Потом она начала медленно приходить в себя. Оказалось, рядом стоит еще третий человек — смуглый, горбоносый, по-восточному красивый парень, не старше Антона — хотя выглядит старше, солиднее, резче, — в камуфляже, с характерной повязкой поперек лба и руками, положенными на висящий поперек груди автомат.
   — Женщина, очнись, — мягко сказал он. — Очнись, время.
   — Да-да, — пробормотала Ася. — Уже все.
   И оторвалась наконец от Антошки.
   — Это твой сын?
   — Это моя мама, — баском сказал Антон. — Мама, это Тимур.
   — Здравствуй, — проговорил Тимур и, сняв с автомата правую руку, протянул ее Асе. Ася подала свою. Рука у Тимура была твердой, как, наверное, его автомат. Глаза смотрели прямо и уверенно; и с уважением. — Я специально поехал, чтобы тебя увидеть и сказать тебе: спасибо. Ты вырастила мужчину. Гордись. И передай то же его отцу. Да пошлет вам Аллах побольше таких сыновей!
   И не понятно было, кого. он имеет в виду: то ли Асю — но ведь видно же, что она уже в летах; впрочем, здесь до старости рожают… то ли всю Россию.
   Ася смолчала. Но похоже, Тимур и не ждал от нее никаких слов. Он просто сказал то, что он хотел сказать сам.
   Высунувшись из «пазика», что-то крикнул сопровождающий — порыв ветра отнес его слова, и Ася не расслышала, но увидела, что две другие женщины со своими сыновьями двинулись к двери; первая браво вспрыгнула на заляпанную грязью ступеньку и, поскользнувшись, едва не упала. Вторая еще никак не могла отплакаться — сын, обросший в плену бородой на восточный манер, сам сильно хромая, вел ее под руку, как слепую.
   — Ну, прощай, — всем телом повернувшись к Тимуру, сказал Антон.
   — Прощай, — ответил Тимур. Они постояли секунду неподвижно, вплотную друг напротив друга, и Асе показалось, что они хотели обняться; оба даже как будто чуть качнулись навстречу… но помешал висящий на груди у Тимура автомат. Лица у обоих были как каменные и чем-то почти одинаковые. Только мягкие светлые волосы Антона клокотали на ветру, а жесткая смоль Тимура, прихваченная ленточкой, лишь упруго плющилась от самых сильных порывов и тут же распрямлялась вновь.
   — Слушай, Тимур, — негромко сказал Антон, — вот в Америке этой пресловутой… Дакота, Омаха, Айова — это же все названия индейских племен были когда-то. А теперь — штаты. В переводе с английского «штат» и значит «государство». Свой губернатор, свой сенат, свои законы… но ведь живут вместе, не стреляют… Почему мы так не можем?
   Какое-то мгновение казалось, что Тимур просто не слышал его слов. Потом его выпуклые большие глаза хищно сощурились, и остро встали скулы.
   — Потому, что мы вам, — непримиримо отчеканил он, — не индейцы!
   И, повернувшись резко, так что автомат с уложенными на него руками замотало влево-вправо, он пошагал к своим. Из чеченского автобуса слышались громкая чужая речь и хохот. Тимур и его команда, почему-то подумала Ася. И снова на какое-то время отключилась.
   «Пазик», завывая и исступленно вертя колесами, елозил по разводьям грязи, пробуксовывал; его несло то вправо, то влево. На соседних сиденьях смеялись, плакали, курили, ругались и молчали. Снова принялся моросить дождь, явно грозя усилиться и вовсе потопить упрямо плывущего жестяного жука; стекла покрылись дрожащими изломчатыми струйками, и все, что было снаружи, пропало совсем.
   — Он кто? — спросила Ася. Антон ответил не сразу. Появилось в нем какое-то металлическое спокойствие. Ладони его обнимали мамину руку и гладили ее, баюкали — но отвечал он, будто… будто его враги допрашивали, что ли.
   — Солдат.
   — А как это вы с ним так… сдружились?
   И опять Антон долго молчал.
   — Не убили друг друга.
   Асю заколотило, но она сумела сдержать себя и, стараясь спрашивать так же спокойно, как цедил свои ответы Антон, уточнила:
   — Когда?
   Пауза.
   — Я в июне чуть не убежал. — Пауза. — Все уже шло как надо… ночь, я снаружи, автомат в руках… — Пауза. — А тут он. Я его на мушку, и — руки заколодило. Не могу… в безоружного. Постояли так с минуту, наверное, потом я ствол опустил… и тогда он перехватил со спины. Я стою, как дурак, уже сам теперь на мушке, и думаю: привет! Еще с минуту стоим. Потом он свой обратно закинул и говорит: иди назад. И я пошел.
