— мы сделаем всё бесплатно, из любви к науке… и человечеству. Вы просто будете нам говорить, что и как отрезать — ваш авторитет для нас дороже всего! Польщённый сэр Дэбейкин округлил глаза.
   — О, вы альтруисты? Гуманисты?!
   — Ото, — не стал разуверять его Кеша, — мы очень большие гуманисты, особенно я. Только запомни: рыпнешься
   — на перо сядешь! в твоём возрасте, папаша, это вредно!
   Дебейкин поглядел на меня, будто не совсем доверяя своему «ученику».
   Я долго молчал, сидел куклой в кресле. Я был как пружина. И потому ответ созрел сразу:
   — Пахан верно говорит. Тут всё схвачено! После последнего моего слова двери кабинета распахнулись, и три Кешиных пацана втащили в два захода пять туго перемотанных скотчем тел.
   — Вертухаи здешние, — доложил один тихо, — хазу пасли. Чего с ними-то, мочить будем?
   Кеша брезгливо скривился. Мочить! Пацаны, видно, забыли, что мы гуманисты. У охранников наверяка были жены, дети, старенькие и не очень старенькие мамаши с папашами… и им явно никто не вкалывал вытяжек из русских младенцев. Этих надо было не мочить… а любить, по-христиански, по-нашему. Я приказал, чтоб путы ослабили. Кеша кивнул. Мы делали всё для людей, простых людей и не очень простых, для тех, кто всё понимал, и для тех, кто не понимал ни хрена… потом поймут. Мы шли на дело ради всего человечества… а эти парни были его частью. Впрочем, Кешины пацаны были не философами. Они были матросами. А у матросов…
   — Нет вопросов, — ответили они.
   Следующим заходом ребята приволокли семерых огромных мордоворотов в чёрных костюмах и при галстуках. Поначалу мне показалось, что они мертвы. Но это было не так.
   — Быки ухуельцинские, — пояснил старшой из пацанвы, — во прорвы! по два литра пшеничной влили в эти утробы, блин, пока ни упоили…
   Кешины ребята хорошо знали, как надо брать россиян-ских секъюрити. Да и как не понимать родной души!
   — Вы им попоздней ещё по литру вкачайте, чтоб к утру не продрыхлись, — посоветовал Кеша. И энергично потёр руки. — Ну что, батенька! — повернулся он к профессору. — А не пора ли и за дело?!
   Я на всякий случай поинтересовался у пацанов, как там пациент.
   — На каталке… везут гада
   — Нуте-с, пора, пора-с…
   Кеша кивнул мне, и мы, подхватив величавого старца под руки, уверенным шагом двинулись в сторону операционной. Где она находится, знал только наш «учитель».
   По дороге в коридоре у него начали слабеть ноги и мозги… Сэр Дебейкин опять начинал сомневаться.
   — А если… летальный исход?! — спросил он с плохо скрываемым ужасом. — Как тогда с моим гонораром?!
   — Маэстро, — успокоил его Кеша, — ну, у кого на вас рука поднимется! получите вы свой гонорар! ведь вы же та-лантище! вы же золотые руки! лучший хирург планеты! какая на хер разница, летальный, нелетальный! Полетал и хватит! а второго Дебейкина больше нету! вы же гений!
   — Гениальный гений! — подтвердил я.
   Кешина речь произвела на «светило» неотразимое впечатление. Впрочем, Соломон Дебейкин и без речей знал, что он талантище, не чета всяким старикам ухуельциным.
   Через полчаса мы уже стояли под большой круглой лампой в зеленых халатах с масками на лицах и, главное, над грузным и несвежим телом с расползшимся бледным животом. Голова пациента скрывалась под анестезиологическим колпаком. Проходя мимо которого, я ослабил вентиль, строго посмотрел на анестезиолога, мол, наркоза не жалеть! Наступал наш звёздный час.
   Великий учитель что-то сказал Кеше по-английски. Все зелёные колпаки и очки из-под них сразу уставились на нас. Их было то ли трое, то ли четверо. Я от ответственности момента даже не разобрал. Но двоих оттеснил сразу, особенно одну, ту, что прилипла к столику с блестящими ножами, ножиками, сверлами, пилками, зажимчи-ками и прочей хирургической дребеденью. Кеша поглядел на меня. И я подал ему скальпель, который лежал ближе. А сам сказал профессору:
   — Все указания только на иврите!
