Однажды я побывал в новом доме на Мичурина.
   Богатые дома рядом с профессорским теперь росли, как грибы, в одну из квартир я попал по делам Фонда. Неофициально, конечно. Был твердо уверен, что никого в интересовавшей нас квартире не найду. Так оно и оказалось, но позже в кухню, когда я проверял раковину, неожиданно вошла старушка. Наверное, раньше срока вернулась с прогулки, а наши люди замешкались с сигналом. На старушке был светлый плащ, на голове косынка. Увидев на кухне человека в синем рабочем комбинезоне и с сумкой для инструментов (я работал под сантехника), она слегка растерялась, но не оробела. В элитном доме, где посторонние люди просто так не бывают, такие, как эта старушка, уже отвыкли бояться. Тем более, что я улыбнулся (два наших человека работали в это время с консьержем, ещё один проверял выходы с чердака) и приветливо помахал разводным ключом.
   Старушка внимательно на меня посмотрела:
   - Тебя кто вызвал-то?
   - Нас теперь не вызывают. Мы сами за порядком следим.
   - Из ЖЭУ, что ли?
   - Ну да.
   - А чего этот-то, - она имела в виду консьержа. - ничего внизу не сказал?
   - Газету читает.
   - Зато не пьет, - неодобрительно заметила старушка, ей, наверное, хотелось поговорить.
   - Все равно, - сказал я. - Он на рабочем месте. Мог бы и не отвлекаться. Вдруг бандиты придут?
   - Какие бандиты? - поджала губы бабка. - Ты, наверное, нынешние газеты читаешь?
   Я кивнул.
   - Это зря, - сказала старушка сердито. - Всё в них врут.
   - Так уж всё?
   - Всё - от первого до последнего слова.
   - Да зачем так много? - удивился я.
   - А то не понимаешь?
   - Не понимаю.
   - А чтобы боялись, - объяснила старушка.
   Она так сказала - боялись.
   То есть, чтобы кто-то другой боялся, какие-то другие люди, а не она.
   И действительно, чего ей было бояться? Достаток в доме был. Жила старушка при снохе, при двоих внуках, при сыне. Квартира громадная, двухуровневая, сын держал автосалон на Большевистской, любил модный прикид, а под кухонной раковиной скрывал увесистый пластиковый пакет с героином. Так сказать, не гнушался черных заработков. Семья об этом не подозревала. А о внуках он не думал. Считал, наверное, что его внуки защищены.
   - Ну, бандиты ладно, - сказал я старушке, неторопливо собирая инструмент. - Бандиты к вам не попадут. А если наркоман заберется в дом, а? Слышали про наркоманов? Им ведь все по барабану, у них совести нет.
   - Это ты нынешних газет начитался.
   Короче, трижды забрасывал старик невод в море.
   Но так и не попал.
   Покинув богатый дом, я вышел на проспект и двинулся к часовне.
   Миновал подвальчик, в котором когда-то выставляла зеленых баб Нюрка, в скверике перед театром присел на скамью. Был самый разгар буднего дня, под громадной афишей на солнцепеке сосали баночное пиво крутые ребята, явно не обделенные жизнью. Я подумал, а не взять ли и мне баночку? - но предпочел минералку. Голова у меня снова болела, я знал, что если гляну в зеркало, то увижу совсем больные глаза - покрасневшие, увлажненные. Нехорошо я выглядел, да и умная старушка меня достала. "Это ты газет начитался". На всякий случай, уходя, я много чего наплел умной старушке, надеясь, что позже во дворе на скамеечке она подробно повторит мои слова знакомым старушкам. Правда, теперь я в этом засомневался. Несмотря на стильный вид старушка могла оказаться дурой. Богатство ведь не делает умнее.
   Проглотив таблетку баралгина, я задумался.
   Наверное, майор прав. Запал у Щукина точно кончается.
