Страница:
— Прямо, ваше благородие. Иванов, пропусти их благородие!
— Их высокоблагородие! — раскатистым басом милостиво поправил Веленбаков и пошел дальше.
Но на ушаковской заставе дело оказалось сложнее. Еще издалека часовой зычно крикнул:
— Стой! Кто идет? — И сразу взял ружье на руку.
— Из Петербурга, капитан второго ранга Веленбаков, — ответил Нерон. — Покличь капитана Ушакова!
— Дядя Макарыч! — позвал часовой.
Через секунду перед Веленбаковым предстал боцман.
— Вот они спрашивают капитана Ушакова, — сказал часовой.
— Чего изволите, ваше высокоблагородие? — переспросил боцман.
— Я к Ушакову. Я его друг и товарищ. Приехал из Петербурга. Спать хочу…
Боцман вмиг прикинул: будить капитана — жалко, только-только лег. Опять же — хоть это и офицер, а неизвестно, откуда он. Стало быть, его хорошо бы продержать в карантине!
— Вот в этой мазанке переночевать можно было бы, — рассуждал он вслух, — да там больной мичман, господин Баташев лежат.
— Вот и хорошо. Я с мичманом, — согласился Веленбаков, и не успел боцман оглянуться, как Нерон шагнул к мазанке, толкнул дверь ногой и был таков.
Боцман и часовой только переглянулись: а ладно ли это будет?
Стояли, слушали: что дальше?
А в мазанке происходило вот что. Веленбаков, чертыхаясь, высекал огонь. Наконец высек и зажег свечу.
— Здорово, мичман!
— Здравия желаю. А вы кто? — спросил слабым голосом Баташев.
— Я капитан второго ранга Веленбаков. Приехал из Петербурга к вам, в эту дыру. А ты что, заболел?
— Да, трясет…
— Это ничего. Это лихоманка. Вот мы сейчас выпьем водочки, и все как рукой сымет. Согреешься!
Веленбаков поставил на стол чемодан, собираясь открыть его, но в это время мичмана начало тошнить.
— Э, брат, да ты гусь: и без моей водочки доклюкался до жвака-галса[33]. Слаб, если так. Меня отродясь не тошнило, а пью я как ярыга. Ежели ты так, тогда я ложусь, брат, на другой курс. Я буду спать в сенях.
Веленбаков взял чемодан и пошел в сени. Положил чемодан под голову, растянулся на тростнике и через секунду захрапел.
— Пусть спит. Завтра утром доложу. Из мазанки не выпускать! — строго приказал боцман и ушел спать. Боцман Макарыч поднял Ушакова чуть свет.
— Что, мичман умер? — вскочил Федор Федорович.
— Не слыхать что-то, ваше высокоблагородие. Без движимости находится. А только они не одни.
— А кто же еще заболел?
— Заболел ли, не знаю, а сам туда вскочил.
— Кто? — начал сердиться Ушаков.
Боцман рассказал о приезде Веленбакова. Ушаков только руками всплеснул от огорчения — вот история!
Он оделся и пошел с боцманом к мазанке Баташева. Заглянул в окно — мичман не двигался. Лица не было видно, но по свесившейся руке, по вытянутым, закостеневшим ногам было ясно: все кончено.
— Осталось куль да балластина! — вырвалось у боцмана Макарыча.
— Да. Вечная память, хороший был мальчик! — вздохнул Федор Федорович. — Сказать лекарю, чтобы немедля убрали? Языком не болтать! — приказал Ушаков и пошел к сеням.
Нерон спокойно спал врастяжку.
— Нерон, — позвал Ушаков. — Нерон!
Веленбаков проснулся и сел, сладко потягиваясь.
— А, Феденька, здравствуй! — хотел было подняться он, но Ушаков начальнически крикнул:
— Не вставай, погоди, выслушай!
Веленбаков слушал, почесываясь.
— Рядом с тобой в комнате лежит умерший от чумы мичман…
— Как — умерший? Да он со мной говорил!..
Нерон вскочил, шагнул через порог и попятился назад. Он был бледен, как стена мазанки. Стоял, растерянно моргая.
— Не волнуйся. Закрой дверь!
Веленбаков захлопнул ногой дверь из сеней в комнату.
— Ты трогал его?
— Нет.
— Ни его, ни его вещей?
— Да. Я только хотел угостить мичмана водкой.
— Счастье твое, что не угостил! Забирай чемодан, пойдем в карантин!
— А как же мой рапорт адмиралу о прибытии?
— Успеешь! — махнул рукой Ушаков. — Ты как себя чувствуешь? Голова не болит?
— Признаться, трещит с похмелья. Вчера я хватил порядком! — виновато улыбался Веленбаков.
— Если с похмелья — ничего.
— Я еще выпью — у меня осталось.
— Выходи, пойдем в карантин!
Веленбаков взял чемодан и вышел из страшной мазанки. Ушаков сам отвел его в карантинную мазанку и сдал лекарю.
— Сиди здесь, пока я не выпущу!
— Ладно! — покорился печальной участи Нерон.
В этот день Ушаков особенно тщательно осмотрел с лекарем всю команду. Больных и подозрительных, к счастью, не оказалось. Команды ушли на работу.
Около полудня в расположение корабля № 4 явилась страшная телега. Впереди нее ехал верхом казак. На пике у него трепыхался зловещий черный флажок.
Возле телеги шли три каторжника с длинными железными крючьями и мешками на плечах.
Ушаков видел, как они, надев на головы мешки, вытащили крючьями койку с бедным мичманом и бросили ее на телегу.
— Вещи его возьмите! Заберите все вещи! — приказал Ушаков.
Из вещей у Баташева был только сундучок. Каторжник спокойно взял его голыми руками и поставил на телегу.
Ужасная процессия двинулась в степь. Ушаков пошел вслед за телегой: он хотел заставить каторжников сжечь при нем же сундучок мичмана.
Было безветренно, но все встречные с испугом шарахались в сторону.
Телега направилась в степь, где сжигали всех умерших от чумы.
— Сбрось сундучок здесь! — приказал Ушаков, когда отъехали с полверсты.
Казак удивленно и недовольно глянул на капитана, но перечить не стал.
Сундучок сбросили с телеги.
— Ну-ка, молодцы, зажигайте сундучок! — властно сказал Ушаков каторжникам.
— У нас огнива нет, — ответил один из них, по-видимому старшой.
— Я те поговорю! Зажигай! — побагровел Федор Федорович.
— Зажигай, Копыто, слушайся их высокоблагородия! — миролюбиво сказал казак. — Мы с Гришкой поедем, а вы вдвоем тут управьтесь поскорее!
