— Там серы вагон, как жахнет! Вот ироды из нашей-то серы в адскую и попадут разом, милок! И батюшка так сказал, мол, одним динамитом бесов не уморишь!
   Пришёл и сам батюшка. Вытащил из-под полы трофейный немецкий «шмайсер», две бутылки с зажигательной смесью «коктейль Молотова». Сунул всё Моне, перекрестил его размашисто, облобызал троекратно. Да так и ушёл молча — ни дать ни взять, Сергий Радонежский.
   Приезжали с мигалками из местного фээсгэбэ, интересовались, почему скопление в неположенном месте, но когда узнали, кто и зачем, пожали Моне руку, оглянулись да и отъехали… Святое дело! Конечно, никто таких высоких слов не произносил. Но все понимали. Надо. И пора.
   Моня взорвал бы пол-Санкт-Петербурга Свято-Ленинградской области, а не только Смольный.
   Он не знал, что международный саммит генеральных президент-гауляйтеров всех времён и народов и на самом деле проходил в Санкт-Питерсбурхе, уютном заокеанском городишке, штат Миссисиппи.
   Кеша расставил свои капканы по всему миру. И хоть один, но должен был сработать. Скользкие твари знали, что за ними охотятся и путали след. Тогда в Вене бригада, которую курировал лично я, три дня прождала Горбатого Херра. Его должны были разорвать в клочья одновременными выстрелами из трёх гранатомётов прямо перед слащавым фасадом Венской Оперы, куда заботливый дедушка намеревался сводить любимую внучку. Но вертлявый угорь вывернулся… В тот же день его видели в Милане на премьере Ла-Скала. И не пришибли только по той причине, что приняли за дзойника. Кешины пацаны «точно знали», что объект в Вене.
   Изможденный Кеша метался по всему миру за двойниками, тройниками и прочей нечистью… Я метался то следом, то в перекрёстную перепутаницу с Кешей. Я знал, что хитрющий Херр мог сыграть под эмира Хаттаба ибн Басая, то есть прикинуться дохляком или подложить труп двойника… и смыться. Но Херру очень хотелось рекламировать пиццу под своим собственным брэндом. Была у него такая слабость.
   Во время съёмок рекламы его и взяли.
   Копенгаген вообще мой любимый город, я просто млею от этих мощных домов из красного кирпича, от этих зелёных шпилей, круглых башен, векового булыжника, синего неба и синего моря. Если бы не Россия, я хотел бы жить и умереть здесь… Ещё тысячу лет назад здесь обитали русы, как их ни назови потом — викинги, или варяги, или норманны — самые настоящие русы, говорившие на русском языке. Потом с юга да с запада сюда начали приходить всякие обормоты и прочие незаконные мигранты: реликтовая немчура да латыняне ватиканские… они здорово подпортили кровь высоким и могучим, русоволосым и сероглазым викингам. Ещё больше испоганили язык… Потом латынян-папёжников и прочего сброда становилось всё больше — викинги мельчали и чернели, разбегались по морям и долам, кто в Винланд Заокеанский, кто на Русь, остававшиеся обасурманива-лись под крестоносной псово-рыцарской сволочью (по Марксу, хе-хе)… Но не хватило чёрной крови. И по сей день русские даны, ставшие «германскими» датчанами, остались самыми высокими и самыми светловолосыми детьми старухи-Европы (пожалуй, только исландцы могли сравниться с ними; но исландцы то же были русами-данами, которых турнули аж до крайнего острова). Я люблю Данию любовью её родного сына, русского сына… И я обожаю Копенгаген — это тут осталась та закваска, которую ни ватиканский наместник Иеговы на земле, ни италианообразные германоиды не смогли переквасить в своё бургундское пиво и за тыщу лет. Здесь были чистые истоки святой Родины. И мне становилось совсем не по себе от одной мысли, что эту землю будет топтать гадина, отбросившая русов чуть ли не за Урал — вышвырнувшая их из родной Европы, не нынешней суки-Европы, а той матери-Европы, чьими исконными сынами они были… Хитрый плешивый азиатец с арабскими глазами и сатанинской меткой во лбу… его только не хватало тут!
