Страница:
— Ась, — произнес он, не дожевав, — ты не стесняйся. Если хочешь перекурить — ради Бога.
И придвинул ей блюдце вместо пепельницы.
Она едва не засмеялась от облегчения. Ну дура дурой, все уловки с этим Симагиным забыла. Ведь, действительно, можно еще перекурить и не вставать целых пять минут. Симагин, лапонька, какая же ты умница… И как хорошо, как естественно теперь объясняется то, что она сидела будто аршин проглотив — конечно, просто-напросто хотела курить, но не решалась в некурящей квартире. Стараясь все делать очень спокойно и неторопливо, она достала из сумочки поганые сигареты и зажигалку и с удовольствием затянулась. Первая сигарета на дню — это вообще всегда сказка.
А тем временем и Симагин покончил с трапезой и, чуть улыбаясь глазами, уставился на нее.
— У тебя крошка прилипла, — сказала Ася и мизинцем ткнула в свой собственный подбородок.
— Спасибо, — сказал Симагин, смахивая крошку. И тут же добавил, улыбнувшись уже по-настоящему: — «У вас ус отклеился». — «Спасыбо…»
Ася засмеялась. Ей было удивительно хорошо. И только очень не хотелось уходить.
— Значит, так, — сказал Симагин. — Я ничего не забыл и сегодня же займусь делом. Думаю, что все будет в порядке, и уж, конечно, раньше чем через несколько месяцев, на которые тебе намекал капитанчик-регистратор.
— Ох, Андрей, — проговорила Ася, — ты уж лучше не обещай ничего. А я и ждать не буду ничего. Когда получится — тогда и получится. Если вообще.
— Получится, Ася, получится. Тебе звонить с докладами, как дело продвигается, или только представить заключительный рапорт?
Вот оно, подумала Ася, снова на миг теряя дыхание. Со вчерашнего вечера она много раз задавала себе похожий вопрос. Но тот ответ, который раз за разом, сам собою, выкатывался ей на язык, был настолько удивителен, что она не решалась даже мысленно произнести его, уверенная, что это наваждение… а вот теперь надо было наконец произнести, и даже не мысленно, а вслух. Некуда деваться. Она медленно затянулась, держа сигарету у самых губ — так, чтобы Симагину не видно было ее лица. И сдалась.
— Звони почаще, — едва слышно сказала она.
— Хорошо, — ответил Симагин после едва уловимой паузы. — Хорошо. Бу зде, — опять улыбнулся. — Телефон у тебя не сменился? Мне, извини, Антон его дал еще тогда… когда вам поставили.
Опять — вот оно. Вот и Симагин произнес фразу, сутью которой было признание того, что они с Асей отнюдь не вчера познакомились.
— Нет. Запиши, — поспешно ответила Ася. — Чем искать старые записные книжки, лучше…
— Я помню, — прервав ее лепет, уже без тени улыбки сказал Симагин.
С перепугу она ткнула в блюдце недокуренную сигарету; размяла ее, размолотила в коричневую, издыхающую дымом труху. Почти вскочила. Симагин, ни слова не говоря, тоже поднялся. Цок-цок-цок по линолеуму коридора — это она. Шлеп-шлеп в своих шлепанцах — он. Уже у двери она обернулась:
— А ты не идешь в институт сегодня?
Он смотрел ей в глаза серьезно и спокойно и, казалось, все понимал.
— Я давно ушел из института, Ася, — ответил он. — Но это совсем другая история. Потом.
Неожиданное сочувствие, как к родному, болезненно ткнуло душу. Видно, и его жизнь не щадила. И наука, видно, изменила ему… как я. Эх, Симагин, Симагин. Ну почему мы все такие несчастные?
— Значит, жду звонка, — сказала она, опять никак не находя сил, чтобы протянуть руку к защелке замка и открыть дверь. Было такое чувство, будто снаружи пустота, вакуум, и стоит лишь нарушить герметичность — воющий поток воздуха высосет ее отсюда навечно. Смущенно улыбнулась: — После восьми я обычно дома. Сижу и жду звонка.
— Может, я действительно позвоню уже сегодня. А рабочий у тебя тоже прежний?
— Да, — сказала она и сразу снова вспомнила, как назойливо и жалко звонил он ей на работу после возвращения из Москвы и ей хотелось его убить. Теперь ей хотелось убить себя. — Тоже помнишь?
— Тоже помню.
Она даже не знала, что ответить. Будто ни в чем не бывало уронить идиотское «Надо же» или «Ну, я пошла» — было бы бестактно, грубо, подло даже; она совсем не то хотела бы ему сказать. Но ответить ему в тон — было нечем. Пока нечем. Лихорадочно она дергала то за одно слово, то за другое, но цепочка ответа не выдергивалась. Тогда она порывисто поднялась на цыпочки — щуплый-то он щуплый, но выше ее почти на голову! — и, покраснев, как девчонка минувшей эпохи, поцеловала его в подбородок. А потом опрометью бросилась вон. Потому что боялась, что он ее задержит, может, после поцелуя — даже обнимет. И боялась, что он даже после поцелуя — все равно ее не задержит. И не могла понять, чего боялась больше.
Только на лестнице она вспомнила — и, потеряв ногой ступеньку, едва не покатилась кубарем вниз. Да откуда же знала про него Александра-то эта Никитишна? Как же это она умудрилась меня сюда послать?
А Симагин, стараясь дышать как можно медленнее и глубже, будто встарь провожал Асю, стоя у окна. Смотрел, как она стремительно, нервно, до сих пор словно бы убегая, пересекает тянущуюся вдоль дома разбитую асфальтовую дорожку. Как, сокращая дорогу, срезая угол — помнит, помнит! — уходит по тропинке через детскую площадку и кустарник. Как пропадает между серыми пятиэтажками, выходящими на Тореза.
Только прежде, если он оставался дома работать — думать, а она уходила, у детской площадки она всегда оборачивалась и, улыбаясь, махала ему снизу рукой. И он ей махал.
Все мы где-то люди, сказал мой ночной собеседник.
Могу погасить Солнце. Могу расплавить Марс, а могу, наоборот, напитать его кислородом. Могу превратить Асю в без памяти влюбленную в меня рабыню. И ничего этого не сделаю. Потому что ничего этого не могу. Сил-то хватит, хватит и на большее — но дело не в силах. Не могу. Солнышко должно светить и греть, Марс, как он есть, должен бегать по своему эллипсу. А она должна чувствовать то, что чувствует. Миру должна. Чтобы мир рос сам, во всей своей невообразимой, хитроумно и намертво сплетенной сложности, а не утеснялся чугунной клеткой наших примитивных вожделений, наших куцых представлений о том, что для мира хорошо, а что нет. И мне должна. Чтобы мне было за кем взлетать.