Телега тронулась. Каторжники собрали сухой травы, бурьяна и зажгли костер. Один разломал сундучок. Из него посыпалось белье, какие-то письма. Каторжник медлил бросать всё в огонь, явно думал: зря пропадет добро.
— Вали в огонь, чего смотришь! — крикнул Ушаков.
Каторжник бросил мичманские пожитки в костер. Огонь жадно лизал сухое дерево сундучка.
Ушаков стоял печальный, глядя на пламя.
«Вот и следа не останется от человека… Ветер развеет и его по степи…»
— Слыхал, сегодня поутру на базаре бабу укокали? — спросил старшой у товарища.
Ушаков прислушался.
— Насмерть?
— А, неужели так!
— Молодую?
— Да не очень.
— За что?
— Говорят, чуму по ночам разносила. Вся в синяках и язык как у змеи…
Ушаков дальше не слушал. Он рванул крючки ворота и быстро зашагал к городу. Каторжники удивленно переглянулись.
— Эх, жалко, поздно ушел: ничего не осталось, — поворошил старшой железным крюком золу.
— Нет, вот пуговица. Может, золотая, — прибавил второй, выгребая мичманскую медную пуговицу.
Ушаков бежал.
Неужели так и случилось, как он тогда полушутя-полусерьезно подумал, когда услыхал эту наивную, детскую сказку о чуме?
Легенда ходит повсюду. Он сам слыхал, как ее рассказывали корабельные плотники. Ее знает не один Федор.
Мало ли как могло случиться. Заподозрили, что каждую ночь куда-то ходит. Остановили. Осмотрели. На теле — синяк, а на конце языка — ложбинка. Вот и готово!
Холодело, замирало сердце. Он подбежал к первой городской заставе.
— Ваше благородие, стой, куда? — остановил его дед-караульщик.
— Пусти! Тут сегодня женщину убили?
— Убили старуху Егоровну.
— Ты точно знаешь, что ее?
— Как не знаю. Перекупка она, в Кривом переулке жила.
— За что убили?
— Шла на базар, просыпала какое-то зелье. Сказывают, чуму разбрасывала…
Отлегло. Ушаков снял шляпу, вытер вспотевший лоб.
— Фу ты!.. Повернулся и пошел домой.
Федор Федорович вошел к себе в комнату и остановился. На скамье сидела улыбающаяся, живая, любимая Любушка.
— Здравствуй, Феденька, я тебя жду! — кинулась она к Ушакову.
— Не подходи. Я сейчас. Федор: уксус, мундир, белье!
Он вышел в сени, облился уксусом, надел все чистое.
— Выколоти и высуши на солнце, — приказал он Федору.
Федор собрал одежду и ушел.
— А я тебя сегодня уже хоронил, — сказал, обнимая Любушку, Федор Федорович.
— Ты, верно, услыхал, что убили женщину?
— Да.
— Мне как сказали, я сразу побежала к тебе предупредить, что я жива.
— Убили ведь старуху.
— А я разве не старуха? Мне уже тридцать лет!
— Нет, ты еще у меня молоденькая, пригоженькая, — сиял Федор Федорович.
XXIII
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
II
В один из августовских дней 1787 года контр-адмирал Войнович вызвал к себе всех командиров на совещание.
— Теперь наверное — поход! — вздыхал ушаковский денщик Федор, которого всегда укачивало в море.
Ушаков надел мундир и пошел из каюты.
На батарейной палубе было, как всегда, шумно и людно. Тут, в тени, кипела работа: вили каболки[35], расщипывали паклю, пряли и сучили нитки, вязали маты, клетневали[36] такелаж. Говор, шутки, смех.
Ушаков вышел на шканцы. Над шканцами был растянут тент. Вахтенный лейтенант и мичман стояли и смотрели на сверкающую под ярким солнцем изумрудную бухту, на чаек, которые стаями вились возле кораблей. Тут же стоял ординарец Ушакова, поджидая его.
Спустили трап. Ушаков и ординарец сели в шлюпку. Ординарец, по обыкновению, поместился на носу. Шлюпка отвалила.
Сверху, со «Св. Павла», на них смотрели вахтенный лейтенант и мичман. Мичман едва заметно улыбался.
Ушаков понял его улыбку: все мичманы всегда почему-то презирают ординарцев. Увидят, как ординарец на берегу идет сзади за командиром, непременно скажут: «Гляди, вон ординарец на бакштове[37]!»
А когда ординарцу приходится сидеть вот так на носу гребного судна, обязательно посмеются: «Ишь статуя сидит!»
Они шли уже вдоль фрегатов. Вот от «Крыма» отвалила шлюпка с его капитаном — курносым Пугачевским.
Ушаков неодобрительно приметил: гребцы «Крыма» не умеют грести — держат одно плечо выше другого, сгибают спину.
«Каков поп, таков и приход», — подумал Ушаков.
Ушаковская шлюпка поравнялась с «Марией Магдалиной» — фрегатом капитана Тизделя.
На баке фрегата было оживленно. Слышались мерные шлепки, чей-то голос бесстрастно считал: «Четыреста осемьдесят один, четыреста осемьдесят две», но его заглушали человеческие вопли:
— Ой, не могу! Ой, дяденьки, довольно!..
Лица гребцов стали сумрачными. Ушаков зло нахмурил брови.
Все знали, что это такое: у капитана Тизделя, как и у самого адмирала Войновича на его «Славе Екатерины», в большом ходу линьки и шпицрутены.
Шлюпка подошла к «Славе Екатерины».
Когда Ушаков вошел в каюту Войновича, контр-адмирал восседал в кресле, напыщенный и важный, в шитом золотом мундире. Перед ним стоял и что-то говорил длинный, белобрысый, точно его выварили, командир фрегата «Мария Магдалина» капитан 1-го ранга Вениамин Тиздель, фамилию которого матросы произносили на свой лад.
— Их высокоблагородие! — раскатистым басом милостиво поправил Веленбаков и пошел дальше.
Но на ушаковской заставе дело оказалось сложнее. Еще издалека часовой зычно крикнул:
— Стой! Кто идет? — И сразу взял ружье на руку.
— Из Петербурга, капитан второго ранга Веленбаков, — ответил Нерон. — Покличь капитана Ушакова!
— Дядя Макарыч! — позвал часовой.
Через секунду перед Веленбаковым предстал боцман.
— Вот они спрашивают капитана Ушакова, — сказал часовой.
— Чего изволите, ваше высокоблагородие? — переспросил боцман.