   — Но вы же не знаете иврита! — поразился тот.
   — Неважно, — объяснил Кеша, — они, наверняка, тоже не знают. И в конце-то концов, профессор… мы тут что, — он потряс скальпелем перед зеленой маской «светила», — диспуты разводить будем? или мы курей не потрошили? вскрыть этот бурдюк не сумеем?! Не уважаешь…
   Кеша примерился и быстрым сильным движение располосовал брюхо лежащего от грудины до паха… Меня чуть не вывернуло, когда два слоя белого жира разошлись, открывая… нет, эту жуткую утробу я описывать не стану. Увольте! Лучше бы меня оставили в Берне с моими медведями… А заказ… совесть… Нет, всему есть мера.
   Сэр Дебейкин тихо застонал. И прохрипел Кеше в ухо:
   — С чего вы взяли, что ему надо вскрывать брюшную полость, гуманист хренов! Мы должны были ввести три зонда… откачать… закачать… о-о-о!!!
   — Новый метод! — спокойно ответил Кеша.
   Дебейкин важно перевёл.
   Зелёные врачи и сестры закивали, недоуменно покачивая головами, но не смея перечить гению мировой хирургии. Я пожалел, что в операционной нет пары Кешиных пацанов с автоматами. С ними я был бы больше уверен в благополучном исходе операции… Для нас.
   Потом Кеша сунул руку в подергивающиеся влажные кишки, вытянул, сколько смог, обрубил скальпелем, и бросил шевелящийся и расползающийся ком в пластиковый чан под ногами.
   — Последние разработки. Ноу-хау!
   Он быстро и властно протянул руку ко мне. И я, почти падая в обморок от этого кошмара, сгрёб со столика кучу тампонов, зажимов и сунул всё это ему… половина сразу просыпалась в разверзтое брюхо, другую Кеша туда плотно и уверенно утромбовал. Он боролся за жизнь пациента как умел. И это впечатляло.
   Профессор Дебейкин размеренно кивал головой. Это был нервный тик. Но его лохи смотрели только на него, шеф был превыше господа бога. А Кеша всё тянул и тянул руки ко мне. И я подавал ему какие-то огромные и малюсенькие шприцы, заполненные то зеленой, то красной, то жёлтой гадостью… и он, не колеблясь ни секунды, вкалывал их куда ни попадя: в брюхо, плечи, ноги, шею, коленки… последний, самый большой, он с размаху вонзил меж ребер, прямо в сердце, выдавил бурое содержимое до последней капли… Вздохнул.
   Откуда-то сбоку за сложнейшей операцией наблюдали три россиянских то ли профессора, то ли академика, то ли просто личных врача старика-демократа. Они цокали зубами, чмокали губами, широко раскрывали глаза и по иному всячески выражали свое восхищение мастерством гения, который за всю операцию даже не прикоснулся рукой к оздоровляемому телу… высший класс! Европа!
   Кеша изнемогал. Шустрая швейцарская сестричка не успевала тампоном, зажатым в пинцете, вытирать пот с Кешиного лба. А он все резал, колол, отрезал, шпунтовал, шунтовал, зажимал… он пережал уже всё что только можно, но не успокаивался… ведь профессор всё кивал и кивал. Наконец, Кеша демонстративно снял перчатки, бросил их в чан. Развёл руками. И поклонился.
   Вынырнувший из-за его левого плеча очкастый тип принялся шустро зашивать живот оздоровлённого пациента. Я смотрел на его искусные манипуляции и думал: любят здесь всё-таки лишнее!
   — Всех благодарю за отличную работу! — сказал вдруг Кеша галантно на отличном гундосом инглише. Небось, месяца два учил фразу, пижон.