Но вот Антона я вытащу.
Ему так и не удалось заснуть в эту ночь. Не было сна. Слишком резко переломилось существование, которое Симагин так старался сделать по возможности ровным и размеренным, по возможности не связанным с действительностью. Он знал пределы своих возможностей и не хотел, чтобы боль сопереживания заставила его переступить эти пределы.
Но в глубине души он всегда был уверен, что не устранился он вовсе, а просто ждет и не разменивается по пустякам. Можно сделать то, можно — это… однако по-настоящему можно ведь обойтись и без того, и без этого. И вот дождался. Без Антона — нам не обойтись.
И тревога не давала заснуть; он ждал удара. Но все было спокойно. На удивление спокойно.
Симагин не обольщался. Он знал, что удар последует обязательно, его собеседник слов на ветер не бросал. Возможно, он ждет, когда я начну работать, решил Симагин, но все равно не перестал вслушиваться.
Лежа без сна, глядя в потолок и буквально всей кожей, всей кровью, безо всяких сверхчувственных чудес ощущая теплое и беспомощное Асино бытие совсем рядом, он уже наметил основные вехи легенды, которую теперь оставалось выстроить посекундно, а затем подогнать и подшлифовать под нее те из фактов, те из реальных событий, которые вообще поддаются столь избирательной, точечной подгонке и подшлифовке. Он намеревался закончить с этим к завтрашнему дню, в крайнем случае — к послезавтрашнему, денек резерва Он себе накидывал, потому что одна бессонная ночь все-таки уже была; но что-что, а работать он умел, особенно если прижимало. Советская закваска. До пуска домны осталось семьдесят шесть дней! И семьдесят шесть дней никто, по сути, вообще не спит и, в сущности, вообще не живет, все только вкалывают с веселыми прибаутками вместо обедов и ужинов, чтобы задуть домну на восемь часов раньше, чем через семьдесят шесть дней. Потому что ведь тогда получится, что еще на восемь часов раньше планового срока настанет коммунизм…
Ко времени завершения подшлифовки, пожалуй, как раз и закончится запущенное Симагиным перед рассветом цепное микропросеивание грунта в братском овраге. Симагин не знал, и даже не задавался вопросом, какими методиками пользовался, скажем, Иисус, воскрешая Лазаря, или, например, дочь Иаира, но подозревал, что там было попроще. В конце концов, их тела были совсем свеженькими; при склонности к сомнительным остротам можно было бы сказать — с пылу, с жару. А в овраге сотни трупов вперемежку гнили с марта по август. Но в принципе молекулярная реконструкция не была чем-то совсем уж сомнительным — лишь бы хоть одна Антонова генная цепочка сохранилась. А Симагин по опыту знал, что найдет их десятки. Так что план битвы, или, скорее, фронт работ — что в данной ситуации было одним и тем же, — он уже прикинул и первоочередные пункты программы уже выполнил. Пришел день, и надо было подумать о делах дневных, а вернее — повседневных. Довлеет дневи злоба его.
Решительно уйдя из института после того, как стало ясно, к чему идет лаборатория и куда вгоняет биоспектралистику новое руководство, Симагин постарался жить, как люди живут, и не более. На пропитание и минимально необходимые шмотки он зарабатывал теперь тем, что натаскивал по точным наукам золотую и серебряную молодежь, жаждущую поступать в вузы или уже поступившую, но чувствующую себя в указанных науках не вполне уверенно. Спрос, как ни странно, был. Те, кто уж решился связаться с высшим образованием, не лоботрясничали теперь, а рыли, что называется, землю. Поскольку в основном связывались дети богатых и влиятельных, платили за репетиторство прилично. А Симагин с его терпением, уважительностью, умением объяснять просто и тактично — ну и, не в последнюю очередь, с его знаниями — оказался прекрасным педагогом; правда, в клинических случаях он легонечко применял абсолютно безвредные, никаких веерных последствий не влекущие микроподсадки. Так что в определенных кругах Симагин за истекшие несколько лет стал знаменит. Андрей Андреича пригласите, он подтянет. Знаю, что говорю. Да честное партийное! У него дураков не бывает, а уж не способных — и подавно. Не было случая, чтоб он не справился. Кого он натаскивал — у всех мозги просветлялись, все поступили. Сколько берет? Да представьте, вполне по-божески. Я бы при его репутации… м-да.
Как ты цепляешься за человеческое, сказал ему сегодня ночной гость. Да, он цеплялся. И получал некое немного извращенное, но вполне невинное и, главное, несомненное удовольствие — будто взрослый человек, неторопливо прогуливавшийся мимо с детства знакомой песочницы и, вдруг обнаружив, что ни детей, ни взрослых кругом нет, умильно присевший поиграть в куличики, — когда ходил, позвякивая увесистым скоплением мелочи в кармане, за булкой или творогом, или суповыми пакетами, когда бежал за автобусом, вот-вот готовым захлопнуть дверцы, когда зажигал — да-да! — зажигал газ надрывно стрекочущей электрической зажигалкой… И сейчас он, по объему памяти способный при известном напряжении дать фору всем компьютерам планеты, вместе взятым, с приятной, какой-то викторианской обстоятельностью всматривался в красиво расчерченный лист, всегда лежащий на письменном столе — график занятий. Фамилия, адрес, день, время. Сегодня у него было три урока, все в разных концах города. От одного лоботряса до другого днем можно пешком пройтись по Питеру, по любимым местам непарадного центра; на ходу думается лучше всего. Улица Декабристов, Пряжка, проспект Маклина, площадь Тургенева… Исконный Петербург, и на отшибе на тихом; ни метро, ни безумных толп — красиво. Былым пахнет. Каналы… Калинкин мост. О Калинкин мост! А слева на берегу — больница, и еще на заре их знакомства Ася туда попала на десять, что ли, дней — ранний гастрит, нервная она девушка была всегда; и он к ней бегал… В ту пору от Финляндского ходил замечательный автобус «двойка»; кому мешал? Ох, сколько лишнего в башке, сантиментов всяких! Любовь к родному пепелищу не заглушит его вонищу… Прогуляемся. Как раз и легенду Антошке достроим.
А вечером — она всегда договаривалась с ним на вечер; Симагин так понимал, что именно по вечерам чаще всего не бывает дома ее неработающей матери, а вкалывающий за четверых отец раньше одиннадцати никогда не появляется, и девочке посвободнее, поспокойнее работать с Симагиным вдвоем — предстоял визит к Кире.
