— А как сегодня Курганов показывает тебе карты и спрашивает: «Которая дередюксион?» А ты ему тянешь меркаторскую! — засмеялся Голенкин.
   — Ну и что ж? Курганов мне: «Это не та!» А я: «Простите, мол, Николай Гаврилович, ошибся: действительно не та». Только и всего!
   — И сколько же он тебе поставил? Поди, «необстоятельно»?
   — Нет, «малопорядочно». А мне и хватит!
   — Ах ты Нерон — не тронь! — потешались товарищи.
   Веленбаков не обижался — смеялся вместе со всеми.
   — Э, к черту! Как ни отвечал, а уже — мичман! — махнул он рукой. — Кончились навсегда эти противные генеалогия, риторика, геральдика и прочие шляхетские науки! Завтра — белый мундир. Каково-то сшили? Вроде тесноват в плечах оказывался. Зато нижняя амуниция — как следует: чулки шелковые и на ботинках пряжки чистого серебра. А у тебя, Федя, — обратился он к Ушакову, — всё будут те же выростковой кожи сапоги?
   — У его отца всего девятнадцать душ, не то, что у тебя, — ответил за друга такой же мелкопоместный, небогатый Паша Пустошкин.
   — Это верно: у меня одного больше крепостных, чем у вас обоих!
   — Значит, завтра производство. Придется явиться и благодарить по начальству?
   — Так и быть: поблагодарим уж в последний раз!
   — Напудримся, косичку заплетем, — с удовольствием сказал щеголеватый Гаврюша Голенкин.
   — Куда-то назначат в плавание? — подумал вслух Федя Калугин.
   — Ну, тебе-то что? Ты у нас — первый ученик. Ведь у тебя ни одной отметки «малопорядочно», а все — «исправно», и поведения ты нарочитого, не то что мы, грешные, — сказал Веленбаков.
   — А назначат как обычно: до Архангельска и обратно.
   — Эх, скорее бы в море! — вырвалось у Ушакова.
   — Как до моря дошли, так и Ушаков заговорил!
   — И в кого ты, Федюша, у нас такой зейман[9]? — сказал Селевин. — Где у вас там, в Тамбовской, моря? Лес как море, это верно!
   — А в селе Измайлове, где царь Петр нашел ботик, — большое море? А князь Игорь откуда ходил на Царьград, забыл? — иронически спросил Ушаков. — Русские люди исстари любили корабль! Вспомните хоть бы и Ваську Буслаева с товарищами:
 
Походили они на червлен корабль,
Подымали тонкие паруса полотняные,
Побежали по озеру Ильменю…
 

V

   В слякотный ноябрьский день 1768 года притащился в Петербург на подводе из Ранбова, как называли моряки Ораниенбаум, мичман Федор Ушаков.
   Два с лишним года он проплавал в Балтийском и Белом морях и вот снова ступил на землю. Ушаков получил перевод на Дон.
   Русский народ решил отвоевать свои исконные земли на берегах Черного моря, укрепить и обезопасить южные границы государства от набегов турок и крымских татар.
   Россия возрождала флот, захиревший после смерти Петра Великого.
   Сухопутная армия была на юге готова, а флота у России недоставало.
   Стремление России усилить свое положение на юге не нравилось Англии, Франции и другим европейским государствам. В 1768 году они вынудили турок объявить России войну.
   Турция обладала на Черном море сильным флотом. Она в течение нескольких веков чувствовала себя здесь господином положения.
   Воевать с Турцией на Черноморском побережье без флота было бы русским очень трудно. Оправдывались знаменитые слова Петра Первого: «Всякий Потентат, который едино войско сухопутное имеет, одну руку имеет, а который и флот имеет, обе руки имеет».
   Россия имела на юге пока что лишь одну руку. Необходимо было дать ей вторую: построить флот.
   И конечно, прежде всего вспомнили о старых петровских верфях в Воронеже и на Дону, тем более что близ Воронежа было много прекрасного корабельного теса.
   Постройку Азовской флотилии Екатерина II поручила одному из лучших моряков, сыну известного петровского адмирала Наума Сенявина, Алексею Наумовичу Сенявину.
