Страница:
— Один?
— Зачем один? С им самим.
— А где же Александр Васильевич?
— Тама, лясы точит, — указал Прошка на комнаты.
— С кем?
— Да бог его знает. Он со всяким горазд.
Ушаков бросился в комнаты. За ним, позевывая, не спеша двинулся Прошка.
В столовой сидел освежившийся после купанья Александр Васильевич Суворов и пил квасок. Перед ним стоял сияющий денщик Федор.
— Ваше высокопревосходительство, Александр Васильевич, как я рад! — сказал Ушаков, идя к Суворову.
— Без чинов, без чинов. Здравствуй, дорогой Федор Федорович. Дай я тебя обниму, нашего черноморского героя!
Суворов обнял Ушакова и, целуя, каждый раз приговаривал:
— Фидониси, Тендра, Гаджибей, Калиакрия!..
— Александр Васильевич, ежели я начну перечислять все ваши подлинно блистательные победы, до утра здороваться придется!
Суворов смеялся:
— Это правда: у меня именин много — Туртукай, Козлуджи, Кинбурн, Фокшаны, Рымник, Измаил… Много, много, всего не упомнишь!.. Я, Федор Федорович, еду к новому назначению, в Херсон. Опять будем соседями. Вот умылся у тебя с дороги, квасок пью. Скворушка меня угощает.
— Ну какое же это угощенье! — поморщился Ушаков. — Беги к повару, чтоб живее, и… — обернулся Ушаков к денщику.
— Понимаю, ваше превосходительство, — ответил Федор и убежал.
— А не рановато ли обедать? — глянул Суворов.
— Нет, нет. Уже вторая склянка. Покушаете нашего флотского борща.
— С перцем?
— С перцем, — улыбнулся Ушаков.
— А денщик у тебя, Федор Федорович, расторопный. И к тому же пиит!
— Болтун! — махнул рукой Ушаков.
— А ты чего? — уставился Суворов на Прошку, который стоял у двери.
— Раз я ваш камардин, то где же мне и быть, как не при вас?
— Вот видал, какой у адмирала денщик? Вежливый, не такой, как ты. Не денщик, а поэт!
— Поет-то поет, да посмотрю, где сядет… — мрачно буркнул Прошка.
— Конечно, поет. И поет нежным тенорком. А ты рычишь басом. Ровно из винной бочки.
— Бас во сто раз лучше тенора. Недаром все протодьяконы — басы!
— Твоя фамилия как?
— Ай позабыли? Прохор Дубасов.
— А его — Скворцов. Не зря говорится: по шерсти и кличка. Назван — Дубасов, стало быть — дубина. А то — Скворцов.
Прошка угрюмо сопел.
— А вот это знаешь кто? — указал Суворов на Ушакова. — Его превосходительство вице-адмирал Федор Федорович Ушаков. Сам Ушак-паша. Он, брат, на море хорошо турка бьет!
— А мы их разве плохо бивали?
— Так это — на суше, а то — на море. На море труднее.
— На море легше…
— Это почему?
— Пробил евонную посудину, они все и пойдут на дно…
— Ну, ступай к Федору, помоги ему! Только в графины не больно заглядывай!
— Скажете! — уже веселее ответил Прошка и быстро исчез.
Во время обеда они говорили о войне с турками. Александр Васильевич охотно рассказывал о Кинбурне, Рымнике, о штурме Измаила, в котором участвовала и лиманская флотилия. Просил Федора Федоровича побольше рассказать о своих морских викториях.
Но Ушаков не умел говорить пространно. Все победы в его рассказе уложились в полчаса.
— Я вижу, дорогой Федор Федорович, у нас много общего в тактике, — сказал Суворов. — Вы ведь тоже исповедуете: «глазомер, быстрота, натиск»?
— Глазомер и натиск у меня, может, и есть, а вот быстротой похвастать не могу: турецкие корабли, к сожалению, лучшие ходоки, чем мои.
— Но вы ведь не раз нападали на них как снег на голову?
— Бывало, — улыбнулся Ушаков.
— Внезапность — та же быстрота. Главное — напугать врага: напуган — наполовину побежден. А вас и меня турки боятся. Одного нашего имени. Недаром прозвали по-своему: вас — Ушак-паша, меня — Топал-паша[70].
Не забыл Суворов и чуму в Херсоне.
— Победить чуму — это, помилуй бог, стоит Измаила! — восторгался он.
— Вы меня захвалите, Александр Васильевич! — смутился Ушаков.
Вспомнили о графах Мордвинове и Войновиче. Суворов презрительно отозвался о них обоих:
— Немогузнайки. Паркетные шаркуны!
Помянули и покойного князя Потемкина.
Ушаков, зная, что Потемкин относился к Суворову несколько иначе, чем к нему, не особенно распространялся о своем благодетеле.
— А ведь и я — моряк, — сказал вдруг Суворов. — Я имею морской чин!
— Какой? — заинтересовался Ушаков.
— Помилуй бог, я — мичман. Экзамен даже выдержал!
— Ешьте лучше, чем всякую-то юрунду сказывать! — буркнул Прошка, который помогал Федору подавать на стол. Прошка был недоволен, что барин так унижает себя: Ушаков — адмирал, а Суворов — только мичман.
После обеда Суворов лег на часок отдохнуть.
Проснувшись, начал собираться в путь: он хотел выехать из Николаева вечером, по холодку.
— Ну, до свиданья, дорогой Федор Федорович! — обнял он на прощанье Ушакова. — Прошка, дай-ка рубль!
Суворов никогда не носил при себе кошелька.
— Зачем вам?
— Давай, не разговаривай!
Прошка нехотя достал рубль.
— Вот возьми, Скворушка, — протянул Суворов ушаковскому денщику.
— Благодарствую, ваше сиятельство! Век буду его хранить!
Ушаков тоже подарил целковый Прошке.
— А ты, Прошенька, что же станешь с ним, батюшка, делать, а? — умильно спросил Суворов, подмигивая Ушакову.
— Какие вы любопытные…
— Нет, нет, нет, а ты все-таки скажи нам, а?
— Известно что, — весело ответил Прошка, — выпью за их здоровье.
— А беречь не будешь?
— Ежели б ето медаль в честь их превосходительства была выбитая, ну, тогда еще, конечно, может… А то на ём — императрица. Таких рублев у нас по всей Расее мильён ходит. Что ж его беречь?
— Ах ты, Прошенька, нет в тебе чувствительности! — смеялся Суворов, садясь в коляску.
— Счастливой дороги, Александр Васильевич! — провожал Ушаков.
— До свиданья, Федор Федорович, голубчик! До свиданья, русский герой. Теперь снова будем вместе защищать отечество!
— С вами, Александр Васильевич, на любого врага!