   Оказалось, именно его… Именно этого «лучшего немца» пригласили в столицу прекрасной, удивительной, процветающей страны, чтобы он торжественно вручил ещё одну Премию мира свободолюбивому чеченежскому борцу с российским тоталитаризмом. Борец совершил героический подвиг во славу европейской демократии и общечеловеческих ценностей, он прополз в Ставрополье, на фиктивно-историческую родину Горбатого Херра, и взорвал три детсада, две школы и четырнадцать яслей. После этого он переполз через россиянско-грузиниан-скую границу и был с честью доставлен на Национально-освободительский конгресс свободолюбивого чеченеж-ского народа в Данланд. Встречали его как Прометея.
   Мы тоже готовились к встрече. Я ничего не знал про Кешу. Мне помогали два его парня. Но они сразу сказали, что «на политику» не пойдут, только выследят и отвлекут охрану. И всё. Остальное моё дело.
   Перед торжественным вручением миролюбу премии хитрый Херр как всегда «шил». Он так и приговаривал: украсть миллион и ещё немножечко «шить». Натуру и гены не пропьёшь!
   Сделавшись рекламной моделью, Херр сказочно разбогател. Особенно от рекламы пиццы. За все проданные россиянские секреты и военные тайны он не получил и десятой доли того, что ему давали за пиццу! Он даже подписал контракт на двести лет и стал тайным совладельцем всех пиццерий в Россиянии… Но «шил»!
   Вот и сейчас интриган опять снимался для видеоклипа и какого-то порнографического журнала, снимался очень демократично, в семейных розовых трусах, сидящим на большой пицце, в шляпе из пиццы на плешивой голове и с лапшой, свисающей со слюнявых губ. На фанерном красном щите, под которым сидел Горбатый Херр, было написано: «До Горби русские варвары не ели пиццы!!!»
   Ниже голубым было выведено: «Демократия есть охер-ризация всей Россиянии плюс пицца!»
   Сам «отец демократии» периодически возвещал, жуя лапшу: «Тот, кто пиццы съест мешок, тот свободен до кишок!» Затем он вздымал корявый палец над головой, потрясал им и возвещал: «Истинно, истинно говорю вам! Ещё нынешнее поколение пиццеедов будет жить при полном консенсусе!» После этого на интригана проливался сверху грибной соус и незримые архангелы трубили с небес в трубы и били в литавры.
   Роль архангелов, видимо, исполняли два бронзовых древних скальда с длинными гнутыми трубами-лурами, что высились тут же на высоком красном столбе. Они были величаво прекрасны. И ни к пицце, ни к демократии, слава Богу, не имели никакого отношения. Увы… Архангелы вообще не ели всякого завозного дерьма.
   Снимали пиц-модель посреди Ратушной площади (Рад-хуспладсен) на фоне фонтана с большим Драконом, которого сто лет назад изваял Биндесболь со Сковггардом, на фоне Ратушной башни… Слева краснел Палас-отель, в котором я остановился. Он был почти точной копией Ратуши. И если бы я был профессиональным киллером, я пристрелил бы жертву прямо из окна своего номера — даже оптического прицела бы не понадобилось, всё как на ладони. Но я был просто писателем, просто совестью погибшей России… А совесть всегда малость простовата и лоховата.
   Снимали макаронники. В Европе их называют итальяшками. Но мне всегда претила подобная фамильярность в отношении к нескладным потомкам древних римлян. А вот макаронники… или лягушатники (о французах), это звучит ёмко и почти гордо. И потому я сразу подошёл к оцеплению, дал «еврайчонка» кудрявому парню из охраны, отпихнул плечом не менее кудрявого режисёра (на поверку оказавшегося русским евреем из Малаховки) и строго спросил у главного героя:
   — Почём будерброд, гнида?
