Это происшествие внесло оживление в монотонную жизнь яхты. О нем говорили все. Мнения офицеров разделились: старший помощник жалел Федора Федоровича и винил во всем вахтенного лейтенанта Сорокина.
   Сорокин отрицал свою вину и осуждал Ушакова:
   — Мужлан. Я сразу увидал: не годится к нам в капитаны!
   Матросы говорили по-иному.
   — Одначе какой вспыльчивой, ровно фальшфейер[23]! — говорил матрос, стоявший тогда у колокола.
   — Ежели хочешь знать, он прав!
   — Да, но, как говорится: тяни-тяни, да и отдай! Как сама пришла, пусть бы уж больше склянок не бил!
   — Если закон сполнять, тогда пришла сама, аль не пришла — все едино! Понимаешь?
   — Э, что тут закон! Сказано: как, брат, ни пыжься, а выше клотика[24] не влезешь! Надо было уступить. А теперь уберут, как пить дать уберут. А капитан он стоящий, крепкий!

XVII

   Прошло несколько дней после отъезда императрицы. Ушаков оставался на месте. Все на яхте уже думали: пронесло.
   Но в субботу к яхте подошла адмиралтейская шлюпка. Она привезла капитан-лейтенанту Федору Ушакову пакет. Адмиралтейств-коллегия приказывала ему сдать яхту старшему по себе офицеру и явиться в коллегию.
   Все-таки злополучная склянка отозвалась!
   Ушаков с легким сердцем покинул императрицыну яхту «Счастье».
   «Хорошо птичке в золотой клетке, да еще лучше на зеленой ветке! — думал он, отваливая от надоевшей яхты. — Оставайтесь тут со своими кувертами и реверансами!»
   В Адмиралтейств-коллегии ему сказали, что до вторника заседания не будет.
   Он вышел и остановился у подъезда с чемоданом в руке, раздумывая, где бы устроиться на эти три дня.
   Если бы Морской корпус оставался на месте, можно было бы пожить у кого-нибудь из знакомых служителей. Но он сгорел еще в 1771 году. Во время пожара сгорели почти все корпусные здания. Морской корпус пришлось перевести в Кронштадт.
   «А если пойти к тетушке Настасье Никитишне?» — вдруг мелькнула мысль.
   Только подумал о домике под березой — и сладко заныло сердце.
   Прошло так много времени — десять лет, а он все не забыл голубоглазую, улыбчивую Любушку. Сквозь горечь обиды, которую она ему нанесла, все-таки пробивалась любовь.
   Ушаков ничего не знал о Любушке — где она, как живет со своим Метаксой (ему втайне было бы приятно, если бы они жили не в ладу), и он давно хотел разузнать о ней.
   Кроме Настасьи Никитишны, спросить о Любушке было не у кого, а за последние пять лет он впервые остановился в Петербурге.
   Он с грустью прошел мимо здания Морского корпуса. «Связи» — деревянные флигели, где жили кадеты, их поварня, хлебная — все это сгорело дотла, а сам дом Миниха, который считался когда-то красивейшим на Васильевском острове, стоял как скелет: одни обгорелые стены и пустые глазницы закопченных окон.
   Вот и Двенадцатая линия.
   Как много построено новых домов!
   Цел ли домик под березой?
   Ушаков невольно ускорил шаг. Береза видна. И домик целехонек! Федор Федорович взошел на знакомое крылечко. Дверь в сени стояла открытой. Он шагнул дальше и постучал в комнату налево.
   — Входите! — раздался голос Настасьи Никитишны.
   Ушаков раскрыл дверь и остановился на пороге: за столом, перебирая грибы, сидели совершенно седая Настасья Никитишна и Любушка.
   Тогда, десять лет назад, он оставил Любушку на пристани в Воронеже тоненькой шестнадцатилетней девушкой, а теперь перед ним была молодая женщина. Ее голубые глаза смотрели по-иному, но ослепительная, все озаряющая улыбка была все та же.
