файнберг был заключен в спецпсихбольницу, Горбаневскую отпустили как мать грудного ребенка, но полтора года спустя забрали в психиатрическую тюрьму.
В сентябре и в октябре мы вместе с Александром Бабенышевым изготовили и размножили несколько машинописных листовок о событиях в Чехословакии и о демонстрации на Красной площади. Распространяли их он и его друзья опускали в почтовые ящики.
Павла приговорили к пяти годам ссылки и отправили в Забайкалье. Майя с семилетним сыном поехала вслед за ним. Друзья называли ее декабристкой.
* * *
Освобожденный от партбилета и от служебных обязанностей, я не мог освободить себя от чувства и сознания ответственности за действия партии и государства.
Я понимал, что наше зло существует не вне страны, не вне народа и не только над ним, не только в верхних слоях номенклатуры... Но знал также, что среди тех, кто привычно голосует "за", платит партийные взносы, получает премии, гонорары из государственных касс, - множество хороших, честных и даже выдающихся, замечательных людей. Я не мог и не хотел отделять себя от них, безоговорочно противопоставлять себя всем, как те радикальные диссиденты, которые становились фанатичными антикоммунистами.
Жить и поступать по совести мне удавалось потому, что в нашей семье постепенно, стихийно, без каких-либо предварительных обсуждений и соглашений, возникло "разделение труда": я позволял себе писать и говорить вслух все, что думал, и так, как думал, а позднее позволил себе печатать статьи и книги за границей, давать телевизионные интервью и т. д., потому что Р. заботилась о нашем существовании - моем и наших детей и внуков. После 1966 года вплоть до 1980-го, до дня ареста и высылки А. Сахарова, она не подписывала тех писем, которые хотела бы подписать, не давала интервью иностранным корреспондентам, которые могла бы дать, не позволяла публиковать за рубежом свои работы, уже хранившиеся там у наших друзей. И поэтому еще до того, как мы стали пенсионерами, мы могли жить на ее гонорары, могли пользоваться благами Литфонда, то есть лечиться в поликлинике, ездить в дома творчества, жить в кооперативе Союза писателей.
...Она оставалась "в законе". И это позволяло ей не только оберегать семью, но и продолжать участвовать в той духовной жизни, в которой некоторое время пытался участвовать и я: читать лекции вне Москвы, консультировать аспирантов, писать статьи и книги. С ней заключали договоры еще и в начале 70-х годов.
Мы оба не говорили и не писали ничего такого, чего не думали. Мы оба дружили с семьей Сахаровых и старались помогать преследуемым, заключенным, их семьям. Но я говорил и писал открыто, а она действовала без огласки, неприметно; перепечатывала, распространяла и отправляла на Запад рукописи, собирала вещи и лекарства и передавала их семьям заключенных, сосланных.
Р. Все было так, но не только так, и для меня гораздо сложнее. Весной шестьдесят шестого года, когда я подписала письмо в защиту Синявского и Даниэля и собирала подписи под этим письмом, когда открыто на лекциях отвечала на вопросы об этом процессе, - были минуты полного счастья, я была в мире с собой.
Но потом...
"Мы обращаемся ко всем, в ком жива совесть..." (Л. Богораз и П. Литвинов), "Мы обращаемся к людям творческого труда..." (Габай, Ким, Якир), "Я требую ознакомить с моим письмом всех членов партии..." (Яхимович). Все они обращались и ко мне. А я, во многом разделяя их взгляды, их тревоги, восхищаясь их отвагой, на их призывы не откликалась.
С семьей Сахаровых мы дружили с 72-го года, но я ни разу не стояла с ними у дверей судов, не подписала ни одного из его обращений.
Вести такую жизнь бывало тяжело, бывало стыдно, горько, охватывало презрение к себе.
Но я продолжала жить - ради семьи, ради защиты Л. Хотя, возможно, это была иллюзия. С 1968 года, почти двенадцать лет, я прожила с ощущением грозящей опасности.
Летом 1968 года Л. предложили штатную работу - редактировать бюллетень новых иностранных книг; этот бюллетень начал издаваться при Библиотеке иностранной литературы. Директор, Маргарита Ивановна Рудомино, давно знала Л., ценила как специалиста и просто хорошо к нему относилась. Пожалуй, во всей Москве не найти было тогда начальника более снисходительного. Я записывала в дневник: "Надо идти, надо "быть в законе". Не пошел. Уже не хотел ни в какую упряжку".
...В наш узкий коридорчик входит незнакомый человек. Подчас он поднимает руку, указывая на стены, на потолок. Молчаливый вопрос означает: "У вас есть микрофоны? Вас подслушивают?"
Мы киваем утвердительно и иногда, к удивлению спрашивающего, смеемся.
Мы говорим вслух то, что думаем, мы не подпольщики, у нас нет тайн. Но возникло железное правило: не называть имен других людей...
...Нашей приятельнице звонят по телефону на работу.
- Вас вызывают из КГБ.
- О чем вы хотите со мной говорить?
- О Копелеве.
- Вы вечером включите приемник, послушайте Би-би-си или "Немецкую волну"; Копелев говорит все, что думает. Мне нечего добавить.
Больше ее не вызывали. (Это была И. А. Шихеева.)
То была правда, но не вся правда. Мы знали больше, чем говорили вслух. Мы переправляли письма и рукописи за границу. Все переговоры об этом велись письменно, бумагу мы тут же сжигали. Или, в последние годы, писали на особых пластиковых блокнотиках, которые называли "спутник диссидента".
В 1967 году Л. отнес рукопись Анатолия Марченко в "Новый мир". За это его осудили и некоторые друзья: "За ТАКОЕ Твардовскому придется уйти, могут закрыть журнал". Возникло неприятное самодеятельное расследование. Я записала в дневник: "Зачем мы делаем эту работу за НИХ, зачем ведем себя так, словно мы уже в застенке?.."
Тут меня охватил испуг, но иной: острое ощущение - Л. зашел дальше других, уходит, куда за ним не пойдут. Отрывается от того материка, который и был моим отечеством, моей "патриа чика". И в изгнании я судорожно стремлюсь сохранить частицы этого отечества; они в страничках писем, в газетах и журналах, в книгах.
...Изгнание - отрыв от материка - началось, в сущности, еще в Москве.