Ничего не вышло из ее затеи; не пройти было даже пешком по перегороженному дощатыми заборами с торцов и мирно дремлющему в ожидании начала ремонта — или в ожидании наряда охраны — мосту. Пробовать дойти до Тучкова Ася не стала — наверняка и там то же лиходейство: передавили, так сказать, транспортную артерию двумя удавками и решили, что три четверти дела сделано, можно полгодика отдохнуть. Или неразворованного остатка средств, отпущенных на ремонт — или что там у них было запланировано? зенитки ставить? противолодочные сети? — хватило исключительно на косые щелястые заборы, а для остального надо уже ждать следующего финансового года… Нам, простым смертным, — без разницы.
   Даже непонятно было, как добираться — близок локоть, а не укусишь. Вроде вот она, Петроградская сторона, вот, за речкой… прямо хоть вплавь пускайся. И так красиво янтарное солнце мреет над той стороной, небо пепельно-розовое, теплое, и вся река тоже янтарная и розовая… Ася довольно долго стояла у забора в десятке метров от ростральной колонны — то ли в растерянности, то ли в каком-то забытьи. Ей казалось, что именно здесь, на этом месте, она должна вспомнить что-то, что-то найти в себе; казалось, здесь она когда-то шла и поняла нечто очень важное, а теперь забыла и надо во что бы то ни стало вспомнить — но мысль ни за какую защербинку в прошлом не могла уцепиться и бессильно проскальзывала мимо неосязаемого важного по осточертевшему накатанному: не пройти… значит, дорога займет больше времени, чем думала… значит, готовить себе ужин не останется уже никаких сил… куда бы зайти перекусить?.. завтра с утра пораньше надо обязательно успеть в ректорат, выяснить наконец, что они имели в виду тем дурацким распоряжением… Ничего так и не удалось нащупать, и только раздражение на ранний склероз вдруг нахлестнулось новым жгучим охлестом поверх тупо ноющих постоянных бед. Ася сердито притопнула, крутнулась на каблуках и пошла к метро. Собственно, больше и рассчитывать было не на что, хотя крюк дурацкий: до «Василеостровской» пешком, потом до «Гостинки» одну остановку, потом пересадка и потом до «Петроградской» еще две остановки. Кажется, в это время «Петроградская» на выход работала. Или наоборот, только на вход? Забыла. Вернее, запуталась, сейчас почти на всех станциях какие-то ограничения. Ничего больше не оставалось, как ехать проверять. В крайнем случае, вернусь до «Горьковки», подумала Ася, и оттуда пройду пешком по Кировскому, как собиралась.
   Хотя без зеленой окраинки Заячьего прогулка утратила всякий смысл.
   Все получилось. Потная давильня заглотила ее, покрутила по своим грохочущим кишкам, туго набитым дурно пахнущей аморфной массой, которая, возвращаясь наружу, распадалась на людей, причем, как ни странно, очень разных — и срыгнула там где надо. Один эскалатор работал на подъем. Приехала куда хотела, вышла где хотела. Много ли надо интеллигентной женщине для счастья?
   Движение по Кировскому было перекрыто, так что очень даже правильно и замечательно она решила ехать на метро. К ДК Ленсовета, в быту — к «Промке», с песней выворачивала откуда-то с Карповки бесконечная колонна то ли солдат, то ли курсантов. Похоже, в ДК их и вели. Народ на тротуарах кто глазел, кто, ругаясь в голос, пропихивался. Ася тоже взглянула, время было. Мальчишки все маленькие, заморенные, обтруханные какие-то; мордочки глупые и беззащитные. Компания скелетов. Взгляд сам собой забегал по этим мордочкам в войсках Антона — Ася даже не сразу это поняла. А когда поняла, ядовито жгучие слезы опять заплескались под самой переносицей, грозя проесть глаза изнутри и хлынуть. Столько кислятины в душе накопилось, что даже слезы уже не слезы, а прямо-таки серная кислота, так жжет… Ася отвернулась и побежала, чтобы не видеть и не слышать, в подземный переход. «Комсомольцы, добровольцы, надо верить, любить беззаветно, видеть солнце порой предрассветной — только так можно счастье найти…» — на одной ноте тянули ребята и почти в ногу лупили асфальт сношенной пыльной кирзой.
   Поднявшись из перехода на той стороне, Ася заглянула в афиши и сразу поняла, куда ведут ребят; даже не надо было сопоставлять сегодняшнюю дату и дату над названием лекции. «Советская Республика в кольце фронтов и причины ее конечной победы. 1918-1921. Читает доктор исторических наук А. Токарев». Ася даже с шага сбилась. Фамилия — как у Антонова отца. И первая буква имени тоже совпадает. А второго инициала нет… ну да я все равно бы не вспомнила, как сволоча по батюшке. С него бы сталось, с краснобая, такие лекции сейчас читать. Какой факультет он кончал? Не исторический ли? А тоже не помню… Ведь выписки же ему делала, редактировала и перепечатывала бумажки его драгоценные, с французского, с английского переводила для него… а ни черта не помню. Да что ж у меня в душе осталось-то? Один шлак, жмых… сточные воды. Но уж их зато — да-астаточное количество. Вот и норовят устроить залповый сброс через глаза, слезами.