   Любушка, не стесняясь тетушки, кинулась к Ушакову. Плача и смеясь, она обняла его, прижалась к его белому парадному мундиру. А он стоял, несколько ошеломленный, с чемоданом в одной руке.
   Еще минуту назад Ушаков думал, что никогда не сможет простить ей измену, забыть огорчение, которое она причинила ему. Но вот она рядом — и он уже забыл обо всех обидах.
   Оказалось, что его письма она не получила. Ждала и тосковала. А тут вернулся из Азова Метакса, стал ухаживать за ней.
   Мать уговаривала Любушку выйти замуж за подрядчика: человек он солидный, с положением, не то что мальчишка-лейтенант.
   «Да и где этот твой Федя? Думаешь, он помнит о тебе? Если бы помнил, давно отозвался бы, а то вот прошло три года, а от него ни словечка. Стало быть, не хочет. Нашлась у него другая невеста: этого цвету — по всему свету!» — нашептывала дочери Марья Никитишна.
   — А Метакса пристал ко мне, — продолжала рассказывать Ушакову Любушка, — как с ножом к горлу: выходи замуж. Я говорю: ты мне не люб. А он смеется: стерпится-слюбится! Тяжело было, обидно, что от тебя — ни словечка. И как-то стало все безразлично… Надоели они оба с уговорами. Я взяла да сдуру, чтобы только отвязаться, и вышла замуж… Думала: вся моя любовь к тебе угасла. А вот прошло столько лет и оказалось: люблю я только тебя одного! — говорила Любушка, обнимая его.
   — Так кажется. Увидала меня, и в эту минуту действительно любишь, а с глаз долой — из сердца вон! — заметил Ушаков.
   — Как тебе не стыдно, Феденька! Да я бросила семью, сына, прилетела сюда, за тридевять земель, чтобы хоть разок посмотреть на тебя!..
   В Любушкиных глазах сияло такое искреннее чувство, что Ушаков больше ничего не сказал.
   — Ну, верю, верю!.. Значит, не спросясь уехала в Петербург? А с кем же сын?
   — Я сказала мужу, что еду в Петербург. А сына оставила с бабушкой.
   — А как же ты думала разыскать меня?
   — У тетушки есть знакомый канцелярист в Адмиралтейств-коллегии. Через него мы узнали, что ты назначен на императрицыну яхту. Я радовалась за тебя…
   — Печалиться надо было, а не радоваться, — усмехнулся Ушаков.
   — Радовалась и ревновала!
   — А ревновала-то к кому же? К императрице, что ли?
   — К фрейлинам!
   — К фрейлинам? Да им по сту годов каждой. Беззубые…
   — Почему такие старые?
   — Императрице самой пятьдесят, так что же она двадцатилетних рядом с собой держать будет?
   — Я так хотела тебя видеть! Однажды даже подъехала к яхте на лодке, — рассказывала Любушка. — Видела тебя — ты был на палубе, а потом вдруг ушел и больше не показывался. Чтобы поговорить с тобой, все рассказать, объяснить, я решила ждать здесь хоть до зимы! Я была уверена, что когда-нибудь мы встретимся. И вот теперь я счастлива! — И она прижалась к нему.
   — А как же все-таки муж? — немного погодя спросил Ушаков. Любушка молчала. — Помнится, красивый такой, черноглазый. И рассудительный, деловой.
   — Действительно, он и порядочный человек, и неглупый. Его все хвалят, а особенно мама. Но мне он противен. Я не могу с ним жить!
   — Значит, у тебя выходит, как в былине: «Здравствуй, женимши, да не с кем жить»?
   — Да, — грустно согласилась Любушка.
   — А зачем же выходила за него замуж?
   — Глупая девчонка. Вспомни, Феденька, сколько же мне тогда было?
   — Почему меня не ждала?
   — Но ведь я же говорю: я ждала тебя, ждала целых три года.
   — Я тебя ждал пять лет!
   — Так это ты. Ты — крепкий. Ты все можешь…
   Ушакову как-то не хотелось спрашивать, но он все-таки спросил:
   — А как же сын, Егорушка?