   Это был пароль для моих ребят. Услышав его, они должны были затеять драку на съемочной площадке и отвлечь охранников… Но от моего прямого вопроса, да ещё прозвучавшего по-русски, голый Херр обделался на своей пицце, и из жирного колбасно-грибного мазева, на коем он сидел, потекло нечто вонючее и омерзительное… Начавшие было махать руками Кешины пацаны застыли с гримасами отвращения на лицах, зажали носы… Но это не исправило и не спасло Горбатого. Я уже разряжал в его дрябло-жирное брюхо свой верный «пээс». Пули, правда, были не серебряными. Но зато я их не жалел. Своим подслеповатым боковым зрением я видел, что ещё кто-то палит в дергающегося на пицце мертвяка. Я скосил глаз основательней — и увидал, что это был помощник режисёра, самый натуральный итальянец с иссиня чёрной кудрявой шевелюрой и в такой же итальянской бороде. Он истово долбил из крошечного «узи» в голого «отца россиянской демократии». А когда додолбил всю бесконечную обойму, то схватил автоматик за дуло и рукоятью треснул Горбатого по плеши, с которой расползалась трепещущая пицца. О-о, этот итальянский темперамент! Я стоял, разинув рот, забыв, что надо уходить… Темпераментный макаронник мне напомнил:
   — Чего столбом встал?!
   Потом он сдернул пятерней сразу и шевелюру и бороду, утёр ими взопревший лоб, отшвырнул в сторону. Это был Кеша. Мы так не договаривались. Он опять не доверял мне.
   — Давай крути фраеров!
   Мы быстренько скрутили невинного еврея-режисёра и какого-то цыганистого пидора в трико. И деловито сунули обоих в подъехавший полицейский фургон. Полисмены горячо пожали нам руки за содействие. И уехали.
   Чтобы соотечественник, прозябавший в Италии, не обиделся на нас, я успел сунуть ему в карман сто евро, откупится. Датская полиция неподкупная, это знали все. Но наш откупится. На цыгана мне было… толерантно.
   Потом мы подхватили гадкого мертвяка на руки — и вовремя, шестеро с носилками уже спешили к нам. Но мы доволокли труп до мед-вагэна, мало того влезли туда сами… И вовремя. Понаехавшая полиция хватала на площади всех подряд, сволакивала к медным дракончикам, охранявшим подходы в красной Ратуше, цепляла наручниками… Начинался разгул демократии.
   Наутро мы прочитали в «Дагенбладет», что международные террористы принародно расстреляли очередного двойника Нобелевского лауреата. А сам он в это время вручал Премию мира непримиримому борцу за мир бригадному фельдмаршалу Независимой Ычкерии эмиру 06-лади Обладаевичу Кукукову. И впрямь, от всего этого можно было кукукнуться! Я поклялся себе, что в следующий раз обязательно положу в карман коротенький осиновый колышек — острый, преострый… больше проклятый вурдалак-оборотень от меня не уйдёт!
   А Кеша — русский интеллигент, мать его! — опять впал в запой… Матрос хренов!
Из Жизни замечательных людей
   Узник совести Самсон Соломонов получил первые двадцать лет без права переписки ещё в ужасном тридцать седьмом. В тот суровый год юный старшеклассник Самсон, начитавшись Герцена, Огарёва и Карла Маркса, возмечтал вдруг о свободе для всего прогрессивного человечества. Он влез на парту и заорал на весь класс: «Пока свободою горим! Пока сердца для чести живы!» С этой парты был виден кусок Арбата, по которому раз в день проезжал на свою дачу сам товарищ Сталин. Коварный замысел юного врага народа был немедленно раскрыт. Одноклассники скрутили двурушника, связали и доставили по назначению, в психушку. Старый большевик-ленинец профессор Соломон Самсонов внимательно, по-большевистски выслушал пламенного свободолюбца, который истошно кричал, что он «всё равно умрёт на той единственной гражданской!», осмотрел его и, решив, что от этого павки Корчагина будет больше пользы на стройках народного хозяйства, передал его в другое ведомство. Так Самсон впервые получил номерную телогрейку, заступ и полное право мечтать о свободе.