   Потом, уже на ходу, выводя за собой под локоток великого учителя сэра Дебейкина, Кеша сорвал колпак с головы старика Ухуельцина, ещё раз убедился, что это он, что никакой подмены нет, и только тогда двумя зажимами крепко зажал нос и губы «мирно спящего» пациента, снова водрузил колпак… и поглядел на меня. Он сделал всё, что смог. Это был подвиг Гиппократа! Но кто мог оценить его по достоинству?! Я сам был близок к летальному исходу… Впрочем… Мы выходили под тихие интеллигентские рукоплескания академиков.
   Свершилось!
   Наконец-то свершилось! Причём самым гуманным образом… ни чуть не хуже, чем в аумэрыканской смертной палате, где пациенту вкалывают жуткую гадость, чтобы в страшных судорогах отправить его на тот свет… Наш пациент ушел в потустороннюю нирвану из нирваны наркозной, ушёл в сладких снах и грёзах. Это было верхом гуманизма для него… и не только для него.
   И всё же…
   — Как ты мог… как ты мог… — будто заведённый талдычил я ему в полубреду, оцепеневший и разбитый.
   — Я просто исполнял свой долг, — скромно ответил Иннокентий Булыгин. — Есть такое слово — надо!
   На прощание он крепко пожал руку доктору Дебейки-ну. Тот полез было обниматься и целоваться с Кешей, всё стараясь дотянуться до его дрожащих губ своими старческими синюшными губами. Это был синдром! синдром заложника, который привыкает к своему захватчику, привыкает до обожания и готов лобызать его, если только появляется шанс… да и без шанса. Дебейкин полюбил Кешу. Кешу нельзя было не любить.
   Но всё же он отстранился от поцелуев. Он был не столь сентиментален, как олигархи, которым здесь вставляли новые половые железы, селезёнки и надпочечники.
   Мы сели в машины.
   И долго ещё с порога клиники неслось нам вслед:
   — До встречи! Если прихватит чего, не стесняйтесь, приходите, вырежем в лучшем виде, это я вам, как лучший хирург мира обещаю… до скорого-го-го-ого-ого!!!
   Я думал, мы помчимся вниз, скрываться от полиции.
   Но Кеша приказал водиле гнать повыше,'к снегам. У первого же огромного сугроба он остановил машину, быстро и нервно разоблачился, на бегу, срывая с себя то одно, то другое… и голым прыгнул в снег. Он почти утонул в сугробе и минут десять барахтался в нём, как медведь. Добрый и большой русский мишка, вернувшийся в эту обасурманившуюся, но родную снежную землю.
   Швейцария! Нет я всё равно недолюбливал эту страну.
   …Подлые средства массовой дезинформации ровно через неделю сообщили, что операция по омоложению матёрого старика-демократа прошла успешно, что Ухуельцин уже почти пришел в себя, только не может никак вспомнить, кто он такой и откуда его привезли. Санитарка, пожелавшая остаться неизвестной, поведала, что русский больной за эту неделю выпил весь спирт в клинике и ей нечем протирать скальпели и клизмы. А всемирно известное «светило» медицины сэр Дебейкин сообщил прессе, что пациент чувствует себя превосходно и при надлежащем мониторинге проживёт ещё лет двести. Прогрессивный мир рукоплескал чудо-доктору. Не рукоплескали только мы с Кешей. Мы начинали просто люто ненавидеть медицину.
* * *
   После занятий в школе, после двух ежедневных обязательных уроков по афронегритянскому «рэпу» и усиленной сексологии девочек шестого «а» разделяли на две неравные группы для внеклассных занятий… Ту, что побольше, классная руководительница Лолита-Эстебанья Мымровна Чунькина вела прямиком к Сослану и по списку сдавала для дальнейшего прохождения… Сослан выдавал Лолите «на ремонт школы» и рассаживал девочек по машинам, клиенты не любили ждать. Сослана и его сервис охранял местный ОВД, и потому классная дама не беспокоилась за своих школьниц.
   Меньшая группа… неорганизованная и недисциплинированная шла ватагой на местный рынок. Там можно было хорошо подзаработать. За один отсос Мехмет давал две жвачки: это было очень выгодно — «вригли сперминт — удивительно стойкий вкус!» А за «скрипку в три смычка» — бутылочку «клинского» и полпачки подкладок. Девочки дрались за очередь к Мехметовым гостям…
   И Мехмет очень любил девочек. Хотя сил у него оставалось только щупать их и заставлять плясать перед собой голенькими. Они были рады до визга и хохота, а он хлопал в ладоши и красиво улыбался большими золотыми зубами.