   — Ты даже помнишь его имя? — засияла Любушка. — Он хороший мальчик, отлично учится. Черноглазый, красивый. Ему уже восемь лет.
   — И тебе не скучно без него?
   — Скучно, Феденька. Но я знаю, что он — мой, что он никуда не денется. А ты — ты скоро уедешь. И без тебя мне еще скучнее…
   Так они сидели и говорили все об одном и том же — о своей юношеской любви, которая запылала с новой силой. Не могли наговориться, насмотреться друг на друга.
   Три дня пролетели как одно мгновение.
   — Ах, если бы завтра не состоялось заседание Адмиралтейств-коллегии! — говорила накануне вечером Любушка. — Пусть бы что-нибудь помешало — наводнение какое…
   — Что ты, что ты говоришь, Любушка, окстись! — махала рукой тетушка. — Сегодня и впрямь ветер так и рвет с залива.
   Но наводнения не случилось. Заседание прошло без помех. Капитан-лейтенанта Федора Ушакова назначили командиром 66-пушечного корабля «Виктор».
   Императрица сказала о нем графу Чернышеву:
   — Ушаков слишком хорош для императорской яхты. Ему командовать боевым, линейным кораблем!
   И желание Екатерины было тотчас же исполнено. Ушаков должен был отправляться в Кронштадт. Любушка плакала навзрыд, прощаясь с Федей.
   — Когда же я теперь снова увижу тебя, когда? — повторяла она, неотрывно глядя на него.
   Слезы текли у нее по щекам, но Любушка не вытирала их.
   Ушаков сидел, подперев кулаком свой квадратный подбородок. Молчал.
   — Вот привози Егорушку в Кронштадт, в Морской корпус, — сказал он.
   — Верно! Я отдам его в корпус и останусь жить в Кронштадте. Тогда я буду часто видеть тебя, мой дорогой! — улыбалась сквозь слезы Любушка. — Ну, поезжай, поезжай!..
   И Федор Федорович уехал.

XVIII

   Ушаков недолго засиделся на Балтийском море. Чем больше Россия укреплялась на берегах Черного моря, тем больше требовалось на юге людей. По Кучук-Кайнарджийскому миру Россия получила право свободно плавать по Черному морю. К России отошли земли между Днепром и Бугом, города Азов, Таганрог, Керчь и Кинбурн, лежащий против Очакова, у входа в днепровский лиман. Турция признала независимость крымских татар.
   На Черноморском побережье возникали укрепления и города. В Таганроге строили настоящие, глубокосидящие морские суда.
   В недавно основанном городе Херсон на верфях было заложено несколько линейных кораблей. Туда с севера слали лучших корабельных мастеров. Туда же отправляли с Балтийского моря опытных морских офицеров.
   В числе их получил назначение в Херсон и капитан 2-го ранга Федор Федорович Ушаков.
   В начале июня 1783 года он отправился к новому назначению.
   Ушакову приходилось ночевать в Петербурге, и он, не раздумывая, пошел на Двенадцатую линию к Настасье Никитишне.
   Тетушку Настасью Никитишну он уважал больше, чем мать Любушки. Марья Никитишна не нравилась ему своей лестью, не нравилась за то, что никогда нельзя было понять, кого она любит, а кого — ненавидит.
   А Настасья Никитишна совсем не походила на свою сестру. Она держалась просто, без дипломатии, и Федор Федорович чувствовал, что у нее он действительно желанный гость. Кроме того, ему хотелось узнать, где сейчас Любушка, не приезжала ли в Петербург, пока он с эскадрой плавал по белу свету.
   Ушаков увидал Настасью Никитишну на огороде, возле дома. Тетушка очень обрадовалась гостю.
   — Давненько вы не были у нас, Федор Федорович, — говорила она, когда вошли в комнату.
   — Почти три года. Я за это время снова успел побывать на Средиземном море.
   — А теперь куда?
   — В Херсон.
   — Это где же такое?
