Страница:
— Мы не вытянем это дело, — вдруг сказал Кеша.
— Не мы, а ты, — поправил я его.
Я знал историю. И я знал, что наша история кончилась. И началась история чёрных обезьян. И можно перебить хоть всех президентов, премьер-министров, губернаторов и народных избранников по всему белому свету — ничего не изменится. Ни-че-го!
Мы ждали Эры Водолея.
А пришла Эра Чёрных Обезьян.
И наплевать…
Я жил в будущем. И в прошлом. Точно зная, что никакого настоящего нет.
А жизнь-житуха текла себе хмельной рекой.
Как-то на одном из митингов непримиримый оппозиционер Ельцюганов совсем разошёлся — нахмурился, набычился, напыжился до зверовидности необычайной. И как заорёт с трибуны благим матом:
— Долой, понимать, антинародный охуельцинский режим! Доло-о-ой! — и ещё чего-то такого, чего пером не описать. — Долой продажных американских ставленников и марионеток!!!
Народишко так и прыснул от него. Бежать! Бежать, покуда омоновских и натовских витязей не кликнули! Каждый бежал, трясся и думал про себя: ну и матёрый же этот главный оппозиционер, ну и крутой бунтарь за счастие народное — прямо Стенька Разин! чистый Пугачёв Емельян!
И у каждого сердце пело: хрен с ним, с режимом окаянным! главное, чтоб пронесло! Не все ж такие матёрые и бесстрашные как этот заступник наш, дорогой товарищ Ельцюганов.
Во как завернул!
Сам пьяненький старик Ухуельцин [25]рыдал перед телевизором, жевал сопли и рвал рубаху на груди.
— Так их, понимать, марионеток! Совсем уели! Давай, Галоша, дава-а-ай! Обличай сволоче-е-ей! Ставленники проклятущие! Режим ненавистный, понимать! Иго заокеанское! И-ех, Гапоша, жги, не жалей гадов, один раз, понимать, живё-ё-ём!
И уж совсем было бросился к вертушке — в посольст-вие американское звонить и гнать иродов с земли русской, всех до единого и навсегда, понимать. Да так и не позвонил — они ж нехристи, души россиянской понимать не могут, ещё с должности снимут, вернут в завхозы по стройкам — куда ему тогда, кругом же сволочи одни!
— И-ех, Галоша, разбередил ты мене рану старую. А всё одно, люблю стервеца! Кликнул референта-холуя.
— Давай-ка, брат, за пузырём сгоняй да заодно указ заготовь, чтоб Гапона к самому главному ордену за заслуги перед Россиянией!
Помощничек поглядел на старика Ухуельцина внимательно, и тот понял, что опять чего-то не то, понимашь, сморозил. Насупился, накукожился. Переменил волю. Но про пузырь оставил. Волевой был старик, кремень.
Демократы на него намолиться не могли. Батюшка! Как-то раз старик Ухуельцин решил, что с него хватит. Народ, сволочь, всё равно не ценит. Придворные, прихлебатели хреновы, того и гляди сожрут. Детишки родимые ославят на весь мир… Вспомнил он про охеревшего Хер-ра, не знавшего меры. И сказал:
— Дорогие россияне! Потом подумал и добавил:
— Только, понимашь, чтоб дачу, резиденцию, машину, охрану и закон — мол, полная амнистия, всё списать и забыть, понимашь, и чтоб не трогать и даже косо не глядеть! И не только меня, а чтоб всю семью, родню, близких и… А то, понимать, не уйду!
Потом ещё немного подумал и опять добавил:
— И пенсию, и лечение за границей, и орден Гроба Господня, и почетное звание Пожизненного первого Генерального Президентия всея Россиянии!
Потом ещё малость подумал, ухи поел.
Съездил на Святую землю.
Выпил как полагается. Помолился. Про грехи свои страшные начал вспоминать…. ни одного не вспомнил. Безгрешный был, видно. И заключил:
— Я вооще-то, понимать, приехал на святую землю… Вижу, тута у вас, нормально всё, свято… и я, понимать, чувствую себя нормально… значит, я кто есть? — и сам ответил глубокомысленно, аки философ, обращавший Владимира Красное Солнышко: — Значит, я и есть, понимать, святой…
Матёрый был старичище.
Но местные фарисеи, чистоплюи и крючки, его поправили — мол, святым должны иерархи объявить, после смерти, и то ежели с мощами всё обойдётся, не прокиснут и не протухнут.
Старик Ухуельцин окинул мутным взглядом свои обильные «мощи» — нет, помирать он не собирался, куда там, скажут ещё! и мира-то не повидал, всё в хлопотах, а надо в этом, понимать, цивилизованном заграничном миру пожить малость… И поправился:
— Президент я… святой! Вот!
Это было другое дело.
Все дружно захлопали в ладоши. Хоть кем себя обзови, только с глаз долой, надоел уже! А Бирмингер, он же Ридикюль утешил:
— Мы тя ещё канонизируем… Погоди.
Какой-то юродивый, сидевший возле собора Рождества Христова прямо в Бет-Лехеме (по-русски Вифлееме) вякнул по простоте:
— Грех канонизировать царей-иродов! Богородица не велит!
Совсем юродивым был, понимашь.
Только Ридикюль его ногой пнул, клюкой ткнул. Да и анафеме предал. Больше на всём белом свете не было кого анафемам предавать.
«А кто брата тронет, завалю», — сказал брат. И завалил. Дай тебе Господь удачи, Кеша!
Бет-Лехем городишко серый, желтый и пыльный, поселкового типа арабский городок. Храм там такой, что коли заранее не скажут, что храм, пройдешь мимо, да ещё и плюнешь.
Большое видится издалека. Сердцем.
А вблизи большое расплывается. И остается мелочь всякая: мусор повсюду, жара, туристы-уроды бестолковые, всегда в шортах, хоть в храме, хоть в конюшне, всегда с банкой пепси в руке и открытым ртом — Европа! культура! и ещё — поп-полунегр, благословляющий тут же за доллар, суета, истерически набожные итальянцы — о-о, Италия! и снова жара, снова мусор, мусор, мусор, мусор, мусор, мусор… мусор и суета. Торговля.
Иисус изгнал торгующих из Храма, даже с площади возле Храма прогнал. Бичами. Скрутил из сырых вервей и кож такие бичи, чтоб кожа на спине лопалась… И по-свойски, по-христиански, в песи и в хузары, в лапшу и капусту, чтоб впредь неповадно, чтоб на всю жизнь! В его библейские времена орденами не торговали…
Господи, сподобь быть подобием Твоим! аки и созданы мы все подобиями Божиими; дай в руци моя бич! Уж я отведу душу! Не мир, но меч! Как Ты учил…
Ладно, не надо меча.