   Чистоту в городе мы навели, это верно, и держим территорию под контролем, но без Щукина вряд ли сможем держаться долго. Как только Фонд перестанут эффективно подпитывать людьми и деньгами, дурь снова вползет в город. А Щукин что?.. Я не винил Щукина... Он рассчитался за свои беды...
   Все же приятно было сознавать, что город чист.
   Пусть даже только пока, но все равно чист.
   Теперь, чтобы это пока продлилось, надо лететь в Москву. Майор Федин просто так ни на что намекать не станет: главная голова действительно уже, наверное, полна планов. У главной головы море умных советчиков, новое вторжение, несомненно, уже спланировано. У главной головы море деловых информаторов. Главная голова, несомненно, знает уже про спад интереса того же Щукина, и знает, что Трубникова надолго улетел из Энска. Значит, в самом деле можно ожидать нового вторжения. Тогда уж лучше не тянуть, самим найти и отрубить главную голову. Конечно, даже это не остановит развития событий, но, по крайней мере, отдалит их. По крайней мере, подумал я, поглядывая на двух девиц в вызывающе коротких юбках, эти вот могут пройти мимо травки, не услышать про иглу...
   Голова болела.
   Закинул в рот ещё одну таблетку, я запил её остатками минералки и перехватил внимательный взгляд пожилого карлика, независимо прогуливающегося по аллейке перед театром.
   Вряд ли он меня узнал.
   Но что-то он от меня хотел, это точно.
   Ходил, приглядывался. Взял на заметку мои манипуляции с таблетками. Опять же, эта минералка в бутылке...
   Придя к какому-то выводу, по-птичьи ловко подпрыгнув, пожилой карлик устроился на самом краешке скамьи, и я увидел, что ноги его правда не достают до земли. За столом у Юхи этот карлик подкладывал под задницу Большую Советскую Энциклопедию. Сидят на кухне два нарика, вспомнил я анекдот. Вмазали, расслабились, вбегает в дверь такса. Один говорит: "Ну, смотри, какая странная собака, какие ноги короткие". Другой отвечает: "Но до пола-то достают."
   Не знаю почему, но карлик меня насторожил.
   Я видел его только раз - у Юхи. Оба они тогда были в дуб пьяны, не мудрено, что карлик меня не узнал. Коля?.. Толя?.. - пытался я вспомнить.
   И вспомнил: Костя!
   - Ищешь чего?
   - А что есть? - спросил я на всякий случай.
   Действительно, просто так спросил. Я же прекрасно знал, что город очищен от наркоты. Мне просто интересно стало. В конце концов, не презервативы же собирается предлагать карлик? Презервативы так осторожно не предлагают.
   - Не знаешь, чего ищешь? - удивился он.
   - Да мне бы оттопыриться по полной...
   Карлик осторожно оглянулся:
   - Кислотой интересуешься?
   Я посмотрел на карлика страдающими глазами.
   Я прекрасно знал, о чем он говорит. Подсадка на дурь, которую он предлагал, происходит если не с первого, то со второго раза. Это верняк, никто с такого крючка не срывается. Но мы ведь очистили город. Он что, находился в спячке? Полгода пролежал где-то, а теперь выполз на свет божий, ни о чем таком не зная, не ведая? Брать придурка надо не здесь, подумал я, не спуская с него больных глаз. А то начнет визжать, менты сбегутся. Менты любят защищать бедных карликов, тем более, что дурь в его карманах вряд ли найдется. Дурь или припрятана неподалеку, или карлик просто связующее звено.
   - Юху помнишь?
   Карлик насторожился:
   - Гомункула?
   - Вот именно.
   В конце концов, пришлось вызвать машину.
   В машине ("Газель") я прямо сказал: "Значит, Костя, расклад такой. Или я тебя сажаю и ты оставшуюся жизнь проводишь при тюремной параше, или ты начинаешь с благодарностью работать на нас. Работа на нас - это уверенный заработок. Это возможность не думать о завтрашнем дне. Что выбираешь?"
   "А в дом инвалидов можно?"
   "Думаю, можно, - кивнул я. - Если не будешь врать."
