Страница:
Юрий Петухов
Охота на президентов или Жизнь № 8
«Нет ни эллина, ни иудея…»
Саул, он же апостол Павел, он же восьмая аватара Мони Гершензона
«… есть только моя боль»
Автор
«Истинно говорю вам: все эти ваши эллины и иудеи просто козлы…»
И. Булыгин, авторитет
Прелюдия. Козлы и апостолы
Я знал, что с ним могут замести… и замести надолго. Но я знал и другое: друзей не выбирают. И просто так от них не отказываются. Даже если они не в ладах с законом. Благодать круче законах…
[1]
— Ну, и скольких ты завалил?
— Я этого дерьма не считаю, — ответил он философически и пожал плечами. — Сотни три-четыре… не больше. Все мы песок в дырявом мешке Создателя… что считать.
Мы стояли на Пиккадилли-сёркус, самой паршивой площади в мире. Косым азиатским углом расходились по сторонам Риджент-стрит и стрит Пиккадилли. Кругом гудел по-азиатски косой и по-африкански чёрный Лондон. Я всегда думал, кого тут больше: китайцев, итальянцев или папуасов? Но больше всего было придурков. Эти сразу бросались в глаза… Европа.
Белая королева жила за дворцовой решёткой. Она, наверное, не знала, что творится в её королевском доме и что скоро Англию станут называть Верхней Вольтой без атомной бомбы. Ей за решёткой было хорошо… Он тоже недавно вышел из-за решётки, и его, как английскую королеву, кормили два года одной овсяной кашей. Он был большой и добрый.
— Я просто хорошо отдохнул, Юра, — сказал он мне и посмотрел на мордатого и важного «бобби»-полисмена. Тот чуть не свалился в ужасе с тротуара. — Отдохнул от всей этой паршивой сволочи!
Я помнил его вечно краснеющим второгодником с алыми ушами. Он был умен, скромен и застенчив. И честен до колик. Теперь он работал киллером. И иногда выезжал во всякие паршивые страны, вроде этой, чтобы немного расслабиться. За решётку он ушёл сам, когда его пуля отрикошетила и убила напарника, честнейшего и добрейшего человека, хорошего семьянина, аскета и подвижника, тоже завалившего сотни две-три всяких паршивцев. Он сам сдался, и сам определил себе срок, и сам стращал оперов, прокуроров и судей, у которых рука не поднималась засадить за решётку такого авторитета. Он их застращал, и они его посадили. А потом приносили и присылали лангустов с шампанским. Он всё выбрасывал. И ел только кашу. Он был святым. Уж святее римского папы, точно. Отшельником. И почти апостолом.
Но отшельничества хватило только на два года. Как и было отмерено. Святые не отдыхают долго. Святым надо вершить свои святые дела…
В этом папуаском Лондоне у него тоже была квартира. Но он не любил наезжать в неё. Он вообще не любил наезжать в эти заграницы… Уже в аэропорту на паспортном контроле — в любой стране! — на него смотрели так: «Ну, вот… приехала русская мафия!» И бледнели, и зеленели. И руки у клерков начинали дрожать. И «бобби» падали в обморок, и «фараоны» теряли чувства. И он краснел от досады… сволочи! Русская мафия! О, эта русская мафия!
Я не разбирался в этих «мафиях». Ну их! А он разбирался. И очень неплохо. Он вообще любил разборки.
Он знал точно, что «русских мафий» было две: в первой были одни жиды [2]и чечены, вторая сидела в Кремле, но в ней тоже не было русских. Он не сидел в Кремле, и, к сожалению, не был жидом. [3]Он был человеком мира и любил всех.
Это было невозможно… Но он любил.
Я ему говорил, что все люди равны, что перед Богом нет ни эллина, ни иудея… А он отвечал, что бог пусть сам разбирается в своих делишках: мол, подписался под заветом, так нечего на понт брать! а мы, мол, не подписывались! А мне советовал «для пущей равности намазать морду гуталином, разучиться писать книги и подцепить у этих пидоров вич-инфекционную спид-заразу».
— Мне охерительно надоели эти ниггеры, — говорил он, озираясь по сторонам и морщась. Я поправлял его.
— Афроевропейцы или евроафриканцы…
— Во-во! — кивал он. — Эти долбанные евроафриканские ниггеры, мать их перемать афроевропейскую… Я тут что, в Нигерию приехал?!
Но я-то знал точно, когда он приезжал в Нигерию или в Танзанию, он любил всех черных афроафриканских негров, называл их братками, рассказывал им про русский снег, ругал беложопых сволочей-колонизаторов и поил братков русской водкой. Он был человеком мира с широкой и доброй душой, в которой хватало места для всех: и для ниггеров с русскими, и для жидов с евреями, [4]и для папуасов Лондона… Раньше это называли «русским космизмом». Сейчас за это могли дать срок.
В соседней с ним камере парились два пацана. Один был чеченегом. Он отрезал семь голов у семи федеральных солдат. Другой был то ли мордвином, то ли татарином, короче говоря, русским. Его изнасиловали три студента из Патриса Лумумбы. Он написал на них жалобу и пошёл в милицию… а там как раз добивали план по скин-хедам и прочим русским фашистам. Оба пацана получили по пять лет. Чеченега через полгода поменяли на какого-то бомжа — какая разница кому досиживать. А мордвина, как говорил надзиратель, со дня на день должны были отправить то ли под Гаагский трибунал, то ли в Оклахому на электрический стул.
И это было справедливо… Демократия. Каждый день из телеящика говорили, что преступность не имеет национальности. Национальность имел только фашизм. Он был, понятное дело, русским… И все в это свято верили. В Россиянии вообще верили не в Христа, не в Иегову, не в Сварога с Буддой и Магометом и даже не в пень корявый и седьмое пришествие. В Россиянии верили в телеящик. В него верили, ему молились. В каждом доме в красном углу светилась эта голубая икона. А иконы не врут, это тоже знали сызмальства… Никаких эллинов в Россиянии не водилось. Иудеи были, но по-иудейски ни хрена не понимали, поэтому во всем мире россиянских иудеев называли просто русскими.
Кеша любил всех.
Он разводил руками и говорил:
— Все люди братья, Юра! Все они каины и авели… если бы не мы, эти козлы давно перемочили бы друг дружку.
Переделать его было невозможно. Он был обычным русским идеалистом. Романтиком. Хотя раньше он служил на флоте и был морпехом.