Дай плеть! И силу! И волю!
Ибо проповедям время вышло, ибо не мечут бисера пред свиньями… торгующими и жующими. А изгоняют их. Как Ты изгнал…
Нет ответа. Нет силы… Нет воли… Тьма. Мрак. И подкладка в промежности демократии.
Я был в Вифлееме трижды… или четырежды.
Тогда там было мирно и тихо, несмотря на суету… и горы мусора, мусора, мусора.
Сейчас там арабы бросаются в евреев камнями. А те (прогресс с ветхозаветных давидовых времен) — пулями, газами, огнемётами, снарядами, ракетами, бомбами и «международным общественным мнением» — в арабов.
Дело семейное. И те и другие семиты. Конечно, обидно, досадно… Но не назовёшь же несчастных семитов-палестинцев антисемитами… эх, вот коли б камнями бросались какие-нибудь русские!
Уж на этих бы фашистов управа быстро нашлась.
На гоев поганых!
Бывал я в этом Бет-Лехеме.
За колючей проволокой. За вышками как в фильмах про немецкие концлагеря. Вся земля обетованная в этой проволоке и вышках — прямо не Ерец Израель, не Филисти-ния родимая, а Дахау с Освенцимом.
Бывал.
Но Моня был раньше. И до сих пор ещё стояла здесь на площади пред Церковью Рождества Христова его унылая скорбная тень. Даже стотонный мерседес старика Уху-ельцина не смог её раздавить… Вот так.
Монин призрак видели не все.
Я видел.
Моня трясся и грозил Храму кулаком.
— И года не пройдёт, аки поглотит тебя земля…
Моня был похож на безумного пророка. То ли на Иере-мию, то ли на Иоанна… нет, нет, он был отнюдь не крестителем. И вопил только потому, что твердо знал, на его святой иудейской земле никаких таких храмов с крестами стоять не должно! Они ему ещё в поганой России-суке надоели. Моня так и говорил всегда, как Синявский, он же Даниэль, или Израэль, или Абрашка Терц, не помню я этого литературно-лагерного януса, но люблю мерзавца за смелость, по-христиански люблю (а как мне ещё любить!) Так и говорил в сердцах, брызжа праведной слюной (не от ума, конечно, какой там ум, а от страстной обиды и любви) — Россия-сука, мол! сука — Россия!
Я знал, что нынче Моня в первопрестольной ходит с крестом на животе и истово клянет всех вокруг нехристями. Но здешняя тень про нынешнего Моню ничего не знала. Призрак пророка был вечен в пространстве и времени. Как вечно изрыгнутое в пространство проклятие.
Одутловатые, томные арабы его не видели. Они видели меня, и в их черных масляных глазах была одна загадка — чего бы слупить с этого иноземца-иноверца, с этого лоха залётного.
А я стоял и проникался. Точнее, пытался проникнуться святостью здешних мест. Не получалось, к сожалению. Вот старик Ухуельцин сходу проникся, понимать, и ос-вятел. А у меня, понимать, не получалось! Видно, не готов ещё был, не созрел. По мне, нехорошему человеку, чтобы пропитаться насквозь духом святым, прежде надо было изгнать отсюда — и подальше! — всех торгующих: арабов, иудеев, эллинов — и всех покупающих козлов — мельтешащую и наглую иноземно-туристическую шоблу.
Привычное махровое человеконенавистничество, отчаянная мизантропия обуяли меня.
Не хотелось любить ближнего своего! Ну его на хер!
Пусть другие любят этих козлов, каинов и авелей!
И опять и снова хотелось, подобно Иисусу, взять в руки кнут с шипами. А лучше гранатомет… нынешние и кнута ни хрена не понимают.
Приехали, понимать, к святыням! А вглядишься в рожи — кто за елеем, кто за долларовым благословением попа-полунегра с опухшей лиловой рожей, кто за орденами, кто за призраками…
Торгующие во Храме!
Да, крутой был мужичок Иисус Христос (не святотатствую, но восхищаюсь земной ипостасью). Правильный! Конкретный! Реальный пацан!
Нет! Тогда и не пахло здесь стариком Ухуельциным, и до упразднения его с должности было далеко… но сердце не проведешь — знало оно, какая непотребность в самом чистом (духовно) и святом (тоже духовно) месте готовится. Наверное, и Монин унылый призрак неким подспудь-ем это знал — евреи, они чуткие! всё наперед знают! недаром их бедный Моисей сорок лет по пустыням водил. Намаялся бедолага. А ведь все в один голос кричат, даже еврей Фрейд, что сам Моисей-то не был иудеем, и был не Мойшей, а Мосхом, и даже языка не знал — при нем брат толмачом состоял, переводил. Вот, хлебнул, несчастный! Вот кому орден Гроба Господня надо бы! Посмертно!
А дали почему-то старику Ухуельцину… Может, за то, что он мог любого в гроб загнать? Даже народ целый, страну целую и даже содружество ещё каких-то там стран?!
Синклиту виднее.
А я так и думаю — дали за то, что Россию распял, народишко в гроб загнал… а сам, аки Лазарь, из гроба выполз. Всех надул, всех вокруг пальца обвёл. Хитрый, блин, ста-ричишко-то паучишко. Хитрей самого Ирода-батюшки.
Господи, прости меня грешного!
Возлюбил я Тебя. Но где же Твой бич?!
— Вы слыхали новость, — голос в трубке был знакомым, но у меня уже развивался склероз и я никак не мог вспомнить, кто это говорит, только предстали пред внутренним взором вдруг фуражка с диктаторской тульей и милицейские штаны, — не слыхали?! У вас ещё двух соседей укокошили! Сверху и снизу! Одного зарезали, другого удавкой придушили. Следователь грозится с работы уйти, папок для дел не хватает!
— Ну, и нечего дела заводить, — посоветовал я, — бюрократии и так с лихвой. Зарезали и зарезали. Дело какое!