   "А чего ты хочешь?" - тупо спросил карлик.
   "Хочу знать, где ты отовариваешься."
   "Как это где? - удивился карлик. - Оптовик у нас у всех теперь один."
   Я решил, что Костя расскажет сейчас о случайном залетном госте, но первые же слова заставили меня заткнуть ему глотку. "Ты не вали всех в одну кучу, - сказал я карлику, попросив Олега тормознуть прямо на обочине и подождать возле "Газели". - Повтори, от кого продукт?"
   "Да от Трубы, конечно! От кого еще? - возмущенно заявил карлик. Неожиданная остановка его испугала. - Сейчас дури ни у кого не возьмешь, только у Трубы можно загрузиться, всех прижали."
   "У Трубы, значит?"
   "У Трубы, - подтвердил карлик, дивясь моей неосведомленности. Рынок-то к нему перешел."
   "А раньше у кого брал?"
   "У Парашютиста, понятно."
   "Так он же в Москве сидит?"
   "Ну и что? Какая разница? - И вдруг до карлика Кости что-то дошло. Он безумно перепугался: - Ты, что ли, от Парашютиста?"
   "А ты его знаешь?"
   "Мы обо всех наслышаны, - с ужасом в голосе признался карлик. Только мы ведь мелкий народец. Нам все равно, брать у Трубы или у Парашютиста. Известное дело. Придет Труба, мы Трубе нужны. Усидит Парашютист, мы Парашютисту понадобимся."
   "Вези его в подвал, - позвал я Олега. - Пусть Ясень с ним потолкует. Он, кажется, с нарезки слетел."
   Я не хотел верить карлику, тем более, что Трубников все ещё находился, кажется, в Австрии. Карлика могли навести на нас специально, как приложение к папке Филина. А если Трубников действительно вложил деньги в Фонд только для того, чтобы подмять рынок под себя, значит, всё на свете дерьмо. Значит, ничего другого нет, не было и не будет. Значит, нечего тянуть, надо лететь в Москву и кончать с Парашютистом. А заодно с Трубниковым.
   Голова болела.
   Я проглотил ещё одну таблетку.
   Когда возможность нормально мыслить восстановилась, я подумал: Трубникова подставляют. О случайности не могло быть речи. В самом деле: ни один торговец дурью давно не суется в центр, а карлик ни с того, ни с сего вдруг появляется. И целит прямо в меня. Сейчас позвоню в фирму Трубникова и узнаю, где он находится в данный момент, решил я. А потом дозвонюсь до Вены, до Парижа, до Индии, где бы Трубников ни находился. Если Трубникова подставляют, он изойдет слюной и наорет на меня и срочно вернется, чтобы самому поговорить с карликом, а вот если в словах карлика Кости есть хоть малая доля правды, Трубников придумает что-нибудь занятное. Он, может, даже задержится в той же Австрии.
   "Газель" ушла.
   Я стоял на бульваре под часовней Александра Невского и ряды урчащих машин, сизых от жара, с ревом перли справа и слева. Как иногда бывает, бульвар на какое-то мгновение опустел (закрылись светофоры, прохожие не успели перейти проспект). Навстречу мне ковылял под сухими липами один-одинешенький бедолага на костыле, при одной ноге. Настоящий инвалид, без всякого изъяна. Почему-то он сильно врезался мне в память.
   Глядя на инвалида, я вынул из кармана мобильник.
   "Мне бы Машу." - "Хорошая мысль." Что только не лезет в голову.
   "АО Трубников", - узнал я голос Владика Старцева, с которым не раз общался.
   "Привет, Влад! Где сейчас твой шеф?"
   Влад странно помедлил. Потом отрывисто произнес:
   "В морге."
   "Это ты о чем?"
   "А ты, правда, не знаешь?"
   "Какого черта? Не тяни ты!"
   "Полтора часа назад, - отрывисто пояснил Влад. - На въезде в город из аэропорта. Два встречных джипа. Даже выскочить было некуда. С двух сторон порубили всех, кто находился в машине."