И они расстались.
Но их боевым знаменам суждено было встретиться еще раз, под небом Италии.
И там их вновь осенило лучезарное солнце победы.
XXVII
Разгромив столько раз турок на Черном море и отстояв Севастополь, Ушаков мог теперь с полным правом и гордостью писать: «благополучный Севастополь». Он так и ставил под всеми своими письмами. И это соответствовало действительности: Севастополь стоял прочно, рос и цвел. Все его враги — и ближние и дальние — были повержены.
В декабре 1791 года в Яссах был заключен мир. Турки подтвердили Кучук-Кайнарджийский договор и навсегда отказались от Крыма.
Севастополь был благополучен.
Но неблагополучен был адмирал Ушаков: после смерти Потемкина у него все шло под гору.
Правда, в 1793 году он получил чин вице-адмирала, но это еще по представлению светлейшего. Это еще были отголоски Тендры и Калиакрии.
Неблагополучие началось очень скоро. Фаворит царицы Платон Зубов, который после смерти Потемкина был назначен на его место екатеринославским и таврическим генерал-губернатором и которому вверялось управленце Черноморским флотом, снова вытащил на свет своего бездарного, но родовитого приятеля Николая Семеновича Мордвинова.
Мордвинова произвели в вице-адмиралы и вновь назначили главным начальником Черноморского правления.
— Держись теперь, Федор Федорович, — говорил Ушакову его старый приятель Кумани.
— Плохо, Николай Петрович, держаться, коли за Мордвинова сам Зубов. И в Адмиралтейств-коллегии у него всё свои — графы. Ворон ворону глаз не выклюет!
— А ведь Голенкин и Пустошкин — члены Черноморского правления, — вспомнил Кумани. — Они поддержат.
— Э, ерунда! Кто такие Пустошкин и Голенкин? Мелкопоместные. У Пустошкина всего-навсего одиннадцать душ крестьян, а у Голенкина — семь.
— Слов нет, Мордвинов — богач. У него только здесь, в Крыму, в Байдарской долине, имение в пятнадцать тысяч десятин. А ведь оно не единственное. Должно быть, в России еще есть родовое поместье. Конечно, Мордвинов с мелкопоместными не считается…
В 1796 году умерла императрица Екатерина. На престол вступил Павел. Мордвинову и это оказалось на руку: как же, ведь его не любил Потемкин! Из флота выгнал Потемкин! Теперь забыли о том, что Потемкин так много сделал для Крыма и флота. И помнили только одно: он был любовником Екатерины!
А Ушакову опять плохо: его ценил Потемкин, одного имени которого не переносил Павел.
Через год врагов у Ушакова стало еще больше: опять выплыл наружу «граф» Войнович, тоже «пострадавший» при Потемкине. Его назначили членом Черноморского правления. И также дали чин вице-адмирала. А за что?
— Пока я бил турок, они оба били баклуши, — горько шутил Ушаков.
Графы получали чины безо всякого труда. А Ушаков продолжал делать свое дело — укреплять Севастопольский флот. Это тем более было необходимо, что обстановка в районе Средиземного моря становилась напряженной. Революция во Франции закончилась победой крупной буржуазии, которая стала стремиться к захвату чужих земель.
В начале 1797 года французский генерал Бонапарт занял принадлежавшие Венеции Ионические острова. Отсюда прямой путь был к черноморским берегам.
Тотчас же пошли слухи, будто Франция намерена заключить военный союз с Турцией: ведь Франция в течение ста лет неизменно поддерживала на Черном море Оттоманскую Порту.
Тревогу усиливали известия о том, что в Тулоне, Марселе и других французских портах Средиземного моря идет спешная подготовка к какой-то громадной морской экспедиции: собирается большой флот и десантные войска. В Петербурге предполагали, что удар будет направлен на наши черноморские берега.
И в феврале 1798 года Павел I приказал Ушакову усилить наблюдение за побережьем и привести Севастопольский флот в боевую готовность.
Спустя некоторое время Мордвинов прислал приказ о вооружении двенадцати кораблей. Бумага была написана так уклончиво, что из нее толком ничего нельзя было понять — чего же хочет главный начальник Черноморского флота. Он лавировал и так, и этак.
— Ваше превосходительство, я ничего не понимаю. Что же будем отвечать? — спросил флаг-капитан.
— А вот так и надо написать. Он научился там, в Англии, всяким словесным эволюциям, а вот мы ответим ему по-честному, по-русски!
И Ушаков продиктовал ответ:
«Я все предписания вашего высокопревосходительства желательно и усердно стараюсь выполнять и во всей точности, разве что определено нерешительно или в неполном и двойном смысле, чего собою без спросу вновь исполнить невозможно или сумневаюсь».
Флаг-капитан только усмехнулся.
— Ладно ли будет, Федор Федорович? — тихо спросил он.
— Ладно! С этими крючкотворами так только и говорить! — ответил адмирал и подписал письмо.
Ссора нарастала. И наконец разразилась гроза.
В начале мая в Севастополь прибыли два корабля, построенные в Херсоне обер-саарваером Катасановым по мордвиновским чертежам.
Мордвинов, бесславный и бесталанный кабинетный адмирал, решил попробовать свои силы в морском строительстве. Эти два корабля строились под его личным наблюдением. Мордвинов надеялся, что впредь все корабли Черноморского флота будут строиться по его образцам.
После спуска на воду их испробовали в лимане, и комиссия нашла, что они хорошие ходоки. Но требовалось опробовать их на море.
И несмотря на то что Мордвинов из зависти не переносил адмирала Ушакова, Мордвинову пришлось обратиться к нему.
В Севастополь прибыл (но не на «своем» корабле, а на фрегате старой постройки) сам Мордвинов, а с ним член Черноморского адмиралтейского правления вице-адмирал Войнович, командир Херсонского порта контр-адмирал Голенкин, обер-саарваер Катасанов и несколько офицеров адмиралтейства.
Голенкин успел шепнуть Ушакову:
— Мордвиновские корабли никуда не годны: валки. Если б строил кто-либо другой, комиссия забраковала бы их на дрова!
— А как же смотрели? Почему в акте — «хорошие ходоки»?
— Мордвинов нарочно выбрал тихую погоду и нагрузил их меньше, чем положено.
— Как же это можно? — возмутился Ушаков.
— А что же делать? Сам хозяин: сам строил и сам принимал.
— Ну, у меня поблажки не будет! Я в свой флот хлама не допущу! — твердо сказал Федор Федорович.
Ушаков вышел с двумя мордвиновскими кораблями в море. Корабли оказались такими, как говорил контр-адмирал Голенкин: очень валкими. Ходить по Черному морю на них было невозможно.
«Ну и построил кораблик! Рысклив, крутится то туда, го сюда. Под стать самому строителю!» — думал Ушаков.