— У матросов нет вопросов! — говорил он. А я ему говорил:
— Зато у пехоты есть…
И я был прав.
Мы оба были ненормальными.
— Мне вечерним рейсом в Чикаго… — сказал он.
— Полетим вместе… — ответил я.
Он был под колпаком у Интерпола и россиянской охранки. Меня в очередной раз выдворили из страны за мои «злобные пасквили» — писателей гоняют не хуже волков и серийных убийц. И он это знал. Выдворили… чтобы убрать где-нибудь в Вирджинии или на Мальдивах, без шума и пыли, без ехидного скулежа в прессе… хотя нынешние власти клали и на «прессу», и на скулёж. Демократическая сволочь не любила, когда некоторые болтали лишнее. И потому не только эти некоторые, но и другие в Россиянии весьма сомневались: правда ли что наши демократы демократы, или только прикидываются. Вслух спросить никто не решался, чай, не при Сталине!
— Что ты забыл в этой паршивой дыре? — удивился он. Я отпихнул бродягу-спидоноса, наткнувшегося на меня и полезшего обниматься. Таких в Лондоне, да и в Чикаго на каждом углу, и все обколотые и с бинтами на шее.
— Ностальгия, я не был там два года… Я хочу выпить чашечку кофе на скайдеке Сирс-тауэра… пока его не сшибли, как эти два рога в Нью-Йорке… пройтись по Мичиган-авеню к центру, к этим добрым «сталинским» высоткам… там я вспоминаю старую Москву, понимаешь, и я снова начинаю верить, что всё не так уж хреново, что мы ещё прорвёмся…
— Спрячь ствол, — просипел он, плечом прикрывая меня от любопытного взгляда полисмена, — опять носишь пушку в кармане… писатель!
Писатель… Когда-нибудь я надену на свою пылающую голову чёрный берет и назову себя Че Геварой. Я уйду в горы, в сельву и скажу: «Отсюда начнётся новый мир!».
Я так сделаю. Мне нужно только двести стволов. И двести парней, которые поверят, что пришла пора давать людям другой Новый Завет, что Господь сделал ставку на нас, что Он дал нам последний шанс не захлебнуться в собственном дерьме. Пусть не двести, пусть только двенадцать… главное, начать. Лиха беда начало.
Один начал уже! торопыга! сидит в саратовском централе, и до второго пришествия просидит! до нашего! это я о тебе, Эдичка! Ку-ку!
Свободу узникам совести!
Посадить писателя может только полный болван. В добрые времена умные цари и генсеки опекали писателей. А болваны травили… так и вошли в историю болванами.
У нас нет гор, нет сельвы… Мы бежим в свои башни из слоновой кости. Когда-нибудь эти башни, набитые пылающими мозгами, треснут, разлетятся в пыль и тысячи их обитателей вывалятся серо-пылающей лавой на улицы, на баррикады, они ломами и стальными прутьями выбьют всех, кто встанет на их пути, и ни омоны, ни омбздоны, ни «витязи», ни «вымпелы», ни «альфы» с «омегами» не остановят их… репетиция уже была, да, милые мои, кое-кто ещё помнит сверкающий и святой день 3 октября девяносто третьего года, этот безумный и праведный прорыв в будущее — я был там, не за бетонными стенами «белого дома», а в этом яром и яростном прорыве, в огненной лавине, что хоть на полдня, но смела нечисть с улиц Москвы, загнала её в дыры и щели, хоть на полдня освободила Россию от чёрного ига «нового порядка», вырвала из слащавого болота глобального «диснэйленда», я был там, я знаю, что говорю… Народ имеет право на восстание, святое и незыблемое право на восстание против любой деспотии — даже если это деспотия демократии. Демократии, экспортированной «бархатными» спецслужбами… Это право от Бога. А Бог не фраер!
И это будет не «бархатная революция». Бархатные революции делают агенты-цэрэушники и сексоты-фээсгэбэшники — пятая колонна демократии. Это будет жестокий и осмысленный русский бунт. Он уже зреет по подвалам и хибарам, по мансардам и ночным притонам — это наши горы и наша сельва. И сотни тысяч парней делают наколки на груди: «родина или смерть!» И мы победим! Такой вот венсерэмос! Иначе грош нам всем цена.
Назову себя Че Геварой. И пошлю на хер всю эту глобальную глобализацию глобализма. Эти жирные свиньи овладеют планетой, только когда убьют меня, отрубят мне руки и высосут из моего мёртвого черепа мой мёртвый мозг. Не раньше! Но ещё до того миллионы моих двойников моим Словом войдут в мозги миллионов и миллионов тех, кто скажет им: хватит! кто пошлёт их ещё дальше, кто наденет на свои пылающие головы чёрные береты и назовёт себя…
Мы победим! Потому что благодать круче закона! Или не победим. Ведь на дюжину осененных благодатью апостолов всегда найдётся дюжина иуд-иудеев и дюжина козлов-эллинов. Или наоборот. И тогда уже со всех сбудется как с козла молока. Ибо козлов стригут и ведут на бойню. Вот так. Засранцы-заокеанцы с королевско-папуаскими островитянами раздолбали бойню № 5 ещё в сорок пятом, в Дрездене, вместе со всем городом и всеми его мирно пасшимися козлами и козами (400 тыс. душ). Царствие тебе небесное, Курт! Но боен что-то не убавилось. А стало больше. Их стало настолько много, что все они слились в одну большую, глобальную как глобус, И имя этой Бойне — наша жизнь — Жизнь № 8. [5]
Ну, а дальше всё будет не так красиво. Приготовьтесь, друзья мои дорогие! Вы ещё не наелись манной каши из других книжек?! А я наелся… Хватит! И лапши, которою нам вешают на уши… тоже хватит! Они нас долго лечили. Теперь мы их полечим! За мной, мои милые…
— Ну, и скольких ты завалил?
— Я этого дерьма не считаю, — ответил он философически и пожал плечами. — Сотни три-четыре… не больше. Все мы песок в дырявом мешке Создателя… что считать.
Мы стояли на Пиккадилли-сёркус, самой паршивой площади в мире. Косым азиатским углом расходились по сторонам Риджент-стрит и стрит Пиккадилли. Кругом гудел по-азиатски косой и по-африкански чёрный Лондон. Я всегда думал, кого тут больше: китайцев, итальянцев или папуасов? Но больше всего было придурков. Эти сразу бросались в глаза… Европа.