— Я к Ушакову. Я его друг и товарищ. Приехал из Петербурга. Спать хочу…
Боцман вмиг прикинул: будить капитана — жалко, только-только лег. Опять же — хоть это и офицер, а неизвестно, откуда он. Стало быть, его хорошо бы продержать в карантине!
— Вот в этой мазанке переночевать можно было бы, — рассуждал он вслух, — да там больной мичман, господин Баташев лежат.
— Вот и хорошо. Я с мичманом, — согласился Веленбаков, и не успел боцман оглянуться, как Нерон шагнул к мазанке, толкнул дверь ногой и был таков.
Боцман и часовой только переглянулись: а ладно ли это будет?
Стояли, слушали: что дальше?
А в мазанке происходило вот что. Веленбаков, чертыхаясь, высекал огонь. Наконец высек и зажег свечу.
— Здорово, мичман!
— Здравия желаю. А вы кто? — спросил слабым голосом Баташев.
— Я капитан второго ранга Веленбаков. Приехал из Петербурга к вам, в эту дыру. А ты что, заболел?
— Да, трясет…
— Это ничего. Это лихоманка. Вот мы сейчас выпьем водочки, и все как рукой сымет. Согреешься!
Веленбаков поставил на стол чемодан, собираясь открыть его, но в это время мичмана начало тошнить.
— Э, брат, да ты гусь: и без моей водочки доклюкался до жвака-галса[33]. Слаб, если так. Меня отродясь не тошнило, а пью я как ярыга. Ежели ты так, тогда я ложусь, брат, на другой курс. Я буду спать в сенях.
Веленбаков взял чемодан и пошел в сени. Положил чемодан под голову, растянулся на тростнике и через секунду захрапел.
— Пусть спит. Завтра утром доложу. Из мазанки не выпускать! — строго приказал боцман и ушел спать. Боцман Макарыч поднял Ушакова чуть свет.
— Что, мичман умер? — вскочил Федор Федорович.
— Не слыхать что-то, ваше высокоблагородие. Без движимости находится. А только они не одни.
— А кто же еще заболел?
— Заболел ли, не знаю, а сам туда вскочил.
— Кто? — начал сердиться Ушаков.
Боцман рассказал о приезде Веленбакова. Ушаков только руками всплеснул от огорчения — вот история!
Он оделся и пошел с боцманом к мазанке Баташева. Заглянул в окно — мичман не двигался. Лица не было видно, но по свесившейся руке, по вытянутым, закостеневшим ногам было ясно: все кончено.
— Осталось куль да балластина! — вырвалось у боцмана Макарыча.
— Да. Вечная память, хороший был мальчик! — вздохнул Федор Федорович. — Сказать лекарю, чтобы немедля убрали? Языком не болтать! — приказал Ушаков и пошел к сеням.
Нерон спокойно спал врастяжку.
— Нерон, — позвал Ушаков. — Нерон!
Веленбаков проснулся и сел, сладко потягиваясь.
— А, Феденька, здравствуй! — хотел было подняться он, но Ушаков начальнически крикнул:
— Не вставай, погоди, выслушай!
Веленбаков слушал, почесываясь.
— Рядом с тобой в комнате лежит умерший от чумы мичман…
— Как — умерший? Да он со мной говорил!..
Нерон вскочил, шагнул через порог и попятился назад. Он был бледен, как стена мазанки. Стоял, растерянно моргая.
— Не волнуйся. Закрой дверь!
Веленбаков захлопнул ногой дверь из сеней в комнату.
— Ты трогал его?
— Нет.
— Ни его, ни его вещей?
— Да. Я только хотел угостить мичмана водкой.
— Счастье твое, что не угостил! Забирай чемодан, пойдем в карантин!
— А как же мой рапорт адмиралу о прибытии?
— Успеешь! — махнул рукой Ушаков. — Ты как себя чувствуешь? Голова не болит?
— Признаться, трещит с похмелья. Вчера я хватил порядком! — виновато улыбался Веленбаков.
— Если с похмелья — ничего.
— Я еще выпью — у меня осталось.
— Выходи, пойдем в карантин!
Веленбаков взял чемодан и вышел из страшной мазанки. Ушаков сам отвел его в карантинную мазанку и сдал лекарю.
— Сиди здесь, пока я не выпущу!
— Ладно! — покорился печальной участи Нерон.
В этот день Ушаков особенно тщательно осмотрел с лекарем всю команду. Больных и подозрительных, к счастью, не оказалось. Команды ушли на работу.
Около полудня в расположение корабля № 4 явилась страшная телега. Впереди нее ехал верхом казак. На пике у него трепыхался зловещий черный флажок.
Возле телеги шли три каторжника с длинными железными крючьями и мешками на плечах.
Ушаков видел, как они, надев на головы мешки, вытащили крючьями койку с бедным мичманом и бросили ее на телегу.
— Вещи его возьмите! Заберите все вещи! — приказал Ушаков.
Из вещей у Баташева был только сундучок. Каторжник спокойно взял его голыми руками и поставил на телегу.
Ужасная процессия двинулась в степь. Ушаков пошел вслед за телегой: он хотел заставить каторжников сжечь при нем же сундучок мичмана.
Было безветренно, но все встречные с испугом шарахались в сторону.
Телега направилась в степь, где сжигали всех умерших от чумы.
— Сбрось сундучок здесь! — приказал Ушаков, когда отъехали с полверсты.
Казак удивленно и недовольно глянул на капитана, но перечить не стал.
Сундучок сбросили с телеги.
— Ну-ка, молодцы, зажигайте сундучок! — властно сказал Ушаков каторжникам.
— У нас огнива нет, — ответил один из них, по-видимому старшой.
— Я те поговорю! Зажигай! — побагровел Федор Федорович.
— Зажигай, Копыто, слушайся их высокоблагородия! — миролюбиво сказал казак. — Мы с Гришкой поедем, а вы вдвоем тут управьтесь поскорее!
Телега тронулась. Каторжники собрали сухой травы, бурьяна и зажгли костер. Один разломал сундучок. Из него посыпалось белье, какие-то письма. Каторжник медлил бросать всё в огонь, явно думал: зря пропадет добро.
— Вали в огонь, чего смотришь! — крикнул Ушаков.
Каторжник бросил мичманские пожитки в костер. Огонь жадно лизал сухое дерево сундучка.
Ушаков стоял печальный, глядя на пламя.
«Вот и следа не останется от человека… Ветер развеет и его по степи…»
— Слыхал, сегодня поутру на базаре бабу укокали? — спросил старшой у товарища.
Ушаков прислушался.
— Насмерть?
— А, неужели так!
— Молодую?
— Да не очень.
— За что?
