А бандиты (настоящие бандиты, а не сявки на мерседесах) мечтают улететь на другую планету… на этой им всё обрыдло.
    Мне не очень-то жалко было несчастного соседа. Я с ним и знаком-то не был. Просто эта шушера должна была знать, что моих соседей трогать нельзя. И ещё, что я человек творческий, впечатлительный, с лабильной нервной системой, как сказал мне один знакомый психиатр, с которым мы пили три года назад в одном препо-ганейшем лондонском пабе, что я могу не простить… просто не простить, и всё! я ведь не подписывался под библейскими заповедями и никому не обещал быть Иисусом Христом!
    Я вообще несвидетель.
 
   Горные лыжи, ночь, свет по трассе, охранка… тысячи верных «быков» расшибают лбы, ломают хребты, не отстают… дело государственное! Дельфины в бассейне… Портреты в кабинетах… Державшие с вертикалью… Демократия, блин… Дед-повар и «Закон об экстремизме»… Писатели в тюрьмах… Олигархи на свободе… За хищение в особо крупных размерах — канал на ТВ и место в Думе… НАТО под Питером… Партнеры без галстуков и трусов… Немецкие лицеи… Турецкие бордели… Новый порядок… У преступников нет национальности… Аллах акбар! Сколько тысячелетий надо поливать свою землю кровью и потом, чтобы три толстяка сдали её в утиль… Альтернативы нет… Уряя-а! Вова едет по лыжне, а мы по уши в говне… Просто демократия… просто кратия… просто кря-кря…
«Отступление в реальную жизнь»
   Матёрый человечище с глыбистым лбом философа мерил камеру-палату плюгавенькими шажочками, не вынимая больших пальцев рук из-за подтяжек и картаво бормоча себе под нос:
   — Да-с, проорали! всё проорали!
   Доходя до угла, обитого, как, впрочем, и стены и потолок, толстым серым войлоком, он резво подпрыгивал вверх, пытаясь дотянуться до края портрета, сорвать его… и не допрыгивал. Лишь изредка он повисал, вцепившись в край рамы, намертво пришурупленной к стене, и висел час, другой, третий, мелко суча ножками, дёргаясь и лукаво улыбаясь.
   Полгода назад приходили дюжие небритые санитары. Это они сменили содержимое стальной рамы, выдрав изнутри какого-то седого одутловатого мужика с красным носом и мелкими злобными глазками, и вставив нового — лысоватого, с лягушачьим ртом и водянистым нездешним взором. Был он чем-то похож и на лоботряса Бухарчика, и на ренегата Каутского, и на иудушку Троцкого, коли того побрить наголо, помыть в бане и хорошенечко протрезвить, и даже на суетливого домового из заокеанского фильма про Гарри Поттера. Просто очень похож! Но матёрый человечище знал, что это он сам в молодости, ещё без усов и бородки, но уже шустрый и настырный, а подпись под портретом — его новый партийный псевдоним…
   И потому, вися и суча ножками, он орал:
   — Только не делайте из нас икону!
   Патлатая старуха с коровьими базедовыми глазищами, сидевшая в другом углу, крестилась на портрет-икону и шептала как молитву: «всё путём! всё путём!» На ней была майка с такой же надписью, в руке она держала голубенький флажок то ли с коалой, то ли с гризли. Старуха ёрзала, чесалась, скреблась под мышками… Клубы седой перхоти вздымались ввысь и оседали на майке и флажке, когда старуха осеняла себя большим пятиконечным знамением.
   Пела она тонюсенько, заунывно, но истово: «Я себя под Капутиным чищу, чтобы плыть в демократию дальше…»
   Матёрый человечище умилялся, плакал, размазывая сопли по жилетке, по галстуку в замусоленный горошек, и твердил что-то своё про иконы, интеллигенцию, говно и эмпириокритицизм… И было в палате благостно и лепо.
