Страница:
- А деньги на бензин у тебя есть?
- Всего тридцать километров туда и обратно... Бензину как раз в обрез,
так сказал дон Руджеро...
- Я не беднее отца твоего Руджеро, - заметил Бриганте.
Он протянул кредитку в тысячу лир сыну, но тот, казалось, ничуть не
удивился. Однако страх, который уже в течение многих недель точил его
нутро, стал еще острее от этой неожиданной отцовской щедрости. Знает ли
отец или нет? Если бы отец знал, он, ясно, не подарил бы ему тысячу лир. А
может, это ловушка? Но если ловушка, то какая? Франческо терялся в
догадках. Нынче утром все прошло так, как он предвидел, только одно не
совпало - он ждал вопроса от отца, а спросила мать (и, уж конечно, никак
он не мог предвидеть, что отец вдруг так расщедрится - даст тысячу лир).
Впрочем, неважно, кто задавал вопросы, раз Франческо мог ответить на них,
как было заранее обдумано, и ответить так, что Бриганте ничуть не
удивится, когда его подручные донесут ему, что, мол, видели Франческо в
сосновой роще по дороге в Скьявоне и катил он, мол, на "веспе" дона
Руджеро. Так что пока все получалось, как он задумал. И тем не менее страх
не проходил, а становился все сильнее: в последние недели он попал в такой
водоворот событий, что уже окончательно запутался, и страх все рос день
ото дня.
- Мог бы побыть сегодня с нами, - сказала мать. - Ведь завтра он на
целую неделю едет к дяде в Беневенто...
- Он уже достаточно взрослый и знает, что ему надо делать, - заметил
Бриганте.
Франческо медленно вышел из кухни, высокий, широкоплечий, и ступал он
размеренно-веско, так что казалось, нет такой силы, чтобы своротить его с
пути. Такое бывает нередко: тот, кто уже не в силах управлять своей
судьбой, перенимает от самой судьбы ее лик и ее поступь. Бриганте
любовался именно этой непреклонной поступью сына.
А сейчас Франческо катит в Скьявоне на "веспе", которую дал ему на
сегодня его товарищ по юридическому факультету.
Было это прошлой зимой, во время рождественских каникул, тогда-то он в
первый раз встретился с донной Лукрецией в доме у дона Оттавио, крупного
землевладельца, отца дона Руджеро, и произошло это на званом вечере, так
как каждое значительное лицо в Манакоре устраивает такие приемы по
нескольку раз в году. На эти приемы самого Маттео Бриганте не приглашали;
был он куда богаче и куда влиятельнее, чем большинство местной знати, но
были это богатство и влияние де-факто, а не де-юре; для того чтобы
переступить заветную черту, Маттео Бриганте надо было стать мэром Манакоре
или получить орден; надо было, чтобы правительство произвело его в
"кавальере" или "коммендаторе", что, конечно, рано или поздно случится; но
пока что его проникновение в среду местной аристократии застопорилось, и
вовсе не потому, что он, Бриганте, некогда ударил ножом юношу, лишившего
девственности его сестру, и не потому, что он всесветный рэкетир, с чем
все уже давно смирились, а потому, что он долгое время служил на флоте и
не сумел подняться в чине выше старшего матроса. Но сын его, Франческо,
учится на юриста в Неаполе вместе с сыновьями манакорской знати; он
дирижер джаз-оркестра, поэтому для него всех этих проблем не возникает. В
прошлом году дон Оттавио без дальних слов дал согласие своему сыну
Руджеро, когда тот предложил пригласить к ним Франческо. А затем его стали
приглашать и в другие дома.
Вот таким-то образом на рождественских каникулах он десятки раз
встречался с донной Лукрецией то у одних, то у других; даже бывал на
званых вечерах у нее в доме: она каждый год устраивала прием, но только
один раз в году, чтобы, так сказать, разом освободиться от обязанностей
хозяйки; уже много позже она призналась ему, что ей вообще не по душе
светское общество, а особенно светское общество Порто-Манакоре.
Так как она не играла в бридж и он в бридж не играл, так как она не
танцевала и он тоже не танцевал, они часто оставались в одиночестве сидеть
у проигрывателя. Говорили о музыке и о пластинках, которые выбирали
вместе; он открылся ей, что и сам иногда пишет. У нее были свои вполне
определенные взгляды на музыку; она говорила, а он слушал. Любила она
также романы; о существовании большинства писателей, о которых она
говорила, он даже не подозревал, и восхищался ею еще сильнее.
В свои двадцать два года он почти не знал, вернее, совсем не знал
женщин. Конечно, время от времени он посещал публичные дома то в Фодже, то
в Неаполе; а так как он вечно сидел без денег, то приходилось заглядывать
лишь "на минутку" в комнату с выкрашенными, как в клинике, в белый цвет
стенами; рядом с умывальной раковиной, согласно распоряжению полиции, была
прибита инструкция гигиенического характера, причем основные пункты были
набраны жирным шрифтом; на стеклянной полочке над биде - литровая бутылка
с раствором марганцовки, дезинфицирующее сродство для полости рта и
какая-то мазь, причем употреблять ее было не обязательно, но желательно, -
вот среди какой обстановки он познавал любовь... "А подарочек?", "Еще на
полчасика не останешься?.. Это будет стоить тебе всего две тысячи лир",
"Еще пятьдесят лир не дашь?", "А ну, быстрее!.." - таков был известный ему
словарь любви. А помощница бандерши уже стучится в дверь: "Давай, давай
скорее". Всякий раз он клялся не поддаваться на удочку обмана: одиночество
и молодое воображение сулили ему куда более жгучие наслаждения. Но время
шло, и мало-помалу он убедил себя, что женщины, рожденные мечтою и
одиночеством, лишь предвкушение настоящих женщин; надо было убедиться в
этом на опыте, надо было подойти к ним вплотную, коснуться их. Так,
начиная с шестнадцати и до двадцати двух лет, он раз десять - двенадцать
заглядывал "на минутку" в дом терпимости.
Жил он в убеждении, что к девушкам в Неаполе - студенткам, с которыми
он встречался в аудиториях университета, - так же не подступишься, как к
его землячкам южанкам-недотрогам. Неаполитанки вышучивали его апулийский
акцент, от которого ему еще не удалось окончательно избавиться. Так что он
даже опасался затевать с ними флирт, хотя все его товарищи, судя по их
рассказам, флиртовали вовсю.