— Во! и мы так думаем! — мой юный друг-участковый, а это был не кто иной как он, обрадовался. — Чуть не забыл! вам ещё поклон низкий от батюшки, книжку он прочитал — говорит, только после неё по-настоящему в бога-то и уверовал, стал как-то чище и духовней, говорит, надо бы вас клику святых причислить…
Я оборвал юношу, не мешало бы и меру знать:
— Вот сожгут, потом пусть и причисляют… На прошлой неделе я замышлял было Кремль штурмом взять. Доподлинно было известно, что в тот день гарант прятался именно там. Я написал огромный транспарант: «Долой узурпаторов! Всю власть народу!» И пошёл на Красную площадь, точнее, к бывшему музею Ильича-Бланка, где всегда толпились самые матёрые патриоты. Они были просто керосином, бензином, гексо-геном — только спичку поднеси! Они всё время орали, горланили, стучали по булыжнику кулаками и касками, кипели, бурлили и столь пламенно и праведно негодовали, что, казалось, только брось клич — и народный гнев будет и свят и безудержен. Пламенным революционным массам не хватало только вождя. Я возомнил о себе, что на какое-то время мог бы выступить в этой неблагодарной роли и повести народ на штурм демократодержавия, этого самого тираничного изо всех тираний ига. Я даже просчитал варианты: ежели нас наберутся многие тысячи и ярость наша будет священна, то мы сломим любые преграды и препоны, мы просто свергнем это иго и растопчем его; ну, а коли масс не хватит, то надо будет тихо и смиренно подойти к Спасским воротам и попросить, чтоб делегацию ходоков из благодарного населения благодарной Россиянии допустили до лицезрения велико-президентской сиятельной особы для передачи благодарственной Петиции оному… а там… там, в древке моего транспаранта была полуметровая игла с ядом кураре, от которой впадают в столбняк — уж пусть лучше в столбняке полежит, отечеству на радость — а я не промахнусь, не такой уж я вшивый интеллигент… впрочем, об этом я уже намекал выше. Оставалось самое простое — поднять массы.
Масс было человек тридцать. В основном, старушки, которых не добили в 93-м, старики-ветераны, недодав-ленные демократами на 9 мая, несколько сумасшедших и просто кипящая от негодования революционная молодежь. Ещё издали узрев меня с плакатом, они все как-то насторожились, насупились, притихли. Глаза их стали колючими и внимательными. Все знали друг друга, были проверенными боевыми товарищами… и вдруг. Мне не дали сказать и слова.
— Провокатор, — прошипела какая-то бабуся в кумачовой косынке и с комсомольским задором в очах.
— Ясное дело!
— Не наш! — заключил юноша с красным флагом. Они точно знали, кто должен ходить с транспарантами, а кто нет. Они вообще знали всё и всех…
— Товарищи! — обратился я к ним. — Вчера было ещё рано. Но завтра будет поздно! Промедление смерти подобно! Москва за нами… Победа или смерть!
— Чего-о?! — хором удивились революционные массы. Я опомниться не успел, как у меня отобрали плакат, самого скрутили и доставили по назначению — в приемный покой «фээсгэбэ» на Кузнецком мосту.
Там меня вежливо препроводили за решетку. Бдительные революционные массы пошли на выход. Но дежурный остановил их:
— Сотрудник Пассионария!
— Я! — бабуся с задором в очах бодро развернулась.
— А расписаться в сдаче провокатора… опять забыли! К вечеру меня выпустили. Какой-то в штатском, солидный и важный, ознакомился с протоколом, поглядел на меня сквозь решетку и сказал дежурному:
— Да я его романы читал… ну, загнуть умеет! фантазер! такая крутая фантастика, только держись, не оторвёшься, от корки до корки за ночь!
— Это не фантастика — подал я голос из-за решетки. — Фантастику не пишем, увольте!
— Да ладно вам, — примиряюще заулыбался солидный, взял со стола у дежурного какую-то книгу и сунул мне, — подпишите, пожалуйста, на память, будьте любезны!
Это была моя «Бойня». Дежурный читал её тайком, под столом. И наверняка, не помнил фамилии автора.
Хотя на обороте перелета было моё фото. Я подписал. И спросил:
— Протокол тоже на память?
— Протокол вам, Юрий Дмитриевич! Может, этот эпизодик в какой-нибудь романчик вставите, а? Только тогда нас не забудьте, ладно? — он крепко пожал мне руку, выпуская из-под замка.
— А как же игла с ядом кураре? Её куда?! — поинтересовался дежурный, печально глядя вовсе не на иглу, а на книгу, которую у него зажилил шеф. — С иглой как?
— Засунь её себе в жопу, — посоветовал солидный.
— А вам спасибо! Просто огромное спасибо! — он ещё раз пожал мне руку двумя своими крепкими ручищами. — За ваше творчество! Я после ваших книг даже как-то чище делаюсь и духовнее… скоро, видно, в бога уверую…
— Да нет тому меня ничего про бога, — открестился я. Но он замотал головой, явно намекая, что умеет читать между строк.
— И ещё вам спасибо огромное за одно доброе и нужное государственное дело, просто земной поклон!
— Это ещё за что? — не понял. Солидный замялся. Но потом разъяснил:
— Да мы тут один департамент, понимаете, сокращать намеревались… да как-то всё не знали как подойти к делу… В общем, вы нам очень и очень помогли!
Эх, как бы мне самому стать духовней и чище! как бы возлюбить эту жизнь со всеми её козлами и апостолами!
Я опять вернулся домой морально и духовно разбитым. На этот раз прямо из Стокгольма. Ещё три дня назад я бродил по острову Бирка (Бьёрка, от русского «берёза, берёзка» [26]), что в озере Меларен. И душу мне бередили не мои воспоминания. Тысячу лет назад, и раньше, здесь жили предки-пращуры, русы, одни из первых русских, что переселились потом на берега Ладоги и Волхова, а чуть позже по Днепру дошли до Киева и Царьграда. Русское кольцо замкнулось в Новом городе и стольном граде Кия — северные и южные русы сошлись, чтобы узнать друг друга и наконец-то создать Русь-Россию… против науки, против археологии с лингвистикой не попрёшь, чего бы там ни писали прохиндеи от политической истории в своих энциклопедиях и учебниках. Прохиндеи-академики любили ездить в Стокгольм на симпозиумы и конгрессы. И потому они сочиняли в академических трудах про «несмысленых словен» именно то, что им заказывали смышлёные «шведы»… впрочем, плевать на них! Целых три недели, отрешенный от современного сверкающего и заплеванного жвачкой мира, я жил в доброй старой Руси, под небом священной Балтики, где плавали ладьи моих русых предков, безраздельно владевших ещё не нынешней «объединенной Европией», а исконной Европой без границ и без сомнительной валюты «евро» [27]… О, Русь, взмахни крылами!
Возвращаться приходилось в перестроенную Россиянии), населённую народонаселением демократическо-челночной национальности, в основном, полуспившимися древлянами, бойкими хазарами и настырными печенегами, что наконец взяли все грады и монастыри, коии оне осаждали тысячу лет кряду.
Прежде возвращавшийся с чужбины первым делом шёл в церковь, а лучше в монастырь, и ставил свечку во избавление. Ныне же, как писал покойный Василий Мака-рыч, по монастырям сидели черти… да и традиция стала более цивилизованной — откуда ни воротясь, первым делом включать телеящик. Голубую икону в красном углу.