Она была славная, очень миленькая и на личико, и на фигурку, и при всем том — умница. Конечно, с массой, как теперь говорят, прибамбасов, свойственных молодым и балованным, из непростых семей — но каким-то удивительным образом ее эти прибамбасы не испортили, редкий случай. Своей искренней, безмятежно храброй открытостью она напоминала Симагину арканарскую Киру из любимой книги детства. И вот ведь ухмылка жизни: даже имя совпадало. С нею было и уютно, и легко, и интересно; а чтобы и интерес, и легкость могли ощущаться одновременно — такое не часто встретишь. Симагин занимался с нею с апреля и получал от занятий совершенно искреннее удовольствие: у девочки был жадный и сильный ум, все она схватывала на лету — и, похоже, в обыденной молодежной жизни ей было с этим умом тесно. Часто она с восхищением всплескивала руками: «Ну ведь как просто! Ну почему нам учителя никогда так не объясняют?» — «Потому что далеко не у всех учителей есть чувство юмора, — отвечал Симагин. — Они слишком серьезно относятся к своему предмету. А надо понимать, что все это неважно, главное — чтобы человек был хороший. Умных у нас хватает, а вот добрых — не густо…» — «А таких, как вы, Андрей Андреевич, наверное, и вообще нет». — «Ни единого, — договаривал фразу Симагин. — И меня давно уже нет, откровенно вам скажу… Вымер». Она смеялась заразительно и звонко, и махала на него ладошками. Она не боялась восхищаться, не боялась говорить человеку в глаза хорошее, но лести или лицемерия тут и в помине не было. Просто есть люди, к которым, скажем, чашку или пепельницу поближе пододвинешь, а они даже не заметят или, в лучшем случае, угукнут коротко и опять примутся долдонить свое. А есть люди, которые совершенно непроизвольно просто-таки расцветут: «Ой, спасибо! Как сразу удобно стало!» Кира была из вторых. Нередко они с нею, покончив с интегралами, начинали беседовать за жизнь; обменивались книгами, с одинаковым отвращением обсуждали текущий, так сказать, момент. Всех ее подруг и приятелей Симагин уже знал наперечет, знал, кто с кем и что, знал в подробностях, как она прошлым летом впервые всерьез втрескалась и через два месяца разочаровалась. Поразительно, но поначалу она и от него ожидала такой же открытости в ответ, один раз даже запросто спросила что-то такое весьма для внутреннего пользования — и тут же, натолкнувшись на его «э-э… мэ-э…», все сразу поняв и смертельно перепугавшись, уже не смешливо, а панически замахала на него ладошками: «Нет, нет, если вы скрытный, то не говорите ничего!» Потом подождала и вдруг добавила очень серьезно: «Но если вам захочется выговориться или просто поделиться — то вот она я вся, пользуйтесь». Это прозвучало по меньшей мере двусмысленно, и Симагина черт боднул ответить в тон: «Хорошо, если уж очень захочется — немедленно припаду». Еще не договорив фразу, он с отвращением и раскаянием ощутил себя старым козлом и выругался мысленно последними словами — но с совершенно недостойным пожилого мудреца удовольствием отметил, как порозовели ее щеки и шея.
Школу она закончила, имея по всем предметам, которых хоть как-то касались их занятия, блестящие пятаки, но сразу же попросила Симагина дотянуть ее до вступительных; а теперь, когда вступительные вот-вот должны были начаться, уже несколько раз говорила, что хотела бы продолжать заниматься с ним и по вузовской программе: да разве они смогут, как вы? да я к вам привыкла уже, никого и слушать больше не буду! а что, у вас с осени уже не окажется для меня времени? Симагин был более чем согласен. Ему нравилось с нею; к ней он уже с мая, наверное, дважды в неделю шел не как к ученице, а как к родственнице, что ли. Иногда ему приходило в голову, что он, в общем-то довольно одинокий человек, в глубине души ее невольно удочерил. По возрасту — почти в самый раз; и о такой дочке он мог бы только мечтать. А иногда ему приходило в голову, что он в нее немножко влюблен. Иногда ему даже приходило в голову, что и она к нему неровно дышит; что, во всяком случае, он стал для нее несколько больше, чем просто репетитором. Кем именно, он старался не гадать, чтобы даже в сослагательном наклонении не льстить себе — но все мы где-то люди, и предвкушение того, что послезавтра или даже завтра она будет сидеть напротив него за громадным овальным столом, глядеть восхищенно, ловить каждое слово, а потом поить сногсшибательно настоящим кофеем из породистых закордонных чашечек, невесомых и изящных, как лепестки роз, и очаровательно спорить, исподволь тешило его замшелое мужское самолюбие. Подслушать ее чувства и мысли напрямую, чтобы узнать все про нее наверняка, он, конечно, не позволял себе; да ему и так было хорошо.
С приятным чувством хорошо сделанного дела он мысленно перебирал по пунктам все, что успел наработать за день, а ноги сами собой, без малейшего участия разума, несли его к Кириной двери — точнехонько к семи, минута в минуту. По Симагину всегда можно было проверять часы. И Кира, казалось, в урочное время уже ждала его прямо за дверью — дверь начинала лязгать многочисленными замками буквально сразу после того, как Симагин тренькал звонком. Сначала трижды приглушенно лязгала внутренняя дверь, затем еще трижды, уже отчетливее, резко и громогласно — внешняя, лестничная. Очень эти звуки напоминали Симагину соответствующие кадры из «Бриллиантовой руки» — как неведомый шеф унизанной перстнем лапкой растворяет перед Папановым и Мироновым свой жилой сейф изнутри; но, когда он попробовал пошутить на эту тему с Кирой, она не поняла юмора. Пожалуй, это был единственный раз, когда в разговоре с ним она не поняла юмора. Симагин даже опешил от неожиданности и плохо запомнил, что именно она ответила; что-то вроде «Еще бы, а как же? Знали бы вы, что сейчас по богатым домам творится… никакие вахтеры не помогают».
Заранее улыбаясь чудесной, солнечной своей улыбкой, она настежь распахнула люки своего убежища. Нет, все-таки она, наверное, нарочно к моему приходу причепуривается, в который раз подумал Симагин; не может девушка вот так сама по себе, одна, сидеть дома. Хочет нравиться. Ну да, наверное, в ее возрасте и с ее данными девочка всем хочет нравиться, это естественно. Длинные, пышные, явно только что чуть подвитые волосы благоухают молодой чистотой. По случаю наконец-то случившегося лета юбочка — длиной даже не как шорты; как купальник. Лифчиков Кира, похоже, отродясь не носила — во всяком случае, в симагинском присутствии, — и тугая тонюсенькая футболка обтягивала грудку с рекламной откровенностью. Симагин старался не смотреть. Сегодня это было бы особенно нехорошо. А все равно приятно.
— Андрей Андреевич, вот и вы! Добрый вечер!
— Добрый вечер, Киронька.
— У вас лицо усталое и озабоченное. Разувайтесь, вот шлепки… Что-нибудь случилось? Может, у вас дела и вам не до меня сегодня? Так вы скажите!