Ушаков вернулся в Севастополь, который теперь по велению Павла I именовался Ахтиаром, хотя в нем ничто не напоминало о прежней жалкой деревушке.
Тотчас же в адмиралтействе собралась комиссия во главе с Мордвиновым.
Мордвинов сидел напудренный, в новом зеленом мундире, — Павел I ввел их вместо прежних белых. Со всеми, кроме графа Войновича, Мордвинов держался свысока, говорил медленно и некоторые слова произносил на английский манер.
— Как вы находите новые корабли? — стараясь не смотреть на Ушакова, спросил у него Мордвинов.
— Корабли совсем непригодны: они очень валки! — по обыкновению моряков, привыкших говорить на ветру, громко сказал Ушаков.
Войнович вытаращил бараньи глаза. Голенкин насторожился. Офицеры с интересом смотрели на начинающуюся перепалку.
— Вы находите? — сощурился Мордвинов, с ненавистью глядя на Ушакова.
Мордвинов говорил тихо: он, подражая во всем англичанам, старался сохранять хладнокровие.
— Да.
— Однако мы в Херсоне испробовали…
— Значит, проба была ненадлежащая, несерьезная, — перебил Ушаков.
Мордвинов стал бледен, как его парик: замечание было не в бровь, а в глаз.
— Что же, вы не доверяете мне? — прошипел он. — Не доверяете господам членам комиссии, вот — вице-адмиралу графу Войновичу?
— Я верю своим глазам, своему тридцатидвухлетнему морскому опыту, ваше превосходительство!
— Вы слишком самоуверенны! — терял английскую выдержку Мордвинов. — Вы плохо воспитаны, сударь!
— Я воспитывался дома, а не за границей! — подколол Ушаков.
— Вы плохо усвоили то, чему учил вас мой покойный отец!
— Я учился не у вашего отца, у него нечему было учиться: он повторял французские зады. Я учился у Петра Великого!
— Позвольте узнать все-таки, чем вы так кичитесь? — уже кричал, с ненавистью глядя на Ушакова, Мордвинов. — Что вы такое сделали, сударь?
— Я бил турок на море столько раз, сколько раз с ними встречался, ваше превосходительство!
— Ваши победы ничего не стоят: вам везло…
— Побейте их вы хоть раз так, как бил я! — вскочил с места Ушаков.
Он был красен от возмущения и обиды.
— Ваше превосходительство, уйдем, уйдем! Это страшный человек! — тянул Мордвинова за руку перепуганный Войнович.
— Мне больше не о чем говорить с вами, сударь, — дрожа от злобы, ответил Ушакову Мордвинов. — Уйдемте, граф, — обернулся он к Войновичу.
Мордвинов вышел вместе с Войновичем из залы. За ними шмыгнули херсонские офицеры и обиженный Катасанов.
За столом остались севастопольцы да Голенкин.
— Гра-афы! — сказал с презрением Ушаков.
Он вытирал вспотевшее лицо платком. Его давила обида. Он был возмущен, оскорблен, как никогда. Голенкин подошел к нему.
— Не стоило так горячиться, Федор Федорович! Теперь он разведет…
— Пусть! А портить флот я не позволю! Я сегодня же напишу обо всем императору!
Дальновидный Голенкин только вздохнул, но ничего не сказал.
Севастопольцы обожали своего адмирала. Они все были на его стороне и, расходясь, оживленно обсуждали происшествие:
— Ну, брат, и отхлестал наш Федор Федорович этого надутого английского милорда!
— Да, молодец! Прописал Мордвинову боцманских капель!
— Как говорят у нас на Полтавщине: «Списав спину, що и курци негде клюнуть», — хохотал капитан Чечель.
Ушаков до глубокой ночи писал письмо императору Павлу. Он просил царя позволить ему приехать в Петербург и лично рассказать о мордвиновских безобразиях. Ушаков жаловался, что Мордвинов всегда придирается к нему, что сейчас он придрался только потому, что Ушаков дал отрицательную оценку новым кораблям. Федор Федорович писал, а перед ним на столе лежал вновь присланный рескрипт Павла о выходе в море.
Это еще больше растравляло его рану, и Ушаков сильными, гневными строками закончил письмо:
«…При самом отправлении моем со флотом на море вместо благословения и доброго желания претерпел бесподобную жестокость и напрасные наичувствительнейшие нарекания и несправедливость, каковую беспрерывно замечаю в единственное меня утеснение. При таковой крайности не слезы, но кровь из глаз моих стремится. Смерть предпочитаю я легчайшею несоответственному поведению и служению моему бесчестью».
Горячая, честная натура Ушакова не могла отнестись иначе к вопиющему безобразию.
XXVIII
— Зачем один? С им самим.
— А где же Александр Васильевич?
— Тама, лясы точит, — указал Прошка на комнаты.
— С кем?
— Да бог его знает. Он со всяким горазд.
Ушаков бросился в комнаты. За ним, позевывая, не спеша двинулся Прошка.
В столовой сидел освежившийся после купанья Александр Васильевич Суворов и пил квасок. Перед ним стоял сияющий денщик Федор.
— Ваше высокопревосходительство, Александр Васильевич, как я рад! — сказал Ушаков, идя к Суворову.
— Без чинов, без чинов. Здравствуй, дорогой Федор Федорович. Дай я тебя обниму, нашего черноморского героя!
Суворов обнял Ушакова и, целуя, каждый раз приговаривал:
— Фидониси, Тендра, Гаджибей, Калиакрия!..
— Александр Васильевич, ежели я начну перечислять все ваши подлинно блистательные победы, до утра здороваться придется!
Суворов смеялся:
— Это правда: у меня именин много — Туртукай, Козлуджи, Кинбурн, Фокшаны, Рымник, Измаил… Много, много, всего не упомнишь!.. Я, Федор Федорович, еду к новому назначению, в Херсон. Опять будем соседями. Вот умылся у тебя с дороги, квасок пью. Скворушка меня угощает.
— Ну какое же это угощенье! — поморщился Ушаков. — Беги к повару, чтоб живее, и… — обернулся Ушаков к денщику.
— Понимаю, ваше превосходительство, — ответил Федор и убежал.
— А не рановато ли обедать? — глянул Суворов.
— Нет, нет. Уже вторая склянка. Покушаете нашего флотского борща.
— С перцем?
— С перцем, — улыбнулся Ушаков.
— А денщик у тебя, Федор Федорович, расторопный. И к тому же пиит!
— Болтун! — махнул рукой Ушаков.
— А ты чего? — уставился Суворов на Прошку, который стоял у двери.
— Раз я ваш камардин, то где же мне и быть, как не при вас?