   «Тихо, тихо лети, пуля моя, в ночи — ласковым мотыльком и не тужи ни о ком»

 

Амбулолюдия. Черный человек, народные террористы и Охота на президентов

   Кеша приехал ко мне на огромном лимузине — раньше я такие видел только у президентия Россиянии и в Нью-Йорк-сити у толстых чёрных афроамериканских негров-мафиози. У негров лимузин был белый, у президентия чёрный, а у Кеши — перламутровый с прозеленью. Кеша был круче. Приехал он с двумя мордоворотами-охранниками. Но я этих быков в дом не пустил, не хрена тут свои порядки наводить.
   Они поглядели на Кешу — мол, мочить его (меня) или в багажник и на правёж.
   Кеша послал обоих вниз и одновременно на хер.
   И сразу утратил весь лоск.
   — Всё, мне кранты, — сказал он.
   А я вспомнил, как в юности мы угоняли с ним машины — задрипанные «москвичи» и «победы», чтобы просто покататься, а потом бросить. Один раз даже угнали какой-то паршивенький грузовик с фанерной дверью. Он стоял почему-то во дворе. Вечером. В темноте. Раньше такого не бывало. Грузовик сам напросился. Когда мы допили последнюю бутыль «солнцедара», уже преследуемые милицейским «уралом» с коляской, грузовик пришлось бросить. Кеша первым выскочил из кабины — это было где-то на Кабельной улице — и прохрипел, задыхаясь: «Всё, мне кранты!» Он сломал ногу. В голеностопном суставе. Легавые тогда чуть не сцапали нас. Я еле успел дотащить Кешу до забора. Мы перевалились за него и притихли в кустах. Мы висели на волоске. Но тогда у Кеши не было столь обреченного лица.
   — Застрелись, — посоветовал я.
   Он усмехнулся. Отпил водки прямо из бутылки, из горлышка. Поглядел на меня умудрённо, будто был втрое старше, будто это он, а не я писал философские романы и исторические трактаты.
   — Ты же знаешь, чем я занимаюсь.
   — Знаю, — ответил я. — Ты мне мешаешь добить статью в субботний номер!
   Ну, конечно же я лукавил. Мне самому порой очень хотелось заниматься тем же, мочить всякую сволочь, только не по заказу, не через себя, а как вольному художнику, по собственному выбору, уж я бы отвел душу.
   — Они заказали старика Охуельцина! — прямо сказал Кеша. — Очень серьёзные люди заказали! Или он, говорят, или ты… понял?
   — Какие люди? Говори точно…
   Кеша скривился. Побледнел. Водка из бутылки полилась на мой ковёр… Он стал похож на обречённого, на смертника под топором палача. Или на гения, выпившего стакан яда.
   Лик его стал одухотворенным и печальным.
   — Он был один… Вчера после полночи, карета чёрная… нет, тачка, мерседес… была гроза, — Кешин голос дрожал, — и этот человек, весь в чёрном… он мне не назвался! я даже и лица не разобрал! это конец! я знаю это кто! — он схватился обеими руками за голову, сжал виски. — О, чёрный человек! о, чёрный человек…
   Допился, подумал я про себя. Но я тоже кое-что знал, а именно, что расспрашивать у психов про их призраков никак нельзя, иначе призраки начинают материализовы-ваться. Лучше другое…
   — Старика Охуельцина?! — уточнил я.
   Это было невозможно. Охуельцин устраивал всех. Олигархов и патриархов, бомжей и ди-джеев, демократов и пидормотов, коммунистов и глобалистов, братву и прокуроров, либералов и бабуинов, банкиров и челноков, абсолютно всех… может быть, кроме патриотов. Но патриотов у нас в Россиянии не было, чай не Израиль! И даже не Палестина.
   — Так прямо и заказали… самого президентия?
   — Имен-фамилий он не называл, — пояснил Кеша, и совсем сумрачно добавил: — сказал лишь, генерального убрать! Всучил аванс… и тут же в ночь уехал! как провалился! и гроза прошла!
   — Уехал в ночь он! А заказ оставил?! — переспросил я.
   — Оставил! И пути обратно нет!