— Что вы, Киронька, все в полном порядке.
— Да вы разве признаетесь! Я уже ни одному вашему слову не верю! Все в порядке, все в порядке — а сами отработаете со мной и, наверное, бегом в больницу, куда, может, ночью жену с приступом увезли. А я сиди, как дура, с вами два часа и не знай, можно смеяться или нет.
— Разумеется, можно.
— Не знаю, не знаю… Бабу, Андрей Андреевич, не обманешь, баба — она сердцем видит! Вы со мной как с чужой, честное слово!
— Кокетка вы, Кира.
— Я? Я? Да побойтесь Бога! Да я сама простота!
— Ну, тогда сбацайте «Мурку».
— Да сбацала я вашу «Мурку»… Все, что вы задали, расщелкала, Фихтенгольца от сих до сих превзошла… Хотите — требуйте вдоль, хотите — поперек… Хотите — задом наперед. Все могу в любой позиции.
Вот так она с ним. Что прикажете думать? Может, молодежь теперь вообще этаким манером всегда разговаривает и, наоборот, считает полным и круглым дураком того, кто воспринимает текст осмысленно? Ну, как если бы я, услышав «Здрасьте, я ваша тетя!», начал всерьез размышлять о том, что у меня-де никогда не было такой тети, или, по крайней мере, я никогда не знал, что у меня есть такая тетя, и как же это моя тетя так хорошо сохранилась… Симагин засмеялся только.
Они прогулялись по квартире — не как по Эрмитажу, конечно, но на одно из крыльев какого-нибудь Монплезира обиталище уже вполне тянуло; уселись к теннисных размеров овальному столу возле широкого окна, выходящего прямо на тускло мерцающее оранжевыми и розовыми отсветами просторное зеркало Невы. За Невой царственно клубился сумеречный Летний сад. Доставая и раскрывая тетрадку и какие-то свои вспомогательные, промежуточные бумажки — Симагин всегда требовал все материалы до последнего листочка, чтобы прослеживать, как он говорил, этапы восхождения к истине, — Кира неловко сказала:
— Андрей Андреевич, вы извините, но я вас еще огорчу.
— Что такое? — удивился Симагин. — Меня пока еще никто не огорчил.
— Ну… тогда я буду первая. Мне же хуже. Понимаете, у нас ведь сегодня день выплаты, да?
— Да вроде… — ответил Симагин. Он и забыл об этом.
— Не вроде, а точно. Четвертое занятие после того, как я с вами последний раз расплачивалась. Я прекрасно знаю… вы не думайте, пожалуйста, — у нее даже голос задрожал, — что я буржуйка и мыслю на уровне французской королевы, дескать, если уж у народа и впрямь нет хлеба, то почему он не ест сладкие булочки…
— Да вы о чем, Кира?
Не поднимая глаз, она упрямо продолжала:
— И я прекрасно знаю, как у таких замечательных людей, как вы, всегда трудно с деньгами. Может, вам хлеба купить не на что. А у нас по сравнению с вами как бы куры не клюют. И вот сегодня, — совсем напряженным, без интонаций голосом закончила она, — я не смогу вам заплатить.
Она перевела дух. Самое трудное было сказано. Теперь она умоляюще взглянула ему в лицо и выкрикнула с отчаянием:
— Ну просто дурацкое стечение обстоятельств! Папа больше полугода шустрил и добился-таки, что ему предложили должность коммерческого директора в «Аркадии»…
— Поздравляю, — автоматически сказал Симагин, хотя, что такое коммерческий директор и, тем более, что такое «Аркадия», — ни малейшего представления не имел.
— Да я не к тому! Понимаете, все бумаги уже подписаны, оформлены, он уже и заступил фактически, и тут всплывает, что по лукьяновской росписи от февраля девяносто второго для поста этой категории у батьки не хватает четырех месяцев партийного стажа! Представляете? Каких-то поганых четырех месяцев, он уж и сам забыл давно, когда именно вступал в эту Кэ Пэ Сэ Сэ — и вот такая плюха!
— М-да, — сказал Симагин сочувственно. — Партийные тоже плачут.
— Еще как! Ох, что тут вчера было! Я так жалела, что вы не видите… с ваших заоблачных высот на все это посмотреть — живот бы надорвали. Всю наличку, какая есть, сгреб подчистую — и ночным поездом в Москву, в комиссию партконтроля… чтоб ему там как-то приписали эти месяцы, что ли, или наоборот, его назначение переоформили более поздним сроком… я не знаю.
— А деньги-то ему там зачем? — спросил Симагин и тут же сообразил: — Подмасливать, что ли?
Она посмотрела на него даже с некоторым недоверием.
— Ну вы даете, — сказала она. — Конечно! Партконтролю же коммерческая деятельность запрещена, поэтому, скажем, взаимозачетом там ничего не сделать, они только наличку признают… Папка считал тут — человекам шести совать придется! Бумажки одна к одной по пачечкам раскладывает, по числу потенциальных получателей… а с самого пот градом, и на кончике носа капля пота болтается… И деваться некуда, он уже два документа как директор подмахнуть успел, теперь, если что — семь лет с конфискацией, как минимум! Представляете? — И она засмеялась, не испытывая, разумеется, ни малейших опасений. Ведь всевозможные законы — где-то вдали, а они с папой — здесь, в жизни.
— С трудом, — честно ответил Симагин.
— Я тоже. Поэтому дико даже подумать, тем болей сказать — но в доме ни копейки. Это буквально на пару дней, правда. Я в следующий раз расплачусь. Честное комсомольское! Если что — сама у ребят настреляю… стекляшку какую-нибудь заложу… или продам. Да если б не вчера все стряслось, а хотя бы позавчера, я бы уж как-нибудь раскрутилась и вам ни словечка бы не сказала!
— Да Кира же! — рыдающим голосом сказал Симагин. Он видеть не мог, как девочка убивается. — Да не принимайте вы это так близко к сердцу! Я совсем не бедствую!
— Не верю, — твердо сказала она.
— Ну хотите, я вас ссужу?
— Если вы будете так шутить, — ровным голосом предупредила она, — я разревусь.
— Вот только этого не надо. Давайте лучше займемся…
— Сейчас займемся, я… я только закончу. А то второй раз к этому возвращаться у меня смелости не хватит. Я ведь не зря насчет хлеба. Я из остатков былой роскоши сбацала плотнющий и вкуснющий ужин, мы с вами вместе поедим, и я вам еще с собой дам. — Ее щеки и даже шея стали пунцовыми. — И вот только вздумайте отказаться!! Буду с вот таким свертком бежать за вами всю дорогу до дома… кстати, узнаю, где ваш дом… и вопить благим матом: милый, любимый, ненаглядный, ты не доел курочку и трусы забыл. Вы меня еще не знаете. Я женщина без предрассудков, у меня не заскорузнет!