— Говорят, чуму по ночам разносила. Вся в синяках и язык как у змеи…
Ушаков дальше не слушал. Он рванул крючки ворота и быстро зашагал к городу. Каторжники удивленно переглянулись.
— Эх, жалко, поздно ушел: ничего не осталось, — поворошил старшой железным крюком золу.
— Нет, вот пуговица. Может, золотая, — прибавил второй, выгребая мичманскую медную пуговицу.
Ушаков бежал.
Неужели так и случилось, как он тогда полушутя-полусерьезно подумал, когда услыхал эту наивную, детскую сказку о чуме?
Легенда ходит повсюду. Он сам слыхал, как ее рассказывали корабельные плотники. Ее знает не один Федор.
Мало ли как могло случиться. Заподозрили, что каждую ночь куда-то ходит. Остановили. Осмотрели. На теле — синяк, а на конце языка — ложбинка. Вот и готово!
Холодело, замирало сердце. Он подбежал к первой городской заставе.
— Ваше благородие, стой, куда? — остановил его дед-караульщик.
— Пусти! Тут сегодня женщину убили?
— Убили старуху Егоровну.
— Ты точно знаешь, что ее?
— Как не знаю. Перекупка она, в Кривом переулке жила.
— За что убили?
— Шла на базар, просыпала какое-то зелье. Сказывают, чуму разбрасывала…
Отлегло. Ушаков снял шляпу, вытер вспотевший лоб.
— Фу ты!.. Повернулся и пошел домой.
Федор Федорович вошел к себе в комнату и остановился. На скамье сидела улыбающаяся, живая, любимая Любушка.
— Здравствуй, Феденька, я тебя жду! — кинулась она к Ушакову.
— Не подходи. Я сейчас. Федор: уксус, мундир, белье!
Он вышел в сени, облился уксусом, надел все чистое.
— Выколоти и высуши на солнце, — приказал он Федору.
Федор собрал одежду и ушел.
— А я тебя сегодня уже хоронил, — сказал, обнимая Любушку, Федор Федорович.
— Ты, верно, услыхал, что убили женщину?
— Да.
— Мне как сказали, я сразу побежала к тебе предупредить, что я жива.
— Убили ведь старуху.
— А я разве не старуха? Мне уже тридцать лет!
— Нет, ты еще у меня молоденькая, пригоженькая, — сиял Федор Федорович.
XXIII
С каждым днем эпидемия все усиливалась. У Ушакова умер еще один матрос, Сидоркин, а в других командах — флотской, солдатской, артиллерийской — чума косила народ направо и налево. Еще больше жертв было среди гражданского населения. Кто мог, уезжал из Херсона, бросая все.
Согласилась уехать и Любушка.
— Береги себя, будь здоров! Весной увидимся! — говорила она Федору Федоровичу на прощанье.
В день ее отъезда лекарь выписал из карантина Веленбакова. Нерон был совершенно здоров и напрасно томился больше недели в одиночестве и безделье.
Вечером Нерон пришел к Ушакову. За чаем он рассказал о том, как отдавал сегодня рапорт вице-адмиралу:
— Прихожу я в адмиралтейство, гляжу — поперек адмиральского кабинета прибита доска. «Где вице-адмирал?» — спрашиваю вестового. «В зале». Я — туда. Вижу — в самом углу залы, за столами, как за укрытием, сидит адмирал. Вошел, доложил. Подаю рапорт — не берет бумаги. «Кладите в ведро с уксусом, что стоит в передней», — говорит. Я положил: пусть себе мокнет! Вернулся в залу. «Приехали, — говорит, — в такую лихую пору. Назначаетесь командиром корабля номер два».
— Это пятидесятипушечный «Андрей». Там вчера два матроса заболели. Смотри!
— Э, меня чума не заберет! — смеялся Веленбаков.
Наутро Клокачев прислал приказ: «Ввиду того что моровое поветрие усиливается, все работы на верфи прекратить, а команды кораблей вывести в степь».
Стали, собираться на новые квартиры.
Весь вечер и большая часть ночи ушли на обдумывание предстоящей борьбы со страшным врагом. В эту ночь Ушаков составил диспозицию боя, который он собирался дать чуме. Он вспомнил и разобрал оба случая чумы в его команде.
Мичман Баташев, как узнал впоследствии Федор Федорович, забежал накануне на корабль № 2 к приятелю, а матрос Сидоркин, стоя на карауле, одолжился у прохожего табачком.
Ушаков пришел к выводу, что главное — это беречься посторонних и держать себя и одежду в чистоте. Кроме того, чем меньше зараженный район, тем легче борьба.
К утру он составил примерный план лагеря и правила жизни в нем.
На рассвете адмиралтейские казармы опустели. Все команды, взяв пожитки, ушли в степь.
Ушаков поднял своих раньше всех. Он отошел в степь, вымерил нужное пространство и сразу поставил часовых, чтобы за черту лагеря — ни одного постороннего!
Часть людей под командой расторопного боцмана Макарыча отрядил к реке за камышом. Остальные под наблюдением офицеров рыли по указаниям Ушакова землянки и ставили палатки.
И всюду поспевал он сам.
Работа кипела.
Работали охотно — на воздухе, не в надоевших мастерских. Хотя чем выше подымалось солнце, тем становилось тяжелее.
Все другие команды устроились на новом месте за один день, а ушаковская — только к вечеру следующего дня вошла в палатки.
Ушаковский лагерь резко отличался от всех даже по своему внешнему виду. У всех других стояли большие палатки или землянки, где было набито народу как сельдей в бочке.
Ушаков же сразу разделил свою команду на небольшие артели, обособленные друг от друга.
У всех ходили по лагерю свободно, из одной палатки в другую: «Нет ли огоньку?», «А ну-ка, ребятки, у кого разживусь щепоткой соли — завтра отдам!»
А к палаткам и землянкам артели ушаковцев не смел подойти никто из товарищей соседней артели.
За водой и покупками наряжались команды с офицером. С посторонними было строжайше запрещено иметь дело.
Перед лагерем выстроили отдельную больничку, а еще дальше, в степи, стоял страшный карантин.
День ушаковцев начинался с просушивания и проветривания постелей и одежды. Перед каждой палаткой горел костер.
Ушаков говорил:
— У нас тут одна работа и забота: беречь себя. Не ленись мыться, не ленись чиститься!
Он сам проверял команду и не щадил ленивых.
Только два случая чумы приключились в лагере Ушакова, и то вскоре после переезда из городских квартир.
Палатку и все вещи чумных сожгли, их артель расселили сначала по одиночным землянкам, а потом всех свели в новую палатку.