   Когда они все уставали, Мехмет засовывал в каждую девочку по презервативу с гашишем или героином… и посылал по адресам. Чтобы к девочкам не пристали русские оболтусы или нацисты, Мехмет наказывал рыночным ментам пасти их потихоньку сзади до самого адресата… Менты верно служили хозяину.
   Русские ленивые мужики несли Мехмету золото — кольца, браслеты, часы, цепочки… тянули трясущимися руками, просили не обидеть. Мехмет был честный, никогда не обижал — наливал по стакану водки. Этой самодельной отравы у него было хоть залейся. И жалел их баб, у которых они тянули золотишко… Мехмет знал, что и бабы придут… но им предложить кроме самих себя будет нечего… а он уже не мог находить столько клиентов на этих старых кляч! не хватало желающих на школьниц!
   — Руский мужик, совсем ишак, — жаловался он друзьям, — руский дурак сами глюпый дурак, слюшай! Баран! Нэ-э… баран не даст свою овцу. Руский баран хуже баран! Ва-ах, какой дурак!
   Мехмет не знал, что в Россиянии не осталось русских… даже правительство россиянское вынуждено было отменить в паспорте графу «национальность», потому что никаких русских больше не было и не хотелось обижать всех остальных.
   Мехмет не знал, что скоро и сам станет русским, которых нет… ну, поживёт ещё лет пять или десять здесь, и загрустит, затоскует, запьёт, обрусеет настолько, что милиция перестанет отдавать ему честь…
   Мехмет не знал, что десять, сто, пятьсот, тысячу лет назад все русские в Россиянии были половцами, чудью белоглазой, хазарами неразумными, татаромонголами, печенегами, жидами пархатыми или просто евреями, утрами, башкирами, пермяками, грузинами, таджиками, азэбарджанами, берендеями, древлянами, полянами, обрами, шведами, литвой поганой («языческой»! — прим. цензуры), хохлами, кацапами или обычной мордвой.
   И всё равно раз в два месяца Мехмет собирал местных ментов и говорил:
   — Сапсэм мышь не ловите, суки!
   Менты тут же разбегались, собирали по подвалам обкуренных и наколотых мальчишек, раздавали им прутья. И начинался погром.
   За час до погрома менты привозили Мехмету три автобуса из Останкина. Он поил, кормил дорогих гостей… жаловался на проклятых русских фашистов, слюшай, шовинистов!
   Останкинские пили и понимающе угукали. Их тоже, слюшай, заел прямо русский фашизм. Погромщиков хватало, чтоб по два раза поднять прутья. Потом они падали. Обессиленные и одурманенные.
   — Русские фашисты! Русские фашисты!!! Это путч! Завтра они будут в Кремле! — орали истошно спецы по русскому фашизму из Останкина. — Доколе!!! Куда смотрит президент! Демократия в опасности!!! Этот президент опять делает демократию в белых перчатках… позор! История нас учит — демократию не делают в белых перчатках! Кругом русские фашисты!!! А-а-ааа!!!
   Вызывали к себе на телевизионный ковер мэров и министров. Отчитывали. Секли напоказ, чтоб неповадно было… драли за уши…
   И через неделю Мехмет получал новую квартиру, сто паспортов с постоянной пропиской, кучу извинений, ещё большую кучу компенсаций за погром, право на полную автономию в пределах Садового кольца, обязанность самому определять и излавливать для наказания русских фашистов, штатный пропуск в министерства и ведомства, медаль за Веру и Отечество с крестом и полумесяцем, орден Гроба Господня, лицензию на производство спирта, табака, пива и беспошлинную торговлю в пределах Россиянии, знак почётного горожанина, билет на приём в Кремль и кредит на миллиард евродолларов.
   Мехмет уже сам не знал, что ему пожалуют, только бы он наконец усмирил этих проклятущих и вездесущих русских фашистов, которых в Россиянии просто видимо-невидимо и от которых главное зло бедной мировой демократии.
