— Не смотри на часы, Ася, — сказал Симагин негромко. — Уже поздно. Никуда ты не поедешь, и давай-ка перестанем терять время. Ты что-то хотела у меня узнать. И какая-то бабка тебя ко мне послала. Давай-ка, пока еще не совсем засыпаешь и язык еще шевелится, рассказывай вкратце.
   — Андрей, нужно ли?
   — Откуда нам знать заранее, что нужно, а что нет? Пробуй. Всякую дорогу нужно пройти до конца. Но поскольку, строго говоря, ни одна дорога конца не имеет — иди, пока не упадешь.
   — Какой ты философический… — неприязненно проговорила она. — Видно, жизнь тебя не заела. Это и понятно, ты же ни за кого не отвечаешь.
   — Хорошо, молчу и внемлю.
   — Андрей, — устало попыталась Ася высвободиться в последний раз, — если я потеряю сейчас еще минут пятнадцать, мне действительно придется сидеть тут до утра.
   — Может быть, мы и до утра не успеем, — ответил Симагин.
   Да, он изменился. Железяка внутри. Но это ничего не меняет.
   — Вот таких штучек не надо. Честное слово, я попала к тебе совершенно случайно, против воли.
   — Случайно или против воли?
   — Случайно! — рявкнула Ася. — И против воли!
   Он помедлил, а потом мягко улыбнулся. И ее опять будто швырнули с обрыва в кипящий гейзер.
   — Симагин, почему ты позволяешь мне на себя орать? — тихо спросила она.
   — А кто тебе сказал, что позволяю? — Он вдруг встал. — Вот что я придумал. Тебе надо выпить двадцать грамм коньяку. У меня есть приличный коньяк, без подмесу, без обману. Через пять границ и три линии фронта…
   И она сдалась. Молча, даже с некоторым любопытством — охмуряет или просто заботится? — смотрела, как достает он почти полную бутылку и малюсенькие рюмки, как ставит одну рюмку перед нею, аккуратно выплескивает туда один-единственный глоток, потом ставит другую рюмку рядом со своей опустевшей чашкой…
   Сбылась мечта идиотки, вдруг вспомнила Ася. Я же сегодня коньяк хлестать собиралась… Нет, Симагин человек сугубо положительный, зануда чертов, вдеть как следует не даст. Симагин вбил пробку в бутылку, поставил бутылку на место. Перехватил Асин взгляд и усмехнулся. Экстрасенс не экстрасенс, подумала Ася, но какой-то он стал, помимо прочего… всепонимающий.
   — Ну, — сказал он, садясь напротив Аси и поднимая гомеопатическую рюмку, — со свиданьицем.
   — Почему ты так уверен, что я буду пить? — спросила Ася, сопротивляясь уже совершенно для проформы.
   — Да ни в чем я не уверен, — честно ответил Симагин и улыбнулся. — Просто как все, что называется, люди доброй воли, я надеюсь, что здравый смысл возобладает над древними предрассудками и политическими амбициями.
   Ася тоже улыбнулась. Улыбка вышла бледноватой.
   — За тебя, — сказала Ася, поднимая свой наперсток.
   — О-о! — ответил Симагин. — Рахмат боку.
   Они выпили. Коньяк действительно был хорош. Прежде Симагин в таких вещах не разбирался совершенно. Впрочем, в ту пору и разбираться особо не требовалось, в магазинах стояло везде одно и то же и, пока с пьянством бороться не начали, даже довольно пристойное одно и то же…
   И через минуту усталость немного отпустила, кровь забегала бодрее. Как писали в старых романах, подумала Ася, после глотка бренди щеки ее порозовели, грудь задышала чаще… Генриетта открыла глаза и сказала: «Ах!»
   Вот интересно, что будет делать Симагин, если я, наоборот, закрою глаза?
   — Поскольку единственное, о чем ты за весь вечер спросила меня по-настоящему заинтересованно, было «вижусь ли я с Антоном», — сказал Симагин, — я так понимаю, что ты хочешь о нем поговорить. Что-то случилось?