   "Из Калашникова?" - глупо спросил я, но Влад меня понял:
   "Людей шефа из Калашникова. А самого - из Макара. Три дырки в черепе. Из пистолета. Калашников его не достал."
   Звал ведь, звал Трубников, отозвалось в моем сердце с горечью. Звал меня в охрану, сопел, пыхтел: давай создадим особую Службу безопасности. Создали бы, все нынче сложилось бы иначе, кто знает? А теперь - все. Теперь никогда не узнаешь, чего хотел Трубников, сопя, пыхтя, пуская слюну как Павловская собака - действительно очистить город от дури или просто подмять под себя рынок?
   Об этом, конечно, может знать Парашютист.
   В тот же вечер, вспомнив про деда Серафима, я отправил на пасеку Олега, а с ним двух пацанов. Если дед жив, с дедом не спорить, жестко приказал я. Доставить его ко мне, во всех ситуациях вести себя вежливо. Начнет артачиться, скажите: Андрюха Семин по нему соскучился.
   Пацаны удивились, но уехали.

1

2

3

4

5

   Когда подали обед, дед Серафим мелко перекрестился.
   Он впервые летел в самолете и все оказалось не так, как он предполагал.
   Он думал, что взлетать будут долго, как в гору взбираться, но очень скоро самолет шел уже по прямой. Иногда дед ловил на себе взгляды. Кепка клинышками, праздничная рубашка в белый горошек, седая борода, румяные щечки. Много лет назад в лагере под Ерцевым Гриша Черный (пятьдесят восьмая, девять пунктов, как на выставку) тоже вот так посматривал на Серафима, потом толкнул локтем в бок: чего выставляешь себя шутом?
   "Как это?" - не сразу понял Серафим.
   "Ну, как, - выругался Гриша. - Кругом бараки, колючка, собаки, снег, а ты улыбаешься, как блаженный да пялишься на облака."
   Серафим, правда, улыбался да пялился.
   В лагере под Ерцевым он научил Гришу понимать рассветы.
   В Ерцеве не всегда стояла зима, а подъем ранний. "Наблюдай рассвет, советовал Серафим Грише. - Лучшее лекарство." - "От чего?" - никак не понимал Черный. - "От жизни." - "А разве жизнь - болезнь?" - удивился Гриша. - "Самая сладкая!"
   Веточки медленно проявлялись, вскрикивала невидимая птица, потом начинало светлеть, раскрываться небо, ну и так далее - десять минут наблюдений за такой красотой напитывали Серафима силами на весь день. Теперь в восемьдесят два года он и в самолет не побоялся залезть. И нисколько не пожалел. За круглым иллюминатором открылась полукруглая светлая полоса, подсвеченная Солнцем, хотя на земле, в принципе, стояла ночь. Она, например, вовсю стояла внизу, под самолетом, где лентами и цветными пятнами там и сям мерцали необыкновенные города и села - столько огней дед не видывал и на звездном небе. Нет, на небе, конечно, огней больше, иначе быть не может (божья работа), но никогда не думал, что такое можно увидеть на ночной угрюмой земле.
   В лагере к Серафиму прислушивались.
   Блаженный или нет, дело второе. Он первый обратил внимание Гриши на то, что лагерные бараки это не только плесень, мат, параша, нары, запах мочи и сырых портянок. "Смотри, - однажды указал он, - стоит возле крылечка бочка с песком, а под неё подтекает ручеек. Ручеек скоро совсем подмоет бочку, все видят - непорядок, упадет бочка, но никто не торопится забить пару колышков или отвести воду в сторону."
   "А кому нужно?"
   "Не в этом дело."
   "А в чем?"
   "А в том, - объяснил Серафим, нисколько не сердясь на непонятливость Гриши, - что ручеек многим по душе. - Сам он это остро чувствовал. Ручеек, конечно, слабенький, его всегда можно песком присыпать, отвести в сторону, а все равно он живет своей жизнью. Хоть конвоира к нему приставь, он все равно будет жить своей жизнью. У него воля, понимаешь? Он вольный, с этим ничего не поделаешь."