И придвинул ей блюдце вместо пепельницы.
Она едва не засмеялась от облегчения. Ну дура дурой, все уловки с этим Симагиным забыла. Ведь, действительно, можно еще перекурить и не вставать целых пять минут. Симагин, лапонька, какая же ты умница… И как хорошо, как естественно теперь объясняется то, что она сидела будто аршин проглотив — конечно, просто-напросто хотела курить, но не решалась в некурящей квартире. Стараясь все делать очень спокойно и неторопливо, она достала из сумочки поганые сигареты и зажигалку и с удовольствием затянулась. Первая сигарета на дню — это вообще всегда сказка.
А тем временем и Симагин покончил с трапезой и, чуть улыбаясь глазами, уставился на нее.
— У тебя крошка прилипла, — сказала Ася и мизинцем ткнула в свой собственный подбородок.
— Спасибо, — сказал Симагин, смахивая крошку. И тут же добавил, улыбнувшись уже по-настоящему: — «У вас ус отклеился». — «Спасыбо…»
Ася засмеялась. Ей было удивительно хорошо. И только очень не хотелось уходить.
— Значит, так, — сказал Симагин. — Я ничего не забыл и сегодня же займусь делом. Думаю, что все будет в порядке, и уж, конечно, раньше чем через несколько месяцев, на которые тебе намекал капитанчик-регистратор.
— Ох, Андрей, — проговорила Ася, — ты уж лучше не обещай ничего. А я и ждать не буду ничего. Когда получится — тогда и получится. Если вообще.
— Получится, Ася, получится. Тебе звонить с докладами, как дело продвигается, или только представить заключительный рапорт?
Вот оно, подумала Ася, снова на миг теряя дыхание. Со вчерашнего вечера она много раз задавала себе похожий вопрос. Но тот ответ, который раз за разом, сам собою, выкатывался ей на язык, был настолько удивителен, что она не решалась даже мысленно произнести его, уверенная, что это наваждение… а вот теперь надо было наконец произнести, и даже не мысленно, а вслух. Некуда деваться. Она медленно затянулась, держа сигарету у самых губ — так, чтобы Симагину не видно было ее лица. И сдалась.
— Звони почаще, — едва слышно сказала она.
— Хорошо, — ответил Симагин после едва уловимой паузы. — Хорошо. Бу зде, — опять улыбнулся. — Телефон у тебя не сменился? Мне, извини, Антон его дал еще тогда… когда вам поставили.
Опять — вот оно. Вот и Симагин произнес фразу, сутью которой было признание того, что они с Асей отнюдь не вчера познакомились.
— Нет. Запиши, — поспешно ответила Ася. — Чем искать старые записные книжки, лучше…
— Я помню, — прервав ее лепет, уже без тени улыбки сказал Симагин.
С перепугу она ткнула в блюдце недокуренную сигарету; размяла ее, размолотила в коричневую, издыхающую дымом труху. Почти вскочила. Симагин, ни слова не говоря, тоже поднялся. Цок-цок-цок по линолеуму коридора — это она. Шлеп-шлеп в своих шлепанцах — он. Уже у двери она обернулась:
— А ты не идешь в институт сегодня?
Он смотрел ей в глаза серьезно и спокойно и, казалось, все понимал.
— Я давно ушел из института, Ася, — ответил он. — Но это совсем другая история. Потом.
Неожиданное сочувствие, как к родному, болезненно ткнуло душу. Видно, и его жизнь не щадила. И наука, видно, изменила ему… как я. Эх, Симагин, Симагин. Ну почему мы все такие несчастные?
— Значит, жду звонка, — сказала она, опять никак не находя сил, чтобы протянуть руку к защелке замка и открыть дверь. Было такое чувство, будто снаружи пустота, вакуум, и стоит лишь нарушить герметичность — воющий поток воздуха высосет ее отсюда навечно. Смущенно улыбнулась: — После восьми я обычно дома. Сижу и жду звонка.
— Может, я действительно позвоню уже сегодня. А рабочий у тебя тоже прежний?
— Да, — сказала она и сразу снова вспомнила, как назойливо и жалко звонил он ей на работу после возвращения из Москвы и ей хотелось его убить. Теперь ей хотелось убить себя. — Тоже помнишь?
— Тоже помню.
Она даже не знала, что ответить. Будто ни в чем не бывало уронить идиотское «Надо же» или «Ну, я пошла» — было бы бестактно, грубо, подло даже; она совсем не то хотела бы ему сказать. Но ответить ему в тон — было нечем. Пока нечем. Лихорадочно она дергала то за одно слово, то за другое, но цепочка ответа не выдергивалась. Тогда она порывисто поднялась на цыпочки — щуплый-то он щуплый, но выше ее почти на голову! — и, покраснев, как девчонка минувшей эпохи, поцеловала его в подбородок. А потом опрометью бросилась вон. Потому что боялась, что он ее задержит, может, после поцелуя — даже обнимет. И боялась, что он даже после поцелуя — все равно ее не задержит. И не могла понять, чего боялась больше.
Только на лестнице она вспомнила — и, потеряв ногой ступеньку, едва не покатилась кубарем вниз. Да откуда же знала про него Александра-то эта Никитишна? Как же это она умудрилась меня сюда послать?
А Симагин, стараясь дышать как можно медленнее и глубже, будто встарь провожал Асю, стоя у окна. Смотрел, как она стремительно, нервно, до сих пор словно бы убегая, пересекает тянущуюся вдоль дома разбитую асфальтовую дорожку. Как, сокращая дорогу, срезая угол — помнит, помнит! — уходит по тропинке через детскую площадку и кустарник. Как пропадает между серыми пятиэтажками, выходящими на Тореза.
Только прежде, если он оставался дома работать — думать, а она уходила, у детской площадки она всегда оборачивалась и, улыбаясь, махала ему снизу рукой. И он ей махал.
Все мы где-то люди, сказал мой ночной собеседник.
Могу погасить Солнце. Могу расплавить Марс, а могу, наоборот, напитать его кислородом. Могу превратить Асю в без памяти влюбленную в меня рабыню. И ничего этого не сделаю. Потому что ничего этого не могу. Сил-то хватит, хватит и на большее — но дело не в силах. Не могу. Солнышко должно светить и греть, Марс, как он есть, должен бегать по своему эллипсу. А она должна чувствовать то, что чувствует. Миру должна. Чтобы мир рос сам, во всей своей невообразимой, хитроумно и намертво сплетенной сложности, а не утеснялся чугунной клеткой наших примитивных вожделений, наших куцых представлений о том, что для мира хорошо, а что нет. И мне должна. Чтобы мне было за кем взлетать.
Но вот Антона я вытащу.