По-настоящему он знал лишь тех женщин, которых создавало ему уже
искушенное воображение. В иные дни он придавал этим порождениям своей
фантазии то облик иностранки, которую мельком видел, когда она сходила с
пароходика, прибывшего с Капри; другой раз - официантки, которая, мило
улыбаясь, подала ему чашку кофе "эспрессо": случайной прохожей, за которой
он шел следом, но не смел с ней заговорить; а порой она являлась в столь
нелепом образе, что он даже был не в состоянии представить себе, что можно
к ней вожделеть, - в образе некой матроны, которую он заметил из окна
квартиры своего родственника, священника церкви Санта-Лючия, - чудовищной,
огромной, бесформенной жирной бабы, которая вела весь свой выводок на
кожаном поводке.
Но даже сейчас донна Лукреция никак не соотносилась с созданиями его
пробудившегося мужского воображения.
Сначала он только восхищался естественностью донны Лукреции, позже он
заменил слово "естественность" словом "непринужденность" - слово это она
употребила, говоря о героине переведенного с французского романа "Пармская
обитель", который она заставила его прочесть. Южанки, во всяком случае те,
которые встречались ему, никогда не говорили ни о джазе, ни об охоте на
"железных птиц", ни о Бетховене, ни о французских романах, ни о любви,
такой, какой она описывается во французских романах; а донна Лукреция обо
всем на свете говорила с завидной непринужденностью, как будто было вполне
естественно, что жена судьи города Порто-Манакоро может и должна говорить
обо всех этих вещах. То же самое с полным правом относилось и к ее
движениям: когда во время званого вечера она переходила от одной группы к
другой, от стула к креслу, от буфета к окну, никому даже в голову не могло
прийти (а в отношении всех других женщин само в голову приходило), что она
ищет места, где свет был бы более выгоден для цвета лица, или же что она
хочет найти слушателей для очередной коварной сплетни, - ничего подобного,
ни одного ее жеста никогда нельзя было ни предвидеть, ни предугадать,
начинало казаться, будто движется она лишь ради собственного удовольствия,
совсем забыв о присутствующих. Двигалась она так, как течет нотой, по
своей прихоти, по особому своему закону.
Никогда еще Франческо не встречал женщины, столь органически
естественной и столь органически слитой с этой естественностью. Но
понадобилась еще болезнь, удерживавшая его в Порто-Манакоре на два
весенних месяца, вплоть до полного выздоровления, чтобы он осознал вею
глубину нахлынувшего чувства. И то поначалу он решил, что он влюблен
только по своему легкомыслию.
И вот сегодня они в первый раз встретятся наедине в укромном месте. До
сих пор они не обменялись даже самым невинным поцелуем.
Они назначили свидание в сосновой роще у подножия холмистого мыса. Но
для начала Франческо должен катить в Скьявоне, иначе у него не будет
алиби.
В десять часов утра донна Лукреция вошла в кабинет своего мужа, судьи
Алессандро.
- Я готова, - объявила она.
- Вы действительно так настаиваете на этой поездке? - спросил муж.
- Я велела предупредить, что буду.
- У меня опять приступ малярии, - сказал судья.
- Старшая воспитательница специально приедет туда, чтобы со мной
повидаться.
Судья обливался потом, зубы его выбивали дробь. Он взглянул на жену -
высокая, статная, платье, как и всегда, с длинными рукавами и закрытым
воротом.
"Холодные женщины, - подумалось ему, - с молодых лет добровольно берут
на себя обязанности дам-патронесс".
Целых четверть часа потребовалось судье, чтобы завести их "тополино".
Донна Лукреция и это предусмотрела, все равно она приедет вовремя, без
опоздания. Она молча уселась рядом с мужем, на добрых полголовы выше его.
Брак этот устроила в Фодже ее семья. Впрочем, она и слова против не
сказала, у нее одно было в голове: поскорее удрать из этой
четырехкомнатной квартиры, где их жило пятнадцать душ. До восемнадцати лет
она ни минуты - ни днем ни ночью - не бывала одна. Родители матери, мать
отца, муж сестры, братья, сестры то страстно обожали друг друга, то столь
же страстно начинали друг друга ненавидеть - но все это, по выражению
Лукреции, "проходило мимо нее". И если случалось, что сестры, с которыми
она делила общую спальню, уходили куда-нибудь или были заняты чем-нибудь в
другой комнате, ей даже мысли не приходило запереть дверь, ее непременно
упрекнули бы: "Раз запираешься, значит, есть тебе что скрывать". Все
мужчины в доме работали - чиновники, кассиры, приказчики - словом, самая
что ни на есть мелкая буржуазия; в доме был даже известный достаток.
Беднякам было бы не по средствам снимать четырехкомнатную квартиру, пусть
в ней и набито пятнадцать человек. Города Южной Италии перенаселены. В
иных кварталах Таранто ютятся по восемь человек в одной комнате.
Вопреки тому, что писалось в конце прошлого века, "скученность" отнюдь
не способствует любви. Все время ты на чужих глазах. Кровосмешение здесь
редкость, хотя можно было бы с легкостью предположить обратное, судя по
тем недвусмысленным жестам, которые отцы позволяют себе в отношении своих
дочерей, братья - в отношении своих сестер и те же братья - в отношении
своих братьев; не случается этого, даже когда спят в одной постели:
кровосмешение требует слишком большого молчания и слишком большого
количества сообщников; скученность распаляет воображение, но и
препятствует его разрядке. А боязнь греха, знакомая даже заядлым атеистам,
превращает неудовлетворенность в неизбывную тоску.
Лукреция была слишком горда: ей равно претило как шушуканье девиц, так
и взгляды и прикосновения мужчин; ей становилось тошно от скабрезных
полунамеков, от столь же скабрезных полужестов, от всех этих одержимых
похотью, от их бессилия, от их неуклюжих уловок. Так она и дожила до
восемнадцати, ничего не зная о любви, дожила в этом городе, где любовью
занимаются не так уж много, но где с утра до ночи о ней говорят и о ней
думают.
Она окончила среднюю школу, но выпускных экзаменов сдавать не стала.
Она читала французские и итальянские романы XIX века, но читала урывками:
там двадцать страниц, тут тоже двадцать, так как поминутно ее отрывали,
втягивали в вечные распри, раздиравшие всех пятнадцать обитателей
квартиры. Ей и мысли не приходило уподоблять любовь, описываемую в
романах, которые ей удавалось наспех перелистать, с темп вечными намеками
на пакости, с теми пакостными мужскими взглядами, тяжело упиравшимися ей в
грудь, в бедра. Единственным и самым страстным желанием ее юности было
уехать, чтобы смыть с себя эти липкие, как клей, мужские взгляды. Только
после замужества она смогла наконец в одиночестве и тишине серьезно
взяться за чтение. И сквозь прочитанное начала представлять себе страсть,
но как некую великую привилегию, заказанную вообще всем женщинам Южной
Италии, да и в частности ей самой.