   А ведь если я сейчас заговорю с ним об Антоне, поняла Ася, пути назад уже не будет. И даже если он ничего не сможет сделать… то есть он, конечно, ничего не сможет сделать, как он может что-то сделать, он же не командарм какой-нибудь… но зато он отныне сможет мне, например, звонить и спрашивать: не нашелся ли Антон? И, чтобы его отучить от звонков, придется огрызаться не менее резко, чем тогда. А у меня уже силы не те и нервы не те. Хочу я, чтобы он мне звонил и спрашивал? Хочу я вообще, чтобы он мне звонил? Зэт из зэ куэсчн. Еще с работы уходя и помыслить не могла, что буду задаваться подобным вопросом. А вот пришлось. Значит, нужно понять, хочу ли я его видеть когда-либо впредь. Она попыталась прислушаться к себе, но ничего не ощутила, кроме теплого свечения коньячной капли, повисшей на краю желудка, как на краю крыши — перед тем как сорваться и полететь вниз. Ася старательно попыталась представить, как сидит это она в деканате, а он вдруг звонит: «Асенька…» Но только вспомнить смогла, и воспоминание было двойным, будто его рассекало зеркало: то, что в одном воспоминании было левым, в другом было правым; он звонит — и ее будто выбрасывает в коридор звонкая сверкающая катапульта, и она бежит на улицу в наспех накинутом пальто ему, Симагину, ангелу Господню, навстречу, и льнет обниматься, точно год не видала — хотя расстались лишь утром; он звонит — и ее тошнит от одного лишь голоса, принадлежащего жалкому, отвратительному, худшему в мире человеку, и хочется этого человека гадливо раздавить ногой. Симагин ждал, не торопил, не подгонял, не канючил; лицо было сосредоточенным и серьезным. Вероятно, он ждал бы так и еще полчаса, и час. Но не сказал бы ни слова. Нет, не жалкий, не отвратительный. Налево пойдешь… направо пойдешь… Ася глубоко вздохнула, словно собираясь нырять.
   — Антона призвали той осенью, — начала она, — и я ничего не смогла с этим сделать. Дергалась туда-сюда, а не получилось ничего. Да и он такой, знаешь, вырос… от этих уверенных блатных его буквально тошнило, не хотел он среди них оказаться — ну, и оказался в итоге среди желторотиков…
   Вот так, думал Симагин, с трудом сохраняя лицо спокойно сочувствующего слушателя. От боли и отвращения к себе в груди его будто сжались какие-то ледяные тиски. Вот так, чистоплюй болотный. Это тебе не о поколениях рассуждать, не об общих тенденциях. Это был твой личный выбор. И ты предпочел ничего о них не знать. Спрятался за очень благородное: раз я им не нужен, значит, я не имею права вторгаться в их жизнь, не имею права совать свой нос в дела, к которым они… она… если бы я ее спросил, меня бы ни за что не допустила. Один раз, дескать, я спросил. Получил по морде — и успокоился. Не в том смысле успокоился, что стал спокоен, а в том, что решил не брать на себя ответственность за непорядочный поступок: выяснение ее обстоятельств против ее воли. Я в замочные скважины за любимой женщиной не подглядываю! А если бы подглядел, увидел бы вещи, которые дали бы тебе право на многое… Должен был подглядеть, тварь!!! А теперь уже поздно. Поздно? Поздно. Ах, поздно! Хоть вешайся, хоть башку себе раскрои об асфальт — это можно, это никогда не поздно. А спасти ее — поздно. А что же теперь? Теперь — Антон. Про него я тоже не счел себя вправе что-то знать, раз она решила его ко мне не пускать. Ах, тряпка. Она была права тогда, права кругом и во всем: тряпка, ничтожество. А теперь — Целиноградский котел. Ну, Антона я вытащу. Клянусь. Асенька, девочка моя, Тошку я спасу, обещаю. Значит, Целиноградский котел… Конечно, ей ничего не сообщили. У нас вообще о котле не сообщали, и в Уральском Союзе тоже ни слова в официальных СМИ. Мясорубка. Две российские дивизии, полученные по военной статье договора о взаимопомощи, Уральский Союз кинул на юг, тщась удержать хотя бы те лоскутья северного Казахстана, которые в основном населены русскими; но в марте Шестой тумен казахских волонтеров внезапно — разумеется, лишь для окружающих внезапно, не для себя — перешел на сторону таджикских талибов, полностью оголил тургайский фланг и сам ударил уральцам и их союзникам в спину.