Так я и поступил, чтобы просто узнать последние новости. Ведь за пределами отчизны любезной новостей про неё, кроме злых наветов, не сообщали. Последние годы самые злые наветы шли изнутри… И всё же я нажал кнопку… И из телеящика высунулась злобная голова Мусоро-кинои. Эта голова тут же сообщила последнюю новость:
— …удалось предотвратить! Неудавшийся исполнитель международного терракта был задержан в эпицентре неудавшегося покушения! — голова источала благородное негодование и лютую ненависть, с губ её вместе с брызжущей слюной летели капли смертельного яда. — Машину, в которой ехал всенародноизбранный генеральный президентий, разорвало в клочья! Обломки разметало в радиусе трех километров! Специалисты говорят, что сила взрыва была эквивалентна тремстам тоннам тротила! Это чудо! это просто счастливое предзнаменование, что гарант демократии и реформ не пострадал! Он отделался лишь легким расстройством желудка… и уже приступил к очередным переговорам по передаче очередных островов очередным партнерам…
Я всегда знал, что трясущаяся Мусорокина до зуда в кишечнике ненавидит «эту страну» и все двести миллионов русских фашистов. Мой приятель в Нью-Иорк-сити показывал мне её квартиру, точнее, дом, где эту гарпию приводят в себя, после бомбардировочных рейдов на Россиянииу Он качал головой и цокал языком… и я понимал, что яд гарпий ныне в цене. Но не всякому дано его источать. Я не стал говорить приятелю, что у каждой головы, постоянно торчащей в россиянских телеящиках, есть дома и квартиры в «большом яблоке». Я не хотел его расстраивать. У многих помимо того были ещё виллы в Майями. Что рядом с этими жуткими телеголовами многоголового телевизионного змея жалкие академики и их «стокгольские симпозиумы»! Да, это была власть! Посильнее всяких там стариков Ухуельциных, патриархиев Ридикюлей, попов Гапонов, мальчишей-кибальчишей, «чикагских» бойскаутов и прочих микки-маусов!
Но суть была в том, что говорила эта гарпия.
— …по сообщению из надежных источников сам глава международных террористов Ас-Саляма ибн Ал-Ладин заплатил за голову генерального президентия десять миллиардов евродолларов, часть из которых пошла на погашение процентов по долгам за прошлогоднюю переподготовку ибн Ал-Ладина в спецлагерях ЦРУ… А это вновь напоминает нам о деньгах партии, которые пропали неизвестно где! — глаза у Мусорокиной от гениальной догадки, озарившей её прямо во время эфира, окончательно остекленели и чуть не вывалились. — Золото партии!!! Так вот куда уходит тоталитарный след пресловутой КПСС…
Мегеру понесло по таким кочкам, что мне стало тошно. Я хотел уже закрыть её хищный клюв. Просто вырубив телеящик. Но тут извержение её зудящего кишечника внезапно пресеклось… Гарпия позеленела, уронила из трепетной ноздри черную каплю… И процедила будто в изнеможенном, томном бессилии:
— Как нам только что сообщили, по халатности и разгильдяйству сотрудников органов безопасности, исполнителя терракта отпустили вместе со случайными прохожими свидетелями, которые все заявили, что они несвидетели… — изнеможение гарпии было красноречивее всех слов: ну чего ещё, мол, можно было ожидать в этой стране от этого народонаселения! — Осталась только подпись несвидетеля-террориста в протоколе, составленном на месте преступления генеральным генерал-прокурором…
Протокол появился на экране.
И я узнал Кешину подпись.
"…и ещё фоторобот, составленый по описаниям неизвестной старушки, пытавшейся перейти трассу перед кортежем генерального…"
На экране появилась Кешина физиономия, будто нарисованная художником-халтурщиком с Арбата. Это был он! О-о, хазары и печенеги!
Триста тонн тринитротолуола! А ведь я сто раз твердил ему: только серебряные пули и осиновый кол!
В девятом классе Моня с двумя дружками-однокашниками изнасиловал историчку. Вернее, так говорили — «изнасиловали». Историчка особо и не упиралась. Сама заманила в пустой класс после уроков — на факультативные занятия.
— Дверь на стул закройте, чтоб не мешали!
И уселась на стол, сверкая голыми ляжками.
— Вызывать буду по одному.
Моня поглядел на Гешу и Илюшу, те подмигнули. И Моня вспомнил их рассказы, как они, якобы, в автобусе, по дороге в школу, в привычной толчее чуть ли не каждое утро лапали историчку за все её выпуклости, смачно прощупывая их, а она, якобы, жеманилась, хихикала, похохатывала и томно прикрывала глазки.
Историчке было за сорок. И фигурку она имела весьма аппетитную. Но по стервозности своей не имела ни мужа, ни любовников, как, впрочем, и большинство учительниц их школы. А естество брало своё.
Вот так.
Моня сидел ни жив ни мёртв. И не мог поверить в дикий фарт. Он даже приготовился, что сейчас придётся что-то там лепетать про стачкомы и большевистские «пятёрки». Но случилось иное. Историчка широко и зазывно раздвинула пухлые ноги. И Моня увидел, что трусиков на ней нет.
— Асатрян, — вызвала историчка, — к доске!
Илюша послушно поднялся…
Дальше никакой очереди не получилось. Через три минуты на историчке остались одни туфельки, очки, шелковый платочек на шее и заколочка в волосах. Моня страшно страдал оттого, что у него не шесть пар рук — такой женской плоти и в таком количестве он ещё не видал. Балерины были в сравнении с этим пиршеством любви вегетарианской пресной закуской.
— Мальчики, — томно извивалась в их цепких объятиях историчка, — не все сразу, вы меня с ума сведете…
Впрочем, жарко шептала она недолго. Совсем скоро для её пухленьких губ нашлось занятие более лакомое. Чему она с педагогическим самозабвением и отдалась.
Сладострастная была классная дама.
Моня не помнил, что и как случилось. Они слились в какой-то жаркий, пульсирующий комок, где всем было место, где всё менялось, где хотелось успеть оторваться по полной программе…
Историчка поощряла их томными и возбуждающими вздохами. Всё было ослепительно и безумно, как в постмодернистском балете. Но…
Стул упал с двери, когда Моня кончал прямо во влажные, с размазанной помадой губы. Илюша мерно раскачивался с прижатым к чреслам восхитительно круглым задом. Геша сопел где-то снизу, совершенно очарованный налитыми упругими грудями…
Завуч осторожно прикрыла за собой дверь. Похоже, она решала, что делать: кричать, возмущаться или присоединиться к этому пиру плоти.
Опытная историчка сообразила первой.
— Насилуют… — пролепетала она, судорожно сглатывая монино парное семя, всех этих обреченных на съедение живьем будущих (точнее, небудущих) мальчиков и девочек. О-о, сколько неродившихся душ поглотила эта пылкая людоедица — само воплощение страстной и алчной Астарты. — На-а-а-асилуют, о-о-ооо!