В первые годы после свадьбы она любила слушать мужа. Он рассказывал ей
о Фридрихе II Швабском, о Манфреде, об анжуйских королях, об испанских
капитанах, о генерале Шодерло де Лакло, явившемся в Таранто во главе
солдат французской республики и принесшем новые идеи о свободе и счастье.
Именно благодаря рассказам судьи она и перестала жить одним лишь
сиюминутным: своей жизнью. Значит, не всегда ее родина Южная Италия была
такая, как сейчас: угрюмый, наводящий тоску край, где безработные,
подпирающие стены на Главной площади, ждут нанимателя, а наниматель так
никогда и не приходит, где мужчины пускаются на различные хитрости, лишь
бы пощупать девушку, которая никогда им принадлежать не будет.
В постели она уступала домоганиям мужа без удовольствия, но и без
отвращения. Неприятности подобного рода входят в общий круг неприятностей,
выпадающих на долю всех женщин вообще.
Но когда у них появилась машина - а свою "тополино" они приобрели сразу
же после свадьбы, - они побывали в Апулии, посетили романские базилики,
Трани, Сен-Никола-де-Бари, осматривали крепости и дворцы, ярко-белые под
полуденным солнцем, нежно-розовые на заре и в сумерках, высокие,
непреклонно суровые, "как ты, неподкупные", говорил Алессандро; и, уж
конечно, не были забыты все дворцы Фридриха II Швабского, императора,
помешанного на зодчестве и законодательстве; заглянули в Лечче - в этот
город, где сам камень так податлив, что барокко легко соотносится с ним,
как поэзия с гекзаметром, и не кажется вымученным; полюбовались порталом
Санта-Кроче, "таким же красноречивым, как твои груди", говорил ей муж. Не
забыли и Романе, где любое здание в любом стиле, будь то барокко или
причудливое зодчество в духе Фридриха II, свидетельствовало о том, что
наши предки постигали самую суть великолепия; века и века Юг Италии давал
урожай, далеко превосходящий потребность в нем; тогда человек процветал,
ныне он прозябает; но коль скоро прошлое было иным, то и настоящее можно
изменить к лучшему, вот что объяснял судья Алессандро своей молоденькой
жене.
Судья утверждал, что он социалист, но вне партии. А ей хотелось бы
чего-то большего, хотелось активно участвовать в преобразовании
настоящего, но воспитание, полученное на Юге, утвердило ее в двух истинах:
во-первых, политика не женское дело, во-вторых, судьба Юга Италии будет
решаться не самим Югом и не на Юге. Они читали социалистическую и
коммунистическую прессу и старались прозреть за прочитанными строчками
облик той судьбы, что готовится где-то там и для их родного края, и для
них самих.
Две беременности, которых она не желала, но приняла безропотно, не
открыли ей ничего нового в самой себе. Была служанка, и потому не ей
приходилось подтирать ребятишек и стирать их пеленки. Зато она пеклась об
их чистоте и, чуть они подросли, приучила неукоснительно и добросовестно,
как и она сама, мыться каждый день с ног до головы, что было довольно
затруднительно в их квартире без удобств на пятом этаже претуры. И хотя
донна Лукреция не смогла бы даже для себя самой точно сформулировать свои
мысли, этот священный культ опрятности, обязательный для детей и для нее,
как бы заменял ей религию, оставлявшую ее равнодушной, и даже героизм,
заказанный ей силой обстоятельств. Но она не переносила на детей тех
смутных надежд, что обманули ее самое, вот поэтому-то она и не ощущала
собственных детей как плоть от плоти своей, иногда даже дивилась этому
обстоятельству, не придавая, впрочем, ему большого значения. Сейчас
старшему сыну было девять лет, дочери - пять, а ей - двадцать восемь.
Брак с судьей Алессандро оказался для Лукреции безусловной удачей.
Четыре комнаты в здании претуры было совсем на то, что их четыре комнаты в
Фодже, вместо пятнадцати человек здесь в квартире жило всего пятеро: муж,
служанка, двое ребятишек и она сама. Хотя приходилось спать с мужем в
одной постели - правда, теперь она сумела добиться отдельной спальни, -
общество культурного человека было куда приятнее, чем общение с родной
семьей. Отец и зять, сложившись, купили машину; каждую свободную от службы
минуту они ее драили до блеска; и, хотя судья не мыл никогда свою
"тополино" и сплошь и рядом забывал подливать масло в картер, он был
человек подлинно интеллигентный и стоил куда больше, чем ее отец и зять.
Но судья Алессандро совершил два непростительных проступка в глазах
донны Лукреции.
Когда их сыну исполнилось шесть лет, отец потребовал, чтобы его
посылали на уроки катехизиса. Давно прошел их медовый месяц, да и
последующие годы исцелили молодую женщину от кое-каких суеверий, которые
ухитрились уцелеть даже среди вечно озлобленной ее юности. Судья был
страстным приверженцем рационалистических традиций южных интеллектуалов,
его учителем и богом был Кроче. Но гражданские власти сочли бы
антиправительственной демонстрацией то, что судья города Порто-Манакоре не
послал своих детей к первому причастию. И так уж на него косятся потому,
что сам он не ходит к мессе, и еще больше потому, что к мессе не ходит его
супруга; таким образом, он проявил подлинно гражданское мужество, но не
настолько, чтобы не учить своих детей закону божьему. Вот тут-то Лукреция
и подумала: а уж не трус ли он?
Когда произошло занятие латифундий, судья Алессандро у себя дома, в
своем кабинете на пятом этаже претуры, яростно защищал дело
сельскохозяйственных рабочих, но двумя этажами ниже, в зале суда, он вынес
им, как того требовало правительство, обвинительный приговор. Донна
Лукреция решила, что не может больше любить человека, раз он потерял ее
уважение. По правде говоря, никогда она его и не любила; в те дни она еще
не подозревала, что такое страсть, поэтому с чистой совестью могла
называть любовью удовольствие, получаемое от бесед с культурным человеком.
Он отбивался как мог:
- Я дал им минимальные сроки. Об этом все слишком хорошо знают...
- Вы во всем придерживаетесь минимума. Я тоже знаю это слишком хорошо.
Когда она потребовала себе отдельную спальню, муж начал грубить:
"холодная женщина", "ледышка", "деревяшка". Заговорил он даже о своих
"супружеских правах". Она смерила его презрительным взглядом:
- Вы еще хуже, чем мой отец. Он тоже говорил гадости, но не навязывал
их никому именем закона.