   — Андрей, у тебя что-нибудь… болит? — осторожно спросила Ася.
   — Н-нет… почему ты так решила?
   — У тебя такое лицо…
   — Нет-нет.
   — Ты извини, я надоедаю тебе со своими проблемами… я понимаю, что ты в этих делах ни бум-бум… Очень долго рассказываю?
   — Я тебя внимательно слушаю, Ася. А в списках пропавших без вести его тоже не было? — спросил Симагин, чтобы оживить разговор и тем раскрыть начавшие было в очередной раз смыкаться створки Асиной раковины.
   — Не-ет, в том-то и дело! Вообще ничего! — Она была счастлива уже оттого, что вдруг нашелся человек, которому все это можно рассказывать. Не сухую сводку из трех фраз, покороче, поинформативнее, как, скажем, той же Александре, а от души, так, как выговаривается. Симагин. Надо же, Симагин. Кто бы мог подумать. — В одном комитете матерей, правда, какой-то капитанчик-регистратор намекнул… именно намекнул, понимаешь, ничего конкретного… будто некий теплоход, на котором по реке Белой транзитом перевозили новобранцев из России, был то ли захвачен пограничниками башкир, то ли потерпел аварию… Знаешь, у нас теперь, по-моему, там, где авария, сваливают на диверсию, а там, где какой-то военный провал, сваливают на аварию. Вот помяни мое слово!
   — Похоже на то, — сквозь зубы проговорил Симагин. Сволочи! Сволочи!! Несчастные бабы сутками, неделями обивают пороги, ночуют в приемных, на коленях стоят и молят об одном: скажите! Уж не спасите, ладно, Бог с вами — хотя бы просто скажите! И не говорят. Крутят-вертят, намеки, понимаете ли, как бы невзначай разнообразные подкидывают, чтобы у всех мозги пошли наперекосяк от обилия противоречивых и невнятных версий, чтоб никто уже ничему не верил и все махнули бы на все рукой. Капитанчик-регистратор…
   — У тебя тоже такое впечатление? Ну, вот… А раз захвачен, или раз авария на чужой территории, значит, надо еще несколько месяцев ждать, пока поступит информация. Пока там вся эта дипломатическая переписка провертится… Понимаешь? Ну с ума сойти! Письмо от него последнее было в феврале, я говорила, да? Сейчас — август. И еще несколько месяцев ждать!
   Антон, думал Симагин. Антошка. С которым мы ходили в тогда еще работавшую химчистку, его рука в моей, — и потом, беря Асю за руку, я в первый момент всегда удивлялся: какая у нее рука большая. Который хотел стать писателем, как мой друг дядя Валерий Вербицкий, чтобы решить все на свете неразрешимые вопросы — потому что решать неразрешимые вопросы есть профессия писателей, так ему сказал я… У меня до сих пор лежит тетрадка с его первым рассказом, он подарил. Рассказ о том, как у маленького мальчика поссорились мама и папа, и мальчику стало так одиноко и страшно, так худо и так жалко их обоих, что он начал умирать; и, спасая его, мама и папа вынуждены были встречаться, посменно дежурить у его постели, советоваться, как лучше сделать то или это, все время быть вместе, и они даже не заметили, как опять помирились, и тогда мальчик поправился… Целиноградский котел. Без малого семь тысяч мальчишеских трупов.
   — Ну, я понял, — сказал Симагин. — Завтра попробую начать дергать за ниточки. Ты не думай, кой-какие возможности у меня есть.
   — Да ладно… — сказала Ася. — Знаешь, я уж забыла, зачем тебе это рассказываю. Просто так… Делюсь с не вполне чужим человеком.