   Вся его дальнейшая жизнь на нарах текла в пламенных мечтах об этой незримой, но притягательной субстанции. В шестьдесят втором его выпустили и на следующий же день он приехал в Москву, в ГУМ, где и приковал себя украденными с зоны наручниками к деревянным перилам. Один шустрый корреспондент успел заснять Самсона Соломонова и переправить плёнки на лицемерный запад. Обоим дали по двадцать лет. Корреспондента-диссидента, как комиссарского сына, выслали из страны, в Париж. А Соломонова укатали в Мордовию. Вторую ходку Самсон проходил уверенно, твердо зная, что проклятые сталинские времена навсегда канули в прошлое и скоро все станут свободными. В восемьдесят третьем борца за свободу выпустили. И он, не колеблясь, приехал на Красную площадь, где бурно протестовали против тоталитаризма участницы Хельсинкской группы. Самсон тут же присоединился к ним и начал кричать что-то пламенное про свободу, права человека, гласность… Кончилось всё тем, что участниц Хельсинкской группы, как справившихся с заданием партии и ГБ, отправили на отдых и лечение в Финляндию, а Самсона Соломонова — в зону с очередным двадцатилетнем сроком. В девяносто первом амнистировали всех убийц, бандитов, грабителей, расчленителей, насильников и гомосексуалистов… наступала эра торжества демократии. Но Самсона выпустить не решились.
   Отсидел он день в день всё ему начисленное. И с чистой совестью вышел… Нет, свободы за пределами зоны по-прежнему не было. И Самсон Соломонов отправился на её поиски.
   Долгими и трудными были эти хождения по мукам.
   Дней восемь, а то и больше восьмидесятилетний узник совести добирался до знаменитого Соловецкого камня на Лубянке, чтобы возжечь свечу по убиенным борцам и соратникам… Вот там, на Лубянке, перед мрачным зданием, что сыграло столь роковую роль в его судьбе, Самсон Соломонов и увидал, наконец. Свободу…
   Раньше он видел её только во снах и на открытках, которые ему присылала раз в год Интэнэшнл Эмнисти из-за океана. Теперь Свобода воссияла наяву…
   Самсон Соломонов не знал в своём мордовском лагере, что тридцать три года и три дня до его освобождения Полубоярская Дума обсуждала кого лучше поставить на осиротевшую Лубянскую площадь: свергнутого поляка Зигизмуида Дзержизмундовича, пламенного венгро-мадьяра Белу Куна, утопившего сорок тысяч «золотопо-гонной сволочи» в Чёрном украиньском море, или любимого заокеанца Клина Блинтона в объятиях очаровательной пани Моники… Своих героев, кроме героического старика Ухуельцина, в молодой Россиянии не было.
   Наиболее горячие головы предлагали поставить Растроповича с автоматом. Но от такой чести отказался сам Растропович.
   — Может, вы меня ещё и в мавзолей с автоматом положите? — спросил он и отменил все гастроли в Россиянии.
   Наконец решили поставить настоящую статую Свободы. Чтоб как в Амэурыке. Всё в Россиянии было по-заокеански: был свой «белый дом», свои «президенты» и «сенаторы», свои холдинги, консалтинга и билдинги… не было только статуи Свободы…
   И поставили.
   Так свободолюбивые россияне ещё раз доказали, что ни за что не свернут с пути реформ.
   Поп Гапон от Думы разрезал красную ленточку, посол Заокеании признёс речь, которую никто не понял.
   А патриархий Ридикюль ещё долго кропил святой водой зелёного кумира демократии и пел алиллуйю.