— Вот видал, какой у адмирала денщик? Вежливый, не такой, как ты. Не денщик, а поэт!
— Поет-то поет, да посмотрю, где сядет… — мрачно буркнул Прошка.
— Конечно, поет. И поет нежным тенорком. А ты рычишь басом. Ровно из винной бочки.
— Бас во сто раз лучше тенора. Недаром все протодьяконы — басы!
— Твоя фамилия как?
— Ай позабыли? Прохор Дубасов.
— А его — Скворцов. Не зря говорится: по шерсти и кличка. Назван — Дубасов, стало быть — дубина. А то — Скворцов.
Прошка угрюмо сопел.
— А вот это знаешь кто? — указал Суворов на Ушакова. — Его превосходительство вице-адмирал Федор Федорович Ушаков. Сам Ушак-паша. Он, брат, на море хорошо турка бьет!
— А мы их разве плохо бивали?
— Так это — на суше, а то — на море. На море труднее.
— На море легше…
— Это почему?
— Пробил евонную посудину, они все и пойдут на дно…
— Ну, ступай к Федору, помоги ему! Только в графины не больно заглядывай!
— Скажете! — уже веселее ответил Прошка и быстро исчез.
Во время обеда они говорили о войне с турками. Александр Васильевич охотно рассказывал о Кинбурне, Рымнике, о штурме Измаила, в котором участвовала и лиманская флотилия. Просил Федора Федоровича побольше рассказать о своих морских викториях.
Но Ушаков не умел говорить пространно. Все победы в его рассказе уложились в полчаса.
— Я вижу, дорогой Федор Федорович, у нас много общего в тактике, — сказал Суворов. — Вы ведь тоже исповедуете: «глазомер, быстрота, натиск»?
— Глазомер и натиск у меня, может, и есть, а вот быстротой похвастать не могу: турецкие корабли, к сожалению, лучшие ходоки, чем мои.
— Но вы ведь не раз нападали на них как снег на голову?
— Бывало, — улыбнулся Ушаков.
— Внезапность — та же быстрота. Главное — напугать врага: напуган — наполовину побежден. А вас и меня турки боятся. Одного нашего имени. Недаром прозвали по-своему: вас — Ушак-паша, меня — Топал-паша[70].
Не забыл Суворов и чуму в Херсоне.
— Победить чуму — это, помилуй бог, стоит Измаила! — восторгался он.
— Вы меня захвалите, Александр Васильевич! — смутился Ушаков.
Вспомнили о графах Мордвинове и Войновиче. Суворов презрительно отозвался о них обоих:
— Немогузнайки. Паркетные шаркуны!
Помянули и покойного князя Потемкина.
Ушаков, зная, что Потемкин относился к Суворову несколько иначе, чем к нему, не особенно распространялся о своем благодетеле.
— А ведь и я — моряк, — сказал вдруг Суворов. — Я имею морской чин!
— Какой? — заинтересовался Ушаков.
— Помилуй бог, я — мичман. Экзамен даже выдержал!
— Ешьте лучше, чем всякую-то юрунду сказывать! — буркнул Прошка, который помогал Федору подавать на стол. Прошка был недоволен, что барин так унижает себя: Ушаков — адмирал, а Суворов — только мичман.
После обеда Суворов лег на часок отдохнуть.
Проснувшись, начал собираться в путь: он хотел выехать из Николаева вечером, по холодку.
— Ну, до свиданья, дорогой Федор Федорович! — обнял он на прощанье Ушакова. — Прошка, дай-ка рубль!
Суворов никогда не носил при себе кошелька.
— Зачем вам?
— Давай, не разговаривай!
Прошка нехотя достал рубль.
— Вот возьми, Скворушка, — протянул Суворов ушаковскому денщику.
— Благодарствую, ваше сиятельство! Век буду его хранить!
Ушаков тоже подарил целковый Прошке.
— А ты, Прошенька, что же станешь с ним, батюшка, делать, а? — умильно спросил Суворов, подмигивая Ушакову.
— Какие вы любопытные…
— Нет, нет, нет, а ты все-таки скажи нам, а?
— Известно что, — весело ответил Прошка, — выпью за их здоровье.
— А беречь не будешь?
— Ежели б ето медаль в честь их превосходительства была выбитая, ну, тогда еще, конечно, может… А то на ём — императрица. Таких рублев у нас по всей Расее мильён ходит. Что ж его беречь?
— Ах ты, Прошенька, нет в тебе чувствительности! — смеялся Суворов, садясь в коляску.
— Счастливой дороги, Александр Васильевич! — провожал Ушаков.
— До свиданья, Федор Федорович, голубчик! До свиданья, русский герой. Теперь снова будем вместе защищать отечество!
— С вами, Александр Васильевич, на любого врага!
И они расстались.
Но их боевым знаменам суждено было встретиться еще раз, под небом Италии.
И там их вновь осенило лучезарное солнце победы.
XXVII
Я не пекусь об удержании моего места, но единственно об одной справедливости и о удержании имени честного человека, чем бы я ни был.
Ушаков в письме Потемкину.
Разгромив столько раз турок на Черном море и отстояв Севастополь, Ушаков мог теперь с полным правом и гордостью писать: «благополучный Севастополь». Он так и ставил под всеми своими письмами. И это соответствовало действительности: Севастополь стоял прочно, рос и цвел. Все его враги — и ближние и дальние — были повержены.
В декабре 1791 года в Яссах был заключен мир. Турки подтвердили Кучук-Кайнарджийский договор и навсегда отказались от Крыма.
Севастополь был благополучен.
Но неблагополучен был адмирал Ушаков: после смерти Потемкина у него все шло под гору.
Правда, в 1793 году он получил чин вице-адмирала, но это еще по представлению светлейшего. Это еще были отголоски Тендры и Калиакрии.
Неблагополучие началось очень скоро. Фаворит царицы Платон Зубов, который после смерти Потемкина был назначен на его место екатеринославским и таврическим генерал-губернатором и которому вверялось управленце Черноморским флотом, снова вытащил на свет своего бездарного, но родовитого приятеля Николая Семеновича Мордвинова.
Мордвинова произвели в вице-адмиралы и вновь назначили главным начальником Черноморского правления.
— Держись теперь, Федор Федорович, — говорил Ушакову его старый приятель Кумани.
— Плохо, Николай Петрович, держаться, коли за Мордвинова сам Зубов. И в Адмиралтейств-коллегии у него всё свои — графы. Ворон ворону глаз не выклюет!
— А ведь Голенкин и Пустошкин — члены Черноморского правления, — вспомнил Кумани. — Они поддержат.
— Э, ерунда! Кто такие Пустошкин и Голенкин? Мелкопоместные. У Пустошкина всего-навсего одиннадцать душ крестьян, а у Голенкина — семь.