   — Спасибо, — проговорил Симагин. У него болели скулы — так стиснулись челюсти, пока слушал.
   — Симагин, — в наглую попросила Ася, — а давай еще коньяку треснем.
   — Давай, — улыбнулся Симагин и поднялся.
   — А давай я закурю, — сказала Ася, внимательно глядя, как он разливает свою гомеопатию.
   — Конечно, кури, Ася, какой разговор. Будь как дома.
   — О-о! — сказала Ася. Теперь она просто блаженствовала. Ай да Александра. Тут и впрямь свет, подумала она, пригубив коньяк. С удовольствием раскурила сигарету. Выговорилась. До чего же славно выговорилась. Надо же, на сердце легче.
   — Ась, — попросил Симагин, — а теперь расскажи все-таки, как тебя ко мне занесло.
   — Ох, Андрюшка, это отдельный цирк. Ты сейчас просто обалдеешь! Значит, в полном бабьем отчаянии я хватаюсь уже за какие только подвернутся соломинки, и надо ж такому случиться…
   Симагин слушал. Вот это да, думал он. Вот это да. Эмпатка, разумеется. И очень сильная, могла бы на эстраде выступать. Был такой Вольф Мессинг во времена моего детства и ранее… Но что, собственно, она почувствовала? Я же как пень сижу. Дерево деревом. Не очень понятно. Неистовое, на уровне инстинкта самосохранения старание так вести себя, чтобы застраховаться от любых этически нежелательных последствий — как свет воспринимается, что ли? Интересно. Надо было бы с нею поговорить… Только вот разберусь с Антоном. Нет, нет, Антона я вытащу. Это реально. Я чувствую, что это реально, это мне по силам. Хоть какая-то польза от тебя будет в этом мире, Симагин.
   — И вот я здесь, граждане судьи, — закончила Ася и вдруг почувствовала, что у нее слипаются глаза. Вторая рюмка ее добила, сработала не как тоник, а как снотворное. Сейчас ей море было по колено, и разлучаться с так по-доброму слушавшим ее Симагиным никак не хотелось, но очень хотелось спать. И Симагин, чертяка, снова все почувствовал.
   — Дело к двум идет, — мягко сказал он. — Давай-ка я тебе покажу, где именно ты будешь нынче смотреть сладкие сны.
   — Почему ты думаешь, что я буду смотреть сладкие сны?
   — Потому что коньяк был сладкий.
   Ася засмеялась. Ужасно хотелось сказать сидящему напротив человеку что-то ласковое. Или даже по руке погладить, что ли. Но… вдруг он решит, что она вот этак вот и впрямь пытается к нему вернуться?
   И не примет?
   — Симагин, Симагин, ты не зазнавайся… — сонно пробормотала она.
   — Ни в коем случае, — серьезно сказал он. — Пошли.
   Они пошли. Это было поразительно. Как будто он нарочно готовился к ее приходу. Может, они с Александрой все-таки удивительнейшим образом сговорились? Ох, чушь. Но не может же этого быть: мебель та же, стоит так же… книжки те же, что Антон тогда читал. Закладки Антоновы торчат, Боже мой! Вот эта, с утенком… мы десяток таких купили, когда Антон пошел в школу. Я про них и забыла, а теперь вспоминаю, узнаю — точно, те… Мемориал. Даже нарисованная когда-то Антошкой картинка, совсем выцветшая, висит, приколотая кнопками — наверняка теми же самыми! — на своем тогдашнем месте. Наверное, ее и снять теперь нельзя — на обоях останется темное пятно по форме листа. Висит тут все эти годы… как укор. Мне укор, подумала Ася и помрачнела. Я ушла. Это что же, я — просто-напросто стерва? Вот так открытие! Стоило за этаким открытием сюда тащиться… Симагин достал из комодика постельное белье, кинул на кресло. Достал рыжую подушку, взялся за наволочку. Он что, мне еще и стелить будет?
   — Я сама, Андрей.
   — Хорошо, — ответил Симагин и, выпрямившись, повернулся. На какой-то момент они оказались очень близко друг к другу — и неловко замерли.
