Ушаков вникал в каждую мелочь — ведь плавать-то на «Св. Павле» придется всем им, строителям!
   Федор Федорович старался, чтобы поскорее спустить корабль со стапеля. Один 74-пушечный, «Слава Екатерины», уже был спущен в Херсоне и отправлен в Ахтиарскую бухту.
   Ушаков около полутора лет пробыл в Балаклаве, недалеко от деревушки Ахтиар, и знал прекрасную, просторную Ахтиарскую бухту.
   Ею всегда восхищались черноморские моряки.
   Суворов, командовавший в 1778 году войсками в Крыму, первый укрепил берега Ахтиарской бухты, а Потемкин теперь приказал сосредоточить в ней новый Черноморский флот.
   В субботу вечером Ушаков, уходя из адмиралтейства, взял с собою чертежи одного дека, чтобы наутро проверить кое-какие расчеты.
   В воскресенье, позавтракав, он сел за работу, а денщик Федор ушел на базар.
   Федор вернулся с базара и, по обыкновению, стал о чем-то рассказывать, не очень заботясь о том, слушают его или нет.
   Федор был восторженный, словоохотливый человек. Он всегда чем-либо восхищался — небом, цветком, птицей, облаками. Ушаков уже привык к его излияниям.
   Сначала Ушаков не обращал внимания на то, что говорил денщик. Потом как-то вслушался.
   — И вот родится же такая — и приятная, и добрая, и обходительная, что все ее любят! — пел Федор.
   — О ком это ты? — обернулся Ушаков.
   — Есть одна. Барышня аль барыня — не знаю, а только замечательная. Я ее всегда встречаю на базаре.
   — И что же?
   — Со всеми она так хорошо говорит. С простым человеком не побрезгует. И не пропустит ни одного убогого, чтобы не подать ему милостыни. Сегодня мясник кинул в бродячую собаку камнем, а эта барышня так мясника корила, так корила, что он и сам-то не рад.
   «Совсем как Любушка, — подумалось Федору Федоровичу. — Она, тоже со всеми была приветлива, и все ее любили. И сердце у неё жалостливое — бывало, в Воронеже не пропустит на улице ни одного кошачьего хвоста», — улыбнулся при воспоминании он. Спросил:
   — Кто же она?
   — Не знаю. Только не из военной семьи: ходит с корзинкой одна, без денщика…
   — А какая с виду?
   — Высокая, статная. А зубы у нее белые-белые… Я таких отродясь не видал. И сама вся улыбчивая…
   «Любушка!» — окончательно уверился Федор Федорович и не стал больше говорить с денщиком, хотя так приятно было слышать похвалы ей.
   Наутро Ушаков спросил в конторе: какие поставщики в адмиралтействе?
   — Уголь поставляет Пудер, вино — Фомин, уксус — Метакса.
   «Так и есть: она в Херсоне!»
   Хотелось поскорее увидеться с Любушкой, но пришлось ждать до воскресенья.
   Федор Федорович решил, что самое удобное встретиться с ней как бы невзначай, на базаре.
   В воскресенье утром он пошел посмотреть херсонский базар.
   Большая пыльная площадь была полна народу. В центре ее, на узких столах, располагались со своими товарами продавцы мяса и рыбы. Рядом с ними стояли бабы с кувшинами молока, с какими-то лепешками, сыром, жареной рыбой. Сушеные фрукты лежали прямо на земле, на куске рогожи или старого паруса. Тут же в пыли сидели торговцы глиняной посудой и разным старьем. За ними тянулись продавцы вина с бурдюками и бочонками. Это был самый шумный участок базара. И по всей площади сновали цыганки в криво одетых ярких юбках, торговцы вразнос и мальчишки с бутылями в руках:
   — Квасу! Квасу! Кому холодного квасу?
   Не успел Федор Федорович ступить на площадь, как к нему подскочил пьяненький человек. На плече пьяненький держал кучу поношенной одежды, среди которой ярко рдели красные турецкие шаровары. Он протянул Ушакову турецкий пистолет:
   — Купите, ваше-ство!