   — Новый город на Днепре, у Черного моря.
   — Чудное какое название — Херсон!
   — Князь Потемкин хочет сделать город таким же великолепным, каким был древний Херсонес Таврический.
   — И кем же в Херсон назначены?
   — На верфь, командиром строящегося корабля.
   — Значит, снова будете жить в полуденном краю? Гиблые места. Говорят: воды хорошей мало и лихоманки трясут. Теперь у нас с севера все, как птицы, летят на юг. А Любушки нашей так с тех пор и не слыхать, — сказала Настасья Никитишна, зная, что этот разговор Ушакову интереснее всего.
   Федор Федорович открыл чемодан и достал оттуда красивый шелковый платок.
   — Примите, пожалуйста, заморский подарок, — передал он Настасье Никитишне платок.
   — Спасибо, Федор Федорович. Зря мне, старой, дарите. Лучше приберегли бы для кого-нибудь другого, молодого. Для Любушки…
   — Любушке есть, — улыбнулся Ушаков.
   Ему было приятно хоть поговорить о ней. Вообще в этом доме все напоминало Любушку…
   Ночевал он в той же комнате, где тогда они вдвоем проводили все дни.
   — Встретите Любушку — поцелуйте ее от меня, — говорила наутро Настасья Никитишна, провожая недокучливого гостя.
   — А что же, может, и встречу. Все возможно. На Черном море только две верфи — Таганрог да Херсон. Там строится Черноморский флот. Муж у Любушки — флотский подрядчик, значит, не в том, так в другом наверняка живут…
   …Солнечным июльским утром, предвещавшим знойный день, подъезжал Ушаков к Херсону.
   Сначала, справа от дороги, показались какие-то мазанковые пыльно-желтые казармы. Потом версты три снова тянулась голая, выжженная солнцем степь. И наконец, начались невзрачные городские улицы.
   Назвать Херсон городом еще нельзя было. На большом пространстве рассыпались беленькие одноэтажные домишки, крытые тростником. Даже церковь не возвышалась над ними. Только вдали, на самом берегу Днепра, виднелись дома побольше, адмиралтейские и портовые сооружения и постройки.
   Въехали в Херсон.
   Окна домов были заранее — от дневного зноя — закрыты ставнями. Чахлые кустики, посаженные вдоль улицы, стояли в пыли. Противно пахло кизяком: хозяйки топили печи, готовя завтрак.
   В Петербурге Ушаков узнал в Адмиралтейств-коллегии, что зимой в Херсон были отправлены его товарищи Пустошкин и Голенкин.
   Павел Пустошкин к весне получил капитана 2-го ранга и был уже флаг-капитаном[25] у командующего новым Черноморским корабельным флотом, чесменского героя, вице-адмирала Клокачева.
   Федор Федорович тогда же с удовлетворением отметил это: «Молодец, Паша!»
   И теперь, едучи в Херсон, подумал: «Вот к нему я и заеду!»
   Увидев идущего навстречу подводе мичмана, Ушаков окликнул его:
   — Скажи-ка, братец, где стоит флаг-капитан Пустошкин?
   — Капитан второго ранга Пустошкин уже две недели в Таганроге. Командует кораблем «Модон», ваше высокоблагородие.
   — Это было некстати.
   — А не знаешь ли, случайно, капитана второго ранга Голенкина?
   — Гаврилу Кузьмича? Как не знать! Мой начальник. Они при порте. Показать, где он живет?
   — Да, будь добр, покажи!
   — Поезжайте по этой улице. Взъедете на пригорок. Улица станет спускаться вниз, к реке. В конце ее, слева, дом. Как все, мазанковый, но возле дома во дворе натянут парус.
   — Спасибо, братец, — кивнул Ушаков и поехал дальше.
   Стали спускаться к реке. Издалека увидали парус и самого капитана 2-го ранга Голенкина.
   Гаврюша был все такой же: курчавый, опрятно одетый. Он сидел в тени паруса без мундира, в шелковой сорочке и курил трубку.
   Голенкин тоже приметил Ушакова.