Белая королева жила за дворцовой решёткой. Она, наверное, не знала, что творится в её королевском доме и что скоро Англию станут называть Верхней Вольтой без атомной бомбы. Ей за решёткой было хорошо… Он тоже недавно вышел из-за решётки, и его, как английскую королеву, кормили два года одной овсяной кашей. Он был большой и добрый.
— Я просто хорошо отдохнул, Юра, — сказал он мне и посмотрел на мордатого и важного «бобби»-полисмена. Тот чуть не свалился в ужасе с тротуара. — Отдохнул от всей этой паршивой сволочи!
Я помнил его вечно краснеющим второгодником с алыми ушами. Он был умен, скромен и застенчив. И честен до колик. Теперь он работал киллером. И иногда выезжал во всякие паршивые страны, вроде этой, чтобы немного расслабиться. За решётку он ушёл сам, когда его пуля отрикошетила и убила напарника, честнейшего и добрейшего человека, хорошего семьянина, аскета и подвижника, тоже завалившего сотни две-три всяких паршивцев. Он сам сдался, и сам определил себе срок, и сам стращал оперов, прокуроров и судей, у которых рука не поднималась засадить за решётку такого авторитета. Он их застращал, и они его посадили. А потом приносили и присылали лангустов с шампанским. Он всё выбрасывал. И ел только кашу. Он был святым. Уж святее римского папы, точно. Отшельником. И почти апостолом.
Но отшельничества хватило только на два года. Как и было отмерено. Святые не отдыхают долго. Святым надо вершить свои святые дела…
В этом папуаском Лондоне у него тоже была квартира. Но он не любил наезжать в неё. Он вообще не любил наезжать в эти заграницы… Уже в аэропорту на паспортном контроле — в любой стране! — на него смотрели так: «Ну, вот… приехала русская мафия!» И бледнели, и зеленели. И руки у клерков начинали дрожать. И «бобби» падали в обморок, и «фараоны» теряли чувства. И он краснел от досады… сволочи! Русская мафия! О, эта русская мафия!
Я не разбирался в этих «мафиях». Ну их! А он разбирался. И очень неплохо. Он вообще любил разборки.
Он знал точно, что «русских мафий» было две: в первой были одни жиды [2]и чечены, вторая сидела в Кремле, но в ней тоже не было русских. Он не сидел в Кремле, и, к сожалению, не был жидом. [3]Он был человеком мира и любил всех.
Это было невозможно… Но он любил.
Я ему говорил, что все люди равны, что перед Богом нет ни эллина, ни иудея… А он отвечал, что бог пусть сам разбирается в своих делишках: мол, подписался под заветом, так нечего на понт брать! а мы, мол, не подписывались! А мне советовал «для пущей равности намазать морду гуталином, разучиться писать книги и подцепить у этих пидоров вич-инфекционную спид-заразу».
— Мне охерительно надоели эти ниггеры, — говорил он, озираясь по сторонам и морщась. Я поправлял его.
— Афроевропейцы или евроафриканцы…
— Во-во! — кивал он. — Эти долбанные евроафриканские ниггеры, мать их перемать афроевропейскую… Я тут что, в Нигерию приехал?!
Но я-то знал точно, когда он приезжал в Нигерию или в Танзанию, он любил всех черных афроафриканских негров, называл их братками, рассказывал им про русский снег, ругал беложопых сволочей-колонизаторов и поил братков русской водкой. Он был человеком мира с широкой и доброй душой, в которой хватало места для всех: и для ниггеров с русскими, и для жидов с евреями, [4]и для папуасов Лондона… Раньше это называли «русским космизмом». Сейчас за это могли дать срок.
В соседней с ним камере парились два пацана. Один был чеченегом. Он отрезал семь голов у семи федеральных солдат. Другой был то ли мордвином, то ли татарином, короче говоря, русским. Его изнасиловали три студента из Патриса Лумумбы. Он написал на них жалобу и пошёл в милицию… а там как раз добивали план по скин-хедам и прочим русским фашистам. Оба пацана получили по пять лет. Чеченега через полгода поменяли на какого-то бомжа — какая разница кому досиживать. А мордвина, как говорил надзиратель, со дня на день должны были отправить то ли под Гаагский трибунал, то ли в Оклахому на электрический стул.
И это было справедливо… Демократия. Каждый день из телеящика говорили, что преступность не имеет национальности. Национальность имел только фашизм. Он был, понятное дело, русским… И все в это свято верили. В Россиянии вообще верили не в Христа, не в Иегову, не в Сварога с Буддой и Магометом и даже не в пень корявый и седьмое пришествие. В Россиянии верили в телеящик. В него верили, ему молились. В каждом доме в красном углу светилась эта голубая икона. А иконы не врут, это тоже знали сызмальства… Никаких эллинов в Россиянии не водилось. Иудеи были, но по-иудейски ни хрена не понимали, поэтому во всем мире россиянских иудеев называли просто русскими.
Кеша любил всех.
Он разводил руками и говорил:
— Все люди братья, Юра! Все они каины и авели… если бы не мы, эти козлы давно перемочили бы друг дружку.
Переделать его было невозможно. Он был обычным русским идеалистом. Романтиком. Хотя раньше он служил на флоте и был морпехом.
— У матросов нет вопросов! — говорил он. А я ему говорил:
— Зато у пехоты есть…
И я был прав.
Мы оба были ненормальными.
— Мне вечерним рейсом в Чикаго… — сказал он.
— Полетим вместе… — ответил я.
Он был под колпаком у Интерпола и россиянской охранки. Меня в очередной раз выдворили из страны за мои «злобные пасквили» — писателей гоняют не хуже волков и серийных убийц. И он это знал. Выдворили… чтобы убрать где-нибудь в Вирджинии или на Мальдивах, без шума и пыли, без ехидного скулежа в прессе… хотя нынешние власти клали и на «прессу», и на скулёж. Демократическая сволочь не любила, когда некоторые болтали лишнее. И потому не только эти некоторые, но и другие в Россиянии весьма сомневались: правда ли что наши демократы демократы, или только прикидываются. Вслух спросить никто не решался, чай, не при Сталине!
— Что ты забыл в этой паршивой дыре? — удивился он. Я отпихнул бродягу-спидоноса, наткнувшегося на меня и полезшего обниматься. Таких в Лондоне, да и в Чикаго на каждом углу, и все обколотые и с бинтами на шее.