   Кеша сел на ковёр и зарыдал. Я впервые видел его рыдающим. Да, пути назад у него не было, как и у меня, как и у Заокеании после 11 сентября, когда мир изменился [7]и поделился на «до» и «после». Мы все менялись. Неизменным оставался один Заказчик.
   И это было круто.
   Кто сказал, что мы живём в обществе потребления? Мы живём в Обществе Истребления.
    Милицейский юноша ещё раз пришел ко мне, но уже без фуражки. Долго и скромно тёрся в прихожей. Потом сказал со смущением:
    — Вы уж простите… я и не знал, что вы знаменитый писатель…
    — Да ладно, — ответил я, — знаменитым вон госпремии дают, а меня и в телеящик не пускают…
    Оказывается, у него дома были мои книги, и он принес одну подписать. Я подписал. А заодно подарил и совсем новую, про Америку… Юноша, как и все россиянские юноши, думал, что настоящее счастье там, в Заокеании. Он не знал, что счастья в жизни вообще нет.
    Потом мы долго сидели и пили водку. Точнее, пил один он, а я просто косел вместе с ним от избытка чувств и вспоминал пьяного Вознесенского, который говорил мне что-то про вертикальные поколения, в которых нет возраста, а есть единение душ. Юноша так же, как и я, ненавидел всю эту хренократию. А когда я заметил к слову, что одну из очень — очень! — больших шишек уже заказали, он взвился под потолок.
    — Да я б этих гадов собственными руками вешал на фонарях! Жаль фонарей не хватит…
    Неделю назад то же самое мне говорил таксист, что подвозил меня в аэропорт с консилиума по архаической этнологии. Слово в слово!
    Потом мы пошли вниз. И долго били морды охранникам из «фирмы». Те визжали, рыдали, распускали сопли, грозились заявить в милицию и подать в суд. В ответ мой пунктуальный и законоисполнительный милицейский друг вытащил из широких милицейских штанов лист бумаги и ручку.
    — Свидетели! — грозно объявил он многочисленным зевакам, что радостно смаковали побоище. — Кто будет свидетелем! Подпишите протокол!
    Старушки, пенсионеры, мамаши с колясками и бомжи с алкашами начали деловито расходиться.
    — Мы не свидетели, — сказали они хором.
    Янесвидетель. Я просто зернышко в этом огромном мешке, что называется жизнью. Кто несёт этот грязный и драный мешок? Куда? И зачем?! Кеша говорил. Создатель… Я не уверен в этом.
   Зерна сыпятся во все прорехи… Но мешок не пустеет. На мешке печатью чёрная восьмёрка… («большая», хе-хе!). Когда мешок качает из стороны в сторону, она превращается в знак бесконечности, в эдакую тоскливую и занудную ленту Мёбиуса… В прореху я вижу рог дьявола. Диа-Вола — бога Ваала, Бела, Велеса и Волоса. Это он князь мира сего. Он незрим, как гравитация.
   Он правит жизнью.
   А Бог просто отдыхает.
   Он уже сделал своё дело.
   Зёрна летят в прорехи… в пустоту, где нет никакого рая и никакого ада, нет гурий и эдемов, серафимов и кущ… где нет ничего, даже пустоты.
   Увы…
   Нынче не то, что при проклятом тоталитаризме, когда была тишь да гладь, пустые лагеря и Божья благодать. Нынче мочат на каждом шагу: в основном у подъездов, в подъездах и в сортирах. По десятку на день. А то и по три. Демократия! Не захочешь, а кого-нибудь пришьёшь… Кого-нибудь? А почему кого-нибудь? Может, перед тем, как пришить, немного мозгами пораскинуть… Ай, да чёрный человек! ай, да сукин сын!
   Ведь в России нашей непутевой пока до виновника всех бед доберутся, перемочат половину неповинного народонаселения… да и то не доберутся. Это только во-ланды всякие встречные-поперечные, с которыми не надо заговаривать, наперёд знают, кому какой кирпич на голову спихнуть… А мы всё больше в соседе главного вражи-ну видим. Калечим ближнего своего почем зря, чтоб дальние боялись. А дальние не боятся, а смеются… над убогими дураками.