   — Зачем он мне?
   — Вам пригодится… Купи-ите!
   — Да ведь пистолет-то без курка, — усмехнулся Ушаков.
   — Это ничего. Отдадите адмиралтейскому слесарю — он вам за пять копеек приделает новый.
   — Ступай-ка, братец, своей дорогой!
   — Ваше высокоблагородие, возьмите даром, только пожалуйте хоть двугривенный на пропой души! — не отставал он.
   Федор Федорович досадливо отмахнулся и стал проталкиваться дальше. Он шел, глядя по сторонам: где же Любушка?
   В толпе на него набросились цыганки. Громко крича, точно ругаясь, они предлагали «барину пригожему», «высокому начальнику» погадать, заранее предсказывая разные блага.
   Площадь уже кончалась. На самом краю сидели сапожники и цирюльники. За ними тянулись татарские арбы, запряженные осликами длинные мажары. А среди них затесалась русская кибитка, обтянутая рогожей. Она вся была наполнена деревянными ложками и чашками, окрашенными желтой лаковой краской. Седобородый дед щурил на яркое полуденное солнце выцветшие от старости карие глаза.
   — Откуда, дедушка? — удивился Ушаков.
   — Володимерский, родимый, володимерский!
   «Эк куда его занесло!»
   Федор Федорович повернул назад. «Неужели не пришла?» Стало досадно.
   Он вновь смешался с толпой.
   Наконец Ушаков увидал Любушку, — она оживленно разговаривала с какими-то бабами. Федор Федорович туго сходился с людьми, и его удивляла способность Любушки легко и просто разговаривать с незнакомыми.
   Увидев Ушакова, Любушка направилась ему навстречу.
   Она была черна от загара. На ее лице белели только зубы.
   — Здравствуйте! — широко улыбаясь, приветствовала она.
   — Здравия желаю! — обрадовался Ушаков. — Ты стала как молдаванка! — залюбовался он. — Ты все такая же…
   — Какая?
   — Красивая… Выйдем отсюда, поговорим.
   Они вышли из толпы на край площади.
   — Давно приехал, Феденька?
   — Уже две недели. А ты?
   — Я здесь больше месяца.
   — И Егорушка?
   — Нет, Егорушка остался с мамой. Тащить ребенка сюда, где столько болезней!.. Я приехала в это пекло лишь потому, что Павел говорил, будто из Петербурга много шлют в Херсон моряков. Надеялась встретить тебя. Павел уехал позавчера в Таганрог. Феденька, скажи лучше, как ты живешь? Я так рада, что вижу тебя! Хочется о многом поговорить с тобой, посидеть вдвоем! Знаешь, приходи ко мне сегодня обедать!..
   — Лучше ты приходи ко мне. Я живу на отшибе, в отдельном домике, у самой степи. А у тебя кругом соседи. Пойдут сплетни, — поморщился Федор Федорович.
   — Ну, ладно, приду я, — согласилась Любушка, и они расстались.
   Ушаков с нетерпением ждал вечера.
   Вечером Любушка пришла.
   Денщик Федор, увидав ее, расцвел. Он не знал, как и принять дорогую гостью. Ушаков немного смутился.
   — Мы с Федором Федоровичем старые знакомые, — просто объяснила удивленному денщику свой неожиданный визит Любушка, — Федор Федорович знавал меня еще в Петербурге совсем маленькой девочкой!
   — Так-так. Вот и хорошо! Вот и хорошо! — умилялся Федор.

XX

   Невидимой, весьма тонкой и сыростью противно пахнущий моровой яд никогда не показывается беспосредственно в наших странах в оных воздухе, но проходит к нам с восточных и полуденных земель чрез товары или зараженных оною людей.
Описание морового поветрия.

 
   Однажды, в конце июля, ранним утром к Ушакову прибежал адмиралтейский вестовой. Вице-адмирал Клокачев звал всех старших командиров на срочное совещание.
   «Что там стряслось?» — раздумывал Ушаков, направляясь в адмиралтейство.