   Из Подмосковья на Дон отправили три тысячи мастеровых. Адмиралтейств-коллегия готовила чертежи судов с большей осадкой. Восстанавливали укрепления Азова и Таганрога. Спешно исправляли верфи в Ново-Павловске и Новохоперске.
   Из Кронштадта через Петербург потянулись на юг подводы с офицерами, матросами и корабельными мастерами. В числе откомандированных на Дон оказался и мичман Ушаков.
   Когда он наконец дотащился к Адмиралтейств-коллегии, шел шестой час пополудни. В канцеляриях уже никого не было. И Ушаков, взяв свой небольшой чемоданчик, пошел по старой памяти на Васильевский: надо же было найти ночлег.
   Сойдя с моста, он встретил на набережной боцмана Лукича.
   — А-а, с благополучным прибытием! — шумно приветствовал его боцман. — Откуда?
   — С «Трех иерархов». Направляют куда-то на юг.
   — Сейчас много туда едет. Наши мичманы тоже…
   — Кто? — нетерпеливо перебил Ушаков.
   — Пустошкин, Веленбаков…
   — Не знаешь, Лукич, где они остановились?
   — Как не знаю?! У Большой Проспективной и Двенадцатой линии. Вон новый дом, крашенный под кирпич.
   — Спасибо, брат!
   Ушаков больше не расспрашивал, а Лукич не задерживал его: боцман отлично помнил, что мичман Ушаков не пьет, стало быть, какой с ним разговор.
   Ушаков сразу нашел дом, о котором говорил Лукич. Он был обшит тесом, побелен и раскрашен. Издали и впрямь можно было подумать, что дом — из кирпича.
   Федя вошел на крыльцо, постучал.
   Открыла старуха.
   — Здравствуйте, бабушка. У вас моряки остановились?
   — Здеся, здеся, входите, — приветливо ответила старуха, пропуская Федю в сени. — Извольте, батюшка, вот сюда, — открыла она дверь.
   Ушаков шагнул в комнату.
   Первый, кого он увидел, был Паша Пустошкин. Паша без мундира стоял посреди комнаты, курил и что-то говорил, — Пустошкин любил побеседовать. Был он все такой же полный, высокий, румяный. За ним у стола, на котором стоял полуштоф и лежала закуска, сидел пучеглазый Нерон Веленбаков.
   — Здравия желаю, господа мичманы! — весело приветствовал Ушаков, ставя чемодан в угол.
   — А-а, Федя, дружок, здорово! — пробасил, вставая, бывший немного под хмельком Нерон.
   — Здравствуй, Феденька! Вот не ждали! — кинулся к нему чувствительный Паша Пустошкин.
   Товарищи обнялись.
   — Ты что, из Ранбова? — спросил Пустошкин.
   — А откуда же ему и быть-то? Конечно, оттуда, — ответил за товарища Веленбаков.
   — На Дон? — продолжал спрашивать Паша.
   — На Дон, — ответил Ушаков. — А вы?
   — И мы туда же.
   — А куда именно?
   — В Воронеж.
   — В какое-то место меня назначат? — задумался Федя.
   — Сейчас, брат, у всех один курс — Воронеж. Завтра в Адмиралтейств-коллегии получишь ордер, а послезавтра поедем вместе. Отправляется очередная партия, — объяснял Пустошкин.
   — Вот и хорошо! — обрадовался Ушаков.
   — Знаешь, Паша, я схожу еще за полуштофом — согреться господину мичману с дорожки, — предложил Нерон.
   — Нет, нет, я не буду пить! — схватил его своими крепкими руками Ушаков и усадил на скамейку.
   — Сиди, Нерон. На сегодня довольно! — прикрикнул Пустошкин. — Ведь завтра поутру являться в Адмиралтейств-коллегию, аль забыл? Вот сейчас хозяйка самовар принесет.
   — Экое питье — чай!..
   — А я чайку выпью с удовольствием, — сказал Федя, садясь за стол.
   — Эх вы, моряки! — безнадежно махнул рукой Нерон.