   Мехмет был мудрый, образованный и почти полуграмотный. Но он думал, что он главный борец с этой напастью. Он не знал, что при генеральном президент-гауляйтере уже давно была создана Международная Тайная Канцелярия по борьбе с проявлениями национального экстремизма, которая объединяла двенадцать тайных и явных министерств, которые только и знали, что днем и ночью боролись с русским фашизмом… И была тут какая-то роковая загадка! Каждый год народонаселение россия-нии сокращалось на два-три миллиона никому не нужных лиц так называемой русско-славянской национальности и прирастало на четыре миллиона уважаимых, панимаишь, золотозубых граждан демократической интернациональности… а зловещий и ужасный русский фашизм всё нарастал!
   — Нихт капитулирен! Нихт капитулирен! — орал по ночам фон Перепутинг.
   И десятки тысяч отборных спецназовцев тут же бросались ловить и хватать, топтать и сажать этих ужасных, просто ужасных двенадцатилетних русских скинхедов. Они были настолько ужасны, что на каждого посылали по три батальона самых отборных бойцов демократии.
   И Мехмет знал, его не дадут в обиду. Скорей уж ещё две подлодки потопят и три космические станции с орбиты свернут, скорей вообще всех этих русских под корень выведут, чтоб никакого, панимаишь, фашизма!
   Но самой главной тайной было то, что Мехмет посылал денежки не только детишкам на молочишко в Лондон и женушкам на золотишко в Баку. Каждый тысячный евродоллар Мехмет, как правоверный, отсылал моджахедам великого и ужасного Бен-Алладина, на джихад против этих проклятых русских (и нерусских) фашистов, слюшай, шовинистов. А уж ЦРУ и ФСГБ чётко отслеживали, чтобы каждый честно заработанный Мехметом цент попал точно по назначению. Ведь кроме этой проклятущей Россиянии надо было ещё принести демократию в Иран, Ирак, Корею, Сирию и Антарктиду. А демократию не приносят в белых перчатках: на бомбы нужны деньги!
   Вот так, господа хорошие. Иначе хрен бы вам на ниточке, а не орден Гроба Господня!
   Оле-оле… аллилуйяа-а-а!!!
   А Аллах воистину акбар!
   Вот дочитаю Коран. И уйду в горы, пока зелёнка не сошла… может, там и есть правда.
   Два дьявольских рога сшибли… Видно, и впрямь, не так страшен чёрт, как его малюют. С нами Бог!
   А как его зовут Сварог, Аллах или Саваоф не столь и важно… Ибо Неизреченный есть.
   Я знал, что Кеша романтик и идеалист. Я знал, что он совершенно оторвался от жизни со своими раутами и вояжами, приёмами в посольствах и благотворительными балами. Я сам не однажды бывал на банкетах и сходках «авторитетов». Я умирал на них от скуки… Эти бандиты — и паханы, и сявки, утомляли меня своими аристократическими манерами лордов и маркграфов… серебро, серв-ский фарфор, изысканный хрусталь, манишки, вышколенные лакеи, полуобнаженные дамы в соболях и парче, придворная роскошь… казалось сейчас кто-то громогласно крикнет: «Ея Императорское Величество!», и распахнутся золочёные двери, и… Да, я прекрасно знал, что многие из «авторитетов» уже получили великосветские титулы и слегка, барски кривили губу, когда к их имени добавляли «князь» или «барон», мол, ну зачем эти детали, господа, всё и так ясно, господа, ну, разумеется, князь, ваша светлось, ну какой базар… Всё было весьма красиво и весьма привычно. Никакой экзотики.
   А Кеша много раз жаловался:
   — Хочу, мол, экзотики…
   Хотеть не вредно. После одного такого недельного ве-ликосветско-запойного приёма, когда мы оба позеленели от галантностей и манер, я напомнил Кеше про экзотику.
   — Есть одно место… Моя соседка, милая старушка, называет его гадюшником… а алкаш с первого этажа просто помойкой…
   — Нет базара, — ответил Кеша. И услал мордоворотов подальше. — Пойдём!