Ему так и не удалось заснуть в эту ночь. Не было сна. Слишком резко переломилось существование, которое Симагин так старался сделать по возможности ровным и размеренным, по возможности не связанным с действительностью. Он знал пределы своих возможностей и не хотел, чтобы боль сопереживания заставила его переступить эти пределы.
Но в глубине души он всегда был уверен, что не устранился он вовсе, а просто ждет и не разменивается по пустякам. Можно сделать то, можно — это… однако по-настоящему можно ведь обойтись и без того, и без этого. И вот дождался. Без Антона — нам не обойтись.
И тревога не давала заснуть; он ждал удара. Но все было спокойно. На удивление спокойно.
Симагин не обольщался. Он знал, что удар последует обязательно, его собеседник слов на ветер не бросал. Возможно, он ждет, когда я начну работать, решил Симагин, но все равно не перестал вслушиваться.
Лежа без сна, глядя в потолок и буквально всей кожей, всей кровью, безо всяких сверхчувственных чудес ощущая теплое и беспомощное Асино бытие совсем рядом, он уже наметил основные вехи легенды, которую теперь оставалось выстроить посекундно, а затем подогнать и подшлифовать под нее те из фактов, те из реальных событий, которые вообще поддаются столь избирательной, точечной подгонке и подшлифовке. Он намеревался закончить с этим к завтрашнему дню, в крайнем случае — к послезавтрашнему, денек резерва Он себе накидывал, потому что одна бессонная ночь все-таки уже была; но что-что, а работать он умел, особенно если прижимало. Советская закваска. До пуска домны осталось семьдесят шесть дней! И семьдесят шесть дней никто, по сути, вообще не спит и, в сущности, вообще не живет, все только вкалывают с веселыми прибаутками вместо обедов и ужинов, чтобы задуть домну на восемь часов раньше, чем через семьдесят шесть дней. Потому что ведь тогда получится, что еще на восемь часов раньше планового срока настанет коммунизм…
Ко времени завершения подшлифовки, пожалуй, как раз и закончится запущенное Симагиным перед рассветом цепное микропросеивание грунта в братском овраге. Симагин не знал, и даже не задавался вопросом, какими методиками пользовался, скажем, Иисус, воскрешая Лазаря, или, например, дочь Иаира, но подозревал, что там было попроще. В конце концов, их тела были совсем свеженькими; при склонности к сомнительным остротам можно было бы сказать — с пылу, с жару. А в овраге сотни трупов вперемежку гнили с марта по август. Но в принципе молекулярная реконструкция не была чем-то совсем уж сомнительным — лишь бы хоть одна Антонова генная цепочка сохранилась. А Симагин по опыту знал, что найдет их десятки. Так что план битвы, или, скорее, фронт работ — что в данной ситуации было одним и тем же, — он уже прикинул и первоочередные пункты программы уже выполнил. Пришел день, и надо было подумать о делах дневных, а вернее — повседневных. Довлеет дневи злоба его.
Решительно уйдя из института после того, как стало ясно, к чему идет лаборатория и куда вгоняет биоспектралистику новое руководство, Симагин постарался жить, как люди живут, и не более. На пропитание и минимально необходимые шмотки он зарабатывал теперь тем, что натаскивал по точным наукам золотую и серебряную молодежь, жаждущую поступать в вузы или уже поступившую, но чувствующую себя в указанных науках не вполне уверенно. Спрос, как ни странно, был. Те, кто уж решился связаться с высшим образованием, не лоботрясничали теперь, а рыли, что называется, землю. Поскольку в основном связывались дети богатых и влиятельных, платили за репетиторство прилично. А Симагин с его терпением, уважительностью, умением объяснять просто и тактично — ну и, не в последнюю очередь, с его знаниями — оказался прекрасным педагогом; правда, в клинических случаях он легонечко применял абсолютно безвредные, никаких веерных последствий не влекущие микроподсадки. Так что в определенных кругах Симагин за истекшие несколько лет стал знаменит. Андрей Андреича пригласите, он подтянет. Знаю, что говорю. Да честное партийное! У него дураков не бывает, а уж не способных — и подавно. Не было случая, чтоб он не справился. Кого он натаскивал — у всех мозги просветлялись, все поступили. Сколько берет? Да представьте, вполне по-божески. Я бы при его репутации… м-да.
Как ты цепляешься за человеческое, сказал ему сегодня ночной гость. Да, он цеплялся. И получал некое немного извращенное, но вполне невинное и, главное, несомненное удовольствие — будто взрослый человек, неторопливо прогуливавшийся мимо с детства знакомой песочницы и, вдруг обнаружив, что ни детей, ни взрослых кругом нет, умильно присевший поиграть в куличики, — когда ходил, позвякивая увесистым скоплением мелочи в кармане, за булкой или творогом, или суповыми пакетами, когда бежал за автобусом, вот-вот готовым захлопнуть дверцы, когда зажигал — да-да! — зажигал газ надрывно стрекочущей электрической зажигалкой… И сейчас он, по объему памяти способный при известном напряжении дать фору всем компьютерам планеты, вместе взятым, с приятной, какой-то викторианской обстоятельностью всматривался в красиво расчерченный лист, всегда лежащий на письменном столе — график занятий. Фамилия, адрес, день, время. Сегодня у него было три урока, все в разных концах города. От одного лоботряса до другого днем можно пешком пройтись по Питеру, по любимым местам непарадного центра; на ходу думается лучше всего. Улица Декабристов, Пряжка, проспект Маклина, площадь Тургенева… Исконный Петербург, и на отшибе на тихом; ни метро, ни безумных толп — красиво. Былым пахнет. Каналы… Калинкин мост. О Калинкин мост! А слева на берегу — больница, и еще на заре их знакомства Ася туда попала на десять, что ли, дней — ранний гастрит, нервная она девушка была всегда; и он к ней бегал… В ту пору от Финляндского ходил замечательный автобус «двойка»; кому мешал? Ох, сколько лишнего в башке, сантиментов всяких! Любовь к родному пепелищу не заглушит его вонищу… Прогуляемся. Как раз и легенду Антошке достроим.
А вечером — она всегда договаривалась с ним на вечер; Симагин так понимал, что именно по вечерам чаще всего не бывает дома ее неработающей матери, а вкалывающий за четверых отец раньше одиннадцати никогда не появляется, и девочке посвободнее, поспокойнее работать с Симагиным вдвоем — предстоял визит к Кире.