   Первый, кого Федор Федорович увидал, входя в кабинет адмирала, был Войнович. Выпучив свои черные глаза, он важно восседал в кресле у самого адмиральского стола.
   Федор Федорович сел к Голенкину, который выбрал место в сторонке, у окна.
   — Что же это ты, Федор Федорович, и глаз не кажешь?
   — Заработался, брат! — виновато улыбнулся Ушаков.
   Работы у него в самом деле было достаточно. Но ему казалось, что все в Херсоне знают о том, что он встречается с Любушкой, знают, что она бывает у него. Правда, Любушка никогда не шла к Ушакову мимо казарм, а обходила их со стороны степи.
   В кабинет вошел Клокачев. Он был чем-то, видимо, расстроен.
   Все разговоры смолкли.
   — Нашей верфи и нашему строящемуся флоту угрожает страшная опасность. Вчера в Херсоне появилась чума, — выпалил Клокачев и остановился.
   — Всё же не ушли!
   — Докатилась-таки и до нас! — послышались замечания.
   — Это горше самого лютого и грозного врага. Во сто крат хуже всяких турок и их европейских покровителей. Морской флот строится на двух верфях: в Херсоне и Таганроге. В Таганроге убереглись, хотя он и ближе к Тамани, где прошлым летом объявилось это моровое поветрие. Надо и нам приложить все усилия, чтобы не дать распространиться заразе. Надо спасти Черноморский флот!
   Клокачев говорил и все время подносил к носу головку чесноку — нюхал.
   — Что делали в Таганроге, ваше превосходительство?
   — Как убереглись они? — посыпались вопросы.
   — А вот как. Капитан над Таганрогским портом генерал-майор Косливцев осматривал всех подозрительных «купцов»[31], устроил карантин. Нам также немедля учредить во всех кораблях и командах карантины, выставить караул. Перед работой и после работы самим лично осматривать команду.
   — А как узнаешь, что человек заболел чумой? — спросил, кто-то.
   — Черные чирьи пойдут по телу. Как уголь.
   — И синие пятна, морушки[32], — откликнулись те, кто слыхал о недавней московской чуме.
   — Горячка! Человек лежит без памяти.
   — И вовсе не так. У меня в Москве зять помер. При полной памяти. Перед смертью все соленых грибков просил…
   Клокачев постучал рукой по столу:
   — Тише, господа! Слушайте дальше. Во всех кораблях и командах немедля зажечь костер из кизяка. Жечь круглые сутки. Помните: при чуме, как у нас на море, главное — ветер. Ведь не зря и называется «моровое поветрие». Если команда идет на работу и встретит незнакомого человека, то смотреть, чтобы он не выиграл у тебя ветер. Ежели надо переговорить с ним, то становись так, чтобы вы оказались на ветре.
   — Ваше превосходительство, я полагаю, кроме ветра есть еще что-то, — сказал Ушаков. — Если бы только один ветер, то чума пошла бы и дальше, а ведь она второй год держится только на побережье.
   — А как в семьдесят первом годе пожаловала в Москву, забыли? Ежели не в ветре, то, извольте сказать, в чем тогда? — обернулся к нему Клокачев.
   — Не знаю, ваше превосходительство. Я не лекарь. Я только сказал, что думал.
   — Думать нечего. Слушайте, что приказывают, господин капитан второго ранга!
   Ушаков покраснел и смолк.
   — Людям побольше есть чеснок. И обливаться уксусом. Песен не петь. Работы не прекращать. Но в Ахтиарскую бухту ничего не отправлять: не занести бы мор на готовые корабли.
   И Клокачев распустил собрание.
   Командиры уходили, озабоченно обсуждая неприятную новость.
   — Видишь, сам же говорит: «не занести бы»; значит, не в одном ветре дело! — шептал Голенкину Ушаков, когда они выходили из адмиралтейства. — А то выйдет, как бабы говорят: «ветром надуло».
   — Никто ничего не знает, — ответил Голенкин. — А наш Паша угодил: вовремя убрался из Херсона! Ну, Феденька, держись!
   — Будь здоров, Гаврюша!