   Самсон скупо рыдал в ногах у зелёной статуи. Жизнь была прожита не напрасно. Свобода! Вот она! Свершилось! Раз за разом он обходил Статую вокруг. И с каждым разом становился свободнее! Он не мог бросить её день, другой, третий… на двенадцатый он проголодался. На сороковой забомжевал. А на полгода наступила зима… подъезды закрылись, в метро не пускали, отовсюду гнали какие-то молодые бугаи, подавали совсем мало, спать под Соловецким камнем стало зябко, а назад в зону ехать было не на что. Да могли и не пустить обратно-то.
   Самсон долго мастерил длинную веревку с петлей.
   Долго забрасывал конец на руку с факелом.
   И к Рождеству повесился.
   Но рука с факелом обломилась. Свобода в Россиянии была глиняной… а не медной, как в Заокеании. Всю медь с бронзой сдали в Ээстляяндию за ящик водки. Сдали бы и глину, но глину пока не брали. И потому Свободу отлили из глины, на совесть, целиком, и замазали купоросом.
   Переломанного Самсона увезли в Склифасовского, где он и пролежал в коридоре два дня. На третий Самсона доставили в Бутырку, там он получил свой последний срок за покушение на свободу и демократию. Следствие установило, что Самсон Соломонов был скинхедом, на-цболом и русским фашистом. Улики были неопровержимы. Заодно ему пришлось сознаться в циничном нанесении тяжелых увечий в прошлом году двумстам азэбард-жанам, в изнасиловании трёх таджиков и в убийстве семи негророссиян африканской национальности. Учитывая мораторий в Россиянии на смертную казнь, узника совести приговорили по совокупности к пожизненному заключению и содержанию в лечебной камере смертников.
   В заключительном слове на суде Самсон Соломонов горячо поблагодарил судей. И сказал:
   — Да на хер мне сдалась ваша херова свобода!
   Впрочем, Статуя Свободы недолго оставалась безрукой. Вскоре в одном из скульптурных заповедников отыскалось подходящее по размеру изваяние вождя мировой революции. Согнутой левой рукой Ильич поддерживал лопнувшую подтяжку. А правой, с зажатой в кулаке знаменитой ильичовской кепкой, он указывал путь к свободе и мировому коммунизму.
   Идея с кепкой понравилась мэру. Академия Художеств дала добро и разбила под статуей группу фонтанов с рыбаками, рыбками и сценами из басен Крылова. Идя навстречу пожеланиям президент-гауляйтера. Свободу одели в длинную распахнутую на ветру чекистскую шинель, как у Дзержизмундыча. У Свободы должно было быть горячее сердце и холодные руки! Две руки! И потому…
   Правую руку, что с кепкой, от Ильича отрезали и при-цементировали к статуе на Лубянке. Теперь довольны были все: и бабушки с гармонями да флажками, и беспокойные узники совести, и сочувствующие им сексоты.
   Теперь Свобода имела законченный вид. А чтобы никто не сомневался в этом, подол её сарафана изукрасили цитатами из «Капитала», а на голову вместо дурацкого венца надели кивер с двуглавым орлом и рубиновой звездой.
   На второй день после торжественного открытия Статуи, к ней стали приезжать новобрачные молодожены. Паломники ставили под Свободой свечки «во здравие» и «за упокой». И целые классы гимназий и колледжей принимались под её стопами в бой-скауты. На новообращённых тут же надевали синие майки с Перепутиным и надписью: «Верным путём идёте, господа!» Это было круто.
   Самсон Соломонов мог гордиться. Он не даром просидел в лагерях и тюрьмах свою замечательную жизнь.
   Первые полгода в Россиянии Стэн спал сном младенца. Проклятая девка не мучила его по ночам. Да и сколько можно! Ведь прошла целая вечность, мир стал другим… он почти старик. А она так и не дожила ни до старости, ни до зрелости, вообще ни до чего… Вспыхнула свечечкой и сгорела. Судьба!