— Ностальгия, я не был там два года… Я хочу выпить чашечку кофе на скайдеке Сирс-тауэра… пока его не сшибли, как эти два рога в Нью-Йорке… пройтись по Мичиган-авеню к центру, к этим добрым «сталинским» высоткам… там я вспоминаю старую Москву, понимаешь, и я снова начинаю верить, что всё не так уж хреново, что мы ещё прорвёмся…
— Спрячь ствол, — просипел он, плечом прикрывая меня от любопытного взгляда полисмена, — опять носишь пушку в кармане… писатель!
Писатель… Когда-нибудь я надену на свою пылающую голову чёрный берет и назову себя Че Геварой. Я уйду в горы, в сельву и скажу: «Отсюда начнётся новый мир!».
Я так сделаю. Мне нужно только двести стволов. И двести парней, которые поверят, что пришла пора давать людям другой Новый Завет, что Господь сделал ставку на нас, что Он дал нам последний шанс не захлебнуться в собственном дерьме. Пусть не двести, пусть только двенадцать… главное, начать. Лиха беда начало.
Один начал уже! торопыга! сидит в саратовском централе, и до второго пришествия просидит! до нашего! это я о тебе, Эдичка! Ку-ку!
Свободу узникам совести!
Посадить писателя может только полный болван. В добрые времена умные цари и генсеки опекали писателей. А болваны травили… так и вошли в историю болванами.
У нас нет гор, нет сельвы… Мы бежим в свои башни из слоновой кости. Когда-нибудь эти башни, набитые пылающими мозгами, треснут, разлетятся в пыль и тысячи их обитателей вывалятся серо-пылающей лавой на улицы, на баррикады, они ломами и стальными прутьями выбьют всех, кто встанет на их пути, и ни омоны, ни омбздоны, ни «витязи», ни «вымпелы», ни «альфы» с «омегами» не остановят их… репетиция уже была, да, милые мои, кое-кто ещё помнит сверкающий и святой день 3 октября девяносто третьего года, этот безумный и праведный прорыв в будущее — я был там, не за бетонными стенами «белого дома», а в этом яром и яростном прорыве, в огненной лавине, что хоть на полдня, но смела нечисть с улиц Москвы, загнала её в дыры и щели, хоть на полдня освободила Россию от чёрного ига «нового порядка», вырвала из слащавого болота глобального «диснэйленда», я был там, я знаю, что говорю… Народ имеет право на восстание, святое и незыблемое право на восстание против любой деспотии — даже если это деспотия демократии. Демократии, экспортированной «бархатными» спецслужбами… Это право от Бога. А Бог не фраер!
И это будет не «бархатная революция». Бархатные революции делают агенты-цэрэушники и сексоты-фээсгэбэшники — пятая колонна демократии. Это будет жестокий и осмысленный русский бунт. Он уже зреет по подвалам и хибарам, по мансардам и ночным притонам — это наши горы и наша сельва. И сотни тысяч парней делают наколки на груди: «родина или смерть!» И мы победим! Такой вот венсерэмос! Иначе грош нам всем цена.
Назову себя Че Геварой. И пошлю на хер всю эту глобальную глобализацию глобализма. Эти жирные свиньи овладеют планетой, только когда убьют меня, отрубят мне руки и высосут из моего мёртвого черепа мой мёртвый мозг. Не раньше! Но ещё до того миллионы моих двойников моим Словом войдут в мозги миллионов и миллионов тех, кто скажет им: хватит! кто пошлёт их ещё дальше, кто наденет на свои пылающие головы чёрные береты и назовёт себя…
Мы победим! Потому что благодать круче закона! Или не победим. Ведь на дюжину осененных благодатью апостолов всегда найдётся дюжина иуд-иудеев и дюжина козлов-эллинов. Или наоборот. И тогда уже со всех сбудется как с козла молока. Ибо козлов стригут и ведут на бойню. Вот так. Засранцы-заокеанцы с королевско-папуаскими островитянами раздолбали бойню № 5 ещё в сорок пятом, в Дрездене, вместе со всем городом и всеми его мирно пасшимися козлами и козами (400 тыс. душ). Царствие тебе небесное, Курт! Но боен что-то не убавилось. А стало больше. Их стало настолько много, что все они слились в одну большую, глобальную как глобус, И имя этой Бойне — наша жизнь — Жизнь № 8. [5]
Ну, а дальше всё будет не так красиво. Приготовьтесь, друзья мои дорогие! Вы ещё не наелись манной каши из других книжек?! А я наелся… Хватит! И лапши, которою нам вешают на уши… тоже хватит! Они нас долго лечили. Теперь мы их полечим! За мной, мои милые…
«Реальность, преломлённая нашим разумом, есть единственная реальность… и в этом романе все реальная правда, за исключением нереальной неправды…»
Автор
P.S. «А тем, кто не узнаёт себя в прямом зеркале, нечего пенять на кривое!»
Преамбула.
[6]Несвидетель
Да, этот роман, написан ненормальным автором — нормального за такой роман расстреляли бы на месте, по крайней мере, сослали бы навсегда «без права переписки». Ненормальным, потому что нормального за такой роман били бы смертным боем левые правые и правые левые, квасные патриоты и безродные космополиты, красно-коричневые фашисты и голубые гомосексуалисты, демократы и пидормоты, нимфоманы и педофилы, футбольные фанаты и нанайские депутаты, скинхеды и жидоеды, русофобы и грибоёбы, людофаги и бабогубы, правдолюбы и любофиги, фигократы и казнокрады… и все прочие эллины и иудеи, каины и авели — кому не лень.
Этот роман — злобный пасквиль на человечество. Так скажут в любом случае. И потому я опережу всех, я скажу это сам. Злобный пасквиль! Записки оголтелого человеконенавистника! Вот так!! Вот так!!!
Это роман для ненормальных читателей. Нормальные не станут держать дома книгу, за которую их арестуют и сожгут. Сожгут вместе с ней на радость замерзающему и ехидному населению. Рукописи горят, ещё как горят! А целые тиражи просто полыхают! А-у, Геростраты!
Ненормальный роман, написанный ненормальным автором для ненормальных читателей — роман о нашем ненормальном времени, которое никогда не кончится, ведь глупость наша изначальна, беспредельна и вековечна. Роман-зеркало. Ибо судить станут по написанному в книгах… Понимаете, судить! Нас! Вас! Станут! Поглядите в зеркало! По написанному в книгах — в том числе и в этой! А уж за эту книгу с вас спросят! Мало не покажется!
Читайте!
Это роман о бестолковом и нелепом мире, который иногда именуют «безумным». Но он не безумный — не надо красивостей и штампов — он просто нелепый и бестолковый, как нелепы и бестолковы его обитатели-обалдуи.