Прежнее место, где осталась лишь куча золы, окопали рвом.
Но это были последние жертвы среди ушаковцев, и Ушаков каждый день с удовлетворением выслушивал в рапорте дежурного по лагерю: «Больных моровым поветрием не оказалось».
Ко всем остальным лагерям часто наведывался казак со зловещим черным флажком на пике, а ушаковцы спали спокойно.
Страшная восточная гостья отступила перед бдительным и мужественным капитаном корабля № 4.
Капитан Федор Ушаков вышел победителем в этом беспримерном, трудном единоборстве с чумой.
Согласилась уехать и Любушка.
— Береги себя, будь здоров! Весной увидимся! — говорила она Федору Федоровичу на прощанье.
В день ее отъезда лекарь выписал из карантина Веленбакова. Нерон был совершенно здоров и напрасно томился больше недели в одиночестве и безделье.
Вечером Нерон пришел к Ушакову. За чаем он рассказал о том, как отдавал сегодня рапорт вице-адмиралу:
— Прихожу я в адмиралтейство, гляжу — поперек адмиральского кабинета прибита доска. «Где вице-адмирал?» — спрашиваю вестового. «В зале». Я — туда. Вижу — в самом углу залы, за столами, как за укрытием, сидит адмирал. Вошел, доложил. Подаю рапорт — не берет бумаги. «Кладите в ведро с уксусом, что стоит в передней», — говорит. Я положил: пусть себе мокнет! Вернулся в залу. «Приехали, — говорит, — в такую лихую пору. Назначаетесь командиром корабля номер два».
— Это пятидесятипушечный «Андрей». Там вчера два матроса заболели. Смотри!
— Э, меня чума не заберет! — смеялся Веленбаков.
Наутро Клокачев прислал приказ: «Ввиду того что моровое поветрие усиливается, все работы на верфи прекратить, а команды кораблей вывести в степь».
Стали, собираться на новые квартиры.
Весь вечер и большая часть ночи ушли на обдумывание предстоящей борьбы со страшным врагом. В эту ночь Ушаков составил диспозицию боя, который он собирался дать чуме. Он вспомнил и разобрал оба случая чумы в его команде.
Мичман Баташев, как узнал впоследствии Федор Федорович, забежал накануне на корабль № 2 к приятелю, а матрос Сидоркин, стоя на карауле, одолжился у прохожего табачком.
Ушаков пришел к выводу, что главное — это беречься посторонних и держать себя и одежду в чистоте. Кроме того, чем меньше зараженный район, тем легче борьба.
К утру он составил примерный план лагеря и правила жизни в нем.
На рассвете адмиралтейские казармы опустели. Все команды, взяв пожитки, ушли в степь.
Ушаков поднял своих раньше всех. Он отошел в степь, вымерил нужное пространство и сразу поставил часовых, чтобы за черту лагеря — ни одного постороннего!
Часть людей под командой расторопного боцмана Макарыча отрядил к реке за камышом. Остальные под наблюдением офицеров рыли по указаниям Ушакова землянки и ставили палатки.
И всюду поспевал он сам.
Работа кипела.
Работали охотно — на воздухе, не в надоевших мастерских. Хотя чем выше подымалось солнце, тем становилось тяжелее.
Все другие команды устроились на новом месте за один день, а ушаковская — только к вечеру следующего дня вошла в палатки.
Ушаковский лагерь резко отличался от всех даже по своему внешнему виду. У всех других стояли большие палатки или землянки, где было набито народу как сельдей в бочке.
Ушаков же сразу разделил свою команду на небольшие артели, обособленные друг от друга.
У всех ходили по лагерю свободно, из одной палатки в другую: «Нет ли огоньку?», «А ну-ка, ребятки, у кого разживусь щепоткой соли — завтра отдам!»
А к палаткам и землянкам артели ушаковцев не смел подойти никто из товарищей соседней артели.
За водой и покупками наряжались команды с офицером. С посторонними было строжайше запрещено иметь дело.
Перед лагерем выстроили отдельную больничку, а еще дальше, в степи, стоял страшный карантин.
День ушаковцев начинался с просушивания и проветривания постелей и одежды. Перед каждой палаткой горел костер.
Ушаков говорил:
— У нас тут одна работа и забота: беречь себя. Не ленись мыться, не ленись чиститься!
Он сам проверял команду и не щадил ленивых.
Только два случая чумы приключились в лагере Ушакова, и то вскоре после переезда из городских квартир.
Палатку и все вещи чумных сожгли, их артель расселили сначала по одиночным землянкам, а потом всех свели в новую палатку.
Прежнее место, где осталась лишь куча золы, окопали рвом.
Но это были последние жертвы среди ушаковцев, и Ушаков каждый день с удовлетворением выслушивал в рапорте дежурного по лагерю: «Больных моровым поветрием не оказалось».
Ко всем остальным лагерям часто наведывался казак со зловещим черным флажком на пике, а ушаковцы спали спокойно.
Страшная восточная гостья отступила перед бдительным и мужественным капитаном корабля № 4.
Капитан Федор Ушаков вышел победителем в этом беспримерном, трудном единоборстве с чумой.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Чума не помешала Федору Федоровичу Ушакову достроить свой 66-пушечный корабль «Св. Павел». Последний случай чумы был у капитана Ушакова 4 ноября 1783 года, тогда как в других командах она еще продолжала свирепствовать всю зиму. От чумы умер и сам адмирал Клокачев.
«Св. Павел» был в срок спущен на воду и присоединился к эскадре, которая стояла в Ахтиарской бухте под командой адмирала Мекензи.
Ушаков хорошо помнил эту защищенную от ветра, незамерзающую, уютную бухту. Десять лет назад он, командуя 16-пущечным кораблем «Модон», стоял в Балаклаве, охраняя ее от возможной высадки турецкого десанта, и потому хорошо знал эти берега.
Он запомнил убогую татарскую деревушку Ахтиар, лепившуюся по склонам гор среди кустарников. Сюда летом пастухи пригоняли с гор овечьи стада на водопой.
Южная бухта так и называлась у татар: Чабан-лиман — то есть пастушья бухта.
А теперь здесь, по берегам бухты, раскинулся маленький городок. Нарядный каменный дом адмирала, адмиралтейские и портовые сооружения, десятка два крытых черепицей белых и палевых офицерских и обывательских домиков с палисадниками, лавки маркитантов, магазейны.
Потемкин назвал новый город по-гречески: Севастополь, что значит — знаменитый город. И сделал его главным портом Черноморского флота.
Он поручил Ушакову и Войновичу — двум капитанам 1-го ранга — устройство Севастопольского корабельного флота.