   — Ты, Паша, раздобрел, я вижу. А Нерон — все такой же, — разглядывал товарищей Ушаков.
   — Ты тоже не похудел! — хлопнул его по плечу Пустошкин. — Ну, где плавал? На чем? Под чьей командой? — забросал он вопросами.
   — Разве забыл? Он ведь ушел тогда в Архангельск на пинке[10] «Наргин», — напомнил Веленбаков.
   — И на нем вернулся назад. А с нынешнего, шестьдесят осьмого года, на «Трех иерархах».
   — На этих «Трах-тарарах», как называют матросы? У капитана первого ранга Грейга?
   — Да, у Самуила Карловича.
   — Хороший у тебя был начальник, — позавидовал Пустошкин.
   — А вы где?
   — Я у капитана Наумова, — тотчас же завладел разговором словоохотливый Пустошкин. — Смешной дядя. Думает, что — лихой служака: шляпу и ту, как говорится, носит параллельно горизонту. И знает одно — как выйдет из каюты, обязательно кричит: «Право руля!» Хоть бы и вовсе в этом нужды не было. Считает себя морским волком. Даже на берегу все называет не иначе, как по-морски; коляска у него «барказ», линейка — «катер», дрожки — «шлюпка». А на судне любит держать фор-брам-стеньгу, она у него так постоянно и торчит. Этакий капитан немногому научит!
   — Ну, ты сам, Пашенька, неплохо дело знаешь! А где Нерон был? — обернулся к Веленбакову Федя.
   — Я, брат, плавал на фрегате «Диана». Не «Диана», а чистый верблюд. Нос и корма у нее подняты, а середина провалилась. Шканцы и бак выше шкафута на целую ступеньку. А когда на ростры подымут гребные суда, фрегат точь-в-точь верблюд. Капитан «Дианы» Козлов — ничего. Только больно худ, ровно скелет из рисовальной прейслеровской анатомии, что мы когда-то в корпусе учили. Но хитер как бес! Явился я к нему, а он сразу: «Которым, сударь мой, выпущены из корпуса?» А как мне признаться, что вышел я пятьдесят осьмым, что за мной остался только Сенька Трусов? Отвечаю: «Тридцать седьмым, ваше высокоблагородие! Последний год весь проболел». — «А сколько всего выпущено?» — «Пятьдесят девять», — отвечаю. «Ладно, — говорит, — служи исправно, человеком будешь! Деньги, — спрашивает, — имеешь?» — «Никак нет, ваше высокоблагородие!» И как он узнал, что у меня один целковый в кармане? «Ну, не бойся, дадим вперед!» Сам выбрал мне вестового и показывает ему кулак: «Держи ухо востро да береги спину! Ежели барин попадет у тебя в кутеж или в картеж, я те пятьсот всыплю! Вишь, молод еще, оберегать надо!» Вот догадливый, черт!
   — Легко ему быть догадливым, ежели от тебя, поди, за кабельтов[11] винищем разило! — улыбнулся Паша.
   — А вот и не разило. И никогда не разит: я всегда чесночком закусываю!
   В это время хозяйка внесла в комнату самовар. Паша Пустошкин засуетился, стал разливать чай, достал из чемодана колбасу и хлеб.
   «Все такой же — любит поговорить и угостить», — подумал о товарище Ушаков.
   Как только принялись за чай, Пустошкин снова овладел разговором:
   — Федюша, а помнишь, как мы вчетвером — я, ты, Гаврюша, Нерон, — бывало, ходили в баню на пустырь у Шестнадцатой линии? Напаримся-нажаримся — и в снег: кто дольше пролежит, тому бутылка меду с остальных. Нерон, черт, лежал дольше всех. Ты-то в наш спор не встревал, а только помню, что и тебя раз подзадорили. Говоришь: никакого меду мне не надо, а пролежу дольше вас всех! И пролежал. Помнишь, Нерон? — смеялся Паша.
   — Как же, помню!
   — Ну, нашел что вспоминать! — отмахнулся Ушаков. — А не знаете, где Гаврюша?
   — Он на Балтийском. Командует гальотом[12] «Стрельна».