— Не мы, а ты, — поправил я его.
Я знал историю. И я знал, что наша история кончилась. И началась история чёрных обезьян. И можно перебить хоть всех президентов, премьер-министров, губернаторов и народных избранников по всему белому свету — ничего не изменится. Ни-че-го!
Мы ждали Эры Водолея.
А пришла Эра Чёрных Обезьян.
И наплевать…
Я жил в будущем. И в прошлом. Точно зная, что никакого настоящего нет.
А жизнь-житуха текла себе хмельной рекой.
Как-то на одном из митингов непримиримый оппозиционер Ельцюганов совсем разошёлся — нахмурился, набычился, напыжился до зверовидности необычайной. И как заорёт с трибуны благим матом:
— Долой, понимать, антинародный охуельцинский режим! Доло-о-ой! — и ещё чего-то такого, чего пером не описать. — Долой продажных американских ставленников и марионеток!!!
Народишко так и прыснул от него. Бежать! Бежать, покуда омоновских и натовских витязей не кликнули! Каждый бежал, трясся и думал про себя: ну и матёрый же этот главный оппозиционер, ну и крутой бунтарь за счастие народное — прямо Стенька Разин! чистый Пугачёв Емельян!
И у каждого сердце пело: хрен с ним, с режимом окаянным! главное, чтоб пронесло! Не все ж такие матёрые и бесстрашные как этот заступник наш, дорогой товарищ Ельцюганов.
Во как завернул!
Сам пьяненький старик Ухуельцин [25]рыдал перед телевизором, жевал сопли и рвал рубаху на груди.
— Так их, понимать, марионеток! Совсем уели! Давай, Галоша, дава-а-ай! Обличай сволоче-е-ей! Ставленники проклятущие! Режим ненавистный, понимать! Иго заокеанское! И-ех, Гапоша, жги, не жалей гадов, один раз, понимать, живё-ё-ём!
И уж совсем было бросился к вертушке — в посольст-вие американское звонить и гнать иродов с земли русской, всех до единого и навсегда, понимать. Да так и не позвонил — они ж нехристи, души россиянской понимать не могут, ещё с должности снимут, вернут в завхозы по стройкам — куда ему тогда, кругом же сволочи одни!
— И-ех, Галоша, разбередил ты мене рану старую. А всё одно, люблю стервеца! Кликнул референта-холуя.
— Давай-ка, брат, за пузырём сгоняй да заодно указ заготовь, чтоб Гапона к самому главному ордену за заслуги перед Россиянией!
Помощничек поглядел на старика Ухуельцина внимательно, и тот понял, что опять чего-то не то, понимашь, сморозил. Насупился, накукожился. Переменил волю. Но про пузырь оставил. Волевой был старик, кремень.
Демократы на него намолиться не могли. Батюшка! Как-то раз старик Ухуельцин решил, что с него хватит. Народ, сволочь, всё равно не ценит. Придворные, прихлебатели хреновы, того и гляди сожрут. Детишки родимые ославят на весь мир… Вспомнил он про охеревшего Хер-ра, не знавшего меры. И сказал:
— Дорогие россияне! Потом подумал и добавил:
— Только, понимашь, чтоб дачу, резиденцию, машину, охрану и закон — мол, полная амнистия, всё списать и забыть, понимашь, и чтоб не трогать и даже косо не глядеть! И не только меня, а чтоб всю семью, родню, близких и… А то, понимать, не уйду!
Потом ещё немного подумал и опять добавил:
— И пенсию, и лечение за границей, и орден Гроба Господня, и почетное звание Пожизненного первого Генерального Президентия всея Россиянии!
Потом ещё малость подумал, ухи поел.
Съездил на Святую землю.
Выпил как полагается. Помолился. Про грехи свои страшные начал вспоминать…. ни одного не вспомнил. Безгрешный был, видно. И заключил:
— Я вооще-то, понимать, приехал на святую землю… Вижу, тута у вас, нормально всё, свято… и я, понимать, чувствую себя нормально… значит, я кто есть? — и сам ответил глубокомысленно, аки философ, обращавший Владимира Красное Солнышко: — Значит, я и есть, понимать, святой…
Матёрый был старичище.
Но местные фарисеи, чистоплюи и крючки, его поправили — мол, святым должны иерархи объявить, после смерти, и то ежели с мощами всё обойдётся, не прокиснут и не протухнут.
Старик Ухуельцин окинул мутным взглядом свои обильные «мощи» — нет, помирать он не собирался, куда там, скажут ещё! и мира-то не повидал, всё в хлопотах, а надо в этом, понимать, цивилизованном заграничном миру пожить малость… И поправился:
— Президент я… святой! Вот!
Это было другое дело.
Все дружно захлопали в ладоши. Хоть кем себя обзови, только с глаз долой, надоел уже! А Бирмингер, он же Ридикюль утешил:
— Мы тя ещё канонизируем… Погоди.
Какой-то юродивый, сидевший возле собора Рождества Христова прямо в Бет-Лехеме (по-русски Вифлееме) вякнул по простоте:
— Грех канонизировать царей-иродов! Богородица не велит!
Совсем юродивым был, понимашь.
Только Ридикюль его ногой пнул, клюкой ткнул. Да и анафеме предал. Больше на всём белом свете не было кого анафемам предавать.
«А кто брата тронет, завалю», — сказал брат. И завалил. Дай тебе Господь удачи, Кеша!
Бет-Лехем городишко серый, желтый и пыльный, поселкового типа арабский городок. Храм там такой, что коли заранее не скажут, что храм, пройдешь мимо, да ещё и плюнешь.
Большое видится издалека. Сердцем.
А вблизи большое расплывается. И остается мелочь всякая: мусор повсюду, жара, туристы-уроды бестолковые, всегда в шортах, хоть в храме, хоть в конюшне, всегда с банкой пепси в руке и открытым ртом — Европа! культура! и ещё — поп-полунегр, благословляющий тут же за доллар, суета, истерически набожные итальянцы — о-о, Италия! и снова жара, снова мусор, мусор, мусор, мусор, мусор, мусор… мусор и суета. Торговля.
Иисус изгнал торгующих из Храма, даже с площади возле Храма прогнал. Бичами. Скрутил из сырых вервей и кож такие бичи, чтоб кожа на спине лопалась… И по-свойски, по-христиански, в песи и в хузары, в лапшу и капусту, чтоб впредь неповадно, чтоб на всю жизнь! В его библейские времена орденами не торговали…
Господи, сподобь быть подобием Твоим! аки и созданы мы все подобиями Божиими; дай в руци моя бич! Уж я отведу душу! Не мир, но меч! Как Ты учил…
Ладно, не надо меча.
Дай плеть! И силу! И волю!