— Слов нет, Мордвинов — богач. У него только здесь, в Крыму, в Байдарской долине, имение в пятнадцать тысяч десятин. А ведь оно не единственное. Должно быть, в России еще есть родовое поместье. Конечно, Мордвинов с мелкопоместными не считается…
В 1796 году умерла императрица Екатерина. На престол вступил Павел. Мордвинову и это оказалось на руку: как же, ведь его не любил Потемкин! Из флота выгнал Потемкин! Теперь забыли о том, что Потемкин так много сделал для Крыма и флота. И помнили только одно: он был любовником Екатерины!
А Ушакову опять плохо: его ценил Потемкин, одного имени которого не переносил Павел.
Через год врагов у Ушакова стало еще больше: опять выплыл наружу «граф» Войнович, тоже «пострадавший» при Потемкине. Его назначили членом Черноморского правления. И также дали чин вице-адмирала. А за что?
— Пока я бил турок, они оба били баклуши, — горько шутил Ушаков.
Графы получали чины безо всякого труда. А Ушаков продолжал делать свое дело — укреплять Севастопольский флот. Это тем более было необходимо, что обстановка в районе Средиземного моря становилась напряженной. Революция во Франции закончилась победой крупной буржуазии, которая стала стремиться к захвату чужих земель.
В начале 1797 года французский генерал Бонапарт занял принадлежавшие Венеции Ионические острова. Отсюда прямой путь был к черноморским берегам.
Тотчас же пошли слухи, будто Франция намерена заключить военный союз с Турцией: ведь Франция в течение ста лет неизменно поддерживала на Черном море Оттоманскую Порту.
Тревогу усиливали известия о том, что в Тулоне, Марселе и других французских портах Средиземного моря идет спешная подготовка к какой-то громадной морской экспедиции: собирается большой флот и десантные войска. В Петербурге предполагали, что удар будет направлен на наши черноморские берега.
И в феврале 1798 года Павел I приказал Ушакову усилить наблюдение за побережьем и привести Севастопольский флот в боевую готовность.
Спустя некоторое время Мордвинов прислал приказ о вооружении двенадцати кораблей. Бумага была написана так уклончиво, что из нее толком ничего нельзя было понять — чего же хочет главный начальник Черноморского флота. Он лавировал и так, и этак.
— Ваше превосходительство, я ничего не понимаю. Что же будем отвечать? — спросил флаг-капитан.
— А вот так и надо написать. Он научился там, в Англии, всяким словесным эволюциям, а вот мы ответим ему по-честному, по-русски!
И Ушаков продиктовал ответ:
«Я все предписания вашего высокопревосходительства желательно и усердно стараюсь выполнять и во всей точности, разве что определено нерешительно или в неполном и двойном смысле, чего собою без спросу вновь исполнить невозможно или сумневаюсь».
Флаг-капитан только усмехнулся.
— Ладно ли будет, Федор Федорович? — тихо спросил он.
— Ладно! С этими крючкотворами так только и говорить! — ответил адмирал и подписал письмо.
Ссора нарастала. И наконец разразилась гроза.
В начале мая в Севастополь прибыли два корабля, построенные в Херсоне обер-саарваером Катасановым по мордвиновским чертежам.
Мордвинов, бесславный и бесталанный кабинетный адмирал, решил попробовать свои силы в морском строительстве. Эти два корабля строились под его личным наблюдением. Мордвинов надеялся, что впредь все корабли Черноморского флота будут строиться по его образцам.
После спуска на воду их испробовали в лимане, и комиссия нашла, что они хорошие ходоки. Но требовалось опробовать их на море.
И несмотря на то что Мордвинов из зависти не переносил адмирала Ушакова, Мордвинову пришлось обратиться к нему.
В Севастополь прибыл (но не на «своем» корабле, а на фрегате старой постройки) сам Мордвинов, а с ним член Черноморского адмиралтейского правления вице-адмирал Войнович, командир Херсонского порта контр-адмирал Голенкин, обер-саарваер Катасанов и несколько офицеров адмиралтейства.
Голенкин успел шепнуть Ушакову:
— Мордвиновские корабли никуда не годны: валки. Если б строил кто-либо другой, комиссия забраковала бы их на дрова!
— А как же смотрели? Почему в акте — «хорошие ходоки»?
— Мордвинов нарочно выбрал тихую погоду и нагрузил их меньше, чем положено.
— Как же это можно? — возмутился Ушаков.
— А что же делать? Сам хозяин: сам строил и сам принимал.
— Ну, у меня поблажки не будет! Я в свой флот хлама не допущу! — твердо сказал Федор Федорович.
Ушаков вышел с двумя мордвиновскими кораблями в море. Корабли оказались такими, как говорил контр-адмирал Голенкин: очень валкими. Ходить по Черному морю на них было невозможно.
«Ну и построил кораблик! Рысклив, крутится то туда, го сюда. Под стать самому строителю!» — думал Ушаков.
Ушаков вернулся в Севастополь, который теперь по велению Павла I именовался Ахтиаром, хотя в нем ничто не напоминало о прежней жалкой деревушке.
Тотчас же в адмиралтействе собралась комиссия во главе с Мордвиновым.
Мордвинов сидел напудренный, в новом зеленом мундире, — Павел I ввел их вместо прежних белых. Со всеми, кроме графа Войновича, Мордвинов держался свысока, говорил медленно и некоторые слова произносил на английский манер.
— Как вы находите новые корабли? — стараясь не смотреть на Ушакова, спросил у него Мордвинов.
— Корабли совсем непригодны: они очень валки! — по обыкновению моряков, привыкших говорить на ветру, громко сказал Ушаков.
Войнович вытаращил бараньи глаза. Голенкин насторожился. Офицеры с интересом смотрели на начинающуюся перепалку.
— Вы находите? — сощурился Мордвинов, с ненавистью глядя на Ушакова.
Мордвинов говорил тихо: он, подражая во всем англичанам, старался сохранять хладнокровие.
— Да.
— Однако мы в Херсоне испробовали…
— Значит, проба была ненадлежащая, несерьезная, — перебил Ушаков.
Мордвинов стал бледен, как его парик: замечание было не в бровь, а в глаз.
— Что же, вы не доверяете мне? — прошипел он. — Не доверяете господам членам комиссии, вот — вице-адмиралу графу Войновичу?
— Я верю своим глазам, своему тридцатидвухлетнему морскому опыту, ваше превосходительство!
— Вы слишком самоуверенны! — терял английскую выдержку Мордвинов. — Вы плохо воспитаны, сударь!
— Я воспитывался дома, а не за границей! — подколол Ушаков.
— Вы плохо усвоили то, чему учил вас мой покойный отец!
— Я учился не у вашего отца, у него нечему было учиться: он повторял французские зады. Я учился у Петра Великого!