   "Но ты же сам говоришь, что ручеек можно отвести или песком засыпать."
   "Можно, - кивнул Серафим. - Тебя тоже можно отвести на берег и там песком засыпать. И к мертвому конвоира не приставишь. Умерший сразу становится всем не по рукам. Но ты не пустая вода, ты зачем-то послан на этот свет, поэтому пока ты жив, ты должен думать о жизни. О сегодняшней, о настоящей жизни. А о том, что было до нас и о том, что будет после нас, пусть думают попы, их ещё не всех истребили. А ты не будь дураком, ты думай о том, что происходит с тобой именно сейчас, при жизни. Даже если ты слаб, как ручеек, подмывающий бочку, все равно думай. Пусть тот, кто будет видеть тебя, понимает твою собственную внутреннюю волю. Понимаешь?"
   Гриша, вроде бы, понимал.
   Случались дни вьюжные, случались серые дни с ливнем, с туманом, все равно Серафим садился у окна (если случалось окно), или на крылечке барака (если разрешалось), или ещё где, и внимательно всматривался в тьму, пытаясь поймать тот момент, когда тьма из черной начнет превращаться в сероватую, когда она явит глазам самые первые очертания - чего угодно - ближних сугробов с путаницей подрезанных кустов, или тенью ещё неясного смутного дерева.
   Всегда было интересно угадывать, что явится из тьмы первым.
   И так же интересно было с первого взгляда определять, сколько сил отпущено тому или другому человеку. Серафим, конечно, не мог точно сказать: вот этому человеку отпущено десять лет, а этому все сорок. Не прокурор, в конце концов. Просто умел как бы заглядывать в будущее, как бы провидеть судьбу. От природы было дано и жизнь научила. Например, глядя на Гришу, Серафим знал: Гриши, при всей его суетливости, хватит надолго.
   И не ошибся.
   Много лет позже, получив полную реабилитацию, уже на пенсии, увидел Серафим в сельском магазине толстую книжку, подписанную Гришиным именем. Ошибиться он никак не мог, в книжке оказался цветной портрет. Раскрыл страницу и наткнулся на совет наблюдать рассветы, а ещё через страницу - на сказку, которую сам Гриша и рассказал деду в лагере, а теперь вот решил напомнить. Был восточный бог Будда. Он был, наверное, самый терпеливый, самый внимательный к людям. Если, например, в отчаянии карабкался по грязной скользкой лестнице жизни самый свирепый (по локоть в крови) разбойник, и при этом не давил случайно попавшего под ногу паука, а той же ногой осторожно отодвигал паука в сторону, Будда такое движение замечал. При случае, вспомнив, мог опустить сверху паутинку помощи. А паутинка порой крепче каната.
   Покупать книжку Серафим не стал.
   В книге трудно не соврать, он знал это. Даже зеркало врет, выворачивает все слева направо. Даже честный человек не может не соврать в каких-то обстоятельствах, так он Богом и природой устроен. А ещё память у человека слабая. Как себя ни дразни обидами, все равно что-то забудешь.
   Сам Серафим помнил многое.
   Помнил Гришу Черного, разговоры с ним. Помнил скученные пересыльные лагеря, неизвестные переправы, зимний лесоповал, жгучую пыль Карлага. Помнил длинного, как жердь, бандеровца, привезенного из-под Львова. Патриотические зеки хотели тайком посадить бандеровца на кол, потом простили. Только вырезали на голой спине, затерли золой и сажей: "Хай помре Степан Бандера та його пособники!" Помнил капитана НКВД Козлова, приказавшего разбить перед бараками цветники. Мечтал капитан о каменных статуях (девушка с веслом, пионерка с салютом, пограничник с Джульбарсом и все такое прочее, тянуло его к искусству), но не нашел в лагере нужных специалистов. Помнил бывшего кулака Мироедова, бывшего офицера Корнилова, сильно повезло людям с фамилиями. Помнил бородатого единоличника Федорова, сектанта-евангелиста Фотия, бывшего урядника Фтеева (все на букву Ф), даже члена ВКП(б) с 1918 года Федю Степанова, которого привлекли к ответственности за исполнение религиозного культа по требованию жены, так он сам объяснял. Помнил бывшего шофера Карякина, которого угораздило в свое время возить самого Рыкова. Наконец, помнил красивую, полную сил молодую бабу из вольняшек Люську Спешневу, повесившуюся в Норильске потому, что кто-то её бросил.