   Вот и Кеша опять звонил, каялся:
   — Стыдно, сам себя уважать перестаю, Юра! — плакался он мне. — По мелочевке работаю… на неделе двух губернаторов списал да банкира, блин! меня уже тошнит от этих банкиров! Не хотел… противно руки марать, да пацаны уговорили, у них семьи, тяжело без работы…
   — А губернаторов за что? — спросил я, хотя мне было плевать и на одних мародёров, и на других.
   — Одного рыбная шобла слила, другого таможенники. Оба, сучары, не по чину долю с хабара драли…
   — Так ты б заодно и шоблы-ёблы эти слил, остохренели они всем, не меньше отцов народа! — я знал, что говорил, я знал, что когда какого-нибудь «народноизбранного» бугра сливают, веселится и ликует всё народонаселение — праздник! бальзам на душу!
   — Слил, — грустно признался Кеша, — только опять на сходняке будут пинать, мол, заказчиков скоро не останется… не принято у нас, Юра, кур резать, что золотые яйца несут. Я б и о пузанов руки не поганил, да бабульки с дедульками письма шлют: один, сучонок, всех поморозил на севере, другой азерам храм под казино сдал… пришлось наказать. Они ж иначе не понимают. Слыхал, небось, намедни у чеченов бизнес-центр спалили? Моё дело. Сейчас людишек всё международными террористами пугают, чтоб вконец охмурить, забить и обобрать. А я, Юра, народный террорист… Я за народ…
   Кеша говорил правду: со всей Россиянии писали ему горестные послания-жалобы, больше, чем в Кремль и прокурорам, добрая весть шла о Кеше по стране великой, никому кроме него не нужной.
   Глазунов писал его портрет, а Клыков лепил статую.
   — Богоугодное дело делаешь, — сказал я, — это тебе зачтётся. А про главное, небось, забыл?
   Кеша засопел в трубку.
   Я его хорошо понимал. Так бывает. Когда поднавалит-ся нечто огромное, тяжкое и давящее, так хочется расслоиться по частям, на мелкое и суетное.
   — Схемы строю, — наконец ответил он.
   Но меня, старого ловца душ человеческих, не так просто было провести. В жизни всегда планы лопались, конструкции рушились и дело делать приходилось вне схем.
   — Кеша, готовиться и прожекты лепить можно всю жизнь, — начал я зачитывать ему моральный кодекс строителя хрустальных замков и городов солнца, — а проще, как говаривал один знатный покойничек из парижского Пантеона, ввязаться в драку, а там поглядеть, кому рога вперёд сшибут… Кстати, как твои видения?
   — Каждую ночь приходит… — признался Кеша.
   — Пьёшь?
   — На хлеб мажу!
   — И что говорит?
   — Помалкивает. Стоит в углу… и помалкивает. А у меня душа рыдает и трещит по швам… весь в слезах просыпаюсь. Из Швейцарии самого дорогого психотерапевта присылали… восемь сеансов!
   — Ну и что?
   — Нашим оказался. Петров, Моисей Соломоныч…
   — Да, я не про него! Что нашёл? Диагноз какой?! Кеша засопел. Обычно он сопел и кряхтел, когда не мог
   решиться, говорить или нет. Торопить его не стоило. И я молчал, уже догадываясь, что он скажет.
   — Толковый мужик. Долго по душам беседовали, — начал Кеша издалека. И вдруг выдал как на духу: — А после восьмого сеанса положил руку мне на плечо, гад, в глаза поглядел, печально и мудро, будто из плена вавилонского, и сказал: «Кеша, этот заказ надо выполнять. Надо!»
   Я замер на своём конце провода. Будто предо мною встала вдруг тень черного человека и пахнуло ночью.
   — Я ему, мол, Абраам Моисеич, а клятва Гиппократа? Вы же доктор?! — бубнил Кеша. — А он мне: «Послушайте старого еврея, молодой человек. Вам дали хороший заказ, чего вы пыль подымаете, делайте таки ваше дело…» Я чуть со стула не упал. Профессор! Светило!!