   — Ба, Феденька! Здорово! — весело закричал он, бросаясь навстречу товарищу.
   — Погоди, Гаврюша, дай мне умыться, я весь в пыли! — говорил, вылезая из повозки, Ушаков.
   — Ничего! — обнял друга Голенкин. — Иван, умываться! — крикнул он денщику. — И ты угодил в это пекло?
   — Да, брат. А городок, видать, еще дрянной. До великолепного Херсонеса ему далеко!
   Голенкин только махнул рукой.
   Ушаков умылся, переоделся и сел под парус пить с Гаврюшей чай.
   — У тебя тут уютно, как за бизань-мачтой[26], — пошутил Федор Федорович.
   — Одна спасень от духоты. Ну, хвались, Федя, куда назначен?
   — В адмиралтейство, командиром строящегося корабля номер четыре.
   — Это шестидесятишестипушечный «Святой Павел». Его строит прибывший из Донской флотилии корабельный мастер Семен Иванович Афанасьев. А ты чем командовал на Балтийском?
   — Шестидесятишестипушечный «Виктором».
   — Невелика разница!
   — Номер четыре строится по новым чертежам… Оказывается, наш Пашенька — на «Модоне», на моем корабле. Я на нем ровно десять лет тому назад ходил. И в Балаклаве был…
   — Пока не построим новый флот, здесь все та же донская да днепровская рухлядь… Хвастать нечем, — сказал Голенкин.
   — Надо строить, да поскорее. Ну, а как все-таки вы тут живете, на берегах Борисфена[27]?
   — Тяжеловато. Чертов климат: зимой — собачий холод, летом — адова жарища, вечная пыль и комары. Ты, брат, приехал в самое худое время: вода спала, обнажились низменные берега. Ишь какой у нас воздух — болотом пахнет. Того и гляди, что чума еще пожалует.
   — Откуда?
   — Из Турции. Она с прошлого лета уже в Тамани.
   — А здесь?
   — Пока еще не слыхать. Впрочем, у нас и без чумы — чума. Народ сильно мрет от лихорадок и поноса. Посчитай, сколько умерло из нашего выпуска здесь, на Азовском и Черном: Анисимов, Селифонов, Марков, Развозов, — считал Голенкин.
   — Еще Венгеров и Мерлин, — подсказал Ушаков.
   — Вот видишь, и без войны. А при Чесме у нас погиб всего один — Тимка Лавров.
   — А как чувствует себя наш вице-адмирал?
   — Федот Алексеевич? Ничего. Сейчас сам увидишь.
   После чая Федор Федорович направился к вице-адмиралу. Ушаков нашел вице-адмирала Федота Алексеевича Клокачева в большом деревянном, на каменном фундаменте доме адмиралтейства. Он принял от Ушакова бумаги и усадил поговорить — расспросить о Питере, об Адмиралтейств-коллегии: что там слыхать, какие последние новости.
   В кабинете Клокачева Федор Федорович застал какого-то капитана 1-го ранга.
   Ушаков сразу увидал — это был нерусский офицер, поступивший, должно быть, к нам на службу. Он был черен. Волосы отливали синевой. Большой нос с горбинкой и черные, как маслины, глаза. По глазам видно, что дурак: их выражение баранье. Напыщенное лицо самодовольного глупца.
   Клокачев познакомил их.
   — Войнович, — отрекомендовался незнакомый капитан.
   Узнав его фамилию, Ушаков вспомнил — о Войновиче ему рассказывали. Когда-то Марко Иванович Войнович плавал на придворной яхте. Потом командовал Каспийской флотилией. Но с ним случился конфуз: его захватил в плен персидский Ага-Мухамед-хан. И в плену Войнович пробыл целый год.
   Клокачев быстро отпустил Ушакова:
   — Вы устали с дороги. Отдохните денек. Выберите себе из команды корабля денщика, устройтесь, а завтра — за работу! Квартира у вас при казармах. Вашим кораблем временно командует капитан-лейтенант Антон Селевин.