   — Батюшка, к вам пришли, — просунула голову в дверь хозяйка.
   — Кто там, пусть входит! — сказал, выглядывая из-за самовара, румяный Паша Пустошкин.
   В комнату вошла девушка лет пятнадцати.
   Несмотря на то, что она очутилась с глазу на глаз с тремя молодыми моряками, девушка нисколько не смутилась.
   Кутаясь в платок, накинутый поверх шубки, она приветливо улыбалась:
   — Здравствуйте! Мне сказывали, что кто-то из вас поедет в Воронеж.
   — Мы все поедем, — ответил, подымаясь, Пустошкин.
   За ним поднялись остальные.
   — Я хочу, просить, чтобы вы передали моей маменьке письмо. Она живет в Воронеже.
   — Охотно передадим, — ответил Пустошкин.
   — Лучше поедемте вместе с нами, — предложил Веленбаков, — веселее будет!
   — Я поеду, когда установится санный путь.
   — Ну, так мы будем встречать вас в Воронеже, — улыбнулся Паша. — Давайте письмецо!
   — Я еще не написала. Я завтра напишу. Может быть, кто-нибудь из вас зайдет за ним?
   — Выбирайте любого из троих, — пошутил Нерон.
   Девушка обвела всех глазами.
   — Я прошу вас. Вы ведь тоже поедете? — обратилась она к Ушакову.
   Федя стоял красный от смущения и неожиданности. Он уже давно узнал девушку: это была та, которой он спас снегиря.
   Она выросла и повзрослела. Ее курносое личико было миловидно. А когда девушка улыбалась, то открывался ровный ряд белоснежных зубов. И эта улыбка озаряла все ее лицо.
   — Поеду, — смущенно выдавил Федя.
   — Я вас помню, сразу узнала, — улыбнулась девушка. — Выйдемте, я вам покажу, где сейчас живет моя тетушка. Тот дом — сгорел.
   И она пошла из комнаты.
   Федя волей-неволей должен был следовать за ней.
   На крыльце девушка остановилась:
   — Вон видите домик, где растет береза? Там живет моя тетушка. А вас я запомнила. Я даже видела вас несколько раз во сне, — сказала она и, светло улыбнувшись, сбежала с крыльца.
   Ушаков вернулся в комнату еще более смущенный. Он старался не смотреть товарищам в глаза.
   — А девушка-то ничего: стройная, легкая, словно гичка! Ай да Федя! — попробовал было пошутить Веленбаков, но Ушаков так покосился на него, что Нерон сразу умолк.

VI

   В Адмиралтейств-коллегии Ушакову подтвердили, что он тоже назначен в Азовскую экспедицию, под начальство вице-адмирала Алексея Наумовича Сенявина, и должен отправляться в Воронеж завтра поутру.
   Погода стояла отвратительная — моросил дождь, и Ушаков пошел из Адмиралтейств-коллегий прямо на квартиру.
   Пустошкина и Веленбакова дома не оказалось.
   Сегодня целый день у Феди не выходила из головы эта милая, улыбчивая девушка.
   В тамбовском детстве у Феди все друзья-приятели были мальчишки. За шесть лет учения в Петербурге Ушаков не свел знакомства ни с одной девушкой, и в корпусе его за это прозвали схимником. А тут, первый раз в жизни, он говорил с девушкой, которая, оказывается, помнит его и даже видит во сне. От всего этого сладко закружилась голова.
   «Пойду-ка я за письмом, пока нет этих пересмешников», — вдруг подумал Федя и поскорее шмыгнул из дому.
   На крыльце он оглянулся — не смотрит ли кто, но Двенадцатая линия была пуста.
   Только с Десятой, где был кабак, брели через пустыри два подгулявших матроса, и один из них куражился и орал:
 
Из-за Волги кума
В решете приплыла,
Веретенами гребла,
Юбкой парусила…
 
   Ушаков быстро перешел улицу к домику с березой. Уже постучав в дверь, он вспомнил, что не знает ни имени, ни фамилии девушки.
   Открыла высокая пожилая женщина, которую Федя видел в тот раз на пожаре.
   «Верно, ее тетушка!»