Это роман об одном заокеанском головорезе-«командосе», который мочил почем зря всяких там вьетконговцев, шурави, талибов, боснийских сербов, иракских феллахов, русских безусых мальчишек и прочих злобных международных террористов, врагов Америки и демократии, но который в конце концов сделал свой выбор и послал Америку на хер вместе с её херовой демократией.
Это роман о моих друзьях-бандитах, очень честных и порядочных людях. Одни из них спились, другие сгнили в лагерях, третьи живут себе поживают… кое-кто прошёл даже в Думу, и меня приглашал, но я отказался — видал я эту Думу! Думоседы, ку-ку!
Это роман об одном человеке, который всё искал правду и пытался наставить род людской на путь истинный, а потом его забили камнями, но плохо забили, не до конца, и тогда он сам повесился на ржавой трубе. А бросавшие камни в него объявили его Пророком и срубили на Нём целое поле больших-пребольших кочанов конвертируемой зелёной капусты.
Это роман о моём давнем и дальнем знакомом Моне Гершензоне, отпетом и махровом сионисте-русофобе, который через три года и три дня пребывания на исторической родине в еврейских палестинах Ерец Исраэля вернулся на Русь-матушку отпетым и махровым антисемитом-жидоедом, квасным патриотом, нацболом, скинхедом и красно-коричневым писателем-«деревенщиком»…
Это роман о хмуром и подозрительном старике Ухуельцине, прятавшемся от народа то в одной загородной резиденции, то в другой. Подобно зловещему (по мнению беллетристов) императору Тиберию, заточившему себя на острове, подальше от избирателей. А может, и подобно царю Ироду, который выстроил свой неприступный замок-дворец на вершине горы… Ирод сам лично не убивал младенцев, и старик Ухуельцин детей давил не собственными руками — это их духовно роднило…
Звонок в дверь оторвал меня от писанины и сладостных предвкушений, как я их всех растребушу, раздраконю и уделаю, ух я им и ужо!!!
— Милиция!
Стражей порядка я не вызывал. Но дверь всё же открыл.У порога стоял весьма полный юноша в кителе, фуражке с нацистски вздёрнутой тульей и темных очках. Он был похож на новоиспеченного диктатора какой-нибудь латиноамериканской банановой республики.
— Я заменяю вашего участкового, — отрекомендовался юноша-диктатор. Скромно потупился, ожидая приглашения.
По-настоящему надо было выгнать гостя вместе с его банановой фуражкой и садиться за работу. Но любопытство разобрало меня.
— Чем обязан? — спросил я, препровождая юношу на кухню и предлагая чай.
Перерывы иногда тоже полезны.
— А вы что, ничего не знаете? — удивился он.
— Абсолютно ничего! — ответил я с такой прямотой и искренностью, будто и вправду не знал, ни как меня зовут, ни где я живу, ни про то, что на белом свете есть гнусные преступники и благородные милиционеры…
— Вашего соседа по лестничной клетке, что напротив… убили! — признался банановый юноша-диктотар.
Я посмотрел на него так, словно это признание смягчало степень его вины. Юноша вздохнул, потом долго писал на коленке протокол. Наконец поднял на меня глаза и спросил в свою очередь:
— Где вы были в момент убийства?
Я не мог ему рассказать всей правды про жизнь № 8, про параллельное время и перпендикулярное пространство. И потому ответил просто:
— В лесу гулял!
— Это в каком же?
Про сумеречный дантов лес объясняться на протокольном уровне тоже не очень-то хотелось. И я сказал, чтоб всё было понятно:
— В Измайловском…
— И выстрелов не слыхали?!
— Не слыхал…
Юноша заерзал. Он спешил. И потому забыл спросить меня про время и прочие дела… Он был явно начинающим и совершенно бестолковым следователем. Я сразу же пожалел, что это не я убил соседа! Потому что когда я кого-нибудь убью, мне пришлют самого матерого и хитрого следопыта, и уж тот наверняка меня прищучит. А этот нет, от этого я уйду, как колобок от бабушки…
— И правильно, что не слыхали, пистолет был с глушителем. Он тут по всему двору бегал. А те за ним! Саданут в него… и глядят, готов или нет, а тот бежать, они за ним, опять саданут… тот вроде упал, а потом опять на ноги и бежать! они за ним! Полчаса бегал… или час! Мне всё охранники из фирмы рассказали!
Это точно, под окнами у нас была какая-то фирма, и её охраняли охранники в камуфляжах с дубинками, наручниками и пистолетами. Если бы убийцы начали прорываться в фирму, они бы их точно уконтропупили. Прямо за зданием фирмы был огромный отдел внутренних дел нашего округа, там несло службу сотни три-четыре милицейских (сами себя они называли ментами). Но стреляли с глушителем, и потому менты ничего не слышали. Еще заместитель нашего участкового, похожий на бананового диктатора, рассказал мне, как бабушки, сидевшие тут же во дворе на скамейках, видели, что соседа наконец-то добили, долго вертели его, пинали, всё боялись, что оживет, потом ещё пару раз пальнули в голову, проверили по зрачкам и пульсу на запястье, вытерли руки о его рубашку, отдышались, попросили закурить у охранников… и уехали куда-то на иномарке.
Это была загадочная история. И вот теперь моему гостю поручили ходить по квартирам и собирать показания. Он был сильно расстроен. У него вообще, несмотря на роскошную бананово-диктаторскую фуражку и очки, был вид неудачника. Удачники сейчас стояли по рынкам и улицам у лотков, охраняли наших южных гостей, которые по замыслу правительства, восполняли естественную убыль русского населения. Гости были щедры. А русские всё равно вымирали. Юноша твердо знал, что ни в одной из квартир ему ничего кроме показаний не дадут.
А я думал про бедного соседа. Убили! Кого нынче удивишь этим! Каждый день шлёпают по десятку… Дело привычное.
— Вот тут распишитесь… и тут! Я подписал протокол. И спросил:
— Да ведь я ж не свидетель, вроде…
— Вот вы и подписывайте, как несвидетель!
Крыть было нечем. Логика милицейского юноши-диктатора была железной и убийственной.
Все мы несвидетели в этой жизни.