   Когда Ушаков пришел к своей команде, там уже знали о страшной новости. Судили-рядили на все лады:
   — Не суждено — не заболеешь.
   — Бояться не надо. Кто боится, того сразу возьмет.
   — Береженого и бог бережет!
   — Бог-то бог, да и сам не будь плох!
   — Слыхал: уксусом надо обливаться.
   — Пей водку — ничто не возьмет!
   — Дяденька, а что с человеком тогда случается?
   — Голова дюже болит.
   — Это когда головная горячка, тогда голова болит, а тут горячка гнилая…
   — И что же тут?
   — Сине-багровые пятна по телу. И мясо клочьями лезет. Заживо человек гниет…
   — Несладко!
   — Чума есть всякая: одна холопская, другая — барская. От барской ни ты, ни я не помрем. Вон в Москве была барская — одни баре мерли, ровно мухи.
   — Барская-то чума была не тогда. Вон как Пугачев шел с Урала, он, сынок, был барам пострашнее всякой чумы! Вон когда они нигде не могли найти себе места!
   — Дяденька, а здеся какая чума?
   — А здесь — холопская. Купил солдат у торговки старые шаровары, хотел себе штаны сделать. Торговка, к примеру, сегодня ноги кверху, а его, раба божьего, назавтра скрутило.
   — Сми-ирно! — прервала команда разговоры.
   Ушаков стал перед строем:
   — Вот, братцы, слыхали, какая напасть? Главное: смотреть за собой, чтобы сам и одежда — в чистоте, тогда никакая хворь не пристанет. Посторонних людей сторониться. Не здороваться за руку. Вещей чужих не трогать. Что надо будет купить, пойдем в строю, с офицером. Итак — беречься, но не трусить! Носов не вешать! Как в бою! Молодцами!
   — Рады стараться, ваше высокоблагородие!
   И команда бодро пошла на работу.
   Вечером после работы Ушаков сам привел команду в казармы.
   На улицах чадили костры из навоза, камыша и бурьяна. Солнце проглядывало сквозь дымные облака, как кровавый шар.
   У капитана 2-го ранга Федора Ушакова все было готово: уксус для обливания команды, карантин, — для него он, выделил мазанку, где помещался лазарет. Вокруг расположения команды корабля № 4 стояли посты, не пропускавшие никого.
   Прежде Федор Федорович любил эти тихие вечерние часы. Он знал, что к нему обязательно прибежит коротать вечерок милая Любушка.
   Ушаков делал что-либо у стола — проверял расчеты, просматривал ведомости, а она сидела рядом — вязала, напевая.
   Так проходило полчаса. А потом Любушка вдруг обнимала его, карандаш летел в сторону, а ведомости мешались с чертежами…
   Денщик, Федора был доволен, что к ним приходила Любовь Флоровна. Он ее уважал, старался всячески угодить ей.
   — А все-таки без хозяйки — дом сирота! — говорил он, будто бы сам с собой.
   И старался все подать, а потом бесследно исчезал.
   — Ну, Федор, слыхал, какая у нас объявилась гостья? — спросил Ушаков, придя домой.
   — Как не слыхать, ваше высокоблагородие! Вон костры по всему городу запалили. Солнышко затмили. А гостья — точно, упаси господи! Это, сказывают, как в семьдесят первом годе в Москву пожаловала. Тогда оно вот как было. Солнышко еще не встало — только в зорьке купалось, приплелась к заставе сгорбленная старушонка в черном саване с монашеским куколем на голове. Бредет, на суковатую клюку опирается. Караул стоит, усы разглаживает. Кричит ей: «Стой! Куда бредешь, гнилая? Как тебя звать, древняя?» А она подняла голову — один голюсенький череп. Вместо глаз синие болотные огоньки мигают. Зубы-клыки лязгают. «Звать меня — моровая язва!..» Смеется, вредная, во весь свой поганый рот. Распахнула саван, а под ним — кости, обтянутые желтой кожей, а на коже черные пятна. Караул попался не из робкого десятка. Спервоначалу отшатнулся: свят, свят! А потом сотворил крестное знамение и ружье наперевес: «Стой, язва!» А она язык показала — мол, накося, выкуси — да через заставу, как тень, в Москву и сгинула. А язык-то у нее ровно у змеи, — на конце раздвоен. Вот и можно теперь узнать чуму по раздвоенному языку да черным пятнам на теле!