В яркий солнечный день августа 1785 года 66-пушечный «Св. Павел» пришвартовался у плоского мыса в Корабельной бухте Севастополя.
Ушаков отправился с рапортом к адмиралу и велел отпустить на берег всех моряков, свободных от вахты.
Матросы с интересом смотрели на лес, который подходил к самой бухте.
— Вот, братцы, и лесок!
— Давно я не бродил по лесу…
— Может, грибков найдем? — оживленно говорили они, ожидая своей очереди у трапа. А ступив на берег, вмиг разбрелись по лесу.
Дневная жара спала. Дул легкий западный ветер. Над бухтой носились чайки.
Капитан Ушаков, облокотившись о коечные сетки, смотрел на мысок. Прикидывал в уме, как и что следует завтра же начать делать, — ведь надо обживаться на новом месте. Из лесу группами шли к «Св. Павлу» матросы.
— Чего это они набрали? Ягод каких-то? — сказал стоявший сзади на почтительном расстоянии от капитана урядник Ефим Зуб.
Ушаков глянул. В самом деле, у лейтенантов, возвращавшихся из лесу, оттопыривались карманы, а матросы несли что-то в шляпах и платках. Боцман же Макарыч шел в одном парусиновом бушлате. Рубаху он скинул и, набив ее чем-то, нес на плече, как торбу.
Федор Федорович встревожился: «Вот наедятся бог весть какой гадости и заболеют. Этого еще недоставало!»
— Да, несут какую-то красную ягоду! — раздраженно сказал он.
Она не была похожа ни на одну из знакомых: ни в Тамбовской губернии, ни на севере Федор Федорович таких ягод не видал.
— И добро бы молодые матросы польстились, а то и старые туда же! Вон Власьич несет и ухмыляется, старая пакля! — указал на Карташева, своего всегдашнего противника, Ефим Зуб.
— Куда несете? Сыпьте эту чертову ягоду за борт! — гневно крикнул капитан Ушаков.
— Федор Федорович, она очень приятная. И совершенно зрелая! — ответил лейтенант Лавров, входя на шкафут.
— А какая это ягода, вы знаете? Ведь понятия не имеете, а едите! — злился Ушаков.
— Это кизил, — подошел вахтенный лейтенант Папаригопуло. — Татары считают, что он помогает ото всех болезней.
Возле капитана и лейтенантов уже образовалась толпа матросов. Вернувшиеся из лесу не знали, что и делать, — не хотелось расставаться с приятной добычей.
— Ваше высокоблагородие, она очень скусная, кисленькая.
— Извольте покушать! — протянул на ладони несколько желто-красных ягод Власьич.
— У тебя немного. А вот у Макарыча, как у доброго маркитанта, — целый тюк. А ну, боцман, угости-ка диковинкой! — сказал Ушаков.
— Извольте, ваше высокоблагородие! Моя ягода — не в пример ихней: крупная, — протянул Макарыч туго набитую рубаху.
Ушаков взял горсть кизила, съел одну, другую ягоду. Улыбнулся.
— Ничего. Кислота приятная, — подобрел он. — Ну что ж, ешьте, ребята, разрешаю! Только с умом: не до отвалу.
— Его много не съешь!
— Мы, ваше высокоблагородие, его с кипяточком, навроде чая! — улыбался Макарыч.
— Вот-вот, правильно!
— Они уже нажравши — дальше некуда! — вставил сбоку язвительный Ефим Зуб.
На следующий день сразу после подъема флага экипаж «Св. Павла» принялся за работу. Ушаков велел делать пристань. Унтер-офицеры и матросы под наблюдением офицеров били камень, вязали фашинник, носили землю, забивали колья и закладывали фашинником и землей.
Всем руководил сам Ушаков.
Он показывал, как надо делать, учил нерасторопных, понукал ленивых.
Херсонская выучка пригодилась: работа кипела.
Весь 1786 год севастопольские корабли не выходили в море: еще было очень много дела на берегу, а флот слишком мал.
Ушаков построил казармы для экипажа, заложил на горе двухэтажный каменный госпиталь, а в Корабельной бухте, рядом с якорной стоянкой своего корабля «Св. Павел», выбрал и очистил «киленбанку» — место для килевания[34] судов. Тут же готовились краны для постановки мачт на корабли.
Ушаков строил казармы для экипажа и все выискивал способы, как обеспечить эскадру питьевой водой, потому что пресной воды в Севастополе не хватало.
За победу над чумой Ушаков получил орден Владимира 4-й степени при именном указе. Адмиралтейств-коллегия выражала тогда благодарность Ушакову: «Отличившемуся неусыпными трудами, попечением и добрым распоряжением, через что вы по своей части гораздо скорее успели отвратить опасную болезнь, так что оная с 4 ноября больше не показывалась».
Завистливый Войнович боялся, как бы за деятельную работу по строительству в Севастополе Ушакова не отличили бы еще больше. Но этого не случилось.
В мае 1787 года Крым посетила Екатерина II. Она ехала, окруженная блестящей свитой, в сопровождении своего союзника, австрийского императора Иосифа II и посланников Франции и Англии. Императрица Екатерина хотела показать европейским государствам и Турции, что Россия укрепляется на Черном море и никому не позволит помешать в этом.
Екатерина осталась довольна поездкой. Марко Иванович Войнович тогда же получил чин контр-адмирала, а Федор Ушаков — только капитана бригадирского ранга.
К приезду царицы Черноморский флот уже имел в Севастополе три корабля и двенадцать фрегатов, не считая брандеров, мелких посыльных и сторожевых судов. Молодому флоту не повезло в отношении командиров. Трое адмиралов — Шубин, Клокачев и Мекензи — умерли; двое — Козлянинов и Сухотин — затосковали по северу и как-то сумели отпроситься с Черного моря.
Пришлось выбирать из двух недавно произведенных адмиралов: Николая Мордвинова и Марко Войновича. Выбор царицы пал на Марко Войновича. Он был назначен командующим Черноморским флотом.
Войнович не любил, да и не умел заниматься хозяйственными делами и не очень стремился вникать в нужды вверенных ему моряков. Его всегда больше беспокоило состояние адмиралтейских ведомостей и корабельных табелей, чем, как и где живет матрос.
Марко Иванович тоже «строил», но его «строительство» шло в определенном направлении. Возле стоянки своего флагманского корабля «Слава Екатерины» он поставил на берегу гауптвахту, которую моряки называли «абвахтой». Адмирал Войнович признавал ее самым лучшим способом воспитания крепостного человека. И потому не проходило дня, чтобы возле «абвахты» не жарились бы на самом солнцепеке под ружьем и с полной выкладкой несколько матросов.