   В той дурацкой стране, где бравые парни морили вьет-конговцев, как тараканов, газами и ядами, была дурацкая пословица: «люди — песок». Кто считает песчинки?
   В тот день они распилили последнюю русскую ракету, последнюю «сатану». Теперь родная Амэурыка могла вздохнуть спокойно и на самом деле послать пару десятков дивизий «морить тараканов» в Россиянии.
   На распилку последней русской ракеты приехал рядовой второго класса генеральный президентий Россиянии. Стэн не мог не отметить его рвения, поощрил пакетиком жвачки, одобрительно хлопнул по плечу и назвал добрым парнем.
   Он так и сказал вытянувшемуся в струнку, взволнованному Перекапутину:
   — Гуд! Гуд бой! Слуши не туши!
   Перкапутин зарделся и приложил руку к сердцу, будто трубы уже заиграли амэурыканский гимн. Сонмы генералов, маршалов, адмиралов и бригадных генералиссимусов восторженно зааплодировали — они и впрямь были в восторге, что столь важная VIP-персона отметила усердие их главноприказывающего командармиусса. Теперь и их самих ждали немеренные и несчитанные ордена, медали, звания, фуршеты… некоторых могли пригласить даже в Брюссель на брюссельскую капусту. Всю ночь несмолкаемо палили в россиянское небо салютующие пушки, гаубицы и мортиры из музейного фонда Эрмитажа. Ликовал и веселился освобождённый от ракет и всего прочего россиянский люд.
   А Стэн не спал.
   Он только на краткий миг смежил очи, провалился в чёрную бездну. Только на миг… но из этой беспросветной бездны выплыл горящий на бегу факел… обернулся… И Стэн увидел лицо своей жены. Она никогда не была во Вьетнаме. Её убили обколотые и обкуренные ниггеры в самой свободной и демократической стране мира. Убили просто так, за сумочку с пудрой и двумя зелёными бумажками… ни за что! Он убивал за свободу! за демократию! за идею! за право каждого поймать свою жар-птицу в свободном мире! А они… эти твари?
   Она молча смотрела на него. И он начинал понимать всё: и про свободу, и про напалм, и про деда, который до последнего вздоха считал себя русским… Потом миг кончился. Стэна выбросило в явь. И он вдруг отчётливо ощутил, что цепь предательства бесконечна, что он лишь крохотное звено в ней, почти невидимое и неосязаемое… Каинов грех. Или ещё хуже. И вспомнилось нелепое пророчество то ли из Библии, то из комиксов, что проклят будет род предавшего мать свою до двенадцатого колена. Он начал загибать пальцы с деда. Потом сообразил, что лучше считать с себя самого… нет, эта условно круглая Земля столько не могла протянуть — и, значит, они прокляты до скончания веков.
   Там, за окном, пушкипалили без устали и в небе было светло от гирлянд и букетов, и народонаселение в восторге подбрасывало вверх чепчики, американские флаги и пивные бутылки. Стэн долго всматривался в толпы на площади… нет, там не было хмуроликих че гевар, не было и Мининых с пожарскими… там не было даже вечно недовольного чем-то Мони Гершензона. Там вообще не было свидетелей. Там был вечный, нескончаемый праздник. Пир! Счастье и радость переполняли чумную Россиянии). Есть упоение в бою, и бездны мрачной на краю… Нет! всё не так! какой там бой! какое, на хер, упоение! Толпы народонаселения радостно упивались и ухохаты-вались. Есть упивание в пиру, и охерение в миру, наш председатель Жуванейтский, всё остальное — по \еру…
Из замечательной жизни замечательных людей
   — Ну, шо, товарищи, процесс пошёл? — спросил пациент.
   — Пошёл! — ответил ему санитар. Ткнул кулаком в жирный загривок и дал коленом под не менее жирный зад.