   — Да-а… Красивая сказка, — усмехнулся Ушаков. — А как же мы-то теперь будем, Федор?
   — А как все, батюшка. Мы на базаре покупали только молоко да овощи. Овощ пусть мне в кувшин с уксусом кладут, а от молока откажемся.
   — Верно. Сядем-ка мы на морской стол — на крупу да солонину!
   — Точно так, Федор Федорович!
   Ушаков ходил по комнате. Надо было ужинать, а Любушки нет, как нет. Беспокоился, но ничего не говорил. Федор понял его состояние. Гремя стаканами, сказал в пространство:
   — Где ты, ласточка, где, касаточка?
   Только произнес — мимо окна мелькнула тень. Вбежала Любушка.
   — Ух, чуть добежала! Едва не задохнулась в этом дымном смраде! Днем солнце багровое, теперь луна такая же. Собаки воют. Страшно! — говорила она, обмахиваясь платочком.
   Федор в последний раз взглянул на стол, — всё ли есть, и ушел к себе. Остались вдвоем.
   — Почему так задержалась?
   — Рядышком с нами, на соседней улице, чума…
   — Кто заболел?
   — Перекупка. Она торговала на рынке старьем. Покупала у приезжих, скупала у матросов с «купцов». Из-за нее оцепили все три улицы до самого рынка.
   — А как же ты прошла? Как не задержали?
   — Э, караульщики стоят всё свои. Уговорила. А почему им не пропустить меня: знают, что я здорова! — засмеялась она.
   Федор Федорович глянул на Любушку и не мог не улыбнуться:
   — Да, действительно здорова. Как репка! Ну, будем ужинать, пить чай. Наливай!
   Любушка принялась хозяйничать.
   — Хочешь, я тебе расскажу, как чума пришла в Москву? — спросил Федор Федорович, когда поужинали.
   — Расскажи!
   Она села поближе к нему и приготовилась слушать.
   — Был вот такой же вечер. Штилевая погода. Луна светит. Собаки лают. Стоит у будки часовой. Подходит к нему с зюйд-веста молодая женщина в белом платье. «Куда, барышня?» — «В Москву». — «Зачем?» — «А вот зачем!» И она распахнула платье…
   — Фу, бесстыжая… — перебила Любушка.
   — Не перебивай. Вот распахнула. Видит солдат: девушка вся в синяках…
   — Хороша девушка. Должно быть, из какого-нибудь кабака плелась…
   — Не перебивай, Любушка! Вся в синяках. Солдат к ней: «Стой!» А она показала ему язык. А язык у нее раздвоен. Дразнит: лови-ка! Он за ней. Чуть дотронулся — и умер.
   — А не трогай девушки! — сказала Любушка и вдруг померкла, задумалась, глядя на огонек свечи: — Знаешь, Феденька, меня убьют.
   — Что ты, что ты!
   — Я хожу в белом. И язык у меня раздвоен…
   Она высунула язык.
   — Но у тебя нет одного, — сказал Ушаков, обнимая ее.
   — Чего?
   — Синяков.
   — Как нет?
   — А где же они?
   — Вот полюбуйся!
   Любушка закатала рукав. На полной руке, выше локтя, виднелся большой синяк.
   — Кто это?
   — Ты! Всё твои рученьки! Ах ты мой тамбовский медвежоночек!..
   …Свеча почти догорела, когда Любушка собралась уходить.
   — Я тебя провожу, — сказал Ушаков.
   Любушка задула огарок, и они вышли. В сенях на лавке мирно храпел Федор.
   Они обогнули казармы и пошли прямо по степи.
   — Ну, до завтра, мой дорогой! — попрощалась Любушка. — Тут караулит наш сосед, Яков Иванович.
   И она смело направилась к домам. Ушаков стоял и смотрел, что будет.