   Надо было успокоить друга.
   — Кеша, любой фельдшер, ежели визави, [8]скажет тебе то же самое. Кончай комплексовать! Займись делом.
   — А чёрный? — спросил он с ужасом.
   — А что, чёрный, он тебя трогает, что ли?
   — Нет…
   — Ну и ты его не трогай! Делай своё дело… и не ной!
   — Сговорились! — прохрипел он. И повесил трубку.
   Были понятные времена, боевики-бомбисты окаянные немилосердно мочили исполнительную власть: царей, министров, генерал-губернаторов, городовых и городничих… Были да сплыли. Накатило непонятное третье тысячелетие, откуда ни возьмись объявились ужасные международные террористы и начали со страшной силой захватывать в заложники и мочить простых, никчёмных людишек, тысячами и миллионами — с таким рвением, будто всё на свете зависело именно от этих никчёмных человечков, толпящихся толпами… И стали мудрые власти на них всё списывать. И стали ими народ до посинения пугать и стращать. Будто других проблем больше и не было… И все верили и очень сочувствовали отважным и бескорыстным властям, которые день и ночь не спали, а всё спасали мировую демократию от коварных и злобных международных террористов да всё строили себе новые укреплённые резиденции за многометровыми стенами, чтобы оттуда успешно и непримиримо бороться с международным терроризмом… Народ рыдал от умиления. И ставил свечки во здравие заботливых правителей-державников. Денно и нощно молил за них Бога…
   Но Бог-то не фраер.
   Иногда надо спускаться с небес. Увы.
   Вчера утром, возвращаясь из ночного клуба, в который меня затащил один мой читатель (хозяин этого притона), я вышел из машины пораньше, отпустил водителя… и с километр брёл по родным улицам до дома. Брёл в самом мрачном расположении духа. Брёл мимо бесконечных деревянных ящиков, с которых азеророссияне кавказской национальности продавали всё: от шнурков и ананасов до бюстгальтеров и героина. Кучки ментов, как цепные псы, готовые вцепиться в любого прохожего-перехожего, охраняли мордатых золотозубых хозяев… за что те им бросали время от времени кости и объедки со своего стола.
   На остановке под лавочкой лежала пьяная русская бабёнка лет тридцати, опухшая и слюнявая. Раньше, при старой власти, да и при беспокойном старике Охуельцине бабы не валялись под лавками. Они стали валяться при реформаторе Перепутине…
   Я нагнулся, вгляделся в лицо бабёнке, надеясь узнать в нём жену или одну из дочек нашего великого реформатора… Нет, те были где-то в другом месте… Такова суть реформ: ведь даже если все русские бабёнки будут валяться пьяными по дорогам, перепутинские всегда будут в другом месте… где? не знаю… может, в своих замках на Рей-не… а может, в Грановитой палате или на показе мод в Париже… или на ранчо в Техасе… только не под лавкой.
   Почему?
   Потому!
   Потому что реформаторы не ставят свои опыты на себе, на своих супружницах и дочурках. Подопытного материала и без них хватает. Оле-оле-алилуйя-а!
   Я раньше читал, что вурдалаков отстреливают серебряными пулями. Однако! Всю жизнь едят с серебра… мало! не наедаются! и мочить их надо серебром! в серебряных туалетах! на золотых унитазах!
   Кеша так и не попал в ту ночь на скайдеку Сирс-тауэра. Хотя в занюханный чикагский аэропорт мы прилетели вместе.
   Жирный боров на контроле долго вертел его паспорт. Бледнел, зеленел, трясся. Потом вызвал двоих не менее жирных мордоворотов на подмогу. Ткнул в Кешу пальцем-сарделькой. И сказал:
   — Это не Булигин! Это Япончик!
   — Япончик сидит в тюрьме, — поправил его один из мордоворотов и злобно уставился на Кешу.
   — Значит, сбежал!