   Дождь и впрямь усиливался. Крупные капли, словно летящие по ветру пули, длинными кучными очередями секли боковые стекла.
   Наверное, не надо было об этом спрашивать… но и не спрашивать нельзя. Нельзя бояться того, что было. И нельзя бояться знать то, что было.
   — А до плена, — спросила Ася, — в бою… Мог?
   Пауза.
   — Стрелял, — нехотя сказал Антон. — И даже попадал.
   Пауза. Слышно было, как, обернувшись из водительской кабины к одному из военных, водитель орет, пытаясь перекричать отчаянный вой перегретого мотора: «До асфальта еще километра два! Повязнем, не доедем!»
   — Вернемся в Питер — я креститься буду, — вдруг сказал Антон.
   Тут уже Ася не сразу нашлась, что ответить.
   — Ты уверовал? — спокойно спросила она потом.
   — Не знаю… — Впервые в голосе Антона проглянуло что-то мальчишеское, почти детское. — Верую, Господи, помоги моему неверию… Обещал. С нами там один молодой батюшка попал… мы с ним много разговаривали. Я ему обещал. Если живым выберусь и тебя увижу — обещал креститься.
   — Бог в помощь, — проговорила Ася тихо, едва слышно в шуме. — А он… его не отпустили?
   Пауза.
   — Его замучили, — сказал Антон нехотя. И через несколько мгновений добавил для полной ясности: — Он умер.
   — Тошенька, — чуть помедлив, нерешительно спросила Ася, — а когда ты… не стрелял в Тимура, ты… это уже знал?
   — Да, — отрывисто ответил Антон.
   «Пазик» увяз окончательно. Колеса еще повизжали и порычали под днищем, звучно плюхая в него волнами грязи, потом все затихло. Только тупо рокотал по стеклам и крыше дождь.
   — Все, ребята! — Голос шофера показался в рокочущей тишине оглушительным. — Кто в состоянии — на выход без вещей! Толкать будем.
   Уже смеркалось, когда они выбрались на асфальт, и Антон, насквозь мокрый, весь в грязи до воротника и выше — даже в волосы ему крутящееся колесо зашлепнуло бурый ком, и теперь плохо стертая жижа, чуть ссохнувшись, склеила несколько прядей, — снова вернулся к Асе. Он старался теперь не прижиматься к ней, чтобы не испачкать, и скромно сидел на краешке сиденья, и с ног его сразу натекла мутная лужа. Автобус с ощутимым облегчением покатил по гладкому, а Ася — плевать ей было на грязь, она сама вывозилась по колено, пока ждали обмена — вцепилась в руку Антона снова и спросила:
   — Антон, ты адрес Симагина помнишь?
   Антон медленно повернулся к ней и, пожалуй, впервые глянул ей прямо в глаза. Некоторое время он молчал, но не так, как прежде. Прежде он не хотел отвечать. А теперь не знал, что ответить.
   — Честно, а? — сказала Ася.
   — Конечно, — ответил он наконец.
   — И я вроде тоже вспомнила, — проговорила Ася как бы запросто, очень стараясь, чтобы голос не начал снова дрожать. — Вернемся — надо будет к нему сходить, как ты думаешь? — Она нерешительно помолчала, теребя его пальцы, а потом закончила так, чтобы все сказать и рассказать ему про себя сразу, одной фразой, а не тянуть резину: — Тимур же просил ему передать, чтобы он тобой гордился.
   Пауза. Дождь затихал. Однообразно зудел бегущий под протекторы асфальт; время от времени ровный звук взрывался коротким ревом, когда автобус, распуская на стороны мутные косые фонтаны, вспарывал глубокие лужи. На сиденье впереди хромой парень спал на плече матери, и та, чтобы голова сына не моталась от толчков, мягко прижимала ее щекой.
   — Вы виделись? — спросил Антон тихо.
   — Нет, — ответила Ася. — Но он мне снится все время. Я очень по нему соскучилась.
   Антон глубоко вздохнул.
   — Лучше поздно чем никогда, — пробормотал он. Пауза.
   — А если он женился? — спросил Антон. — Если у него дети?
   — Если у него есть еще дети, — решительно сказала Ася, будто Антон и впрямь был у нее от Симагина, — значит, и у меня есть еще дети, только я про них пока не знаю. А если женился… между мужчинами и женщинами много всякого бывает, ты, наверное, это уже понимаешь.