Кроме того, Войнович позаботился покрасивее отделать городскую Екатерининскую пристань.
Войнович тяготился жизнью на корабле. Он большею частью пребывал в городе, в просторном адмиральском особняке. Здесь, в центре города, стояли дома офицеров порта, поставщиков, купцов, именитых обывателей. Здесь размещалась контора над портом, где охотно бывал адмирал. Здесь в одном из магазейнов он устроил «благородное собрание», и в нем по воскресеньям играла музыка.
И только летом 1787 года, когда запахло войной, адмирал Войнович перебрался на флагманский корабль.
Стамбул никак не мог примириться с потерей Крыма и северных черноморских берегов. И потому Севастополь со своим молодым, растущим флотом и верфь в Херсоне с лиманской флотилией были у турок как бельмо на глазу.
Англия и Пруссия подбивали Турцию к новой войне, чтобы вытеснить Россию с черноморских берегов. Европейские покровители Турции уверили ее, что не допустят, чтобы русская эскадра прошла из Балтийского моря в Средиземное. Это позволило туркам собрать в Черном море все свои силы. Турецкая эскадра появилась у Очакова и без объявления войны напала на русский гребной флот.
«Св. Павел» был в срок спущен на воду и присоединился к эскадре, которая стояла в Ахтиарской бухте под командой адмирала Мекензи.
Ушаков хорошо помнил эту защищенную от ветра, незамерзающую, уютную бухту. Десять лет назад он, командуя 16-пущечным кораблем «Модон», стоял в Балаклаве, охраняя ее от возможной высадки турецкого десанта, и потому хорошо знал эти берега.
Он запомнил убогую татарскую деревушку Ахтиар, лепившуюся по склонам гор среди кустарников. Сюда летом пастухи пригоняли с гор овечьи стада на водопой.
Южная бухта так и называлась у татар: Чабан-лиман — то есть пастушья бухта.
А теперь здесь, по берегам бухты, раскинулся маленький городок. Нарядный каменный дом адмирала, адмиралтейские и портовые сооружения, десятка два крытых черепицей белых и палевых офицерских и обывательских домиков с палисадниками, лавки маркитантов, магазейны.
Потемкин назвал новый город по-гречески: Севастополь, что значит — знаменитый город. И сделал его главным портом Черноморского флота.
Он поручил Ушакову и Войновичу — двум капитанам 1-го ранга — устройство Севастопольского корабельного флота.
В яркий солнечный день августа 1785 года 66-пушечный «Св. Павел» пришвартовался у плоского мыса в Корабельной бухте Севастополя.
Ушаков отправился с рапортом к адмиралу и велел отпустить на берег всех моряков, свободных от вахты.
Матросы с интересом смотрели на лес, который подходил к самой бухте.
— Вот, братцы, и лесок!
— Давно я не бродил по лесу…
— Может, грибков найдем? — оживленно говорили они, ожидая своей очереди у трапа. А ступив на берег, вмиг разбрелись по лесу.
Дневная жара спала. Дул легкий западный ветер. Над бухтой носились чайки.
Капитан Ушаков, облокотившись о коечные сетки, смотрел на мысок. Прикидывал в уме, как и что следует завтра же начать делать, — ведь надо обживаться на новом месте. Из лесу группами шли к «Св. Павлу» матросы.
— Чего это они набрали? Ягод каких-то? — сказал стоявший сзади на почтительном расстоянии от капитана урядник Ефим Зуб.
Ушаков глянул. В самом деле, у лейтенантов, возвращавшихся из лесу, оттопыривались карманы, а матросы несли что-то в шляпах и платках. Боцман же Макарыч шел в одном парусиновом бушлате. Рубаху он скинул и, набив ее чем-то, нес на плече, как торбу.
Федор Федорович встревожился: «Вот наедятся бог весть какой гадости и заболеют. Этого еще недоставало!»
— Да, несут какую-то красную ягоду! — раздраженно сказал он.
Она не была похожа ни на одну из знакомых: ни в Тамбовской губернии, ни на севере Федор Федорович таких ягод не видал.
— И добро бы молодые матросы польстились, а то и старые туда же! Вон Власьич несет и ухмыляется, старая пакля! — указал на Карташева, своего всегдашнего противника, Ефим Зуб.
— Куда несете? Сыпьте эту чертову ягоду за борт! — гневно крикнул капитан Ушаков.
— Федор Федорович, она очень приятная. И совершенно зрелая! — ответил лейтенант Лавров, входя на шкафут.
— А какая это ягода, вы знаете? Ведь понятия не имеете, а едите! — злился Ушаков.
— Это кизил, — подошел вахтенный лейтенант Папаригопуло. — Татары считают, что он помогает ото всех болезней.
Возле капитана и лейтенантов уже образовалась толпа матросов. Вернувшиеся из лесу не знали, что и делать, — не хотелось расставаться с приятной добычей.
— Ваше высокоблагородие, она очень скусная, кисленькая.
— Извольте покушать! — протянул на ладони несколько желто-красных ягод Власьич.
— У тебя немного. А вот у Макарыча, как у доброго маркитанта, — целый тюк. А ну, боцман, угости-ка диковинкой! — сказал Ушаков.
— Извольте, ваше высокоблагородие! Моя ягода — не в пример ихней: крупная, — протянул Макарыч туго набитую рубаху.
Ушаков взял горсть кизила, съел одну, другую ягоду. Улыбнулся.
— Ничего. Кислота приятная, — подобрел он. — Ну что ж, ешьте, ребята, разрешаю! Только с умом: не до отвалу.
— Его много не съешь!
— Мы, ваше высокоблагородие, его с кипяточком, навроде чая! — улыбался Макарыч.
— Вот-вот, правильно!
— Они уже нажравши — дальше некуда! — вставил сбоку язвительный Ефим Зуб.
На следующий день сразу после подъема флага экипаж «Св. Павла» принялся за работу. Ушаков велел делать пристань. Унтер-офицеры и матросы под наблюдением офицеров били камень, вязали фашинник, носили землю, забивали колья и закладывали фашинником и землей.
Всем руководил сам Ушаков.
Он показывал, как надо делать, учил нерасторопных, понукал ленивых.
Херсонская выучка пригодилась: работа кипела.
Весь 1786 год севастопольские корабли не выходили в море: еще было очень много дела на берегу, а флот слишком мал.
Ушаков построил казармы для экипажа, заложил на горе двухэтажный каменный госпиталь, а в Корабельной бухте, рядом с якорной стоянкой своего корабля «Св. Павел», выбрал и очистил «киленбанку» — место для килевания[34] судов. Тут же готовились краны для постановки мачт на корабли.