— Позвольте узнать все-таки, чем вы так кичитесь? — уже кричал, с ненавистью глядя на Ушакова, Мордвинов. — Что вы такое сделали, сударь?
— Я бил турок на море столько раз, сколько раз с ними встречался, ваше превосходительство!
— Ваши победы ничего не стоят: вам везло…
— Побейте их вы хоть раз так, как бил я! — вскочил с места Ушаков.
Он был красен от возмущения и обиды.
— Ваше превосходительство, уйдем, уйдем! Это страшный человек! — тянул Мордвинова за руку перепуганный Войнович.
— Мне больше не о чем говорить с вами, сударь, — дрожа от злобы, ответил Ушакову Мордвинов. — Уйдемте, граф, — обернулся он к Войновичу.
Мордвинов вышел вместе с Войновичем из залы. За ними шмыгнули херсонские офицеры и обиженный Катасанов.
За столом остались севастопольцы да Голенкин.
— Гра-афы! — сказал с презрением Ушаков.
Он вытирал вспотевшее лицо платком. Его давила обида. Он был возмущен, оскорблен, как никогда. Голенкин подошел к нему.
— Не стоило так горячиться, Федор Федорович! Теперь он разведет…
— Пусть! А портить флот я не позволю! Я сегодня же напишу обо всем императору!
Дальновидный Голенкин только вздохнул, но ничего не сказал.
Севастопольцы обожали своего адмирала. Они все были на его стороне и, расходясь, оживленно обсуждали происшествие:
— Ну, брат, и отхлестал наш Федор Федорович этого надутого английского милорда!
— Да, молодец! Прописал Мордвинову боцманских капель!
— Как говорят у нас на Полтавщине: «Списав спину, що и курци негде клюнуть», — хохотал капитан Чечель.
Ушаков до глубокой ночи писал письмо императору Павлу. Он просил царя позволить ему приехать в Петербург и лично рассказать о мордвиновских безобразиях. Ушаков жаловался, что Мордвинов всегда придирается к нему, что сейчас он придрался только потому, что Ушаков дал отрицательную оценку новым кораблям. Федор Федорович писал, а перед ним на столе лежал вновь присланный рескрипт Павла о выходе в море.
Это еще больше растравляло его рану, и Ушаков сильными, гневными строками закончил письмо:
«…При самом отправлении моем со флотом на море вместо благословения и доброго желания претерпел бесподобную жестокость и напрасные наичувствительнейшие нарекания и несправедливость, каковую беспрерывно замечаю в единственное меня утеснение. При таковой крайности не слезы, но кровь из глаз моих стремится. Смерть предпочитаю я легчайшею несоответственному поведению и служению моему бесчестью».
Горячая, честная натура Ушакова не могла отнестись иначе к вопиющему безобразию.
XXVIII
Утром Федор Федорович отправил с курьером письмо царю и тотчас же справился: сколько еще понадобится времени судам, чтобы запастись пресной водой для похода?
После тяжелого, неприятного разговора с Мордвиновым Федору Федоровичу, больше чем когда бы то ни было, не хотелось оставаться на берегу.
Выяснилось, что хотя корабли наливались уже двое суток, но раньше следующей ночи не успеть.
Приходилось маяться еще целый день в Ахтиаре.
Адмиралтейство с его рапортами, ордерами и промемориями казалось сегодня Ушакову противнее всего: это напоминало Федору Федоровичу о его зависимости от бездушного формалиста Мордвинова.
Хотелось отвлечься, и Ушаков, предупредив денщика, что будет обедать на своей даче, отправился в госпиталь: здоровье моряков было его всегдашней заботой, а каменный двухэтажный госпиталь — любимым детищем.
Ушаков вышел из адмиральского дома и остановился на крыльце. Утро было чудесное — теплое, солнечное.
Адмирал направился к пристани.
В яблоневой аллее у адмиральского дома преспокойно ходила чья-то лошадь — щипала траву по обочине дорожки.
— Безобразие! Опять тут шатаются лошади и ломают деревья! — возмутился адмирал.
— И каждый раз, ваше превосходительство, неизвестно чьи, — прибавил идущий сзади ординарец.
— А вот мы сейчас найдем ей хозяина, — остановился Ушаков. — Вернись и скажи Чалову, чтобы кто-либо забрал ее и отвел к капитану над портом. Пусть повозят на ней камни для постройки, тогда хозяин наверняка объявится!
В госпитале командующего в эту минуту не ждали.
Главный доктор госпиталя фон Вилинг знал пристрастие Ушакова к медицине и всегда опасался его приезда: адмирал приезжал неожиданно и всякий раз находил какие-либо неполадки. Но сегодня никто в госпитале не мог бы и предположить, что нагрянет командующий: ведь флот собрался уходить в море.
А Ушаков как раз и явился.
У госпиталя сидели на камнях и просто на земле выздоравливающие, наслаждаясь теплом и солнцем. Кое-кто курил, несколько человек в сторонке играло в «свои козыри», а большинство просто разговаривало, глядя на раскинувшуюся внизу бухту, где чернели корабли. (Раньше корабли красили желтой краской, а Павел I велел красить тиром — в черный цвет.)
Зорким морским глазом следили за шнырявшими по бухте шлюпками, угадывали: куда и зачем они посланы. Лениво перекидывались словами:
— А все-таки веселее смотреть, когда корабли желтые.
— Да, теперь уж больно черны!
— Зато ночью и за кабельтов не разглядишь.
— Никак сам адмирал к нам жалует? — увидал кто-то знакомую, крепкую фигуру Ушакова, который быстро шел к госпиталю.
Все заволновались:
— Где?
— А вон!
— Он самый.
— Вот поглядите, что сейчас тут начнется, — улыбаясь, покачал головой старый матрос, видимо не раз бывавший в госпитале.
— Ребята, прячь карты: адмирал с правого борту! — окликнули увлеченных карточной игрой товарищей: адмирал не любил карт.
Увидев подходившего адмирала, все встали.
— Здорово, братцы! — приветствовал Ушаков.
— Здравия желаем, ваше превосходительство! — нестройным хором ответили выздоравливающие.
— Ну, как вы тут?
— Пошло на поправку, ваше превосходительство! — ответил за всех пожилой матрос.
— Это хорошо. Не зря ведь сказано: солдат в поле умирает, а матрос — в море. Выздоровеете!
— А за зиму на бережку уже надоело, ваше превосходительство, — сказал пожилой матрос.
Федор Федорович расцвел: услышать, что в море лучше, чем на берегу, ему было приятнее всего!
— Не бойтесь — еще поплаваем! Набирайтесь только сил. А как же здесь вас кормят?
Матросы молчали. Кто-то вполголоса высказывал свои соображения соседу.