Слава Богу, что не хватают и не везут в каталажку. Я проводил гостя. И сел за стол… потому что даже если всех вокруг переубивают, я должен дописать этот роман. Дописать… пока не убили меня самого. И пока мой пистолет не заржавел. И пока Господь диктует мне ещё своё последнее (не для Него, а для нас) завещание, пока я сам не забыл, о чём я пишу… Господи, ну почему Ты меня всегда толкаешь наперекор и тем, и этим властям! ведь Ты же сам твердил не единожды, что «всякая власть от Бога!» и почему одним кнуты и ссылки, а другим госпремии, госдачи и ордена… О, вот уже и объявили, что «госпремия в области литературы в этом году присуждена выдающемуся россиянскому писателю Жуванейскому» (лучший писатель всех времен и народов! Лев Толстоевский, блин!) А кто… кто присудил и вручил?!
…это роман об одном витязе у перепутья — его так и звали Перепутин, хотя он был самым настоящим немцем и мечтал лучше иметь цирюльню в Гамбурге, чем геморрой в Кремле. «Нихт капитулирен! нихт капитулирен!» — твердил он на каждом углу, придерживая левой рукой невидимый маузер у бедра. Он втайне гордился званием бригадного ефрейтора и приёмного сына Хаттаба ибн Басая Масхад-Чеченежского. Но настоящей фамилией его оказалась фамилия Калугин, а любимой песней — «Ах, мой милый Августин».
Это роман об одном охерительно умном народоноселе-нии, которое мечтало лежать на печи и быть неграми, папуасами и итальянцами.
Это роман о разных мерзавцах, негодяях и прочих почтенных людях. Об очень больших, и очень маленьких. Ибо бесконечно большое и бесконечно малое всё равно сходится в одной точке (я думаю, в преисподней, хе-хе!). Это роман о штопаных гондонах, набитых бешенной британской говядиной, шникерсами, памперсами и подкладками… и о сладкой моче демократии со сладким именем «пепси-пойло»… и о попе Гапоне, и о миротворце по кличке Меченный Херр, и о патриархии Ридикюле, и о страшном международном террористе Вене Оладьине, и о сказочной стране Россиянии, которую в древние времена называли то ли Полем Зла, то ли Империей Чудес.
Да, в этом романе многие получат по зубам. Не взирая на чины и ранги, не глядя на левизну и правизну. За что? Почему? Потому что (я страшно не люблю этого выражения, просто терпеть его не могу… но именно его я и применю) — потому что они проорали Россию.
Это роман о них, об этих высокопоставленных и лукавых засранцах. Это роман обо мне.
Так всегда выходит, что каждый роман немножко и о том, кто его пишет. Я написал двенадцать романов, десяток повестей и рассказов, сотни статей, очерков, эссе, стихотворений — написал по всем правилам высокой классической и разухабистой поставангардной литературы. По всем канонам. Потому что я сам создаю эти каноны и правила. Потому что я сам классик и авангардист. Все прочие просто пишут… нет, не буду обижать идущих по стопам, все они немножко и мои дети… нерадивые, бестолковые, самовлюблённые… но мои, увы. Я зубр, динозавр русской словесности, невымирающий динозавр-классик и зубр сверхреализма. И потому я получил право на этот один нелепый и бестолковый криминальный роман — роман-абракадабру.
Это так.
Это роман…
А это я.
Мне не очень повезло с профессией. Я писатель. Везде и всегда. От Бога. И ещё историк… но это уже в другой, в настоящей жизни, где отдельные чудаки пока интересуются историей всего этого нелепого сонма неудачников, называющегося человечеством. Да-да, именно нелепого и бестолкового сборища олухов и дураков, которых за грехи их отправили на нелепую и бестолковую планету, на Землю — в каторжные работы, попросту говоря, сослали на галеры всем скопом, без права переписки…
Увы, но в жизни № 8 я только писатель, и немного поэт, и ещё немного странник, я забываю про свои изыскания и серьёзные — очень серьезные — труды, и я пишу книги: всякие романы, повести, иногда стихи — пишу от полной безысходности. Почему? Потому что жизнь № 8 тоже каторга, только особая, это каторга в каторге. Каторга в квадрате. И как нечто, выходящее за пределы реального, остепененное, она больше, чем каторга, — она свобода неизреченная и полнейшая, какую на воле и осознать невозможно!
И не думайте сомневаться! Всё так, всё истинно так! Не нами положено, не нам и менять. Вот я и странствую по этой странной жизни, по всем её измерениям и временам. И пишу! Пишу, наживая себе кучу врагов.
Пишу как дышу. А они не дают мне дышать.
Ещё я пишу, потому что люблю писать и умею это делать лучше всех прочих. На этой нелепой и бестолковой планете таких как я, писателей от Бога, и было то всего с дюжину, не более. Пишу, хотя это и каторга. Ничего не поделаешь. Свобода требует жертв. Кого может принести в жертву бедный поэт? Только самого себя.
Пейте мою кровь. Ешьте моё тело.
Через неделю я нашёл тех троих фраеров, что прикончили бедолагу-соседа.У меня тоже есть кой-какие связи. И не всегда официальные. Они отпивались на одной дачке в Малаховке… Нашли, где отсиживаться! Малаховка! Второй Тель-Авив! И подмосковная Палестина! Я провёл там полгода моего детства. И слезы текли из моих глаз, когда я въезжал в это обетованное местечко чьей-то оседлости. Только поэтому я не пристрелил этих уродов. Я просто забил их своим зонтиком, в который добрые люди вставили свинцовый стержень. Я оставил им шанс… А там пусть «скорая» разбирается, кого на какой «свет» увозить. Я сам её и вызвал. Перед уходом. В сентиментальном порыве необузданного гуманизма. Ничего не поделаешь — грёзы! безоблачное детство! кролики на террасе! поломанный велик! рогатка в кармане, чистое небо и безумное счастье от того, что мы первыми вырвались в космос! И никакой пепси-колы и подкладок… Мы мечтали о вселенной! ведь вся Земля уже была нашей! правда! была! Теперь она принадлежит каким-то сукам… и никто не мечтает быть космонавтом; все мечтают быть бандитами…
Этот роман — злобный пасквиль на человечество. Так скажут в любом случае. И потому я опережу всех, я скажу это сам. Злобный пасквиль! Записки оголтелого человеконенавистника! Вот так!! Вот так!!!
Это роман для ненормальных читателей. Нормальные не станут держать дома книгу, за которую их арестуют и сожгут. Сожгут вместе с ней на радость замерзающему и ехидному населению. Рукописи горят, ещё как горят! А целые тиражи просто полыхают! А-у, Геростраты!