После целого года споров они пришли к некоему компромиссному решению. У
нее будет отдельная спальня, но она обязуется время от времени пускать
мужа к себе. Однако всякий раз ему приходилось прибегать то к просьбам, то
к угрозам.
Судья высадил жену в глубине бухты, у опушки сосновой рощи, перед
роскошным портиком летней колонии для детей служащих почтового ведомства.
А сейчас он пытался развернуть машину, чтобы отправиться обратно в
Порто-Манакоре. Только с третьей попытки ему удалось выбраться на песчаную
дорогу. Еще несколько лет назад она была бы ему признательна за его
шоферские неудачи, выгодно отличавшие его от всех ее знакомых мужчин,
помешанных на лихой езде, словно их умение с шиком водить машину служило
доказательством их постельных подвигов, какими они неустанно кичились. Но
теперь, когда муж оказался никчемным и вялым человеком, его неумелость
только раздражала.
Она стояла рядом с "тополино". А муж откинулся на спинку сиденья,
готовясь снова дать задний ход.
- Ну а теперь правильно? - спросил он.
- Поезжайте... Стоп, стоп... Руль, руль поверните.
Машина наконец-то выбралась на песчаную дорогу. Судья поставил ее,
повернутую носом к Порто-Манакоре, рядом с женой.
- Вы действительно не хотите, чтобы я за вами заехал?
- Я же вам говорю, меня подвезут.
- Ну, тогда до свидания, carissima.
И портик летней колонии, и мраморные колонны, и кованые чугунные
решетки - все было возведено в эпоху Муссолини на средства министерства
почт и телеграфа. После чего духовенство торжественно освятило эти
архитектурные излишества, на том работы прекратились - больше ничего так и
не построили. Сосновая роща начиналась сразу же за мраморной колоннадой.
Дети жили на берегу моря, в армейских палатках. А в нескольких домиках
барачного типа, стоявших между морем и портиком, размещалась
администрация.
Донна Лукреция заглянула к директору:
- Я лишь на минуточку, дорогой друг, проездом. Мне необходимо уладить
кое-какие вопросы с врачом.
В домике, где помещался медицинский пункт, она обнаружила только
медицинскую сестру:
- Ну ясно, душенька, вечно за работой... Скажите, пожалуйста, доктору,
что я заходила... Меня ждет старшая воспитательница.
А старшей воспитательнице:
- Не буду вас отрывать от дела, меня директор ждет.
Она прошла за домиками к песчаной дороге. Оглянулась. "Я-то никого не
вижу, но уверена, что за мной следят по меньшей мере два десятка
любопытных глаз, проклятый край!" Донна Лукреция старалась шагать с самым
непринужденным видом. Медленно обогнула холм, за которым начиналась
тропинка, ведущая к мысу. Заросли колючего кустарника скрывали ее от
посторонних взглядов. Чувствуя биение собственного сердца, она быстро
свернула на тропку. Ведь впервые в жизни шла она на любовное свидание.
На "веспе" дона Руджеро Франческо объездил все Скьявоне. Остановился у
"Почтового бара", выпил чашечку кофе, поболтал со знакомыми юношами. А
теперь он катит к сосновой роще.
Весной, когда он уже почти совсем оправился после долгой болезни, он
впервые очутился наедине с донной Лукрецией. Пошел к ним вернуть пластинки
и книги, в том числе этот французский роман "Пармская обитель".
Она спросила, понравилась ли ему книга.
- Я-то сама, - добавила она, - раз десять ее перечитывала.
Разговорить его было трудно. Даже со своими товарищами по университету
в Неаполе он был скуп на слова, так как с детства привык молчать в
присутствии отца, которого до сих пор побаивался. Он слушал, он смотрел на
донну Лукрецию, которая все время двигалась по гостиной, и он никак не мог
угадать, подойдет ли она сейчас к книжному шкафу, или к проигрывателю, или
к бару: "Рюмочку французского коньяка?", или к торшеру и зажжет его, или к
выключателю на стене и потушит люстру, или к кожаному креслу и пододвинет
его к лампе, не переставая говорить об этом французском романе, - и все
это получалось так естественно, так само собой - красивая женщина,
крупная, но не отяжелевшая, как обычно грузнеют красавицы на Юге,
величавая и простая, величавая в своей простоте.
Вдруг он задним числом сообразил, что с первой до последней страницы
только что прочитанного французского романа представлял себе Сансеверину
именно такой, как донна Лукреция.
- А я надеялась, - сказала она, - что вам куда больше понравится
Стендаль, что это будет для вас как бы ударом, откровением...
- Я не совсем понимаю Фабрицио, - ответил он.
- Что вы хотите этим сказать? - с живостью спросила она.
- По-моему... - промямлил он.
Он еще не сформулировал даже для себя свое впечатление от героя романа.
И поэтому замолчал.
- Что по-вашему? - настаивала она.
- По-моему, - проговорил он, - на месте Фабрицио я полюбил бы не
Клелию.
Она с любопытством подняла на него глаза.
- Вы что, молоденьких девушек не любите?
- Не знаю, - признался он.
- Понятно, - протянула она, - вы предпочли бы малютку Мариетту?
- Какую Мариетту?
- Ну актрисочку, помните, Фабрицио еще ранит ее покровителя шпагой.
- Я и забыл, - протянул Франческо.
Их глаза встретились.
- Нет, - буркнул он, - я полюбил бы Сансеверину.
И тут же почувствовал, что краснеет.
Добравшись до сосновой рощи со стороны Скьявоне, он перешел на вторую
скорость, свернул на тропинку и метров триста трясся по колдобинам. Потом
спрятал мотороллер в заросли кустарника, чтобы его не было видно, и пошел
пешком.
Сосны сплошь покрывали мыс, загораживающий с востока бухту
Порто-Манакоре. Внизу начиналась дорога. На самой оконечности мыса рыбаки
построили трабукко. По сосновой роще бродят одни лишь смолокуры, а дорогой
пользуются одни лишь рыбаки, пробирающиеся к трабукко. Курортники обычно
торчат на пляжах поблизости от Скьявоне и Порто-Манакоре. Рыбаки ходят
всегда одним и тем же путем, а в августе не видно и смолокуров, горшочки
для сбора смолы в это время года пусты. Перешеек и сосновая роща -
единственные пустынные места во всей округе: добраться до перешейка можно,
только пройдя через мост, переброшенный над водосливом озера, у подножия
виллы дона Чеэаре - другими словами, на виду у его людей, так что об этом
немедленно становилось известно всему городу. Вот почему Франческо
- Всего тридцать километров туда и обратно... Бензину как раз в обрез,
так сказал дон Руджеро...