— Ну, чего шепчетесь? Говорите, не стесняйтесь! — оглядывал Ушаков обступивших его моряков.
— Каша жидковата… — начал кто-то.
— И маслица в ней не сыскать…
— Чухнин масло у себя на дому держит. Кладет — никто не видит сколь!
— Вот господин Чухнин идет к нам. Мы его сейчас и спросим про все, — сказал адмирал, увидев спешивших к нему дежурного штаб-лекаря Франца и госпитального комиссара Чухнина с одутловатым сусличьим лицом.
Ушаков выслушал рапорт дежурного штаб-лекаря о количестве и состоянии больных, а потом обратился к Чухнину:
— Вот больные жалуются, что у тебя каша жидка…
На толстое сусличье лицо Чухнина легла тень.
— Каша? Каша, ваше превосходительство, как следует быть!
— А скажи-ка, сколько ты кладешь масла на одного больного?
— Девятнадцать золотников, ваше превосходительство, — облизывая сохнувшие от волнения губы, отвечал Чухнин.
— А может, на весь котел кладешь девятнадцать золотников? — продолжал с легкой усмешкой спрашивать адмирал.
— Никак нет, ваше превосходительство. Все по закону вешаю.
— А кто видел, как ты вешал масло?
— Ж-жена видала…
— А штаб-лекарь был при этом?
— Никак нет.
— Почему?
— Я вешал дома…
— Почему дома? А где же ты масло держишь?
— Держу у себя в погребе… В нем, ваше превосходительство, холоднее, чем на складе… Боюсь, как бы на складе не растаяло…
— Я думаю, у тебя на дому скорее растает!
В толпе больных кто-то хихикнул.
Лицо адмирала утратило всякую веселость.
— Немедля взвесить масло! В присутствии дежурного лекаря. И отнести на склад. Ежели окажется больше, чем должно быть налицо, доложите мне!
И Ушаков быстро пошел к госпиталю. Рыжий штаб-лекарь Франц бежал сбоку, что-то объясняя адмиралу, а Чухнин отстал.
Он сморкался на землю, со злостью поглядывая на больных, которые только посмеивались.
Пробыв около полутора часов в госпитале, адмирал наконец ушел. Кроме госпитального комиссара досталось и дежурному штаб-лекарю: командующий нашел, что коридоры «обвесились паутиной» и на больных грязное белье.
Вернувшись из госпиталя, Ушаков на минуту заглянул к себе в канцелярию — нет ли чего непредвиденного. Но все оказалось в порядке, и он пошел обедать.
Встречные военные и гражданские почтительно приветствовали адмирала. А Ушаков шел, по-хозяйски осматривая город, для благополучия которого он так много сделал.
От его взора не ускользало ничто.
Вот у строящегося флотского магазейна вольнонаемные мастеровые, собираясь отдыхать в обеденный час, располагались на самом солнцепеке.
Федор Федорович подошел к ним.
— Здешнее солнце не ваше, костромское: поспишь на солнцепеке — голова разболится! Ложитесь в тени, неужели холодно? — сказал адмирал и зашагал дальше.
Потянулись дома семейных морских служителей.
Федор Федорович поглядывал: как живут его моряки, чисто ли содержат дворы?
У одного дома он увидал молодую женщину. Она стирала в корыте белье и тут же выливала в бурьян грязную воду.
Ушаков вошел во двор.
Женщина с удивлением смотрела на такого нежданного, важного гостя. Она смущенно обдергивала подоткнутую юбку.
— Здравствуй, красавица!
— Здравствуйте, ваше превосходительство.
— Чья такая?
— Боцмана Кочина жена.
— Это с «Владимира»?
— С «Владимира»…
— Что же ты, милая, делаешь?
— Стираю, — улыбнулась женщина.
— Почему не пойдешь на берег? Зачем же у себя во дворе грязь разводить?
— Да… на берег далеко…
— Ох ты какая ленивая! Муж расторопный, быстрый, а она как старуха. Вот я ему на тебя пожалуюсь! — пошутил Федор Федорович.
— Я больше не буду, ваше превосходительство! — покраснела женщина.
— То-то же! — погрозил ей пальцем адмирал и пошел дальше.
Федор Федорович шел и втайне надеялся, что сегодня его навестит Любушка.
Денщик Федор, конечно же, зашел утром к Любови Флоровне и рассказал обо всем: о вчерашней ссоре Ушакова с Мордвиновым, о том, что Федор Федорович всю ночь (денщик, разумеется, преувеличивал) писал, а поутру сказал, что обедать собирается на даче, где будет сидеть один, туча-тучей… (Денщик уже изучил характер Ушакова. Если у Федора Федоровича какие-либо неполадки на флоте, если чем-либо обижают его матросов, адмирал выходит из себя, возмущается и кричит. Но если дело касается только его лично, он переживает все молча, в одиночку.)
После тяжелого, неприятного разговора с Мордвиновым Федору Федоровичу, больше чем когда бы то ни было, не хотелось оставаться на берегу.
Выяснилось, что хотя корабли наливались уже двое суток, но раньше следующей ночи не успеть.
Приходилось маяться еще целый день в Ахтиаре.
Адмиралтейство с его рапортами, ордерами и промемориями казалось сегодня Ушакову противнее всего: это напоминало Федору Федоровичу о его зависимости от бездушного формалиста Мордвинова.
Хотелось отвлечься, и Ушаков, предупредив денщика, что будет обедать на своей даче, отправился в госпиталь: здоровье моряков было его всегдашней заботой, а каменный двухэтажный госпиталь — любимым детищем.
Ушаков вышел из адмиральского дома и остановился на крыльце. Утро было чудесное — теплое, солнечное.
Адмирал направился к пристани.
В яблоневой аллее у адмиральского дома преспокойно ходила чья-то лошадь — щипала траву по обочине дорожки.
— Безобразие! Опять тут шатаются лошади и ломают деревья! — возмутился адмирал.
— И каждый раз, ваше превосходительство, неизвестно чьи, — прибавил идущий сзади ординарец.
— А вот мы сейчас найдем ей хозяина, — остановился Ушаков. — Вернись и скажи Чалову, чтобы кто-либо забрал ее и отвел к капитану над портом. Пусть повозят на ней камни для постройки, тогда хозяин наверняка объявится!
В госпитале командующего в эту минуту не ждали.
Главный доктор госпиталя фон Вилинг знал пристрастие Ушакова к медицине и всегда опасался его приезда: адмирал приезжал неожиданно и всякий раз находил какие-либо неполадки. Но сегодня никто в госпитале не мог бы и предположить, что нагрянет командующий: ведь флот собрался уходить в море.
А Ушаков как раз и явился.