Ненормальный роман, написанный ненормальным автором для ненормальных читателей — роман о нашем ненормальном времени, которое никогда не кончится, ведь глупость наша изначальна, беспредельна и вековечна. Роман-зеркало. Ибо судить станут по написанному в книгах… Понимаете, судить! Нас! Вас! Станут! Поглядите в зеркало! По написанному в книгах — в том числе и в этой! А уж за эту книгу с вас спросят! Мало не покажется!
Читайте!
Это роман о бестолковом и нелепом мире, который иногда именуют «безумным». Но он не безумный — не надо красивостей и штампов — он просто нелепый и бестолковый, как нелепы и бестолковы его обитатели-обалдуи.
Это роман об одном заокеанском головорезе-«командосе», который мочил почем зря всяких там вьетконговцев, шурави, талибов, боснийских сербов, иракских феллахов, русских безусых мальчишек и прочих злобных международных террористов, врагов Америки и демократии, но который в конце концов сделал свой выбор и послал Америку на хер вместе с её херовой демократией.
Это роман о моих друзьях-бандитах, очень честных и порядочных людях. Одни из них спились, другие сгнили в лагерях, третьи живут себе поживают… кое-кто прошёл даже в Думу, и меня приглашал, но я отказался — видал я эту Думу! Думоседы, ку-ку!
Это роман об одном человеке, который всё искал правду и пытался наставить род людской на путь истинный, а потом его забили камнями, но плохо забили, не до конца, и тогда он сам повесился на ржавой трубе. А бросавшие камни в него объявили его Пророком и срубили на Нём целое поле больших-пребольших кочанов конвертируемой зелёной капусты.
Это роман о моём давнем и дальнем знакомом Моне Гершензоне, отпетом и махровом сионисте-русофобе, который через три года и три дня пребывания на исторической родине в еврейских палестинах Ерец Исраэля вернулся на Русь-матушку отпетым и махровым антисемитом-жидоедом, квасным патриотом, нацболом, скинхедом и красно-коричневым писателем-«деревенщиком»…
Это роман о хмуром и подозрительном старике Ухуельцине, прятавшемся от народа то в одной загородной резиденции, то в другой. Подобно зловещему (по мнению беллетристов) императору Тиберию, заточившему себя на острове, подальше от избирателей. А может, и подобно царю Ироду, который выстроил свой неприступный замок-дворец на вершине горы… Ирод сам лично не убивал младенцев, и старик Ухуельцин детей давил не собственными руками — это их духовно роднило…
Звонок в дверь оторвал меня от писанины и сладостных предвкушений, как я их всех растребушу, раздраконю и уделаю, ух я им и ужо!!!
— Милиция!
Стражей порядка я не вызывал. Но дверь всё же открыл.У порога стоял весьма полный юноша в кителе, фуражке с нацистски вздёрнутой тульей и темных очках. Он был похож на новоиспеченного диктатора какой-нибудь латиноамериканской банановой республики.
— Я заменяю вашего участкового, — отрекомендовался юноша-диктатор. Скромно потупился, ожидая приглашения.
По-настоящему надо было выгнать гостя вместе с его банановой фуражкой и садиться за работу. Но любопытство разобрало меня.
— Чем обязан? — спросил я, препровождая юношу на кухню и предлагая чай.
Перерывы иногда тоже полезны.
— А вы что, ничего не знаете? — удивился он.
— Абсолютно ничего! — ответил я с такой прямотой и искренностью, будто и вправду не знал, ни как меня зовут, ни где я живу, ни про то, что на белом свете есть гнусные преступники и благородные милиционеры…
— Вашего соседа по лестничной клетке, что напротив… убили! — признался банановый юноша-диктотар.
Я посмотрел на него так, словно это признание смягчало степень его вины. Юноша вздохнул, потом долго писал на коленке протокол. Наконец поднял на меня глаза и спросил в свою очередь:
— Где вы были в момент убийства?
Я не мог ему рассказать всей правды про жизнь № 8, про параллельное время и перпендикулярное пространство. И потому ответил просто:
— В лесу гулял!
— Это в каком же?
Про сумеречный дантов лес объясняться на протокольном уровне тоже не очень-то хотелось. И я сказал, чтоб всё было понятно:
— В Измайловском…
— И выстрелов не слыхали?!
— Не слыхал…
Юноша заерзал. Он спешил. И потому забыл спросить меня про время и прочие дела… Он был явно начинающим и совершенно бестолковым следователем. Я сразу же пожалел, что это не я убил соседа! Потому что когда я кого-нибудь убью, мне пришлют самого матерого и хитрого следопыта, и уж тот наверняка меня прищучит. А этот нет, от этого я уйду, как колобок от бабушки…
— И правильно, что не слыхали, пистолет был с глушителем. Он тут по всему двору бегал. А те за ним! Саданут в него… и глядят, готов или нет, а тот бежать, они за ним, опять саданут… тот вроде упал, а потом опять на ноги и бежать! они за ним! Полчаса бегал… или час! Мне всё охранники из фирмы рассказали!
Это точно, под окнами у нас была какая-то фирма, и её охраняли охранники в камуфляжах с дубинками, наручниками и пистолетами. Если бы убийцы начали прорываться в фирму, они бы их точно уконтропупили. Прямо за зданием фирмы был огромный отдел внутренних дел нашего округа, там несло службу сотни три-четыре милицейских (сами себя они называли ментами). Но стреляли с глушителем, и потому менты ничего не слышали. Еще заместитель нашего участкового, похожий на бананового диктатора, рассказал мне, как бабушки, сидевшие тут же во дворе на скамейках, видели, что соседа наконец-то добили, долго вертели его, пинали, всё боялись, что оживет, потом ещё пару раз пальнули в голову, проверили по зрачкам и пульсу на запястье, вытерли руки о его рубашку, отдышались, попросили закурить у охранников… и уехали куда-то на иномарке.
Это была загадочная история. И вот теперь моему гостю поручили ходить по квартирам и собирать показания. Он был сильно расстроен. У него вообще, несмотря на роскошную бананово-диктаторскую фуражку и очки, был вид неудачника. Удачники сейчас стояли по рынкам и улицам у лотков, охраняли наших южных гостей, которые по замыслу правительства, восполняли естественную убыль русского населения. Гости были щедры. А русские всё равно вымирали. Юноша твердо знал, что ни в одной из квартир ему ничего кроме показаний не дадут.
А я думал про бедного соседа. Убили! Кого нынче удивишь этим! Каждый день шлёпают по десятку… Дело привычное.