   — Когда завтра нужно проснуться? — спросил Симагин потом. Тогда Ася сделала маленький шажок назад.
   — Путь из твоего угла неблизкий, так что часов в семь продрать глаза надо обязательно. А лучше — в полседьмого.
   — Понял. Бу зде.
   — Андрей, ты можешь не вставать, если тебе это рано. Я тихохонько удеру, а ты спи…
   — Еще не хватало. Покормлю, провожу, платочком помашу.
   Он повернулся и пошел из комнаты.
   — Андрей… — позвала она, еще не зная, как продолжить. Она очень хотела спать — но как же не хотелось ей, чтобы кончался этот вечер!
   Симагин остановился на пороге:
   — Что, Асенька?
   — А… у тебя и в других комнатах мебель та же, что тогда? — Ничего умнее она не смогла придумать. Но и это было глупо донельзя.
   Он улыбнулся.
   — Да. Спокойной ночи.
   И плотно притворил за собою дверь.
   С полминуты она стояла неподвижно и только скованно, почти робко продолжала осматриваться, постепенно вспоминая сначала книжные полки: мы их тоже с Симагиным вместе покупали, сколько гонялись тогда по магазинам в поисках полок для Антона и набрели наконец… потом — прочие, совсем уже мелкие мелочи… Нет, не мемориал, конечно. На столе, как сейчас помню, всегда стоял пластмассовый стакан с карандашами — его нет. В угол Антон всегда кидал мячик — нету мячика…
   Здесь он спал маленький. А большим эта комната его уже не видела. Сюда я заходила на цыпочках поправить одеяло, проверить, спокойно ли спится зайчику нашему, а потом… потом шла — туда. И мы с Симагиным гадали: если вдруг Антон проснется, слышно ему будет отсюда или нет, как мы… Что — мы? Что?! Перестань. Ничего не было. Мало ли с кем было.
   А ведь Андрей, наверное, продолжает встречаться с Вербицким. Да-да, Вербицкий. Странно: я даже не вспомнила о нем здесь сегодня, даже в голову не пришло спросить этак невзначай… А впрочем, ничего странного. Злое наваждение длилось тогда месяца два, от силы три; Вербицкий осыпался с Аси, как высохшая грязь. Но последствия злого наваждения оказались непоправимы. Радость не вернулась, и мир, во времена Симагина бывший цветным, ярким и гулко просторным, так и остался тускло-серым и тесным навсегда. Да-да, действительно, припоминаю; я сегодня сидела на том месте, где сидел Вербицкий, когда пришел в первый раз, и меня тогда, помню, просто крутило и плющило чувство близкой беды… Вот вам женское сердце.
   Какие все это бури в стакане воды, если посмотреть с мертвой, стратосферной высоты нынешних лет. Нынешних бед.
   А ведь Симагин, наверное, постелил мне то белье, на котором тогда спал маленький Антошка. Наверняка. Лечь на Антошкину простыню… А ведь надо сначала раздеться. Здесь. Вот картонная стеночка, за нею — Симагин. Тоже, наверное, уже лег.
   Ася проверила, плотно ли закрыта дверь, не может ли вдруг распахнуть ее какой-нибудь невероятный, откуда ни возьмись, сквозняк. Потом погасила свет — и опять пережила легкий и отчего-то приятный шок: рука сама привычно пошла к выключателю; тело потихоньку начало вспоминать, будто пробуждаясь после многолетней спячки или приходя в себя после катастрофы, повлекшей долгую потерю памяти… В полной темноте, и все равно стесняясь, словно Симагин мог видеть и в темноте, и через стену, начала медленно сощипывать, слущивать с себя одежду. Ни пижамы здесь, ни ночной рубашки… Она долго колебалась, снимать ли лифчик. Все-таки сняла — грудь облегченно стала собой — и несколько секунд растерянно и нелепо держала за тонкий длинный хвост, как драгоценную крысу, не представляя, куда его положить так, чтобы он не перемешался с этой комнатой, чтобы комната его не заметила. Сунула под подушку. Когда-то она раздевалась по ту сторону этой тоненькой стенки. В трех шагах от того места, где стоит сейчас. И мужчина, лежащий сейчас по ту сторону этой стенки, смотрел, любовался и был счастлив… Сама не понимая, что делает и зачем, она подошла к стене вплотную, медленно провела по ней ладонью. Решительно содрав трусики, швырнула их на пол и прижалась к стене грудью, животом, ногой, щекой; потом подложила под щеку сложенные одна на другую ладони. Закрыла глаза. Смотри, квартира. Вот я. Бывшая женщина твоего хозяина. Состарилась очень? Казалось, стенка слегка колышется. Казалось, Симагин глазами своих стен все-таки видел ее. Может, он своей стеной даже немножко ее чувствовал. Зачем-то она прижалась плотнее. Обои сначала были прохладными, но скоро согрелись.