Она была славная, очень миленькая и на личико, и на фигурку, и при всем том — умница. Конечно, с массой, как теперь говорят, прибамбасов, свойственных молодым и балованным, из непростых семей — но каким-то удивительным образом ее эти прибамбасы не испортили, редкий случай. Своей искренней, безмятежно храброй открытостью она напоминала Симагину арканарскую Киру из любимой книги детства. И вот ведь ухмылка жизни: даже имя совпадало. С нею было и уютно, и легко, и интересно; а чтобы и интерес, и легкость могли ощущаться одновременно — такое не часто встретишь. Симагин занимался с нею с апреля и получал от занятий совершенно искреннее удовольствие: у девочки был жадный и сильный ум, все она схватывала на лету — и, похоже, в обыденной молодежной жизни ей было с этим умом тесно. Часто она с восхищением всплескивала руками: «Ну ведь как просто! Ну почему нам учителя никогда так не объясняют?» — «Потому что далеко не у всех учителей есть чувство юмора, — отвечал Симагин. — Они слишком серьезно относятся к своему предмету. А надо понимать, что все это неважно, главное — чтобы человек был хороший. Умных у нас хватает, а вот добрых — не густо…» — «А таких, как вы, Андрей Андреевич, наверное, и вообще нет». — «Ни единого, — договаривал фразу Симагин. — И меня давно уже нет, откровенно вам скажу… Вымер». Она смеялась заразительно и звонко, и махала на него ладошками. Она не боялась восхищаться, не боялась говорить человеку в глаза хорошее, но лести или лицемерия тут и в помине не было. Просто есть люди, к которым, скажем, чашку или пепельницу поближе пододвинешь, а они даже не заметят или, в лучшем случае, угукнут коротко и опять примутся долдонить свое. А есть люди, которые совершенно непроизвольно просто-таки расцветут: «Ой, спасибо! Как сразу удобно стало!» Кира была из вторых. Нередко они с нею, покончив с интегралами, начинали беседовать за жизнь; обменивались книгами, с одинаковым отвращением обсуждали текущий, так сказать, момент. Всех ее подруг и приятелей Симагин уже знал наперечет, знал, кто с кем и что, знал в подробностях, как она прошлым летом впервые всерьез втрескалась и через два месяца разочаровалась. Поразительно, но поначалу она и от него ожидала такой же открытости в ответ, один раз даже запросто спросила что-то такое весьма для внутреннего пользования — и тут же, натолкнувшись на его «э-э… мэ-э…», все сразу поняв и смертельно перепугавшись, уже не смешливо, а панически замахала на него ладошками: «Нет, нет, если вы скрытный, то не говорите ничего!» Потом подождала и вдруг добавила очень серьезно: «Но если вам захочется выговориться или просто поделиться — то вот она я вся, пользуйтесь». Это прозвучало по меньшей мере двусмысленно, и Симагина черт боднул ответить в тон: «Хорошо, если уж очень захочется — немедленно припаду». Еще не договорив фразу, он с отвращением и раскаянием ощутил себя старым козлом и выругался мысленно последними словами — но с совершенно недостойным пожилого мудреца удовольствием отметил, как порозовели ее щеки и шея.
Школу она закончила, имея по всем предметам, которых хоть как-то касались их занятия, блестящие пятаки, но сразу же попросила Симагина дотянуть ее до вступительных; а теперь, когда вступительные вот-вот должны были начаться, уже несколько раз говорила, что хотела бы продолжать заниматься с ним и по вузовской программе: да разве они смогут, как вы? да я к вам привыкла уже, никого и слушать больше не буду! а что, у вас с осени уже не окажется для меня времени? Симагин был более чем согласен. Ему нравилось с нею; к ней он уже с мая, наверное, дважды в неделю шел не как к ученице, а как к родственнице, что ли. Иногда ему приходило в голову, что он, в общем-то довольно одинокий человек, в глубине души ее невольно удочерил. По возрасту — почти в самый раз; и о такой дочке он мог бы только мечтать. А иногда ему приходило в голову, что он в нее немножко влюблен. Иногда ему даже приходило в голову, что и она к нему неровно дышит; что, во всяком случае, он стал для нее несколько больше, чем просто репетитором. Кем именно, он старался не гадать, чтобы даже в сослагательном наклонении не льстить себе — но все мы где-то люди, и предвкушение того, что послезавтра или даже завтра она будет сидеть напротив него за громадным овальным столом, глядеть восхищенно, ловить каждое слово, а потом поить сногсшибательно настоящим кофеем из породистых закордонных чашечек, невесомых и изящных, как лепестки роз, и очаровательно спорить, исподволь тешило его замшелое мужское самолюбие. Подслушать ее чувства и мысли напрямую, чтобы узнать все про нее наверняка, он, конечно, не позволял себе; да ему и так было хорошо.
С приятным чувством хорошо сделанного дела он мысленно перебирал по пунктам все, что успел наработать за день, а ноги сами собой, без малейшего участия разума, несли его к Кириной двери — точнехонько к семи, минута в минуту. По Симагину всегда можно было проверять часы. И Кира, казалось, в урочное время уже ждала его прямо за дверью — дверь начинала лязгать многочисленными замками буквально сразу после того, как Симагин тренькал звонком. Сначала трижды приглушенно лязгала внутренняя дверь, затем еще трижды, уже отчетливее, резко и громогласно — внешняя, лестничная. Очень эти звуки напоминали Симагину соответствующие кадры из «Бриллиантовой руки» — как неведомый шеф унизанной перстнем лапкой растворяет перед Папановым и Мироновым свой жилой сейф изнутри; но, когда он попробовал пошутить на эту тему с Кирой, она не поняла юмора. Пожалуй, это был единственный раз, когда в разговоре с ним она не поняла юмора. Симагин даже опешил от неожиданности и плохо запомнил, что именно она ответила; что-то вроде «Еще бы, а как же? Знали бы вы, что сейчас по богатым домам творится… никакие вахтеры не помогают».
Заранее улыбаясь чудесной, солнечной своей улыбкой, она настежь распахнула люки своего убежища. Нет, все-таки она, наверное, нарочно к моему приходу причепуривается, в который раз подумал Симагин; не может девушка вот так сама по себе, одна, сидеть дома. Хочет нравиться. Ну да, наверное, в ее возрасте и с ее данными девочка всем хочет нравиться, это естественно. Длинные, пышные, явно только что чуть подвитые волосы благоухают молодой чистотой. По случаю наконец-то случившегося лета юбочка — длиной даже не как шорты; как купальник. Лифчиков Кира, похоже, отродясь не носила — во всяком случае, в симагинском присутствии, — и тугая тонюсенькая футболка обтягивала грудку с рекламной откровенностью. Симагин старался не смотреть. Сегодня это было бы особенно нехорошо. А все равно приятно.
— Андрей Андреевич, вот и вы! Добрый вечер!
— Добрый вечер, Киронька.
— У вас лицо усталое и озабоченное. Разувайтесь, вот шлепки… Что-нибудь случилось? Может, у вас дела и вам не до меня сегодня? Так вы скажите!
— Что вы, Киронька, все в полном порядке.