— Вот тут распишитесь… и тут! Я подписал протокол. И спросил:
— Да ведь я ж не свидетель, вроде…
— Вот вы и подписывайте, как несвидетель!
Крыть было нечем. Логика милицейского юноши-диктатора была железной и убийственной.
Все мы несвидетели в этой жизни.
Слава Богу, что не хватают и не везут в каталажку. Я проводил гостя. И сел за стол… потому что даже если всех вокруг переубивают, я должен дописать этот роман. Дописать… пока не убили меня самого. И пока мой пистолет не заржавел. И пока Господь диктует мне ещё своё последнее (не для Него, а для нас) завещание, пока я сам не забыл, о чём я пишу… Господи, ну почему Ты меня всегда толкаешь наперекор и тем, и этим властям! ведь Ты же сам твердил не единожды, что «всякая власть от Бога!» и почему одним кнуты и ссылки, а другим госпремии, госдачи и ордена… О, вот уже и объявили, что «госпремия в области литературы в этом году присуждена выдающемуся россиянскому писателю Жуванейскому» (лучший писатель всех времен и народов! Лев Толстоевский, блин!) А кто… кто присудил и вручил?!
…это роман об одном витязе у перепутья — его так и звали Перепутин, хотя он был самым настоящим немцем и мечтал лучше иметь цирюльню в Гамбурге, чем геморрой в Кремле. «Нихт капитулирен! нихт капитулирен!» — твердил он на каждом углу, придерживая левой рукой невидимый маузер у бедра. Он втайне гордился званием бригадного ефрейтора и приёмного сына Хаттаба ибн Басая Масхад-Чеченежского. Но настоящей фамилией его оказалась фамилия Калугин, а любимой песней — «Ах, мой милый Августин».
Это роман об одном охерительно умном народоноселе-нии, которое мечтало лежать на печи и быть неграми, папуасами и итальянцами.
Это роман о разных мерзавцах, негодяях и прочих почтенных людях. Об очень больших, и очень маленьких. Ибо бесконечно большое и бесконечно малое всё равно сходится в одной точке (я думаю, в преисподней, хе-хе!). Это роман о штопаных гондонах, набитых бешенной британской говядиной, шникерсами, памперсами и подкладками… и о сладкой моче демократии со сладким именем «пепси-пойло»… и о попе Гапоне, и о миротворце по кличке Меченный Херр, и о патриархии Ридикюле, и о страшном международном террористе Вене Оладьине, и о сказочной стране Россиянии, которую в древние времена называли то ли Полем Зла, то ли Империей Чудес.
Да, в этом романе многие получат по зубам. Не взирая на чины и ранги, не глядя на левизну и правизну. За что? Почему? Потому что (я страшно не люблю этого выражения, просто терпеть его не могу… но именно его я и применю) — потому что они проорали Россию.
Это роман о них, об этих высокопоставленных и лукавых засранцах. Это роман обо мне.
Так всегда выходит, что каждый роман немножко и о том, кто его пишет. Я написал двенадцать романов, десяток повестей и рассказов, сотни статей, очерков, эссе, стихотворений — написал по всем правилам высокой классической и разухабистой поставангардной литературы. По всем канонам. Потому что я сам создаю эти каноны и правила. Потому что я сам классик и авангардист. Все прочие просто пишут… нет, не буду обижать идущих по стопам, все они немножко и мои дети… нерадивые, бестолковые, самовлюблённые… но мои, увы. Я зубр, динозавр русской словесности, невымирающий динозавр-классик и зубр сверхреализма. И потому я получил право на этот один нелепый и бестолковый криминальный роман — роман-абракадабру.
Это так.
Это роман…
А это я.
Мне не очень повезло с профессией. Я писатель. Везде и всегда. От Бога. И ещё историк… но это уже в другой, в настоящей жизни, где отдельные чудаки пока интересуются историей всего этого нелепого сонма неудачников, называющегося человечеством. Да-да, именно нелепого и бестолкового сборища олухов и дураков, которых за грехи их отправили на нелепую и бестолковую планету, на Землю — в каторжные работы, попросту говоря, сослали на галеры всем скопом, без права переписки…
Увы, но в жизни № 8 я только писатель, и немного поэт, и ещё немного странник, я забываю про свои изыскания и серьёзные — очень серьезные — труды, и я пишу книги: всякие романы, повести, иногда стихи — пишу от полной безысходности. Почему? Потому что жизнь № 8 тоже каторга, только особая, это каторга в каторге. Каторга в квадрате. И как нечто, выходящее за пределы реального, остепененное, она больше, чем каторга, — она свобода неизреченная и полнейшая, какую на воле и осознать невозможно!
И не думайте сомневаться! Всё так, всё истинно так! Не нами положено, не нам и менять. Вот я и странствую по этой странной жизни, по всем её измерениям и временам. И пишу! Пишу, наживая себе кучу врагов.
Пишу как дышу. А они не дают мне дышать.
Ещё я пишу, потому что люблю писать и умею это делать лучше всех прочих. На этой нелепой и бестолковой планете таких как я, писателей от Бога, и было то всего с дюжину, не более. Пишу, хотя это и каторга. Ничего не поделаешь. Свобода требует жертв. Кого может принести в жертву бедный поэт? Только самого себя.
Пейте мою кровь. Ешьте моё тело.
Через неделю я нашёл тех троих фраеров, что прикончили бедолагу-соседа.У меня тоже есть кой-какие связи. И не всегда официальные. Они отпивались на одной дачке в Малаховке… Нашли, где отсиживаться! Малаховка! Второй Тель-Авив! И подмосковная Палестина! Я провёл там полгода моего детства. И слезы текли из моих глаз, когда я въезжал в это обетованное местечко чьей-то оседлости. Только поэтому я не пристрелил этих уродов. Я просто забил их своим зонтиком, в который добрые люди вставили свинцовый стержень. Я оставил им шанс… А там пусть «скорая» разбирается, кого на какой «свет» увозить. Я сам её и вызвал. Перед уходом. В сентиментальном порыве необузданного гуманизма. Ничего не поделаешь — грёзы! безоблачное детство! кролики на террасе! поломанный велик! рогатка в кармане, чистое небо и безумное счастье от того, что мы первыми вырвались в космос! И никакой пепси-колы и подкладок… Мы мечтали о вселенной! ведь вся Земля уже была нашей! правда! была! Теперь она принадлежит каким-то сукам… и никто не мечтает быть космонавтом; все мечтают быть бандитами…