   Ушаков откланялся.
   От адмирала он сразу же пошел на верфь к стапелю, на котором строился его корабль. Федор Федорович хотел посмотреть, как идет работа, и познакомиться со своей командой.
   Подходя к адмиралтейским воротам, Ушаков издалека увидал давно знакомую — еще с воронежских лет — картину. По обеим сторонам громадных ворот толпились бабы, девки и дети. Они держали завернутые в тряпье (чтоб не остыли!) котелки и горшочки со щами и кашей.
   Это семьи «чистодельцев», вольнонаемных мастеров — плотников, купоров, резчиков — принесли обед и ждут полуденной пушки. Они передадут мужьям и отцам еду, а те вынесут им в мешках щепу, которой всегда много на стройке.
   Тут же толкались с лотками и кошелками бабы-торговки.
   Ушаков издалека услышал обычные адмиралтейские звуки — стук кузнечных молотов, скрип блоков, треканье[28] и пение рабочих, перетаскивавших вручную тяжелую кладь.
   Из калитки вышел дневальный боцман, — надоело сидеть в тесной и душной каморке.
   — Что вы тут, бабье-тряпье, разгуделись? — беззлобно прикрикнул он на шумевшую толпу.
   — Сам ты — тряпье, сальная пакля!
   — С нока-рея сорвался, что ли? — понеслось в ответ.
   Боцман стоял, смеясь над этим потревоженным муравейником.
   — Пожалуйте, ваше высокоблагородие! — распахнул он перед Ушаковым калитку.
   Антоша Селевин непритворно обрадовался старому товарищу: Он и в капитан-лейтенантском чине, как и в гардемаринском, был такой же «Се-не-левин»: маленький, угреватый, невзрачный.
   — Наконец-то изволили пожаловать, Феденька! — говорил он, обнимая Ушакова. — Заждался я тебя. Меня давно в Таганроге прам ждет. Лучше там командовать прамом, чем в этой пыльной дыре фрегатом! Ну, ваше высокоблагородие, извольте принимать свою посудину!
   И Селевин повел Ушакова к стапелю.
   Как и ожидал Федор Федорович, его «посудина» пока что больше напоминала рыбий остов, чем корабль: торчали одни голые ребра шпангоутов.
   Здесь, на стапеле, была занята большая часть экипажа и офицеров.
   Селевин представил Ушакову корабельных лейтенантов, следивших за работой. Расторопнее и живее остальных показался Федору Федоровичу небольшой смуглый Иван Лавров.
   Ушаков переходил от одной группы матросов к другой, говорил с ними, присматривался к команде своего будущего корабля.
   У штабеля досок, которые подносили с берега к кораблю десятка два матросов, он застал жаркий спор. Федор Федорович издалека уловил архангельские морские словечки, знакомые ему по мичманскому плаванию в Белом море.
   — Хорошо, коли припадет много ветра, а ежели море остеклеет[29], тогда что будешь делать? — спрашивал спокойный, низкий голос.
   В ответ раздался скрипучий тенорок, напиравший по волжски на «о»:
   — Конечно, худая снасть отдохнуть не дасть!
   Заметив подходившего капитана, спорщики разом притихли.
   Теперь Федор Федорович разглядел их. Они оба были в летах. Но один — весь седой, а другой — черный и худой, как цыган.
   — Что, и архангельские у нас есть? — подходя к ним, живо спросил Ушаков.
   — Этого цвету — по всему свету, — окая, иронически заметил черный.
   — Точно так, ваше высокоблагородие, есть, — спокойно ответил седой матрос. — Вся наша артель — архангельцы.
   Ушаков оглядел матросов:
   — Хорошо. Семьей дружнее работать! Значит, море будет не в диковинку?
   — Не впервой, ваше высокоблагородие!
   — Тебя как звать-то?
   — Канонир первой статьи Карташев.
   — Какие из архангельцев моряки? Разве у них море? — как бы про себя заметил черный.
   — А ты откуда? — обернулся к нему Ушаков.