- Я не беднее отца твоего Руджеро, - заметил Бриганте.
Он протянул кредитку в тысячу лир сыну, но тот, казалось, ничуть не
удивился. Однако страх, который уже в течение многих недель точил его
нутро, стал еще острее от этой неожиданной отцовской щедрости. Знает ли
отец или нет? Если бы отец знал, он, ясно, не подарил бы ему тысячу лир. А
может, это ловушка? Но если ловушка, то какая? Франческо терялся в
догадках. Нынче утром все прошло так, как он предвидел, только одно не
совпало - он ждал вопроса от отца, а спросила мать (и, уж конечно, никак
он не мог предвидеть, что отец вдруг так расщедрится - даст тысячу лир).
Впрочем, неважно, кто задавал вопросы, раз Франческо мог ответить на них,
как было заранее обдумано, и ответить так, что Бриганте ничуть не
удивится, когда его подручные донесут ему, что, мол, видели Франческо в
сосновой роще по дороге в Скьявоне и катил он, мол, на "веспе" дона
Руджеро. Так что пока все получалось, как он задумал. И тем не менее страх
не проходил, а становился все сильнее: в последние недели он попал в такой
водоворот событий, что уже окончательно запутался, и страх все рос день
ото дня.
- Мог бы побыть сегодня с нами, - сказала мать. - Ведь завтра он на
целую неделю едет к дяде в Беневенто...
- Он уже достаточно взрослый и знает, что ему надо делать, - заметил
Бриганте.
Франческо медленно вышел из кухни, высокий, широкоплечий, и ступал он
размеренно-веско, так что казалось, нет такой силы, чтобы своротить его с
пути. Такое бывает нередко: тот, кто уже не в силах управлять своей
судьбой, перенимает от самой судьбы ее лик и ее поступь. Бриганте
любовался именно этой непреклонной поступью сына.
А сейчас Франческо катит в Скьявоне на "веспе", которую дал ему на
сегодня его товарищ по юридическому факультету.
Было это прошлой зимой, во время рождественских каникул, тогда-то он в
первый раз встретился с донной Лукрецией в доме у дона Оттавио, крупного
землевладельца, отца дона Руджеро, и произошло это на званом вечере, так
как каждое значительное лицо в Манакоре устраивает такие приемы по
нескольку раз в году. На эти приемы самого Маттео Бриганте не приглашали;
был он куда богаче и куда влиятельнее, чем большинство местной знати, но
были это богатство и влияние де-факто, а не де-юре; для того чтобы
переступить заветную черту, Маттео Бриганте надо было стать мэром Манакоре
или получить орден; надо было, чтобы правительство произвело его в
"кавальере" или "коммендаторе", что, конечно, рано или поздно случится; но
пока что его проникновение в среду местной аристократии застопорилось, и
вовсе не потому, что он, Бриганте, некогда ударил ножом юношу, лишившего
девственности его сестру, и не потому, что он всесветный рэкетир, с чем
все уже давно смирились, а потому, что он долгое время служил на флоте и
не сумел подняться в чине выше старшего матроса. Но сын его, Франческо,
учится на юриста в Неаполе вместе с сыновьями манакорской знати; он
дирижер джаз-оркестра, поэтому для него всех этих проблем не возникает. В
прошлом году дон Оттавио без дальних слов дал согласие своему сыну
Руджеро, когда тот предложил пригласить к ним Франческо. А затем его стали
приглашать и в другие дома.
Вот таким-то образом на рождественских каникулах он десятки раз
встречался с донной Лукрецией то у одних, то у других; даже бывал на
званых вечерах у нее в доме: она каждый год устраивала прием, но только
один раз в году, чтобы, так сказать, разом освободиться от обязанностей
хозяйки; уже много позже она призналась ему, что ей вообще не по душе
светское общество, а особенно светское общество Порто-Манакоре.
Так как она не играла в бридж и он в бридж не играл, так как она не
танцевала и он тоже не танцевал, они часто оставались в одиночестве сидеть
у проигрывателя. Говорили о музыке и о пластинках, которые выбирали
вместе; он открылся ей, что и сам иногда пишет. У нее были свои вполне
определенные взгляды на музыку; она говорила, а он слушал. Любила она
также романы; о существовании большинства писателей, о которых она
говорила, он даже не подозревал, и восхищался ею еще сильнее.
В свои двадцать два года он почти не знал, вернее, совсем не знал
женщин. Конечно, время от времени он посещал публичные дома то в Фодже, то
в Неаполе; а так как он вечно сидел без денег, то приходилось заглядывать
лишь "на минутку" в комнату с выкрашенными, как в клинике, в белый цвет
стенами; рядом с умывальной раковиной, согласно распоряжению полиции, была
прибита инструкция гигиенического характера, причем основные пункты были
набраны жирным шрифтом; на стеклянной полочке над биде - литровая бутылка
с раствором марганцовки, дезинфицирующее сродство для полости рта и
какая-то мазь, причем употреблять ее было не обязательно, но желательно, -
вот среди какой обстановки он познавал любовь... "А подарочек?", "Еще на
полчасика не останешься?.. Это будет стоить тебе всего две тысячи лир",
"Еще пятьдесят лир не дашь?", "А ну, быстрее!.." - таков был известный ему
словарь любви. А помощница бандерши уже стучится в дверь: "Давай, давай
скорее". Всякий раз он клялся не поддаваться на удочку обмана: одиночество
и молодое воображение сулили ему куда более жгучие наслаждения. Но время
шло, и мало-помалу он убедил себя, что женщины, рожденные мечтою и
одиночеством, лишь предвкушение настоящих женщин; надо было убедиться в
этом на опыте, надо было подойти к ним вплотную, коснуться их. Так,
начиная с шестнадцати и до двадцати двух лет, он раз десять - двенадцать
заглядывал "на минутку" в дом терпимости.
Жил он в убеждении, что к девушкам в Неаполе - студенткам, с которыми
он встречался в аудиториях университета, - так же не подступишься, как к
его землячкам южанкам-недотрогам. Неаполитанки вышучивали его апулийский
акцент, от которого ему еще не удалось окончательно избавиться. Так что он
даже опасался затевать с ними флирт, хотя все его товарищи, судя по их
рассказам, флиртовали вовсю.