   — Вы за письмом? — спросила она.
   — Точно так! — пересохшим от волнения, глухим голосом ответил Ушаков.
   Он несколько похрабрел — такое начало было ему на руку: выходит, что Федя пришел по делу, а не вроде кавалера. Он хуже всего боялся, чтобы так не подумали о нем.
   — Пожалуйте, пожалуйте! — ввела его тетушка в небольшую, скромно обставленную, но чистую комнату. — Садитесь. Любушка сейчас придет — она пошла в сарай за дровами.
   «Ага, значит, ее зовут Любушкой», — приметил Ушаков.
   — Непоседа-девчонка, егоза. Собиралась побыть у меня до весны, а вчера вдруг услыхала, что моряки отправляются в Воронеж, загорелась: поеду и я домой! Побежала узнавать, кто едет. Другая бы постеснялась говорить с незнакомыми, а этой — нипочем. Она с любым человеком запросто говорит. Я вон старая, а так не могу. Это она в отца пошла такая простая да ласковая. Тот, бывало, с первым встречным говорит, будто десять лет его знает. А письмо-то у Любушки еще не готово, — улыбаясь, закончила вполголоса тетушка.
   В это время в соседней комнате послышался стук брошенных на пол дров.
   — Любушка, пришли за письмом, — сказала тетушка, входя к ней в комнату.
   В дверь просунулась голова со вздернутым носиком и быстрыми голубыми глазами.
   — А-а, это вы? Я сейчас! — весело и просто сказала она и скрылась.
   Федя сидел красный: все-таки он не мог побороть смущения, — как это он будет сидеть один с девушкой, словно жених или кавалер.
   Через минуту в комнату впорхнула Любушка:
   — Здравствуйте! Как вас величать?
   — Федор Федорович Ушаков.
   — Здравствуйте, Федор Федорович! Молодец, что пришли! А вот письмо-то у меня еще не готово… И я не знаю, может, и не буду его вовсе писать… — улыбаясь, сказала она и взглянула на Ушакова.
   У Феди упало сердце: «Передумала, не поедет…»
   — Вы что, разве не поедете в Воронеж? — испуганно спросил он.
   — А вы хотите, чтобы я поехала?
   — Хочу! — вырвалось у Феди.
   — Я поеду. Только не знаю когда… — смеялась Любушка.
   — Вы же говорили: по санному пути… Скоро должна установиться зимняя дорога.
   — У нас, в Воронеже, санный путь — с николина дня.
   — Вот и поезжайте!
   — Я и хочу — на николу.
   — А с кем вы поедете?
   — В Воронеж часто ездят на верфь. У тетеньки есть знакомый подрядчик. Вы в Воронеже были?
   — Нет. Хороший город?
   — Хороший. Весь на горах. Обрывы, обрывы! Белые мазанки и ветряки. Красиво! А небо какое у нас — синее, глубокое!
   — Ничего хорошего там нет. Дома на горе, а воду таскай из реки. А летом — ветры и ветры. Пыль — свету божьего не видно! — вмешалась тетушка, входя в комнату.
   — Да что вы, тетушка Настасья! Разве Питер лучше? Одно болото да вечная слякоть.
   — А давно ли сама восхищалась: «Ах, белые ночи! Ах, Петербург!»
   — Тогда нравился, а вот теперь уже пригляделась к нему! — тряхнула она русой косой.
   Ушаков просидел у Настасьи Никитишны дотемна. За чаем тетушка спросила мичмана о его родителях. Федя ответил, что старик отец еще жив, а мать умерла давно, когда ему было восемь лет.
   — Значит, росли сиротой, — пожалела Настасья Никитишна. — А откуда же вы родом?
   — Из Тамбовской.
   — Так вы наш сосед! — обрадовалась Любушка. — От Воронежа до Тамбова рукой подать!
   — Я не из самого Тамбова, а из Темниковского уезда. Там у нас деревенька. Алексеевка.
   — А почему поступили в морской корпус, а не в сухопутный? — полюбопытствовала тетушка.
   — Сухопутный не по карману: у отца всего-навсего девятнадцать душ, — просто ответил Ушаков.