Ибо проповедям время вышло, ибо не мечут бисера пред свиньями… торгующими и жующими. А изгоняют их. Как Ты изгнал…
Нет ответа. Нет силы… Нет воли… Тьма. Мрак. И подкладка в промежности демократии.
Я был в Вифлееме трижды… или четырежды.
Тогда там было мирно и тихо, несмотря на суету… и горы мусора, мусора, мусора.
Сейчас там арабы бросаются в евреев камнями. А те (прогресс с ветхозаветных давидовых времен) — пулями, газами, огнемётами, снарядами, ракетами, бомбами и «международным общественным мнением» — в арабов.
Дело семейное. И те и другие семиты. Конечно, обидно, досадно… Но не назовёшь же несчастных семитов-палестинцев антисемитами… эх, вот коли б камнями бросались какие-нибудь русские!
Уж на этих бы фашистов управа быстро нашлась.
На гоев поганых!
Бывал я в этом Бет-Лехеме.
За колючей проволокой. За вышками как в фильмах про немецкие концлагеря. Вся земля обетованная в этой проволоке и вышках — прямо не Ерец Израель, не Филисти-ния родимая, а Дахау с Освенцимом.
Бывал.
Но Моня был раньше. И до сих пор ещё стояла здесь на площади пред Церковью Рождества Христова его унылая скорбная тень. Даже стотонный мерседес старика Уху-ельцина не смог её раздавить… Вот так.
Монин призрак видели не все.
Я видел.
Моня трясся и грозил Храму кулаком.
— И года не пройдёт, аки поглотит тебя земля…
Моня был похож на безумного пророка. То ли на Иере-мию, то ли на Иоанна… нет, нет, он был отнюдь не крестителем. И вопил только потому, что твердо знал, на его святой иудейской земле никаких таких храмов с крестами стоять не должно! Они ему ещё в поганой России-суке надоели. Моня так и говорил всегда, как Синявский, он же Даниэль, или Израэль, или Абрашка Терц, не помню я этого литературно-лагерного януса, но люблю мерзавца за смелость, по-христиански люблю (а как мне ещё любить!) Так и говорил в сердцах, брызжа праведной слюной (не от ума, конечно, какой там ум, а от страстной обиды и любви) — Россия-сука, мол! сука — Россия!
Я знал, что нынче Моня в первопрестольной ходит с крестом на животе и истово клянет всех вокруг нехристями. Но здешняя тень про нынешнего Моню ничего не знала. Призрак пророка был вечен в пространстве и времени. Как вечно изрыгнутое в пространство проклятие.
Одутловатые, томные арабы его не видели. Они видели меня, и в их черных масляных глазах была одна загадка — чего бы слупить с этого иноземца-иноверца, с этого лоха залётного.
А я стоял и проникался. Точнее, пытался проникнуться святостью здешних мест. Не получалось, к сожалению. Вот старик Ухуельцин сходу проникся, понимать, и ос-вятел. А у меня, понимать, не получалось! Видно, не готов ещё был, не созрел. По мне, нехорошему человеку, чтобы пропитаться насквозь духом святым, прежде надо было изгнать отсюда — и подальше! — всех торгующих: арабов, иудеев, эллинов — и всех покупающих козлов — мельтешащую и наглую иноземно-туристическую шоблу.
Привычное махровое человеконенавистничество, отчаянная мизантропия обуяли меня.
Не хотелось любить ближнего своего! Ну его на хер!
Пусть другие любят этих козлов, каинов и авелей!
И опять и снова хотелось, подобно Иисусу, взять в руки кнут с шипами. А лучше гранатомет… нынешние и кнута ни хрена не понимают.
Приехали, понимать, к святыням! А вглядишься в рожи — кто за елеем, кто за долларовым благословением попа-полунегра с опухшей лиловой рожей, кто за орденами, кто за призраками…
Торгующие во Храме!
Да, крутой был мужичок Иисус Христос (не святотатствую, но восхищаюсь земной ипостасью). Правильный! Конкретный! Реальный пацан!
Нет! Тогда и не пахло здесь стариком Ухуельциным, и до упразднения его с должности было далеко… но сердце не проведешь — знало оно, какая непотребность в самом чистом (духовно) и святом (тоже духовно) месте готовится. Наверное, и Монин унылый призрак неким подспудь-ем это знал — евреи, они чуткие! всё наперед знают! недаром их бедный Моисей сорок лет по пустыням водил. Намаялся бедолага. А ведь все в один голос кричат, даже еврей Фрейд, что сам Моисей-то не был иудеем, и был не Мойшей, а Мосхом, и даже языка не знал — при нем брат толмачом состоял, переводил. Вот, хлебнул, несчастный! Вот кому орден Гроба Господня надо бы! Посмертно!
А дали почему-то старику Ухуельцину… Может, за то, что он мог любого в гроб загнать? Даже народ целый, страну целую и даже содружество ещё каких-то там стран?!
Синклиту виднее.
А я так и думаю — дали за то, что Россию распял, народишко в гроб загнал… а сам, аки Лазарь, из гроба выполз. Всех надул, всех вокруг пальца обвёл. Хитрый, блин, ста-ричишко-то паучишко. Хитрей самого Ирода-батюшки.
Господи, прости меня грешного!
Возлюбил я Тебя. Но где же Твой бич?!
— Вы слыхали новость, — голос в трубке был знакомым, но у меня уже развивался склероз и я никак не мог вспомнить, кто это говорит, только предстали пред внутренним взором вдруг фуражка с диктаторской тульей и милицейские штаны, — не слыхали?! У вас ещё двух соседей укокошили! Сверху и снизу! Одного зарезали, другого удавкой придушили. Следователь грозится с работы уйти, папок для дел не хватает!
— Ну, и нечего дела заводить, — посоветовал я, — бюрократии и так с лихвой. Зарезали и зарезали. Дело какое!