   Мы добирались до «оптового продуктового рынка» на стареньком трамвайчике, скрипящем и забитом до отказа — народонаселение стремилось «отовариться подешевше» и потому всем скопом с утра до вечера перемещалось по главному жизненному маршруту «дом — рынок» — «рынок — дом». В трамвае Кеше первым деле обтёрли каким-то вонючим селёдочным рассолом его кашемировое пальтишко от Версачи и истоптали новенькие крокодиловые штиблеты. Кеша ничуть не расстроился, он предавался ностальгии… ещё каких-то пятнадцать лет назад он не вылазил из этих трамвайчиков и сам оттаптывал ноги неуклюжим и нерасторопным… хотя тогда и не было таких «рынков»… неважно. Похмельное сердце пело.
   — Это молодость, Юра, — шептал он мне в ухо жмурясь, — это дух моей юности…
   И слеза наворачивалась на его глаза.
   — А ты думал, нынче все на мерседесах и кадиллаках? — вопрошал я не в лад.
   Его толкали в спину и грудь, ругали, обзывали, материли… но он плыл по волнам своей памяти, наивный и блаженный романтик.
   Наконец толпа выпихнула нас наружу возле самого зёва «гадюшника». Орды взвинченных и злобных старух с тележками и мешками осаждали дверь, не давали выбраться, и Кеша с непривычки чуть не остался внутри, всё пропуская бабок. Я вырвал его из трамвая, а заодно и из грёз за полу длинного и уже несвежего пальто.
   — Да вылазь ты, ваше сиятельство, чего столбом стоишь! Едрёна-матрёна!
   Старухи меня поддержали:
   — Ага! Ишь благородие выискался, сволочь! ни туды ни сюды! мать его перемать!
   — Вылазь с проходу, тебе говорят!
   — Раззява хренова!
   Кеша вылез, оплёванный с головы до ног, и растерянно улыбающийся… он любил весь мир и готов был всех прощать.
   Мир не отвечал ему взаимностью.
   — Это путешествие в прошлое… — мечтательно протянул он. Но я видел, что пелена начинает сползать с полупья-неньких глаз «его светлости».
   — Это путешествие в настоящее, Кеша… — поправил я его. — Это поход в вытрезвитель № 8.
   — А они что, ещё есть? — удивился он. — Вытрезвители?! Я понял, что сморозил чушь… этот гадюшник был чем угодно — охмурителем, опоителем, отравителем, развратителем, расчленителем, наркоубийцей… только не… — нет, для него он должен стать именно вытрезвителем!
   Краснорожие бабы и бледнолицые мужики с огромными мешками, сумками, пакетами недовольно обходили нас, просверливая насквозь какими-то пещерными взглядами. С каждым годом эти взгляды становились всё пе-щерней, первыботней, процесс реформирования гармонической личности в животное шёл успешно, недаром его финансировали наши самые добрые друзья из Заокеании, которую мы все обожали до потери пульса.
   Кеша не любил Заокеанию, он её просто презирал за дебильность. В отличие от этих звереющих мужиков и баб он бывал там не один раз… и потому он не понимал этих взглядов изподлобья… Он трезвел на глазах. И лицо его приобретало зеленеватый оттенок…
   Изъязвленные руки и лапы, в струпьях, чесотке и проказе тянулись к Кеше, хватали за полы — гниющие бомжи и бомжихи сидели прямо в зловонных лужах по обе стороны от входа в «гадюшник». Сам рынок принадлежал супруге одного из префектов, и потому был в идеальном санитарно-гигиеническом состоянии. Блохи перепрыгивали с бомжей на покупателей и обратно, вши были не столь проворны, но и они успевали переползать. Полубезумная и совершенно пьяная бомжиха неопределённого пола в драной и поганой куртке с надписью «beer amerika" сидела на корточках под столбом вывески и, тихо хихикая, громко оправлялась. На вывеске значилось: "Демократия наш рулевой!"