   Он никогда не стыдился того, что его отец небогат.
   — Морским офицером лучше быть, чем сухопутным. Что берег? Грязь, пыль. А в море волны, ветер, простор! — убежденно сказала Любушка.
   Федя даже покраснел от удовольствия.
   — Да, я тоже очень люблю море! — признался он.
   Тут же, за чайным столом, Любушка в конце концов написала матери письмо и стала объяснять Феде, как найти в Воронеже дом, где они живут.
   — Вот город, на горе. Так — Нищенская слободка, так — Стрелецкий лог, так — Гусиная слободка, — чертила она пальцем по скатерти. — А так — наша Чижовка, ближняя и дальняя. Когда-то в ней водилось много чижей. Вот церковь Троицы, слева большой дом — в нем живут попы, дьякон Калистрат, пономарь. А справа — маленький, это и есть наш. Понятно?
   — Понятно, — отвечал Федя, а думал только об одном: поскорее бы эта белозубая девушка приезжала в Воронеж!
   — А вот тут, — не переставала Любушка чертить пальцем, — Чижовская роща. Дубы, дубы и дубы. И клены. Красиво! Сюда мы с вами пойдем весной гулять. Хорошо?
   — Хорошо, — ответил Федя, а сам подумал: «Одно плохо — пора уходить, а так не хочется!..»
   Он поднялся и стал прощаться.
   — Ежели когда-либо приедете в Петербург и негде будет остановиться, милости просим ко мне! — гостеприимно предложила тетушка.
   — Спасибо! — поблагодарил Федя уходя.
   Любушка провожала его.
   — Скажите, Любушка, а вы… в самом деле приедете? — спросил он, уже стоя на крыльце.
   — При-и-еду! — улыбаясь, протянула она, и Феде почудилось в этом слове: «ми-и-лый…»
   Он спрыгнул с крыльца и, не разбирая в темноте луж, зашагал через улицу к себе.

VII

   Незаметно промелькнула неделя, как Ушаков приехал в Воронеж, а письмо Любушки все еще продолжало лежать в Федином чемодане.
   Он был исполнителен и верен в своем слове, но не хватало времени. В адмиралтействе всем нашлось много дела. Пустошкин работал на постройке мастерских, а Ушакова определили в чертежную.
   Когда-то, при Петре I, весь Воронеж был заполнен моряками. Целые улицы занимали корабельные мастера: шлюпочные, парусные, блочные, канатные, купорные. Жили плотники, кузнецы, литейщики. В Воронеже лили пушки, мортиры, ядра, варили смолу, гнали деготь, вили канаты и веревки.
   После смерти Петра I все пришло в упадок. Мастерские обветшали или стояли заколоченные. Мастера перемерли или разъехались по другим местам. И многое приходилось начинать сызнова. Оттого теперь у всех — матросов и офицеров — было достаточно работы.
   Федя приходил вечером на квартиру усталый. Он видел чемодан, в котором лежало письмо, терзался мыслью, что поручение Любушки до сих пор им не выполнено.
   Ушаков каждый день невольно наблюдал за погодой: снежок понемногу укрывал землю.
   Иногда, сидя у себя в чертежной и обсуждая с товарищами качество кораблей разной постройки, он говорил что-либо вроде:
   — Архангельские хуже петербургских: в бейдевинд[13] имеют большой дрейф.
   А сам в это время смотрел в окно на падающий снег и думал с тревогой: «Может, уже приехала?»
   И невольно краснел.
   Во-первых, от мысли, что он не сдержал слова, а во-вторых, оттого, что было приятно представить: Любушка уже в Воронеже!
   Паша Пустошкин, который жил с ним (Нерона Веленбакова услали в Таганрог), пытался было навести разговор на интересующую тему, но прямо о девушке говорить не смел. Живя не первый год с Ушаковым, он знал, что Федя рассердится и сразу оборвет разговор. Он такой: нашел — молчит, потерял — молчит. И потому Пустошкин старался говорить обиняком:
   — А уже санная дорога установилась. Вчера из Москвы констапель[14] приехал…
   Но Федя упорно молчал, хотя прекрасно понимал, к чему клонит Паша, и хотя этот разговор был ему приятен.