   Пациент оказался болтливым и суетливым. Пока его вели по бесконечным коридорам клиники, спускали на лифтах вниз, он всё нёс какую-то околесицу про новое мышление, социал-демократию с человеческой образиной, консенсусы и пиццу. Плешивый лоб у него был подозрительно заклеен пластырем.
   — Это для конспирации, товарищи, — объяснял пациент. Хотя никто ни о чём его не спрашивал. — Шоб экстремисты не узнали! И провокаторы…
   Он всё молол и молол что-то. Его не слушали. Санитары тычками гнали конспиратора к палате.
   — Токо вы меня ненадёжней упрячьте, поуглыблённей, — настаивал пациент, — за нами давно следят!
   Санитары хихикали. Куда уж глубже… Только ведь бестолку всё… этих обалдуев куда ни прячь!
   — Бог шельму метит, — сказал один. И дал пациенту пинка. Толстая рифлёная подошва утонула в жирном гузне.
   — Верно, — заметил другой. — Горбатого могила исправит! — и дал ещё пинка.
   — А вот это преждевременно, товарищи, — заегозил пациент, — мы ещё не всё перестроили и не всё к консенсусу привели… обождите с могилой…
   — Не хера ждать!
   Санитары поставили плешивого пациента заклеенным лбом к стенке, потом согнули его в три погибели. Будто собираясь проверить, нет ли у него в заднице «малявы». Но не стали… Больные в палате сами проверят. Им сподручней. Развязали рукава смирительной рубахи. Щёлкнули замком-засовом. Окованная дверь палаты с решетчатым оконцем скрипуче распахнулась.
   — Вот твоя могила, интриган!
   Они впихнули плешивого в палату. Протерли руки прихваченным спиртом. Немного приняли внутрь, для дезинфекции. И ушли. Работы было много. Наверху постоянно кто-то болел…
   Они не видели, как плешивый с размаху, запутавшись в полах рубахи, рухнул в парашу. И долго, как в Фаросе, не решался вынуть из неё голову. А когда решился и вынул, то, не вставая с карачек, обратился к другим пациентам, которые любознательно взирали на него с нар и шконок, с пространной речью. Впрочем, речь из-за наби-тия полости рта испражнениями не получилась.
   — Это, товарищи… — сказал он проникновенно, — просто какой-то глобализьм с человеческим лицом, я вас уверяю!
   — Это просто морда в говне, — поправил его кто-то.
   — Меченная морда! — дополнил ещё кто-то. Плешивый в испуге провел дрожащей ладонью по лбу. Пластыря не было. Он лежал в параше. А морда и на самом деле была в говне. По самую отметину.
   — И вообще, — сказал третий, явный авторитет в законе, — ты чего пидор, говноед, что ли?
   — Позвольте, позвольте! — зашестерил блеющим голоском четвёртый, бывший знаменитый правозащитник Ку-вылёв. — Каждый имеет право свободного выбора… Вот я, к примеру, выбрал нелёгкую долю шестёрки с нетрадиционной ориентацией на удовлетворение потребностей товарищей по палате, вы — нашего глубокоуважаемого пахана-президента, а этот меченный господин… — в дрожащем голоске Кувылёва появились ревниво-обиженные нотки, — ещё ничем не доказал своё истинное значение, как вы изволили выразиться, пидора, а уже претендует…
   Тут правозащитник с плешивым кинулись друг на друга, вцепились в остатки волос и в уши, принялись царапаться, кусаться, визжать и кататься по палате. Минут пятнадцать авторитет наблюдал за их возней. Потом пинками загнал правозащитника на его место под шконку, а плешивого на парашу.
   — Докажет ещё! А долю он сам выбрал… — подытожил авторитет. Подошёл к плешивому, помочился на него и в парашу. — Выбрал, тут тебе и место, говноед меченный!
   Через неделю санитары доставили плешивого пациента к лечащему врачу, профессору Асклепию Гробневу, главному специалисту по вялотекущей паранойе.