   Под вывеску спешили пустопорожние граждане. Назад пёрли… именно пёрли с кулями и тюками отоварившиеся. Мы с Кешей долго не могли попасть в струю… но наконец и нас занесло внутрь, мимо бродяг и нищих, мимо золотозубых красавцев-пастухов, что пасли своих россиянских, молдаванских и окраинских торговок-воровок, не доверяя им ни на грош (и правильно делали), мимо трясущихся старух, что выпрашивали у торговок самый гнилой помойный товар — этим было не на что купить товар менее гнилой, их пенсий не хватало на анашу внукам и внучкам… мимо всех тех, ради кого слуги народа, не жалея себя, денно и нощно реформировали Россиянии).. По мере засасывания нас течением в образцово-показательную помойку, «его сиятельство» зеленело всё больше. И я начинал уже жалеть, что привёл сюда Кешу. Сам я жил этой жизнью, я не мог жить иной жизнью, я, на погибель себе, был писателем, я не мог «отрываться от своего народа», ну никак не мог, я полз к «торжеству демократии и правового общества» вместе с ним, вымирающим, спивающимся и звереющим… Но Кеша! Он был утончённым романтиком, поэтической натурой, он верил, что где-то там, в исконных толщах ещё живы арины ро-дионовны и пересветы, капитаны тушины и осляби, сер-гии радонежские и аввакумы, минины и пожарские… Кеша был милым и смешным идеалистом. Наверное, поэтому он и пошёл в киллеры. Наверное, он верил, что зло истребимо, что его можно победить. Он слишком много читал Достоевского… хотя и был матросом.
   Он пялил свои серые наивные глаза на всех этих «богоносцев», которые подобно отарам и стадам сновали под гортанные выкрики загорелых смоляных пастухов нерос-сиянской национальности по помойке-гадюшнику и сметали с прилавков всё, что там было — и мороженую картошку, и парную вонючую рыбёшку, и бананы из моргов, и тухлую румынскую свинину, и свежайшую бешенную говядину из Англии, и бруцеллёзное молоко из итальянского порошка, и сальмонеллёзные американские окороч-ка Буша, и собачатину, и нутрятину, и водку из опилок, и пиво из мочи, и минеральную воду из-под крана, и чёрта и дьявола из всевозможного дерьма… Пялил. И трезвел.
   Мы пробирались по щиколотку в пахучей жиже, которой были залиты все проходы меж рядами ларьков и ларей, мимо грызущихся в очередях покупателей, мимо рядов откормленных милицейских и прочих охранников, коих жижа ничуть не смущала, мимо чумазых и бледных шкетов-беспризорников, норовящих стянуть с прилавка какую-нибудь дрянь, мимо дрожащих и жалких стариков-ветеранов, которым щедрые пастухи бросали объедки и гниль, мимо пьянющих, одутловатых русских доходяг-грузчиков, подпитых и обкуренных рабов-россиян, что беспоминутно таскали мешки, тюки, ящики с товаром в ларьки своим господам-хозяевам и их торговкам-воровкам, мимо вездесущих ужасающе больных и полумёртвых бездомных, в чьих домах давно жили золотозу-бые и усатые пастухи и на чьи головы то тут, то там из ларьков лились помои и сыпался прочий мусор. Бомжи погружали в него черные ладони и пригоршнями совали их в черные дыры ртов… Народонаселение просто упивалось свободой, правами человека и демократией. И каждый — каждый! — находил в этой демократии, понимашь, свою экологическую нишу. И ежели этой нишей была яма с дерьмом, демократоры с голубого экрана поспешно уверяли, что именно в эту яму и стремилась всю свою жизнь данная свободная личность. Я был в Штатах и видел дома, в которых эти демократоры имели квартиры, они вовсе не были похожи на бочки с дерьмом. Я знал, где получают демократоры свою основную зарплату… Но я уже давно молчал об этом. Я знал, что те, кто жил в бочках, очень любили тех, что жили в телевизорах, они их так любили, что могли за них побить камнями… У меня ещё не зажили раны от этих камней. И потому я молчал. Хотели экзотики… получайте по полной программе. Да для наших президентиев, патриархиев, киллеров, оли-гархиев и прочих, по образному выражению одного из депутатов, сэров, мэров, перов и херров с префектами и их владетельными супругами всё это было экзотикой… они больше предпочитали благотворительные балы. Те самые, на которых я скучал и предавался мрачной мизантропии.