— Во! и мы так думаем! — мой юный друг-участковый, а это был не кто иной как он, обрадовался. — Чуть не забыл! вам ещё поклон низкий от батюшки, книжку он прочитал — говорит, только после неё по-настоящему в бога-то и уверовал, стал как-то чище и духовней, говорит, надо бы вас клику святых причислить…
Я оборвал юношу, не мешало бы и меру знать:
— Вот сожгут, потом пусть и причисляют… На прошлой неделе я замышлял было Кремль штурмом взять. Доподлинно было известно, что в тот день гарант прятался именно там. Я написал огромный транспарант: «Долой узурпаторов! Всю власть народу!» И пошёл на Красную площадь, точнее, к бывшему музею Ильича-Бланка, где всегда толпились самые матёрые патриоты. Они были просто керосином, бензином, гексо-геном — только спичку поднеси! Они всё время орали, горланили, стучали по булыжнику кулаками и касками, кипели, бурлили и столь пламенно и праведно негодовали, что, казалось, только брось клич — и народный гнев будет и свят и безудержен. Пламенным революционным массам не хватало только вождя. Я возомнил о себе, что на какое-то время мог бы выступить в этой неблагодарной роли и повести народ на штурм демократодержавия, этого самого тираничного изо всех тираний ига. Я даже просчитал варианты: ежели нас наберутся многие тысячи и ярость наша будет священна, то мы сломим любые преграды и препоны, мы просто свергнем это иго и растопчем его; ну, а коли масс не хватит, то надо будет тихо и смиренно подойти к Спасским воротам и попросить, чтоб делегацию ходоков из благодарного населения благодарной Россиянии допустили до лицезрения велико-президентской сиятельной особы для передачи благодарственной Петиции оному… а там… там, в древке моего транспаранта была полуметровая игла с ядом кураре, от которой впадают в столбняк — уж пусть лучше в столбняке полежит, отечеству на радость — а я не промахнусь, не такой уж я вшивый интеллигент… впрочем, об этом я уже намекал выше. Оставалось самое простое — поднять массы.
Масс было человек тридцать. В основном, старушки, которых не добили в 93-м, старики-ветераны, недодав-ленные демократами на 9 мая, несколько сумасшедших и просто кипящая от негодования революционная молодежь. Ещё издали узрев меня с плакатом, они все как-то насторожились, насупились, притихли. Глаза их стали колючими и внимательными. Все знали друг друга, были проверенными боевыми товарищами… и вдруг. Мне не дали сказать и слова.
— Провокатор, — прошипела какая-то бабуся в кумачовой косынке и с комсомольским задором в очах.
— Ясное дело!
— Не наш! — заключил юноша с красным флагом. Они точно знали, кто должен ходить с транспарантами, а кто нет. Они вообще знали всё и всех…
— Товарищи! — обратился я к ним. — Вчера было ещё рано. Но завтра будет поздно! Промедление смерти подобно! Москва за нами… Победа или смерть!
— Чего-о?! — хором удивились революционные массы. Я опомниться не успел, как у меня отобрали плакат, самого скрутили и доставили по назначению — в приемный покой «фээсгэбэ» на Кузнецком мосту.
Там меня вежливо препроводили за решетку. Бдительные революционные массы пошли на выход. Но дежурный остановил их:
— Сотрудник Пассионария!
— Я! — бабуся с задором в очах бодро развернулась.
— А расписаться в сдаче провокатора… опять забыли! К вечеру меня выпустили. Какой-то в штатском, солидный и важный, ознакомился с протоколом, поглядел на меня сквозь решетку и сказал дежурному:
— Да я его романы читал… ну, загнуть умеет! фантазер! такая крутая фантастика, только держись, не оторвёшься, от корки до корки за ночь!
— Это не фантастика — подал я голос из-за решетки. — Фантастику не пишем, увольте!
— Да ладно вам, — примиряюще заулыбался солидный, взял со стола у дежурного какую-то книгу и сунул мне, — подпишите, пожалуйста, на память, будьте любезны!
Это была моя «Бойня». Дежурный читал её тайком, под столом. И наверняка, не помнил фамилии автора.
Хотя на обороте перелета было моё фото. Я подписал. И спросил:
— Протокол тоже на память?
— Протокол вам, Юрий Дмитриевич! Может, этот эпизодик в какой-нибудь романчик вставите, а? Только тогда нас не забудьте, ладно? — он крепко пожал мне руку, выпуская из-под замка.
— А как же игла с ядом кураре? Её куда?! — поинтересовался дежурный, печально глядя вовсе не на иглу, а на книгу, которую у него зажилил шеф. — С иглой как?
— Засунь её себе в жопу, — посоветовал солидный.
— А вам спасибо! Просто огромное спасибо! — он ещё раз пожал мне руку двумя своими крепкими ручищами. — За ваше творчество! Я после ваших книг даже как-то чище делаюсь и духовнее… скоро, видно, в бога уверую…
— Да нет тому меня ничего про бога, — открестился я. Но он замотал головой, явно намекая, что умеет читать между строк.
— И ещё вам спасибо огромное за одно доброе и нужное государственное дело, просто земной поклон!
— Это ещё за что? — не понял. Солидный замялся. Но потом разъяснил:
— Да мы тут один департамент, понимаете, сокращать намеревались… да как-то всё не знали как подойти к делу… В общем, вы нам очень и очень помогли!
Эх, как бы мне самому стать духовней и чище! как бы возлюбить эту жизнь со всеми её козлами и апостолами!
Я опять вернулся домой морально и духовно разбитым. На этот раз прямо из Стокгольма. Ещё три дня назад я бродил по острову Бирка (Бьёрка, от русского «берёза, берёзка» [26]), что в озере Меларен. И душу мне бередили не мои воспоминания. Тысячу лет назад, и раньше, здесь жили предки-пращуры, русы, одни из первых русских, что переселились потом на берега Ладоги и Волхова, а чуть позже по Днепру дошли до Киева и Царьграда. Русское кольцо замкнулось в Новом городе и стольном граде Кия — северные и южные русы сошлись, чтобы узнать друг друга и наконец-то создать Русь-Россию… против науки, против археологии с лингвистикой не попрёшь, чего бы там ни писали прохиндеи от политической истории в своих энциклопедиях и учебниках. Прохиндеи-академики любили ездить в Стокгольм на симпозиумы и конгрессы. И потому они сочиняли в академических трудах про «несмысленых словен» именно то, что им заказывали смышлёные «шведы»… впрочем, плевать на них! Целых три недели, отрешенный от современного сверкающего и заплеванного жвачкой мира, я жил в доброй старой Руси, под небом священной Балтики, где плавали ладьи моих русых предков, безраздельно владевших ещё не нынешней «объединенной Европией», а исконной Европой без границ и без сомнительной валюты «евро» [27]… О, Русь, взмахни крылами!
Возвращаться приходилось в перестроенную Россиянии), населённую народонаселением демократическо-челночной национальности, в основном, полуспившимися древлянами, бойкими хазарами и настырными печенегами, что наконец взяли все грады и монастыри, коии оне осаждали тысячу лет кряду.
Прежде возвращавшийся с чужбины первым делом шёл в церковь, а лучше в монастырь, и ставил свечку во избавление. Ныне же, как писал покойный Василий Мака-рыч, по монастырям сидели черти… да и традиция стала более цивилизованной — откуда ни воротясь, первым делом включать телеящик. Голубую икону в красном углу.