   — Кто идет? — раздался встревоженный окрик.
   — Свои, Яков Иваныч, это я!
   — А, проходи, полунощница!
   И Любушка исчезла среди домов.
   Ушаков возвращался назад, сдвинув густые брови. Озабоченно думал: «Вот так караул! Вот так оцепили! Любого пропустят. И даже с какой угодно кладью. Дочь или сестра этой умершей перекупки возьмет ее тряпье и свободно пройдет с ним через все гражданские караулы. А с ней пройдет чума. Нет, это не дело!»
   И Ушаков пошел проверить свои флотские посты.

XXI

   Чума в Херсоне распространялась. Каждый день умирали люди. Мертвые валялись на опустевших улицах.
   Постепенно стали заболевать солдаты гарнизона и матросы верфи. Ушаков каждый день утром и вечером осматривал свою команду — четыреста с лишком человек. Однажды при вечернем осмотре он обратил внимание на мичмана Баташева. У него как-то осунулось лицо, а глаза были мутные, словно у непротрезвившегося человека.
   — Что с вами, мичман? Нездоровится?
   — Голова как-то болит, Федор Федорович. Днем водил команду на реку за камышом, было жарко. Пока ломали, я снял шляпу. Должно быть, нажгло голову.
   «Уж не начинается ли?» — с тревогой подумал Ушаков, а вслух сказал:
   — Лягте сегодня в карантин. На всякий случай.
   — Да я здоров. Это пройдет, Федор Федорович, — взмолился испугавшийся мичман.
   — В карантине еще никто не лежал, чистая мазанка. Почему не переночевать там?
   — Ваше высокоблагородие, я в мазанке один, — обратился уже совсем по-официальному мичман. — Кротов ведь уехал в Азов.
   Ушаков вспомнил, что мазанка, где помещались двое мичманов, стояла на самом краю расположения его команды и что мичман Кротов действительно уехал.
   — Ладно, оставайтесь у себя. Только уж никуда не выходите до моего разрешения.
   На следующий день утром Ушаков с волнением подошел к мазанке Баташева.
   — Ну, как здоровье, Баташев? — окликнул он, подходя к окну.
   — Ничего, Федор Федорович. Только озноб. Должно, лихоманка проклятая. Она меня уже раз трясла!
   — Полежи сегодня. Я велю, чтобы тебе принесли чаю и рому.
   «Неужели чума? А может, в самом деле только лихоманка? Ежели чума, жаль: молодой, хороший паренек!»
   Когда вечером Ушаков пришел наведаться к Баташеву, тот как-то возбужденно вскочил с койки и радостно крикнул:
   — Федор Федорович, я себя хорошо чувствую! Я здоров!
   — Здоров, так и слава богу! Завтра в строй!
   Ушаков пошел ужинать. Мичман не выходил у него из головы. Очень уж он возбужден, взгляд у него дик и неподвижен.
   Было настолько неприятно, что даже Любушка, которая и сегодня сумела проскользнуть через заставу, не улучшила настроения Федора Федоровича.
   — Тебя не задержали караулы? — удивился он.
   — Что караулы? — улыбнулась Любушка, садясь рядом с ним за стол. — Есть и похуже их!
   — Кто?
   — Муж. Павел. Сегодня утром вернулся из Таганрога. Не пускал из дому: чума, чума!
   — Правильно делал!
   — Спрашивает: куда собираешься, на ночь глядя? А я: скоро вернусь, схожу к адмиралтейской Семеновне за уксусом. Уксуса-то, говорю, у нас в доме нет, хоть ты и флотский подрядчик!
   Она секунду помолчала, а потом, ласково заглядывая ему в глаза, сказала:
   — Вот прибежала взглянуть: жив ли ты, здоров ли, мой соколик!
   — Нам придется расстаться на время, Любушка, — нахмурился Федор Федорович.
   — Почему?
   — Видишь ли, не полагается, чтобы кто-либо приходил сюда…
   — Так ведь я же, Феденька, ничего с собой не ношу…
   Она снова немного помолчала.