У госпиталя сидели на камнях и просто на земле выздоравливающие, наслаждаясь теплом и солнцем. Кое-кто курил, несколько человек в сторонке играло в «свои козыри», а большинство просто разговаривало, глядя на раскинувшуюся внизу бухту, где чернели корабли. (Раньше корабли красили желтой краской, а Павел I велел красить тиром — в черный цвет.)
Зорким морским глазом следили за шнырявшими по бухте шлюпками, угадывали: куда и зачем они посланы. Лениво перекидывались словами:
— А все-таки веселее смотреть, когда корабли желтые.
— Да, теперь уж больно черны!
— Зато ночью и за кабельтов не разглядишь.
— Никак сам адмирал к нам жалует? — увидал кто-то знакомую, крепкую фигуру Ушакова, который быстро шел к госпиталю.
Все заволновались:
— Где?
— А вон!
— Он самый.
— Вот поглядите, что сейчас тут начнется, — улыбаясь, покачал головой старый матрос, видимо не раз бывавший в госпитале.
— Ребята, прячь карты: адмирал с правого борту! — окликнули увлеченных карточной игрой товарищей: адмирал не любил карт.
Увидев подходившего адмирала, все встали.
— Здорово, братцы! — приветствовал Ушаков.
— Здравия желаем, ваше превосходительство! — нестройным хором ответили выздоравливающие.
— Ну, как вы тут?
— Пошло на поправку, ваше превосходительство! — ответил за всех пожилой матрос.
— Это хорошо. Не зря ведь сказано: солдат в поле умирает, а матрос — в море. Выздоровеете!
— А за зиму на бережку уже надоело, ваше превосходительство, — сказал пожилой матрос.
Федор Федорович расцвел: услышать, что в море лучше, чем на берегу, ему было приятнее всего!
— Не бойтесь — еще поплаваем! Набирайтесь только сил. А как же здесь вас кормят?
Матросы молчали. Кто-то вполголоса высказывал свои соображения соседу.
— Ну, чего шепчетесь? Говорите, не стесняйтесь! — оглядывал Ушаков обступивших его моряков.
— Каша жидковата… — начал кто-то.
— И маслица в ней не сыскать…
— Чухнин масло у себя на дому держит. Кладет — никто не видит сколь!
— Вот господин Чухнин идет к нам. Мы его сейчас и спросим про все, — сказал адмирал, увидев спешивших к нему дежурного штаб-лекаря Франца и госпитального комиссара Чухнина с одутловатым сусличьим лицом.
Ушаков выслушал рапорт дежурного штаб-лекаря о количестве и состоянии больных, а потом обратился к Чухнину:
— Вот больные жалуются, что у тебя каша жидка…
На толстое сусличье лицо Чухнина легла тень.
— Каша? Каша, ваше превосходительство, как следует быть!
— А скажи-ка, сколько ты кладешь масла на одного больного?
— Девятнадцать золотников, ваше превосходительство, — облизывая сохнувшие от волнения губы, отвечал Чухнин.
— А может, на весь котел кладешь девятнадцать золотников? — продолжал с легкой усмешкой спрашивать адмирал.
— Никак нет, ваше превосходительство. Все по закону вешаю.
— А кто видел, как ты вешал масло?
— Ж-жена видала…
— А штаб-лекарь был при этом?
— Никак нет.
— Почему?
— Я вешал дома…
— Почему дома? А где же ты масло держишь?
— Держу у себя в погребе… В нем, ваше превосходительство, холоднее, чем на складе… Боюсь, как бы на складе не растаяло…
— Я думаю, у тебя на дому скорее растает!
В толпе больных кто-то хихикнул.
Лицо адмирала утратило всякую веселость.
— Немедля взвесить масло! В присутствии дежурного лекаря. И отнести на склад. Ежели окажется больше, чем должно быть налицо, доложите мне!
И Ушаков быстро пошел к госпиталю. Рыжий штаб-лекарь Франц бежал сбоку, что-то объясняя адмиралу, а Чухнин отстал.
Он сморкался на землю, со злостью поглядывая на больных, которые только посмеивались.
Пробыв около полутора часов в госпитале, адмирал наконец ушел. Кроме госпитального комиссара досталось и дежурному штаб-лекарю: командующий нашел, что коридоры «обвесились паутиной» и на больных грязное белье.
Вернувшись из госпиталя, Ушаков на минуту заглянул к себе в канцелярию — нет ли чего непредвиденного. Но все оказалось в порядке, и он пошел обедать.
Встречные военные и гражданские почтительно приветствовали адмирала. А Ушаков шел, по-хозяйски осматривая город, для благополучия которого он так много сделал.
От его взора не ускользало ничто.
Вот у строящегося флотского магазейна вольнонаемные мастеровые, собираясь отдыхать в обеденный час, располагались на самом солнцепеке.
Федор Федорович подошел к ним.
— Здешнее солнце не ваше, костромское: поспишь на солнцепеке — голова разболится! Ложитесь в тени, неужели холодно? — сказал адмирал и зашагал дальше.
Потянулись дома семейных морских служителей.
Федор Федорович поглядывал: как живут его моряки, чисто ли содержат дворы?
У одного дома он увидал молодую женщину. Она стирала в корыте белье и тут же выливала в бурьян грязную воду.
Ушаков вошел во двор.
Женщина с удивлением смотрела на такого нежданного, важного гостя. Она смущенно обдергивала подоткнутую юбку.
— Здравствуй, красавица!
— Здравствуйте, ваше превосходительство.
— Чья такая?
— Боцмана Кочина жена.
— Это с «Владимира»?
— С «Владимира»…
— Что же ты, милая, делаешь?
— Стираю, — улыбнулась женщина.
— Почему не пойдешь на берег? Зачем же у себя во дворе грязь разводить?
— Да… на берег далеко…
— Ох ты какая ленивая! Муж расторопный, быстрый, а она как старуха. Вот я ему на тебя пожалуюсь! — пошутил Федор Федорович.
— Я больше не буду, ваше превосходительство! — покраснела женщина.
— То-то же! — погрозил ей пальцем адмирал и пошел дальше.
Федор Федорович шел и втайне надеялся, что сегодня его навестит Любушка.
Денщик Федор, конечно же, зашел утром к Любови Флоровне и рассказал обо всем: о вчерашней ссоре Ушакова с Мордвиновым, о том, что Федор Федорович всю ночь (денщик, разумеется, преувеличивал) писал, а поутру сказал, что обедать собирается на даче, где будет сидеть один, туча-тучей… (Денщик уже изучил характер Ушакова. Если у Федора Федоровича какие-либо неполадки на флоте, если чем-либо обижают его матросов, адмирал выходит из себя, возмущается и кричит. Но если дело касается только его лично, он переживает все молча, в одиночку.)