Так я и поступил, чтобы просто узнать последние новости. Ведь за пределами отчизны любезной новостей про неё, кроме злых наветов, не сообщали. Последние годы самые злые наветы шли изнутри… И всё же я нажал кнопку… И из телеящика высунулась злобная голова Мусоро-кинои. Эта голова тут же сообщила последнюю новость:
— …удалось предотвратить! Неудавшийся исполнитель международного терракта был задержан в эпицентре неудавшегося покушения! — голова источала благородное негодование и лютую ненависть, с губ её вместе с брызжущей слюной летели капли смертельного яда. — Машину, в которой ехал всенародноизбранный генеральный президентий, разорвало в клочья! Обломки разметало в радиусе трех километров! Специалисты говорят, что сила взрыва была эквивалентна тремстам тоннам тротила! Это чудо! это просто счастливое предзнаменование, что гарант демократии и реформ не пострадал! Он отделался лишь легким расстройством желудка… и уже приступил к очередным переговорам по передаче очередных островов очередным партнерам…
Я всегда знал, что трясущаяся Мусорокина до зуда в кишечнике ненавидит «эту страну» и все двести миллионов русских фашистов. Мой приятель в Нью-Иорк-сити показывал мне её квартиру, точнее, дом, где эту гарпию приводят в себя, после бомбардировочных рейдов на Россиянииу Он качал головой и цокал языком… и я понимал, что яд гарпий ныне в цене. Но не всякому дано его источать. Я не стал говорить приятелю, что у каждой головы, постоянно торчащей в россиянских телеящиках, есть дома и квартиры в «большом яблоке». Я не хотел его расстраивать. У многих помимо того были ещё виллы в Майями. Что рядом с этими жуткими телеголовами многоголового телевизионного змея жалкие академики и их «стокгольские симпозиумы»! Да, это была власть! Посильнее всяких там стариков Ухуельциных, патриархиев Ридикюлей, попов Гапонов, мальчишей-кибальчишей, «чикагских» бойскаутов и прочих микки-маусов!
Но суть была в том, что говорила эта гарпия.
— …по сообщению из надежных источников сам глава международных террористов Ас-Саляма ибн Ал-Ладин заплатил за голову генерального президентия десять миллиардов евродолларов, часть из которых пошла на погашение процентов по долгам за прошлогоднюю переподготовку ибн Ал-Ладина в спецлагерях ЦРУ… А это вновь напоминает нам о деньгах партии, которые пропали неизвестно где! — глаза у Мусорокиной от гениальной догадки, озарившей её прямо во время эфира, окончательно остекленели и чуть не вывалились. — Золото партии!!! Так вот куда уходит тоталитарный след пресловутой КПСС…
Мегеру понесло по таким кочкам, что мне стало тошно. Я хотел уже закрыть её хищный клюв. Просто вырубив телеящик. Но тут извержение её зудящего кишечника внезапно пресеклось… Гарпия позеленела, уронила из трепетной ноздри черную каплю… И процедила будто в изнеможенном, томном бессилии:
— Как нам только что сообщили, по халатности и разгильдяйству сотрудников органов безопасности, исполнителя терракта отпустили вместе со случайными прохожими свидетелями, которые все заявили, что они несвидетели… — изнеможение гарпии было красноречивее всех слов: ну чего ещё, мол, можно было ожидать в этой стране от этого народонаселения! — Осталась только подпись несвидетеля-террориста в протоколе, составленном на месте преступления генеральным генерал-прокурором…
Протокол появился на экране.
И я узнал Кешину подпись.
"…и ещё фоторобот, составленый по описаниям неизвестной старушки, пытавшейся перейти трассу перед кортежем генерального…"
На экране появилась Кешина физиономия, будто нарисованная художником-халтурщиком с Арбата. Это был он! О-о, хазары и печенеги!
Триста тонн тринитротолуола! А ведь я сто раз твердил ему: только серебряные пули и осиновый кол!
В девятом классе Моня с двумя дружками-однокашниками изнасиловал историчку. Вернее, так говорили — «изнасиловали». Историчка особо и не упиралась. Сама заманила в пустой класс после уроков — на факультативные занятия.
— Дверь на стул закройте, чтоб не мешали!
И уселась на стол, сверкая голыми ляжками.
— Вызывать буду по одному.
Моня поглядел на Гешу и Илюшу, те подмигнули. И Моня вспомнил их рассказы, как они, якобы, в автобусе, по дороге в школу, в привычной толчее чуть ли не каждое утро лапали историчку за все её выпуклости, смачно прощупывая их, а она, якобы, жеманилась, хихикала, похохатывала и томно прикрывала глазки.
Историчке было за сорок. И фигурку она имела весьма аппетитную. Но по стервозности своей не имела ни мужа, ни любовников, как, впрочем, и большинство учительниц их школы. А естество брало своё.
Вот так.
Моня сидел ни жив ни мёртв. И не мог поверить в дикий фарт. Он даже приготовился, что сейчас придётся что-то там лепетать про стачкомы и большевистские «пятёрки». Но случилось иное. Историчка широко и зазывно раздвинула пухлые ноги. И Моня увидел, что трусиков на ней нет.
— Асатрян, — вызвала историчка, — к доске!
Илюша послушно поднялся…
Дальше никакой очереди не получилось. Через три минуты на историчке остались одни туфельки, очки, шелковый платочек на шее и заколочка в волосах. Моня страшно страдал оттого, что у него не шесть пар рук — такой женской плоти и в таком количестве он ещё не видал. Балерины были в сравнении с этим пиршеством любви вегетарианской пресной закуской.
— Мальчики, — томно извивалась в их цепких объятиях историчка, — не все сразу, вы меня с ума сведете…
Впрочем, жарко шептала она недолго. Совсем скоро для её пухленьких губ нашлось занятие более лакомое. Чему она с педагогическим самозабвением и отдалась.
Сладострастная была классная дама.
Моня не помнил, что и как случилось. Они слились в какой-то жаркий, пульсирующий комок, где всем было место, где всё менялось, где хотелось успеть оторваться по полной программе…
Историчка поощряла их томными и возбуждающими вздохами. Всё было ослепительно и безумно, как в постмодернистском балете. Но…
Стул упал с двери, когда Моня кончал прямо во влажные, с размазанной помадой губы. Илюша мерно раскачивался с прижатым к чреслам восхитительно круглым задом. Геша сопел где-то снизу, совершенно очарованный налитыми упругими грудями…
Завуч осторожно прикрыла за собой дверь. Похоже, она решала, что делать: кричать, возмущаться или присоединиться к этому пиру плоти.
Опытная историчка сообразила первой.
— Насилуют… — пролепетала она, судорожно сглатывая монино парное семя, всех этих обреченных на съедение живьем будущих (точнее, небудущих) мальчиков и девочек. О-о, сколько неродившихся душ поглотила эта пылкая людоедица — само воплощение страстной и алчной Астарты. — На-а-а-асилуют, о-о-ооо!