   — Да уж понимаю, — хмуро сказал Антон.
   — Хочу к нему, — сказала Ася. — Хоть как. Хоть просто рядом быть. Без него у меня души нет.
   — Ну, мам, ты даешь, — проговорил Антон. А чуть помедлив, он повернулся к ней и улыбнулся. В первый раз. Какой-то симагинской улыбкой — до ушей. Симагин так улыбался давным-давно, когда все они еще были счастливы.
   — Ох, мама, — сказал Антон с любовью и обнял Асю за плечи. — Ох!
   Автобус катил, иногда подскакивая на неровностях и выбоинах.. В сизой, мутной мгле впереди проглянули закопченные пожарами окраины. Шофер включил фары.
   — Притормаживай, — сказал сопровождающий офицер водителю. — За поворотом опять пост.
   — Не нарваться бы на мину, — сказал Антон. — Сейчас это было бы уж совсем некстати.

Эпилог ВНЕ ВРЕМЕНИ

   Симагин неподвижно висел, широко раскинув руки, в до твердости густой беспросветной тьме. Он был вклеен, впаян, как муха в смолу, в этот литой, будто резиновый антрацит. Шевелиться он не мог, не мог даже моргать или просто закрыть глаза — и веки, и сухие глазные яблоки, уставленные в одну точку, не повиновались ему так же, как и все его обнаженное тело, и он вынужден был непрестанно смотреть и смотреть в черноту, которая то ли облепляла его лицо, то ли была удалена в бесконечность. Ее прикосновений он не ощущал, не ощущал вообще ничего; не существовало ни верха, ни низа, ни холода, ни тепла, ни движения, ни звуков. Ни ветра, ни даже самого воздуха — он не дышал.
   Он не знал, как долго находится здесь, и не знал тем более, сколько ему еще предстоит оставаться невесомо распятым на неощутимой тверди этой абсолютной пустыни. Он даже приблизительно не мог оценивать протяженность уходящего времени, хотя бы по ударам сердца, потому что и сердце не билось. Он не жил.
   В общем-то, он был спокоен. Он не чувствовал ни одиночества, ни тоски, ни даже скуки; вспоминая детство, вспоминая любимые книги, любимые поляны в лесу и любимые ягодные кусты, вспоминая родителей, или Антона, или Асю, или Киру, или удивительные прорывы к истине вместе с Вайсбродом и Карамышевым, или — он не отказывал себе в удовольствии вспоминать ее часто и до самых незначительных мелочей — их последнюю с Асей раскаленную ночь, он не испытывал ни малейшего сожаления, что этого нет сейчас, а только нежность ко всем, и радость, и гордость от того, что все это было.
   Он совсем не был всеведущ и не имел даже понятия о том, кто и когда снова простит его и позовет. Простит за то, что мир, который он создал — опять, в который уже раз, оказался на деле вовсе не таким совершенным, каким представлялся ему, Симагину, в его рабочих грезах и мечтательных расчетах. И позовет, чтобы Симагин помог сделать следующий шаг, подняться на следующую ступень, которая, конечно, тоже обманет почти все ожидания — и все-таки окажется хотя бы чуточку выше.
   Симагин уже теперь был благодарен неизвестному пока человеку, который найдет в себе мужество и мудрость не осатанеть и не отупеть от трагизма и нелепости вновь воздвигнутого мира, не спрятаться от него ни в огульную ненависть, ни в безукоризненно-сладкий обман или самообман — но и не примет его как единственно данный и лучший из возможных, к которому надо только приспособиться пошустрей да поухватистей, и все будет в порядке.
   Хорошо, если бы это была, например, снова Ася.
   А пока он просто отдыхал и пытался копить силы. Они ему понадобятся еще, в этом он был убежден. Потому что следующий бой, конечно, тоже окажется на пределе возможностей. Чем обширнее возможности, тем более сложные задачи ты берешься — и не можешь не браться — решать; и потому, сколько бы ни отпустила тебе сил судьба, выкладываться приходится полностью. До седьмого пота, до хруста в мышцах и костях, до того, что лопаются сосуды и сердце взрывается, как пошедший вразнос реактор…
   Он ждал — и мечтал о времени, когда снова начнет дышать.
 
   Но человек и сам себе вокзал. Он сам нередко встречает себя из странствий, и провожает, уезжая в новую жизнь, и убегает от себя, ныряя в первый подвернувшийся вагон и не ведая даже, куда повезут… Не проходит, пожалуй, и дня без того, чтобы человек не отправил себя куда-то.