 
   Симагин, как и два часа назад, опершись ладонями на подоконник и ссутулившись, стоял на кухне и смотрел в окно. Теперь свет не горел, но за окном все равно была только тьма, лишь кое-где — освещенные прямоугольники в соседних домах. Вон там болеют, кашель не дает уснуть, а либексин не найти, хотя ведь оставались же две таблетки, точно помню… А там сбегали за добавкой, купили втридорога и теперь с руганью делят остатнее по справедливости, потому что опять не хватает и уж в такой час нигде не купить, ни за какие деньги; не дошло бы до мордобоя. А там к экзамену готовятся. А там целуются.
   Что же ты наделал тогда, Симагин.
   Либо выть от боли и отвращения к себе, кататься по полу, словно обезумевшее животное, либо относиться к жизни как к черновику, в котором не все, но многое, многое можно поправить. Честнее, конечно, выть от боли. Но тогда не сможешь поправить даже то, что поправить действительно можно.
   А Вербицкий и не виноват почти. Я виноват. Ибо сказано: не вводи во искушение. А я… Сделал подарочек.
   И все ж таки не мешало бы поговорить с ним по душам.
   Может быть, позже.
   Ну почему я не узнал всего этого сразу?
   Впрочем, сразу я и не мог. А когда смог… ну, узнал бы четыре года спустя… Какая была бы разница?
   Дитятко мое, ласково шептала мне Ася тогда — ко это оказалось слишком правдой.
   Всякий творческий человек — и, боюсь, мужчина в особенности, потому что мужчины вообще более инфантильны — пока сохраняет творческие способности, остается немного ребенком. В чем тут дело — кто его знает, можно было бы много и долго рассуждать на эту тему, но, хоть железной логикой это опровергай, хоть умнейший трактат напиши о том, что так быть не должно, факт все равно останется фактом, и никуда от него не уйти. Так называемый взрослый человек притерт к миру и потому уже не ощущает его, а лишь живет в нем. Так называемый ребенок еще не живет в мире, а лишь познает его.
   Как откликнулась тогда Ася на объективную потребность такого ребенка в младшей маме! Которая, как и подобает маме, практически полностью освободила бы от быта, которая никуда не денется, никогда не предаст, ничего не требует и за все благодарна. Которая отвечает за тебя, но за которую не отвечаешь ты. При которой можно все. И которая, вдобавок, была бы и беззаветно влюбленной, одухотворенной любовницей. Если ты разбил коленку, хорошая младшая мама, как и всякая хорошая мама, никогда не закричит: «Видишь, чем эти шалости кончаются! Никогда больше так не делай! Ты надрываешь мне сердце!», а скажет только: «Пожалуйста, будь впредь осторожней. Любовь спасает от многих бед, но, к сожалению, не от всех. Твои коленки нам нужны здоровыми». Однако если ребенок ухитряется разбить коленку об мамин висок, даже мама ничего уже не сможет сказать ему в утешение.