   Паша втихомолку наблюдал за другом.
   Подошла суббота.
   Вечером в чертежной, как и в других командах, был прочтен приказ:
   «Завтрашнего числа для праздника воскресенья адмиралтейским служителям шабаш, чтоб богу молились, гуляли тихо и смирно, шумства, драк и прочих непотребств не чинить».
   Федя слушал и думал: «Завтра отнесу письмо».
   Он утром попросил у соседа, корабельного мастера, бритву и побрился, хотя льняной пушок на щеках был мало заметен.
   Потом не мог дождаться обеда. От скуки листал «Регламент о управлении адмиралтейства и верфи».
   Паша, любивший пошутить, не выдержал и сказал:
   — Не смотри: все равно по параграфу семьдесят седьмому гардемарину жениться запрещается. Не то — дадут три года каторжной работы!
   Федя вспыхнул до корней волос и только глянул на него, как рублем подарил! Паше и этого хватило — сразу умолк. Так молча и обедали.
   После обеда Федя оделся получше, достал из чемодана письмецо и, стараясь не смотреть Паше в глаза, шмыгнул за дверь.
   Адрес он помнил наизусть: «Марии Никитишне Ермаковой у Троицкой церкви, что на Чижовке». За эти дни он узнал, что Чижовка — слободка на горе, предместье Воронежа, которое от города отделяет крутой яр.
   «Хорошо, что дом — у церкви. Значит, легко найти, не придется ни у кого спрашивать».
   Войдя в слободку, Федя вспомнил: здесь когда-то водилось много чижей. «Не оттого ли и она держала в клетке снегиря? Любит птиц, значит, доброе сердце!..»
   Он захотел представить себе ее лицо и не мог: оно как-то уплывало. И лишь не потухала, жила в его памяти широкая, светлая Любушкина улыбка.
   Вот и церковь Троицы. Вон один дом деревянный — побольше, другой — маленький, весь белый, крытый очеретом.
   Ох как бьется сердце!
   Ушаков еще издали разогнался — для храбрости! — и бодро подошел к домику.
   Он постучал и ждал, насупившись.
   Дверь отворила высокая седая женщина. Хотя глаза у нее были карие, а нос прямой, но ее лицо чем-то напоминало Любушкино.
   «Мать!»
   — Входите, входите! — приветливо сказала она, отступая в глубь сеней.
   Ушаков вошел.
   — Честь имею видеть Марью Никитишну Ермакову? — официально спросил Федя.
   — Да, это я, — сказала женщина.
   — Вам письмо из Петербурга. От дочери.
   Он протянул конверт.
   — От Любушки? Когда же она приедет?
   — Сказывала: по первопутку.
   — Пожалуйте сюда, господин мичман. Милости прошу. — Марья Никитишна распахнула дверь в комнату. — Раздевайтесь, у нас тепло, — предложила она.
   Поначалу Ушаков думал отдать письмо и сразу же уйти, но сейчас что-то удерживало его здесь. Он снял шинель и шляпу.
   — Садитесь! — предложила хозяйка, усаживаясь у стола.
   Федя сел.
   — Мы ведь тоже из морской семьи. Мою мать в тысяча семьсот первом году по велению царя Петра отправили сюда. Каждый десятый двор должен был поставить одну девицу для вступления в брак с солдатами, а остальные дворы — снабдить ее всем необходимым. И кроме того, дать двадцать рублей приданого. Вот она и вышла замуж за моряка. И мой покойный муж тоже был моряк, — словоохотливо рассказывала Марья Никитишна.
   Она оказалась более разговорчивой, чем ее сестра, Настасья Никитишна, и держалась так, что Феде казалось, будто он давным-давно знает ее.
   — А вы когда же познакомились с Любушкой?
   Федя зарделся. Говорить о том, как он спас снегиря, не хотелось.
   — Верно, где-либо в церкви, — улыбнулась Марья Никитишна, — или на гулянье. Вот у нас, в роще, с мая месяца по воскресеньям гулянье… Что, Любушка здорова?