   — С Волги, ваше высокоблагородие, — не без гордости ответил он. — Матрос первой статьи Ефим Зуб.
   — Вот построим наш корабль, выйдем в море, тогда и увидим, кто какой моряк! — сказал Федор Федорович, уходя.
   — Верно! — понеслось ему вслед.
   «Карташев — рассудителен и спокоен, как надо быть артиллеристу. А Зуб — горяч и быстр, такому только с парусами управляться», — подумал Федор Федорович.
   Он зашел в мастерские, заглянул в громадную залу чертежной, в магазейны. Не упустил ничего. Узнал, что гвозди привозят из Пошехонья, а железо — от Демидова из Ярославля. Посмотрел в писарской караулке, сколько на сегодня оказывается по кораблю № 4 «морских служителей в нетях». Узнал, кто из них, чем и как болен. Не поленился заглянуть во все сараи — купорный, шлюпочный, блочный, даже в сарай для чистки пеньки, хотя в нем стояла невероятная пылища.
   — Ну вот, остался только парусный сарай, и все хозяйство, — с облегчением сказал Селевин.
   — Алексей Наумович Сенявин говаривал: «Мастер парусного дела — душа корабля». Зайдем-ка, Антоша! — ответил Ушаков.
   По дороге к парусникам их нагнал боцман. Селевина вызывали в контору срочно подписать провиантский табель, который озаглавливался без всякой канцелярской хитрости: «кто с кем в каше».
   — Вот, Федор Федорович, наш лучший боцман! — сказал Селевин, указывая на моряка.
   — Как звать?
   — Макаров, ваше высокоблагородие.
   — Мы его зовем попросту Макарычем.
   — Так точно, Макарыч! — браво подтвердил боцман.
   Ушаков оглядел его. Как и полагается быть боцману, крепок, смышлен и хитер. Но ничего не сказал, только кивнул головой и продолжал путь к парусникам один.
   Подходя к длинному сараю, где шили паруса, Ушаков услыхал, как чей-то мягкий тенорок рассказывает.
   Федор Федорович прислушался.
   — Лучше нашего русского леса ничего нет на свете! Березки стоят белые-белые, чистые, стройные, как девушки. А сосенки — гонкие[30], ровные, как свечечки. И на солнышке — особенно на закате — они точно золотые, так и горят. Красота неописанная! Глядел бы — и не нагляделся бы…
   Ушаков поднял брови. Он очень любил море, но и лес любил с детства.
   А тенорок, словно пел, продолжал:
   — А как подымется ветер, зашумит, загудит бор, заговорит своим голосом, — лучше моря! Сидел, бы и слушал…
   Федор Федорович зашел в мастерскую. Несколько человек, шили паруса. Говорил рыжеватый небольшой, матрос.
   Увидев капитана, матрос притих и наклонился над полотном.
   — Ты из каких краев? — спросил у рассказчика Ушаков.
   — Тверской, ваше высокоблагородие.
   — Как звать?
   — Федор Скворцов.
   — Будешь у меня денщиком. Бросай иглу, пойдем!
   — Слушаю, ваше высокоблагородие! — проворно вскочил на ноги Скворцов.
   Дом капитана корабля № 4 стоял на самом краю, у степи.
   Федору Скворцову это очень понравилось.
   — Пусть она и степь, а не наше поле, да все-таки простор. Тут и птичка скорее будет и суслик…
   — И саранча, — пошутил Ушаков.

XIX

   Ушаков с утра до позднего вечера не выходил из адмиралтейства. Большую часть дня он проводил или у стапеля своего строящегося корабля, или в громадной чертежной зале, где на полу чертили в натуральную величину корабельные части. С этих чертежей потом делались лекала, по которым изготовлялись отдельные детали корабля.
   Впрочем, капитана Ушакова можно было видеть в течение дня всюду: у корабельных плотников, кузнецов, в угольном сарае и провиантском магазине. А порой невысокая, плотная фигура капитана мелькала на берегу Днепра, где стояли плоты с дубовым и сосновым лесом.