— Да вы разве признаетесь! Я уже ни одному вашему слову не верю! Все в порядке, все в порядке — а сами отработаете со мной и, наверное, бегом в больницу, куда, может, ночью жену с приступом увезли. А я сиди, как дура, с вами два часа и не знай, можно смеяться или нет.
— Разумеется, можно.
— Не знаю, не знаю… Бабу, Андрей Андреевич, не обманешь, баба — она сердцем видит! Вы со мной как с чужой, честное слово!
— Кокетка вы, Кира.
— Я? Я? Да побойтесь Бога! Да я сама простота!
— Ну, тогда сбацайте «Мурку».
— Да сбацала я вашу «Мурку»… Все, что вы задали, расщелкала, Фихтенгольца от сих до сих превзошла… Хотите — требуйте вдоль, хотите — поперек… Хотите — задом наперед. Все могу в любой позиции.
Вот так она с ним. Что прикажете думать? Может, молодежь теперь вообще этаким манером всегда разговаривает и, наоборот, считает полным и круглым дураком того, кто воспринимает текст осмысленно? Ну, как если бы я, услышав «Здрасьте, я ваша тетя!», начал всерьез размышлять о том, что у меня-де никогда не было такой тети, или, по крайней мере, я никогда не знал, что у меня есть такая тетя, и как же это моя тетя так хорошо сохранилась… Симагин засмеялся только.
Они прогулялись по квартире — не как по Эрмитажу, конечно, но на одно из крыльев какого-нибудь Монплезира обиталище уже вполне тянуло; уселись к теннисных размеров овальному столу возле широкого окна, выходящего прямо на тускло мерцающее оранжевыми и розовыми отсветами просторное зеркало Невы. За Невой царственно клубился сумеречный Летний сад. Доставая и раскрывая тетрадку и какие-то свои вспомогательные, промежуточные бумажки — Симагин всегда требовал все материалы до последнего листочка, чтобы прослеживать, как он говорил, этапы восхождения к истине, — Кира неловко сказала:
— Андрей Андреевич, вы извините, но я вас еще огорчу.
— Что такое? — удивился Симагин. — Меня пока еще никто не огорчил.
— Ну… тогда я буду первая. Мне же хуже. Понимаете, у нас ведь сегодня день выплаты, да?
— Да вроде… — ответил Симагин. Он и забыл об этом.
— Не вроде, а точно. Четвертое занятие после того, как я с вами последний раз расплачивалась. Я прекрасно знаю… вы не думайте, пожалуйста, — у нее даже голос задрожал, — что я буржуйка и мыслю на уровне французской королевы, дескать, если уж у народа и впрямь нет хлеба, то почему он не ест сладкие булочки…
— Да вы о чем, Кира?
Не поднимая глаз, она упрямо продолжала:
— И я прекрасно знаю, как у таких замечательных людей, как вы, всегда трудно с деньгами. Может, вам хлеба купить не на что. А у нас по сравнению с вами как бы куры не клюют. И вот сегодня, — совсем напряженным, без интонаций голосом закончила она, — я не смогу вам заплатить.
Она перевела дух. Самое трудное было сказано. Теперь она умоляюще взглянула ему в лицо и выкрикнула с отчаянием:
— Ну просто дурацкое стечение обстоятельств! Папа больше полугода шустрил и добился-таки, что ему предложили должность коммерческого директора в «Аркадии»…
— Поздравляю, — автоматически сказал Симагин, хотя, что такое коммерческий директор и, тем более, что такое «Аркадия», — ни малейшего представления не имел.
— Да я не к тому! Понимаете, все бумаги уже подписаны, оформлены, он уже и заступил фактически, и тут всплывает, что по лукьяновской росписи от февраля девяносто второго для поста этой категории у батьки не хватает четырех месяцев партийного стажа! Представляете? Каких-то поганых четырех месяцев, он уж и сам забыл давно, когда именно вступал в эту Кэ Пэ Сэ Сэ — и вот такая плюха!
— М-да, — сказал Симагин сочувственно. — Партийные тоже плачут.
— Еще как! Ох, что тут вчера было! Я так жалела, что вы не видите… с ваших заоблачных высот на все это посмотреть — живот бы надорвали. Всю наличку, какая есть, сгреб подчистую — и ночным поездом в Москву, в комиссию партконтроля… чтоб ему там как-то приписали эти месяцы, что ли, или наоборот, его назначение переоформили более поздним сроком… я не знаю.
— А деньги-то ему там зачем? — спросил Симагин и тут же сообразил: — Подмасливать, что ли?
Она посмотрела на него даже с некоторым недоверием.
— Ну вы даете, — сказала она. — Конечно! Партконтролю же коммерческая деятельность запрещена, поэтому, скажем, взаимозачетом там ничего не сделать, они только наличку признают… Папка считал тут — человекам шести совать придется! Бумажки одна к одной по пачечкам раскладывает, по числу потенциальных получателей… а с самого пот градом, и на кончике носа капля пота болтается… И деваться некуда, он уже два документа как директор подмахнуть успел, теперь, если что — семь лет с конфискацией, как минимум! Представляете? — И она засмеялась, не испытывая, разумеется, ни малейших опасений. Ведь всевозможные законы — где-то вдали, а они с папой — здесь, в жизни.
— С трудом, — честно ответил Симагин.
— Я тоже. Поэтому дико даже подумать, тем болей сказать — но в доме ни копейки. Это буквально на пару дней, правда. Я в следующий раз расплачусь. Честное комсомольское! Если что — сама у ребят настреляю… стекляшку какую-нибудь заложу… или продам. Да если б не вчера все стряслось, а хотя бы позавчера, я бы уж как-нибудь раскрутилась и вам ни словечка бы не сказала!
— Да Кира же! — рыдающим голосом сказал Симагин. Он видеть не мог, как девочка убивается. — Да не принимайте вы это так близко к сердцу! Я совсем не бедствую!
— Не верю, — твердо сказала она.
— Ну хотите, я вас ссужу?
— Если вы будете так шутить, — ровным голосом предупредила она, — я разревусь.
— Вот только этого не надо. Давайте лучше займемся…
— Сейчас займемся, я… я только закончу. А то второй раз к этому возвращаться у меня смелости не хватит. Я ведь не зря насчет хлеба. Я из остатков былой роскоши сбацала плотнющий и вкуснющий ужин, мы с вами вместе поедим, и я вам еще с собой дам. — Ее щеки и даже шея стали пунцовыми. — И вот только вздумайте отказаться!! Буду с вот таким свертком бежать за вами всю дорогу до дома… кстати, узнаю, где ваш дом… и вопить благим матом: милый, любимый, ненаглядный, ты не доел курочку и трусы забыл. Вы меня еще не знаете. Я женщина без предрассудков, у меня не заскорузнет!