По-настоящему он знал лишь тех женщин, которых создавало ему уже
искушенное воображение. В иные дни он придавал этим порождениям своей
фантазии то облик иностранки, которую мельком видел, когда она сходила с
пароходика, прибывшего с Капри; другой раз - официантки, которая, мило
улыбаясь, подала ему чашку кофе "эспрессо": случайной прохожей, за которой
он шел следом, но не смел с ней заговорить; а порой она являлась в столь
нелепом образе, что он даже был не в состоянии представить себе, что можно
к ней вожделеть, - в образе некой матроны, которую он заметил из окна
квартиры своего родственника, священника церкви Санта-Лючия, - чудовищной,
огромной, бесформенной жирной бабы, которая вела весь свой выводок на
кожаном поводке.
Но даже сейчас донна Лукреция никак не соотносилась с созданиями его
пробудившегося мужского воображения.
Сначала он только восхищался естественностью донны Лукреции, позже он
заменил слово "естественность" словом "непринужденность" - слово это она
употребила, говоря о героине переведенного с французского романа "Пармская
обитель", который она заставила его прочесть. Южанки, во всяком случае те,
которые встречались ему, никогда не говорили ни о джазе, ни об охоте на
"железных птиц", ни о Бетховене, ни о французских романах, ни о любви,
такой, какой она описывается во французских романах; а донна Лукреция обо
всем на свете говорила с завидной непринужденностью, как будто было вполне
естественно, что жена судьи города Порто-Манакоро может и должна говорить
обо всех этих вещах. То же самое с полным правом относилось и к ее
движениям: когда во время званого вечера она переходила от одной группы к
другой, от стула к креслу, от буфета к окну, никому даже в голову не могло
прийти (а в отношении всех других женщин само в голову приходило), что она
ищет места, где свет был бы более выгоден для цвета лица, или же что она
хочет найти слушателей для очередной коварной сплетни, - ничего подобного,
ни одного ее жеста никогда нельзя было ни предвидеть, ни предугадать,
начинало казаться, будто движется она лишь ради собственного удовольствия,
совсем забыв о присутствующих. Двигалась она так, как течет нотой, по
своей прихоти, по особому своему закону.
Никогда еще Франческо не встречал женщины, столь органически
естественной и столь органически слитой с этой естественностью. Но
понадобилась еще болезнь, удерживавшая его в Порто-Манакоре на два
весенних месяца, вплоть до полного выздоровления, чтобы он осознал вею
глубину нахлынувшего чувства. И то поначалу он решил, что он влюблен
только по своему легкомыслию.
И вот сегодня они в первый раз встретятся наедине в укромном месте. До
сих пор они не обменялись даже самым невинным поцелуем.
Они назначили свидание в сосновой роще у подножия холмистого мыса. Но
для начала Франческо должен катить в Скьявоне, иначе у него не будет
алиби.
В десять часов утра донна Лукреция вошла в кабинет своего мужа, судьи
Алессандро.
- Я готова, - объявила она.
- Вы действительно так настаиваете на этой поездке? - спросил муж.
- Я велела предупредить, что буду.
- У меня опять приступ малярии, - сказал судья.
- Старшая воспитательница специально приедет туда, чтобы со мной
повидаться.
Судья обливался потом, зубы его выбивали дробь. Он взглянул на жену -
высокая, статная, платье, как и всегда, с длинными рукавами и закрытым
воротом.
"Холодные женщины, - подумалось ему, - с молодых лет добровольно берут
на себя обязанности дам-патронесс".
Целых четверть часа потребовалось судье, чтобы завести их "тополино".
Донна Лукреция и это предусмотрела, все равно она приедет вовремя, без
опоздания. Она молча уселась рядом с мужем, на добрых полголовы выше его.
Брак этот устроила в Фодже ее семья. Впрочем, она и слова против не
сказала, у нее одно было в голове: поскорее удрать из этой
четырехкомнатной квартиры, где их жило пятнадцать душ. До восемнадцати лет
она ни минуты - ни днем ни ночью - не бывала одна. Родители матери, мать
отца, муж сестры, братья, сестры то страстно обожали друг друга, то столь
же страстно начинали друг друга ненавидеть - но все это, по выражению
Лукреции, "проходило мимо нее". И если случалось, что сестры, с которыми
она делила общую спальню, уходили куда-нибудь или были заняты чем-нибудь в
другой комнате, ей даже мысли не приходило запереть дверь, ее непременно
упрекнули бы: "Раз запираешься, значит, есть тебе что скрывать". Все
мужчины в доме работали - чиновники, кассиры, приказчики - словом, самая
что ни на есть мелкая буржуазия; в доме был даже известный достаток.
Беднякам было бы не по средствам снимать четырехкомнатную квартиру, пусть
в ней и набито пятнадцать человек. Города Южной Италии перенаселены. В
иных кварталах Таранто ютятся по восемь человек в одной комнате.
Вопреки тому, что писалось в конце прошлого века, "скученность" отнюдь
не способствует любви. Все время ты на чужих глазах. Кровосмешение здесь
редкость, хотя можно было бы с легкостью предположить обратное, судя по
тем недвусмысленным жестам, которые отцы позволяют себе в отношении своих
дочерей, братья - в отношении своих сестер и те же братья - в отношении
своих братьев; не случается этого, даже когда спят в одной постели:
кровосмешение требует слишком большого молчания и слишком большого
количества сообщников; скученность распаляет воображение, но и
препятствует его разрядке. А боязнь греха, знакомая даже заядлым атеистам,
превращает неудовлетворенность в неизбывную тоску.
Лукреция была слишком горда: ей равно претило как шушуканье девиц, так
и взгляды и прикосновения мужчин; ей становилось тошно от скабрезных
полунамеков, от столь же скабрезных полужестов, от всех этих одержимых
похотью, от их бессилия, от их неуклюжих уловок. Так она и дожила до
восемнадцати, ничего не зная о любви, дожила в этом городе, где любовью
занимаются не так уж много, но где с утра до ночи о ней говорят и о ней
думают.
Она окончила среднюю школу, но выпускных экзаменов сдавать не стала.
Она читала французские и итальянские романы XIX века, но читала урывками:
там двадцать страниц, тут тоже двадцать, так как поминутно ее отрывали,
втягивали в вечные распри, раздиравшие всех пятнадцать обитателей
квартиры. Ей и мысли не приходило уподоблять любовь, описываемую в
романах, которые ей удавалось наспех перелистать, с темп вечными намеками
на пакости, с теми пакостными мужскими взглядами, тяжело упиравшимися ей в
грудь, в бедра. Единственным и самым страстным желанием ее юности было
уехать, чтобы смыть с себя эти липкие, как клей, мужские взгляды. Только
после замужества она смогла наконец в одиночестве и тишине серьезно
взяться за чтение. И сквозь прочитанное начала представлять себе страсть,
но как некую великую привилегию, заказанную вообще всем женщинам Южной
Италии, да и в частности ей самой.