   Сболтнул кому-то на бегу: я сделаю — и не сделал… и начинаешь искать и наворачивать одно на другое оправдания, объяснения, обоснования тому, что не смог, или не сумел, или не успел выполнить обещанное; и вскоре веришь в эти объяснения и оправдания уже и сам — возможно, оставаясь единственным, кто в них поверил, но с тем большим апломбом, с пеной у рта, повторяя их на любом углу всем и каждому, и злишься на тех, кто не верит твоей лжи… стоишь на ней тем тверже, чем она менее убедительна, и гордо называешь это: я последователен, я остаюсь самим собой, несмотря ни на что, я верен принципам… но через некоторое время, озираясь вокруг, только всплескиваешь руками и диву даешься: куда это меня занесло? Ведь я сюда не шел, в эту адскую мглу с ее налетающими из темноты порывами прокаленного жгучего ветра и багровыми сполохами несчетных то ли жаровен, то ли взрывов вдали; я только хотел, чтобы меня не корили, не совестили, хотел защититься — а оказался вон где…
   Или, наоборот, решил остаться честным перед кем-то, во что бы то ни стало остаться честным, сколько бы усилий это не потребовало; а это значит, хотел остаться таким, каким представляет тебя этот кто-то — но оглянуться не успел, как оказался под капельницей. Позвольте, я хотел отправить себя к чистой совести, а вовсе не к реаниматорам; так почему я не смог вовремя затормозить, почему не выскочил из пошедшего под откос состава? Но, положа руку на сердив, вспомни и ответь: и впрямь ли хотел ты выскочить или просто жалеешь о том, что состав, бросить который ты так и не сумел захотеть, пошел под откос?
   Если возможно, да минует меня чаша сия, просил я когда-то с простительной для едва вступившего в пору зрелости человека толикой неосознаваемого кокетства… впрочем, пусть будет не так, как я хочу, а так, как Ты хочешь, говорил я Долгу — но кто послал меня: Он или я сам? Невозможно разделить, немыслимо. Разве можно не хотеть того, что ты должен делать? Это все равно, что не хотеть дышать. Чтобы жить, человек должен дышать; но разве быть должным дышать и быть должным двадцатку — одно и то же? Должен не в смысле извне наваленных на тебя, загромождающих твою жизнь и придуманных невесть кем обязательств типа «Взялся за гуж — не говори, что не дюж», «Крути педали — иначе упадешь», «Ни малейшего спуска врагам», «Не выноси сор из избы», «На чужих не заглядывайся», «Не уверен — не обгоняй»… от таких долженствовании очень легко избавляться, да и нет в том избавлении греха. Если нельзя, но очень хочется, то можно, запросто говорят в таких случаях в Третьем Риме, столь же великом и несчастном, сколь и первые два; ибо все они были порождены великими цивилизациями, каждая из которых возникла из великой мечты — и не сумели эти цивилизации сберечь, истрепав мечту до того, что она сначала превратилась в иллюзию, а та, в свою очередь, обернулась обманом. Не в смысле этих ядовитых ножниц, денно и нощно корнающих все живое, навеки отравляя оставляемый и кое-как дотягивающий до могилы обрубок чувством беспомощности и стыда — но в смысле ощущения правильности сцепки себя с рычагами и приводными ремнями небес, ощущения зависимости от тебя и твоих поступков грядущего вознесения или краха тех, кто вручен твоей любви. Сколько бы их ни было — двое или двести миллионов.
   Когда я чувствую в себе для этого достаточно сил, я повторяю первую и главную свою — такую, в сущности, короткую — прогулку по Виа Долороса, в которую, что бы там ни говорили и кого бы ни винили, я отправил себя сам, только сам; и пытаюсь понять: те изменения, что претерпел с той поры мой тогдашний путь, и те, что претерпел я сам — связаны ли они друг с другом хоть как-то? Отражаются ли друг в друге? Или две ленты беспрерывно перетекающих одна в другую перемен летят сквозь время каждая сама по себе, не перехлестываясь и даже не соприкасаясь?
   Но чаще я сызнова прохожу крестный путь другими душами — теплыми, наивными несмышленышами, похожими на веселых и храбрых младенцев, которые даже не догадываются о великой мере своей беспомощности; душами, не ведающими, что это за путь и что за тяжесть плющит плечи и спину, отчего так часто никого нет рядом и зачем, собственно, они отправились — отправили-сь! отправили себя! — в эту дорогу, круто бегущую вверх; но идущими по ней, сколько хватает сил.
   Иногда уезжаю.
   Иногда — возвращаюсь.