   Меня всегда поражали чудовищная тучность этих за-океанцев и ещё более чудовищная тупость. Не все штатники были полуторацентнеровыми бегемотами. Но все были невероятно безмозглыми болванами. За исключением русских эмигрантов и россиянских евреев, которые здесь кичились, что они-то и есть настоящие русские (и это сущая правда! даю голову на отсечение!)
   Япончик, этот благородный разбойник, русский Робин Гуд, сидел в задрипанной американской тюрьме, только потому что был аристократом духа и праведником. Шустрые прохвосты-«перестройщики» обобрали вчистую пол-Россиянии и умотали в Штаты. Япончик на свой страх и риск, как Дон-Кихот Ламанчский, поехал за ними, чтобы вернуть уворованное и просто восстановить справедливость. Справедливость восстанавливают праведники. Япончик, как и Кеша, был праведником. Почти святым. Он жил по Божьим заповедям, и потому был в законе. Но администрация и судьи Заокеании предпочитали дружить не со святыми авторитетами и благородными аристократами духа, а со всякой шпаной, с фраерней залётной, которая прибывала из разграбленной Россиянии с пароходами и самолётами баксов. И Япончика посадили.
   Вся Россия вздрогнула от ужаса, покрылась смертным потом. Беспощадная расправа друзей-заокеанцев над её национальным героем стала последним гвоздём в крышку угрюмого русского гроба. На следующее утро Россия проснулась Россиянией.
   И на то же утро Иннокентий Булыгин поклялся, что рано или поздно он вытащит Япончика из амэурыканских застенков! Даже если для этого придётся перебить половину Заокеании!
   — Сукой буду! — заверил меня Кеша.
   И я знал наперёд: не будет он никакой «сукой». Потому что он уже есть… кто? честь и совесть умершей России. Вот так! Россия умерла, сгинула! Но её честь и совесть остались: одна половина там, в Штатах, с Япончиком в камере, а другая здесь, в Россиянии, в Кешином чистом и большом сердце…
   Но что могли знать про его сердце чикагские боровы!
   Кеша вырвал свой паспорт из грязных лап, плюнул в жирную рожу и неспешно, с величавостью и достоинством пошёл назад, к самолёту. По дороге он как бы невзначай сшиб с ног семерых амбалов, что пытались его задержать, вытер подошвы о последнего и царской поступью взошёл по трапу на «территорию независимой Рос-сиянской Федерации».
   Я просидел в зале ожидания, пока самолёт не улетел. Потом помахал вслед уносящемуся в поднебесье Кеше. Освобождение русского святого, в натуре, откладывалось… Я не был знаком с Япончиком. Лишь раз как-то мы сидели в одном застолье. Случайно, я вообще не любитель застолий, и затащил меня на него Кешин и мой друг-фээсбэшник, полковник, который люто, до скрежета зубовного невидел все эти «реформы», придуманные для лохов… Я сидел мрачный и понурый. Сволочи-критики изводили меня за очередной роман и почти все издатели глядели на меня волками за то, что я, по их мнению, как-то не так любил демократию и демократов, Я получал в день по пятьсот добрых писем от читателей, и не мог на них ответить — пресса обрубила последнюю связь с народом, потому что я не визжал от восторга по части «свободы слова» и «гласности», которые достались кучке ублюдков. Но не это убивало меня… Болела мать. Ещё тогда. И я не знал, как ей помочь… Бессилие! Япончик читал Есенина, вдохновенно, со слезой… Ты жива ещё, моя старушка? жив и я, привет тебе, привет… Он читал сердцем. И я слушал сердцем. Так умеют слушать друг друга только русские. И такими бессильными могут быть только русские. Когда щемящая тоска убивает последние силы, и опускаются руки, и наворачиваются слезы, и раскрывается бездна, в которой рано или поздно канет всё — во многая мудрости многие печали — и видится грядущее, и нет в нём света… но есть слово… ибо Вначале было Слово… и слово было Бог… и в конце будет слово… И молиться не учи, не надо, к старому возврата больше нет — почему? почему?! — ты одна мне помощь и отрада, ты одна мне несказанный свет… Это было незадолго до его отъезда. Мы не были знакомы, и так и не познакомились тогда… Но мы оба боролись с ветряными мельницами.