Ушаков строил казармы для экипажа и все выискивал способы, как обеспечить эскадру питьевой водой, потому что пресной воды в Севастополе не хватало.
За победу над чумой Ушаков получил орден Владимира 4-й степени при именном указе. Адмиралтейств-коллегия выражала тогда благодарность Ушакову: «Отличившемуся неусыпными трудами, попечением и добрым распоряжением, через что вы по своей части гораздо скорее успели отвратить опасную болезнь, так что оная с 4 ноября больше не показывалась».
Завистливый Войнович боялся, как бы за деятельную работу по строительству в Севастополе Ушакова не отличили бы еще больше. Но этого не случилось.
В мае 1787 года Крым посетила Екатерина II. Она ехала, окруженная блестящей свитой, в сопровождении своего союзника, австрийского императора Иосифа II и посланников Франции и Англии. Императрица Екатерина хотела показать европейским государствам и Турции, что Россия укрепляется на Черном море и никому не позволит помешать в этом.
Екатерина осталась довольна поездкой. Марко Иванович Войнович тогда же получил чин контр-адмирала, а Федор Ушаков — только капитана бригадирского ранга.
К приезду царицы Черноморский флот уже имел в Севастополе три корабля и двенадцать фрегатов, не считая брандеров, мелких посыльных и сторожевых судов. Молодому флоту не повезло в отношении командиров. Трое адмиралов — Шубин, Клокачев и Мекензи — умерли; двое — Козлянинов и Сухотин — затосковали по северу и как-то сумели отпроситься с Черного моря.
Пришлось выбирать из двух недавно произведенных адмиралов: Николая Мордвинова и Марко Войновича. Выбор царицы пал на Марко Войновича. Он был назначен командующим Черноморским флотом.
Войнович не любил, да и не умел заниматься хозяйственными делами и не очень стремился вникать в нужды вверенных ему моряков. Его всегда больше беспокоило состояние адмиралтейских ведомостей и корабельных табелей, чем, как и где живет матрос.
Марко Иванович тоже «строил», но его «строительство» шло в определенном направлении. Возле стоянки своего флагманского корабля «Слава Екатерины» он поставил на берегу гауптвахту, которую моряки называли «абвахтой». Адмирал Войнович признавал ее самым лучшим способом воспитания крепостного человека. И потому не проходило дня, чтобы возле «абвахты» не жарились бы на самом солнцепеке под ружьем и с полной выкладкой несколько матросов.
Кроме того, Войнович позаботился покрасивее отделать городскую Екатерининскую пристань.
Войнович тяготился жизнью на корабле. Он большею частью пребывал в городе, в просторном адмиральском особняке. Здесь, в центре города, стояли дома офицеров порта, поставщиков, купцов, именитых обывателей. Здесь размещалась контора над портом, где охотно бывал адмирал. Здесь в одном из магазейнов он устроил «благородное собрание», и в нем по воскресеньям играла музыка.
И только летом 1787 года, когда запахло войной, адмирал Войнович перебрался на флагманский корабль.
Стамбул никак не мог примириться с потерей Крыма и северных черноморских берегов. И потому Севастополь со своим молодым, растущим флотом и верфь в Херсоне с лиманской флотилией были у турок как бельмо на глазу.
Англия и Пруссия подбивали Турцию к новой войне, чтобы вытеснить Россию с черноморских берегов. Европейские покровители Турции уверили ее, что не допустят, чтобы русская эскадра прошла из Балтийского моря в Средиземное. Это позволило туркам собрать в Черном море все свои силы. Турецкая эскадра появилась у Очакова и без объявления войны напала на русский гребной флот.
II
Капитан должен смотреть, дабы офицеры матросов и прочих служителей корабельных ни чрезвычайно жестоко, ни слабо в команде своей содержали, но по правде и умеренности поступали с ними.
Устав морской.
В один из августовских дней 1787 года контр-адмирал Войнович вызвал к себе всех командиров на совещание.
— Теперь наверное — поход! — вздыхал ушаковский денщик Федор, которого всегда укачивало в море.
Ушаков надел мундир и пошел из каюты.
На батарейной палубе было, как всегда, шумно и людно. Тут, в тени, кипела работа: вили каболки[35], расщипывали паклю, пряли и сучили нитки, вязали маты, клетневали[36] такелаж. Говор, шутки, смех.
Ушаков вышел на шканцы. Над шканцами был растянут тент. Вахтенный лейтенант и мичман стояли и смотрели на сверкающую под ярким солнцем изумрудную бухту, на чаек, которые стаями вились возле кораблей. Тут же стоял ординарец Ушакова, поджидая его.
Спустили трап. Ушаков и ординарец сели в шлюпку. Ординарец, по обыкновению, поместился на носу. Шлюпка отвалила.
Сверху, со «Св. Павла», на них смотрели вахтенный лейтенант и мичман. Мичман едва заметно улыбался.
Ушаков понял его улыбку: все мичманы всегда почему-то презирают ординарцев. Увидят, как ординарец на берегу идет сзади за командиром, непременно скажут: «Гляди, вон ординарец на бакштове[37]!»
А когда ординарцу приходится сидеть вот так на носу гребного судна, обязательно посмеются: «Ишь статуя сидит!»
Они шли уже вдоль фрегатов. Вот от «Крыма» отвалила шлюпка с его капитаном — курносым Пугачевским.
Ушаков неодобрительно приметил: гребцы «Крыма» не умеют грести — держат одно плечо выше другого, сгибают спину.
«Каков поп, таков и приход», — подумал Ушаков.
Ушаковская шлюпка поравнялась с «Марией Магдалиной» — фрегатом капитана Тизделя.
На баке фрегата было оживленно. Слышались мерные шлепки, чей-то голос бесстрастно считал: «Четыреста осемьдесят один, четыреста осемьдесят две», но его заглушали человеческие вопли:
— Ой, не могу! Ой, дяденьки, довольно!..
Лица гребцов стали сумрачными. Ушаков зло нахмурил брови.
Все знали, что это такое: у капитана Тизделя, как и у самого адмирала Войновича на его «Славе Екатерины», в большом ходу линьки и шпицрутены.
Шлюпка подошла к «Славе Екатерины».
Когда Ушаков вошел в каюту Войновича, контр-адмирал восседал в кресле, напыщенный и важный, в шитом золотом мундире. Перед ним стоял и что-то говорил длинный, белобрысый, точно его выварили, командир фрегата «Мария Магдалина» капитан 1-го ранга Вениамин Тиздель, фамилию которого матросы произносили на свой лад.