В первые годы после свадьбы она любила слушать мужа. Он рассказывал ей
о Фридрихе II Швабском, о Манфреде, об анжуйских королях, об испанских
капитанах, о генерале Шодерло де Лакло, явившемся в Таранто во главе
солдат французской республики и принесшем новые идеи о свободе и счастье.
Именно благодаря рассказам судьи она и перестала жить одним лишь
сиюминутным: своей жизнью. Значит, не всегда ее родина Южная Италия была
такая, как сейчас: угрюмый, наводящий тоску край, где безработные,
подпирающие стены на Главной площади, ждут нанимателя, а наниматель так
никогда и не приходит, где мужчины пускаются на различные хитрости, лишь
бы пощупать девушку, которая никогда им принадлежать не будет.
В постели она уступала домоганиям мужа без удовольствия, но и без
отвращения. Неприятности подобного рода входят в общий круг неприятностей,
выпадающих на долю всех женщин вообще.
Но когда у них появилась машина - а свою "тополино" они приобрели сразу
же после свадьбы, - они побывали в Апулии, посетили романские базилики,
Трани, Сен-Никола-де-Бари, осматривали крепости и дворцы, ярко-белые под
полуденным солнцем, нежно-розовые на заре и в сумерках, высокие,
непреклонно суровые, "как ты, неподкупные", говорил Алессандро; и, уж
конечно, не были забыты все дворцы Фридриха II Швабского, императора,
помешанного на зодчестве и законодательстве; заглянули в Лечче - в этот
город, где сам камень так податлив, что барокко легко соотносится с ним,
как поэзия с гекзаметром, и не кажется вымученным; полюбовались порталом
Санта-Кроче, "таким же красноречивым, как твои груди", говорил ей муж. Не
забыли и Романе, где любое здание в любом стиле, будь то барокко или
причудливое зодчество в духе Фридриха II, свидетельствовало о том, что
наши предки постигали самую суть великолепия; века и века Юг Италии давал
урожай, далеко превосходящий потребность в нем; тогда человек процветал,
ныне он прозябает; но коль скоро прошлое было иным, то и настоящее можно
изменить к лучшему, вот что объяснял судья Алессандро своей молоденькой
жене.
Судья утверждал, что он социалист, но вне партии. А ей хотелось бы
чего-то большего, хотелось активно участвовать в преобразовании
настоящего, но воспитание, полученное на Юге, утвердило ее в двух истинах:
во-первых, политика не женское дело, во-вторых, судьба Юга Италии будет
решаться не самим Югом и не на Юге. Они читали социалистическую и
коммунистическую прессу и старались прозреть за прочитанными строчками
облик той судьбы, что готовится где-то там и для их родного края, и для
них самих.
Две беременности, которых она не желала, но приняла безропотно, не
открыли ей ничего нового в самой себе. Была служанка, и потому не ей
приходилось подтирать ребятишек и стирать их пеленки. Зато она пеклась об
их чистоте и, чуть они подросли, приучила неукоснительно и добросовестно,
как и она сама, мыться каждый день с ног до головы, что было довольно
затруднительно в их квартире без удобств на пятом этаже претуры. И хотя
донна Лукреция не смогла бы даже для себя самой точно сформулировать свои
мысли, этот священный культ опрятности, обязательный для детей и для нее,
как бы заменял ей религию, оставлявшую ее равнодушной, и даже героизм,
заказанный ей силой обстоятельств. Но она не переносила на детей тех
смутных надежд, что обманули ее самое, вот поэтому-то она и не ощущала
собственных детей как плоть от плоти своей, иногда даже дивилась этому
обстоятельству, не придавая, впрочем, ему большого значения. Сейчас
старшему сыну было девять лет, дочери - пять, а ей - двадцать восемь.
Брак с судьей Алессандро оказался для Лукреции безусловной удачей.
Четыре комнаты в здании претуры было совсем на то, что их четыре комнаты в
Фодже, вместо пятнадцати человек здесь в квартире жило всего пятеро: муж,
служанка, двое ребятишек и она сама. Хотя приходилось спать с мужем в
одной постели - правда, теперь она сумела добиться отдельной спальни, -
общество культурного человека было куда приятнее, чем общение с родной
семьей. Отец и зять, сложившись, купили машину; каждую свободную от службы
минуту они ее драили до блеска; и, хотя судья не мыл никогда свою
"тополино" и сплошь и рядом забывал подливать масло в картер, он был
человек подлинно интеллигентный и стоил куда больше, чем ее отец и зять.
Но судья Алессандро совершил два непростительных проступка в глазах
донны Лукреции.
Когда их сыну исполнилось шесть лет, отец потребовал, чтобы его
посылали на уроки катехизиса. Давно прошел их медовый месяц, да и
последующие годы исцелили молодую женщину от кое-каких суеверий, которые
ухитрились уцелеть даже среди вечно озлобленной ее юности. Судья был
страстным приверженцем рационалистических традиций южных интеллектуалов,
его учителем и богом был Кроче. Но гражданские власти сочли бы
антиправительственной демонстрацией то, что судья города Порто-Манакоре не
послал своих детей к первому причастию. И так уж на него косятся потому,
что сам он не ходит к мессе, и еще больше потому, что к мессе не ходит его
супруга; таким образом, он проявил подлинно гражданское мужество, но не
настолько, чтобы не учить своих детей закону божьему. Вот тут-то Лукреция
и подумала: а уж не трус ли он?
Когда произошло занятие латифундий, судья Алессандро у себя дома, в
своем кабинете на пятом этаже претуры, яростно защищал дело
сельскохозяйственных рабочих, но двумя этажами ниже, в зале суда, он вынес
им, как того требовало правительство, обвинительный приговор. Донна
Лукреция решила, что не может больше любить человека, раз он потерял ее
уважение. По правде говоря, никогда она его и не любила; в те дни она еще
не подозревала, что такое страсть, поэтому с чистой совестью могла
называть любовью удовольствие, получаемое от бесед с культурным человеком.
Он отбивался как мог:
- Я дал им минимальные сроки. Об этом все слишком хорошо знают...
- Вы во всем придерживаетесь минимума. Я тоже знаю это слишком хорошо.
Когда она потребовала себе отдельную спальню, муж начал грубить:
"холодная женщина", "ледышка", "деревяшка". Заговорил он даже о своих
"супружеских правах". Она смерила его презрительным взглядом:
- Вы еще хуже, чем мой отец. Он тоже говорил гадости, но не навязывал
их никому именем закона.