   "Вот дура! - сказал тогда Гриша. - Вольняшка ведь. Зачем вешаться?"
   "Это ты ещё не понял, - засмеялся Серафим. - Это только кажется, что воля - по ту сторону колючки. Ошибочка, так сказать. По ту сторону колючки любого вольного первый дежурняк зачистит, энкэвэдешник заметет. Там не спрячешься, там поговорить не с кем, всех бояться приходится. Забыл, что ли? Воля не там."
   "Погоди, - не понял Гриша Черный. - Как не там? Не у нас же?"
   Серафим мрачнел: "Что я все говорю? Ты сам думай."
   Был у Серафима дар, о котором он никому не говорил. Рано понял, что не надо об этом и слова упоминать. Например, он как бы видел весь жизненный запас человека, видел красноватое свечение над людьми. В раннем детстве деревенские пацаны хорошо наподдали Серафиму, чтобы он перестал дразнить одного из них утопленником, но летом пацан все равно утонул в речке. Одна училка, преподававшая неживую природу, что-то заподозрила. "Зачем так смотришь?" - спросила прямо на уроке. Серафим насупился и промолчал. Но училка не отстала, подошла к нему на перемене: "Зачем так смотришь?" Серафим опять промолчал. Не говорить же училке, что не намного её осталось, что стоит над нею как бы красноватое облачко, скоро увезут её далеко. Как раньше увезли мужа, так и сгинувшего на северных лесоповалах.
   С детских лет Серафим любил спать на сеновале.
   Там было тихо, пахло сеном, в щели заглядывали звезды.
   Свет звезд он слышал - как пение, и долго считал, что это у всех так. И считал, что это несет удачу. Это уже в северных лагерях на глазах Серафима умерло бесчисленное количество людей - и хороших, и плохих, и тайное пение никому не помогло. Тогда Серафим догадался, что не каждому дано умение черпать силы у звезд.
   Андрея Семина дед не во всем понимал.
   Например, такой факт: путешествие на самолете стоило больших денег.
   Тот же путь можно было проделать на поезде, но почему-то Андрей потратил деньги на самолет. В пути он следил, чтобы деду было удобно и когда дед уронил на пол стакан с соком, так посмотрел на усмехнувшуюся стюардессу, что та невольно поджала тонкие губки. Андрей сам водил деда в туалет и терпеливо стоял у дверей, потому что дед не хотел запираться изнутри.
   А потом другой факт: в Москве они остановились в трехкомнатном люксе, хотя могли снять комнату. Во Внуково местные женщины предлагали недорогие комнаты, но Андрей поселился в гостинице прямо в центре города. Горничных в белом дед Серафим побаивался, с ногами садился на диван, когда они приходили убирать номер. Выходить из номера отказывался: как это личные вещи оставлять на чужих людей? Еще деда Серафима расстраивали невыразительные серые мысли горничных, правда, к чужим мыслям он давно привык относиться как к данности. Можно, конечно, вмешаться в чужую жизнь, даже изменить её течение, но, в общем, никогда не приводит это к хорошему. Дед Серафим в Москву полетел только потому, что видел - Андрей и один полетит, а это пахло кровью. Дед старался не вмешиваться в течение чужих жизней (не им дано, не им отнимется), на его памяти произошло много событий, подтверждающих правильность такого подхода. Он сам не знал, как получается у него посмотреть на самого сердитого, на самого уверенного человека так, чтобы тот сам, без всякого сопротивления выполнил любую, ну, скажем так, просьбу.