   Пока мне можно было все, я и мог все. Я познавал мир стремительно, точно и безоглядно, как играющий ребенок. Не сейчас я всемогущ, а тогда был. Сейчас я лишь собрал урожай, а сеяли мы давным-давно вместе с той женщиной, которая спит сейчас за стеной; прекрасной женщиной, которую я — я, не Вербицкий — почти убил своей детской убежденностью в том, что подлость, гнусность, мерзость человеческая есть, конечно, в книгах, фильмах и газетах, но там, где я, — их нет, а там, где мама, — их и в помине быть не может. Верой в то, что взрослые никогда меня не обидят, ведь я такой хороший, такой послушный и ласковый, и учусь на одни пятерки, и всегда вымою посуду или вынесу ведро на помойку, если мама меня попросит…
   У него скрипнули зубы.
   Так. Только без рефлексии.
   Две минуты свободного самобичевания привели к необходимым результатам. Ты понял, в чем именно оказался когда-то дерьмом — значит, понял, что должен сделать, чтобы хотя бы отчасти перестать им быть. Отвращение к себе — тому, который дерьмо — дает эмоциональный посыл, необходимый для предстоящей сложной и тяжелой работы. Продолжать угрызаться теперь — это уже саботаж. Закольцованное самобичевание — не более чем мазохистская разновидность нарочитого безделья.
   Легко сказать. Наверное, повеситься мне сейчас было бы куда проще. И честное слово, если бы не надежда на то, что я сумею хоть как-то помочь этой женщине и ее сыну, настоящему, ею рожденному сыну, жалкий дебил Симагин не заслуживал бы ничего, кроме вонючей петли.
   А ведь она не спит.
   Он понял это внезапно; казалось, просто ощутил щекой. Казалось, сквозь две стены, да вдобавок сквозь расположенную между Антошкиной комнатой и кухней спальню до него долетело горячее женское дыхание. Несколько секунд он крепился, осаживал себя — потом не выдержал; рывком повернулся в ту сторону и посмотрел.
   С какой-то завораживающей преданностью прильнув к стене, обнаженная Ася словно бы робко вживалась в комнату, где не бывала так много лет, словно бы отдавалась ей…
   В горле и в низу живота вспучилось густое пламя.
   Та самая Ася, вот она какая… и вот…
   Я ее люблю.
   Симагин, судорожно сглотнув, заставил себя отвернуться. Нельзя так подглядывать, грех.
   Потом. Все остальное — потом. Антон.
   А ведь я никогда не ощущал, что он — сын, существо иного поколения. Он просто был мне самым близким, пусть и слегка младшим, другом; я с ним просто-напросто впадал в детство на законном основании, доигрывая то, чего в собственном детстве не успел сыграть, потому что читал не по возрасту умные взрослые книжки…
   Впрочем, что я знаю? Возможно, это лучший из вариантов отцовства — не строгий, вечно правый дрессировщик-всезнайка, одним лишь гордым осознанием качественной возрастной границы лишенный способности по-настоящему понимать близкого человека, а немного взрослый товарищ, вместе с которым можно общими усилиями разобраться в хитросплетениях любой игры, в том числе и той, которая, сколько бы лет тебе ни было, всегда накатывает из будущего, всегда требует от тебя стать более умным, чем ты есть сейчас, и называется жизнью…
   Антон погиб семнадцатого марта и даже похоронен толком не был — всех, кого разодрало железо у той высотки, фундаменталисты впопыхах свалили в овраг и слегка присыпали мерзлой глиной. Поднять его оттуда — самое простое; это можно сделать за сутки. Но надо состряпать ему легенду жизни от семнадцатого марта до сегодняшнего дня, надо провести его по этой легенде, надо, чтобы он эту легенду помнил… Надо решить: дать ему прожить эти полгода реально или выдернуть прямо сюда, а легенду вкрапить в память… Пожалуй, второе. Чтобы исчислить и выстроить в реальности мировую линию такой протяженности и сложности, понадобится энергия порядка полного двухмесячного излучения Солнца; это слишком. И, кроме того, подвергать Антошку превратностям случайных флюктуаций, способных деформировать мое хрупкое создание… Лучше пусть в реальности будет пятимесячная дырка. Но — окончательно решим завтра. Надо отдохнуть как следует — работа предстоит действительно сложная, ювелирная, я ничего подобного не делал. Завтра. А сейчас…