После целого года споров они пришли к некоему компромиссному решению. У
нее будет отдельная спальня, но она обязуется время от времени пускать
мужа к себе. Однако всякий раз ему приходилось прибегать то к просьбам, то
к угрозам.
Судья высадил жену в глубине бухты, у опушки сосновой рощи, перед
роскошным портиком летней колонии для детей служащих почтового ведомства.
А сейчас он пытался развернуть машину, чтобы отправиться обратно в
Порто-Манакоре. Только с третьей попытки ему удалось выбраться на песчаную
дорогу. Еще несколько лет назад она была бы ему признательна за его
шоферские неудачи, выгодно отличавшие его от всех ее знакомых мужчин,
помешанных на лихой езде, словно их умение с шиком водить машину служило
доказательством их постельных подвигов, какими они неустанно кичились. Но
теперь, когда муж оказался никчемным и вялым человеком, его неумелость
только раздражала.
Она стояла рядом с "тополино". А муж откинулся на спинку сиденья,
готовясь снова дать задний ход.
- Ну а теперь правильно? - спросил он.
- Поезжайте... Стоп, стоп... Руль, руль поверните.
Машина наконец-то выбралась на песчаную дорогу. Судья поставил ее,
повернутую носом к Порто-Манакоре, рядом с женой.
- Вы действительно не хотите, чтобы я за вами заехал?
- Я же вам говорю, меня подвезут.
- Ну, тогда до свидания, carissima.
И портик летней колонии, и мраморные колонны, и кованые чугунные
решетки - все было возведено в эпоху Муссолини на средства министерства
почт и телеграфа. После чего духовенство торжественно освятило эти
архитектурные излишества, на том работы прекратились - больше ничего так и
не построили. Сосновая роща начиналась сразу же за мраморной колоннадой.
Дети жили на берегу моря, в армейских палатках. А в нескольких домиках
барачного типа, стоявших между морем и портиком, размещалась
администрация.
Донна Лукреция заглянула к директору:
- Я лишь на минуточку, дорогой друг, проездом. Мне необходимо уладить
кое-какие вопросы с врачом.
В домике, где помещался медицинский пункт, она обнаружила только
медицинскую сестру:
- Ну ясно, душенька, вечно за работой... Скажите, пожалуйста, доктору,
что я заходила... Меня ждет старшая воспитательница.
А старшей воспитательнице:
- Не буду вас отрывать от дела, меня директор ждет.
Она прошла за домиками к песчаной дороге. Оглянулась. "Я-то никого не
вижу, но уверена, что за мной следят по меньшей мере два десятка
любопытных глаз, проклятый край!" Донна Лукреция старалась шагать с самым
непринужденным видом. Медленно обогнула холм, за которым начиналась
тропинка, ведущая к мысу. Заросли колючего кустарника скрывали ее от
посторонних взглядов. Чувствуя биение собственного сердца, она быстро
свернула на тропку. Ведь впервые в жизни шла она на любовное свидание.
На "веспе" дона Руджеро Франческо объездил все Скьявоне. Остановился у
"Почтового бара", выпил чашечку кофе, поболтал со знакомыми юношами. А
теперь он катит к сосновой роще.
Весной, когда он уже почти совсем оправился после долгой болезни, он
впервые очутился наедине с донной Лукрецией. Пошел к ним вернуть пластинки
и книги, в том числе этот французский роман "Пармская обитель".
Она спросила, понравилась ли ему книга.
- Я-то сама, - добавила она, - раз десять ее перечитывала.
Разговорить его было трудно. Даже со своими товарищами по университету
в Неаполе он был скуп на слова, так как с детства привык молчать в
присутствии отца, которого до сих пор побаивался. Он слушал, он смотрел на
донну Лукрецию, которая все время двигалась по гостиной, и он никак не мог
угадать, подойдет ли она сейчас к книжному шкафу, или к проигрывателю, или
к бару: "Рюмочку французского коньяка?", или к торшеру и зажжет его, или к
выключателю на стене и потушит люстру, или к кожаному креслу и пододвинет
его к лампе, не переставая говорить об этом французском романе, - и все
это получалось так естественно, так само собой - красивая женщина,
крупная, но не отяжелевшая, как обычно грузнеют красавицы на Юге,
величавая и простая, величавая в своей простоте.
Вдруг он задним числом сообразил, что с первой до последней страницы
только что прочитанного французского романа представлял себе Сансеверину
именно такой, как донна Лукреция.
- А я надеялась, - сказала она, - что вам куда больше понравится
Стендаль, что это будет для вас как бы ударом, откровением...
- Я не совсем понимаю Фабрицио, - ответил он.
- Что вы хотите этим сказать? - с живостью спросила она.
- По-моему... - промямлил он.
Он еще не сформулировал даже для себя свое впечатление от героя романа.
И поэтому замолчал.
- Что по-вашему? - настаивала она.
- По-моему, - проговорил он, - на месте Фабрицио я полюбил бы не
Клелию.
Она с любопытством подняла на него глаза.
- Вы что, молоденьких девушек не любите?
- Не знаю, - признался он.
- Понятно, - протянула она, - вы предпочли бы малютку Мариетту?
- Какую Мариетту?
- Ну актрисочку, помните, Фабрицио еще ранит ее покровителя шпагой.
- Я и забыл, - протянул Франческо.
Их глаза встретились.
- Нет, - буркнул он, - я полюбил бы Сансеверину.
И тут же почувствовал, что краснеет.
Добравшись до сосновой рощи со стороны Скьявоне, он перешел на вторую
скорость, свернул на тропинку и метров триста трясся по колдобинам. Потом
спрятал мотороллер в заросли кустарника, чтобы его не было видно, и пошел
пешком.
Сосны сплошь покрывали мыс, загораживающий с востока бухту
Порто-Манакоре. Внизу начиналась дорога. На самой оконечности мыса рыбаки
построили трабукко. По сосновой роще бродят одни лишь смолокуры, а дорогой
пользуются одни лишь рыбаки, пробирающиеся к трабукко. Курортники обычно
торчат на пляжах поблизости от Скьявоне и Порто-Манакоре. Рыбаки ходят
всегда одним и тем же путем, а в августе не видно и смолокуров, горшочки
для сбора смолы в это время года пусты. Перешеек и сосновая роща -
единственные пустынные места во всей округе: добраться до перешейка можно,
только пройдя через мост, переброшенный над водосливом озера, у подножия
виллы дона Чеэаре - другими словами, на виду у его людей, так что об этом
немедленно становилось известно всему городу. Вот почему Франческо