   Но получалось.
   Однажды незадолго до финской войны в серый осенний день в лагерный барак, мерзко пропахший плесенью и мочой, втащили, как мешок, и бросили на пол грузного избитого зека с одутловатым лицом.
   Никто на бедолагу не обращал внимания.
   Ну, валяется на шконке зек с разбитой мордой, хрен с ним. Иногда, правда, и он спускался вниз, но не часто. Никто, кроме Серафима, не чувствовал, какая ужасная работа кипит в голове мрачного зека, откликавшегося на букву М. Опять же, один только Серафим знал, что, в ближайшее время этого мрачного зека, откликающегося на букву М, несмотря ни на что, не зарежут, не удавят. А если он получит ненароком по шее, так это не страшно, это по понятиям, от этого даже Серафим уберечь не мог.
   Потихоньку к бедолаге привыкли.
   Но когда полетели белые мухи, он страшно всех удивил.
   Выдался какой-то особенно сумеречный, метельный день. Вторую неделю никого не гоняли на работу, чувствовалось, что на воле происходят какие-то тревожные события. Даже Серафим держался поближе к шниферу Косте, авторитету, вору в законе - законнику, как его называла даже охрана. Только Косте тайком иногда приносили газету, понятно, "Правду". Тогда законник садился на нижние шконки, вокруг рассаживались человек пять-семь из близкого окружения, а бывший парикмахер Левон, носатый, типичный штемп, брал газету и монотонно, как Левитан, читал вслух от корки до корки одинаково о политике, о сборе урожая, о культурных событиях, о процессах над врагами народа. Чихая и нюхая сам-пан-тре, законник прерывал чтение, не тащи, мол, Левон, нищего по мосту, и зеки обменивались короткими суждениями об услышанном. Слышать умные суждения мог только бедолага с мрачным одутловатым лицом, как волк таившийся на верхних шконках, но на него не обращали внимания. У волка ведь нет человеческих слов, а зек, откликавшийся на букву М, тоже пока ничем не доказал свою человеческую природу. Но когда парикмахер Левон прочел первую боевую сводку с финской войны, о том, как яростно проламывают бойцы непобедимой Красной армии бетонные заграждения линии Маннергейма, зек, откликавшийся на букву М, козел мордатый, свесил вниз стриженую голову и вырвал газету из рук штемпа, близоруко поднося её к своим козлиным глазам.
   Это было неслыханно.
   Это не кукушку пойти послушать.
   Законник даже знака не подавал. Подручные сами кинули зека на пол.
   Пыхтя, они молча били бедолагу ногами: не строй, дескать, ивана с волгой, не криви морду, уважай обчество, молча и тяжело топтали зека, откликавшегося на букву М, и затоптали бы, но в барак ворвалась охрана. А придурок, нарушивший понятия, даже под сапогами орал, козел: "Что они делают? Что делают? Они же лягут в тех снегах! Нельзя переть в лоб, что они делают?" Не верил, козел, в силу непобедимых сталинских бойцов-красноармейцев.
   Как ни странно, бедолагу не зарезали ни в тот день, ни на завтра, ни даже через неделю. Только через месяц, когда непобедимые сталинские бойцы-красноармейцы действительно легли в ледяных снегах под линией Маннергейма, законник приказал стащить зека, откликавшегося на букву М, со шконок. Наверное, решил расспросить подробнее. А может, заподозрил в грузном бедолаге ловко маскирующегося врага. В любом случае, все поняли, что слетевшему с нарезки зеку пришла хана. Кое-кто подтянулся поближе, другие наоборот слиняли в сторону от греха. Один только Серафим молчаливо приглядывавшийся к происходящему, знал, что на самом деле все обстоит не так уж страшно. Он знал, ну, скажем так, чувствовал, что мрачному зеку никто в бараке пока повредить не может, предназначено бедолаге пройти другой путь.