 
Я вернусь, когда распустит ветви
По-весеннему наш старый сад…
 
   Он вернётся, я верил в это. Только сада больше нет, его вырубили на дрова, продали и пропили… Вишнёвый сад… всё в прошлом, теперь там куча грязных ларьков, чужая речь и бомж дядя Ваня, в струпьях, безумный, патлатый и бородатый лежит в замерзающей луже мочи и всё плачет по трём сестрам, которых продали в турецкие бордели. Россия умерла. Да здравствует Россияния! Через полчаса после отлёта Кеши я был под Сирс-тауэром, под этой уродливо-кособокой громадиной с двумя рогами-антеннами дьявола на макушке. И мне вдруг расхотелось подниматься наверх, пить паршивый американский кофий на «небесной площадке» самого высокого в мире небоскрёба. Нельзя дважды ступить в одну воду. И я медленно побрёл по набережной, по центральному району с дурацким названием Лупа, в сторону «сталинских» высоток. Я брёл, распугивая алчных и наглых чаек… и думал всё о том же. Надо было просто оставить голову с её мозгами, с её памятью в Россиянии, как это делают миллионы таких же как я бродяг… но у меня это никогда не получалось. И только встречные афроамери-канские негры, такие же жирные, как и евроамериканские гринго, напоминали мне, что я бреду не вдоль Яузы… Мне хотелось основательно встряхнуться, забыть обо всём и улететь в одуряющую нирвану, просто чтобы не наложить на себя руки. И потому я оставил позади милые сердцу высотки тридцатых. И как зомби, ускоряя шаг и цепенея на ходу, двинул к чёрной полицейской вышке Хэнкок-центра, к этому кошмарному небоскрёбу, выстроенному в стиле барачно-лагерного ампира… Оттуда через всю Лупу неслись тяжелые и ритмичные удары беспощадных барабанов… а значит, вакханалия начиналась, без меня, но я должен был успеть… Клин выбивается клином. А зло вышибается злом… я это давно понял… не молитвами и постом, не причастиями и смирением… нет! когда зло, вливаемое в тебя миром, начинает переполнять душу и разъедать её, надо просто броситься в океан зла, с головой, опрокинуться в него… и этот чёрный океан вытянет, высосет из тебя ту твою каплю, что кажется тебе вселенной… Под Хэнкоком уже бесновалось сотни четыре страждущих очищения — извивались, орали, прыгали, вопили… их вопли тонули в рёве и гуле тяжелого и разухабистого рока, наглого, напористого, завораживающего душу, без российской зауми, доводящего до осатанения или столбняка — гипнотическая черная месса! Какая-то рок-банда в черных шляпах жарила вживую так, что содрогался тюремно-лагерный небоскрёб, трясся весь мир и сонмы демонов пили из душ людских чёрный сатанинский коктейль. Я рванул ворот на рубахе, мотнул головой, закрыл глаза… и ощутил, как ненависть ко всему миру исходит из меня. Господи, утоли моя печали! Ну, почему мне не остаться здесь навсегда?! Раз и навсегда! На хер мне сдалась эта Россияния, где вечно одни вечные проблемы и ничего кроме проблем!!! Здесь нет проблем! Здесь только музыка… Нет, это не музыка… это за пределом всех музык… это за пределом жизни! даже той, что под вечным номером восемь!
   Я люблю эту бешенную музыку хард-рока и хэви-металла, безумно люблю! не меньше, чем Моцарта и гениальнейшего Петра Ильича… и пусть её зовут сатанинской, дьявольской, она вселяет в меня силы, когда нет больше сил жить! она заряжает мою изнемогающую душу… и я ещё как-то держусь! иначе… иначе бы я давно лёг лицом к стенке, как Гоголь, скрючился… и так же бы умер через неделю или две, опустошённый и одновременно пресыщенный всей этой мерзостью омерзительного бытия, в котором нет ни любви, ни правды, ни смысла… ни живых душ. Но в котором пока ещё есть музыка.