   — Со мной только моя любовь к тебе, — вполголоса сказала Любушка.
   Ушаков сидел, подперев голову ладонью. О чем-то думал.
   — Знаешь, тебе надо уехать из Херсона.
   — От тебя я никуда не поеду! — твердо ответила Любушка.
   — Милая, да ведь пойми: в городе — чума! Мы люди военные, наше дело одно. А тебе что? Зачем рисковать? Сынок у тебя еще мал. Не ровен час… Нельзя же допустить, чтобы он остался сиротой.
   Федор Федорович даже встал.
   Любушка молча теребила пальцами концы платка.
   — Хорошо. Я подумаю. Павел тоже настаивает: «Уедем от беды подальше!»
   — Метакса говорит верно: незачем оставаться здесь. Нечего переть на рожон! Уезжайте!
   — Но проститься я все-таки еще приду, так и знай! — сказала Любушка, нехотя подымаясь с места. — Дай-ка мне бутылку с уксусом — ведь я же пошла за ним, — улыбнулась она.
   Федор Федорович достал бутылку с уксусом и пошел провожать Любушку по степи до городских улиц. А затем еще раз наведался к своему больному мичману.
   Часовой, стоявший как раз возле самой мазанки Баташева, увидав подходившего капитана, покачал головой:
   — Плохо, ваше высокоблагородие. Без памяти находится, — прошептал он, в страхе глядя на мазанку. — Плетет невесть что!
   Ушаков прислушался. В раскрытое окно донесся бред мичмана:
   — Флаг и гюйс поднять! Ха-ха-ха, навались, ребята, навались! Прямо руль!
   Ушаков с ужасом подумал: «Конец: чума! Вот-то беда!»
   Но, стараясь говорить спокойно, сказал, уходя, часовому:
   — Ничего особенно плохого: человек только бредит. Бывает, и здоровый не то что говорит во сне, а даже, зубами скрежещет!
   Он пришел домой, вытерся уксусом, съел на ночь головку чесноку и лег, но уснуть долго не мог.

XXII

   По степи тарахтела ямская повозка. В ней ехал из Петербурга только что произведенный в капитаны 2-го ранга Нерон Веленбаков. Последние годы он плавал на Балтийском, а теперь его назначили также в Херсон.
   Уже на нескольких последних станциях перед Херсоном капитана предупреждали:
   — Куда вы едете? В Херсоне — чума!
   — Этак и в бой идти нельзя: ведь там убить могут! — шутил Веленбаков и неукоснительно подвигался к югу.
   Только на последней станции, Богородицкой, он принял кое-какие меры предосторожности: захватил с собою для лечения три штофа водки.
   — Уксусом вытираться — ерунда! Не уксус помогает, а водка! Мой дядя в Москве спасся только ею, сердешной. Пил водку и маринованными в уксусе рыжиками закусывал. Рыжиков здесь нет, так я вместо них лучком буду!
   Когда стали приближаться к Херсону, ямщик начал просить отпустить его, не доезжая до места.
   — Смилуйся, ваше высокоблагородие! Христом-богом прошу: отпусти! Жена, дети! У тебя чемоданишко пустяковый, легкий — дойдешь! — со слезами на глазах умолял он.
   — Ну, черт с тобой, уноси ноги, трус! — отпустил ямщика Веленбаков, когда невдалеке показались херсонские мазанки.
   С чемоданчиком в руке он подошел к первой городской гражданской заставе. На заставе стоял толстый купчик-армянин. Он попытался было не пустить Веленбакова, но тот не посмотрел на его вооружение — кинжал и пику, толкнул караульного в грудь и закричал:
   — По указу ее императорского величества, государыни императрицы, сучий сын!..
   И, пошатываясь, вошел в город.
   — Исайка, пропусти! — крикнул купчик на соседний пост.
   На следующем Веленбакова пропустили беспрекословно. Так он добрался до военных адмиралтейских караулов.
   Тут уже спрашивал он сам:
   — Где корабль номер четыре?
   Он знал, что Федор Федорович — командир корабля № 4, и решил остановиться у своего друга.