   Нескончаемым потоком, стискиваясь в дверях ДК, как вода в узости горной речки, ребята втягивались внутрь. Тут они уже не пели, только кое-кто разговаривал вполголоса. «Заныкал?» — «Не успел…» — «Серя сказал, завтра опять на даче забор мастрячим…» Серя — это, наверное, сержант, не сразу догадалась Ася. Или, может, просто какой-нибудь чрезвычайно осведомленный Сергей? Но вряд ли… Она боялась, ей не удастся провильнуть сквозь поток и придется либо ждать, когда колонна втянется в двери вся, либо возвращаться и огибать Промку по периметру, но ребята были вежливые, тихие — потеснились, втянули несуществующие животики, она и юркнула. От солдатиков пахло немытым молодым. От Антона так пахло, когда он, нагонявшись в футбол с одноклассниками, приходил домой… но он сразу лез в душ, Ася приучила. Да он и сам любил поплескаться. «Хоть бы раз боевые дали. Всё сборка-разборка, сборка-разборка. А если стрельнуть придется? Я ж с десяти шагов, может, не попаду». — «Патронов не хватает. Экономия…»
   А ведь я сегодня напьюсь, подумала Ася, сворачивая с Кировского за угол. Полбутылки коньяку уже месяца два скучает в холодильнике после Таткиного прихода. Приду от экстрасенсорихи и выдую, и провались все пропадом. Не могу больше.
   Действительно, оказалось совсем недалеко. Еще с полминуты Ася нерешительно потопталась у парадной, потом, борясь с дурацким желанием перекреститься — но она все равно не помнила точно, как это надо делать, слева направо или справа налево: были, она помнила, в истории с этим какие-то сложности, — шагнула внутрь.
   Поднялась на второй этаж.
   Здесь было уже почти темно; лестничное окошко, мутное, как бельмо, белело где-то дальше и выше, и Ася не сразу разобралась со света, на какой двери какой номер.
   Позвонила, как уговорено.
   Дверь была широкая, просторная, обитая истертым черным дерматином. Пахло не слишком вкусной стряпней — то ли из-за этой двери, то ли откуда-то еще. Подгорело, мельком подумала Ася. И масло прогоркло, наверное. Странно, она совсем не волновалась, но ее буквально корчило от дикой нелепости всей ситуации. Фарс. Сердце ни вот на столечко не частило.
   Наконец изнутри раздалось неторопливое шевеление, а потом неуклюже, в несколько приемов прозвякала вытягиваемая из паза цепочка — затея сельской простоты, кого теперь такой цепочкой остановишь — и дверь со скрипом, медленно отворилась.
   В пожилой женщине, которая стояла на пороге напротив Аси, не ощущалось ничего сверхчеловеческого. Впрочем, опыта общения с экстрасенсами у Аси не было ни малейшего. Ничего, наверное, и не должно ощущаться? Во всяком случае, когда лет девять назад по телику начали показывать всяких Глоб и Кашпировских, в них тоже сверхъестественная суть как-то не сквозила; просто один — вроде бы мелкий комсомольский работник, другой вроде бы тупой майор, вот и вся разница. Господи, как она тогда хохотала над этими мессиями! С Антоном вместе хохотала… И вот — колесо судьбы свершило свой оборот. Что говорить-то?
   — Александра Никитишна? — спросила Ася, решив не тянуть. Как можно меньше времени надо потратить на эту ерунду, мельком подумала она, коньяк выдыхается.
   — Да, — негромко, басисто-раскатисто сказала женщина и слегка наклонила голову с седыми кудряшками. В правой руке ее дымилась сигарета, вставленная в длинный темный мундштук. Значит, курить можно будет, удовлетворенно отметила Ася. Курить хотелось отчаянно. Но каков имидж! Обязательно с мундштуком, как полагалось в начале века, когда так модны были все эти спиритические идиотизмы… И глухой темный халат до полу.
   — Меня зовут Ася, я звонила вам позавчера, и мы договорились. По поводу выкройки.
   Несколько секунд Александра Никитишна неподвижным взглядом остужала Асю, потом затянулась долгим затягом и чуть посторонилась.
   — Заходи, милочка, — сказала она. Асю передернуло, и она с трудом сдержалась. Повернуться и вон отсюда, и ни слова больше с этой комедианткой… Нет. Всякую дорогу нужно пройти до конца.
   Квартира была коммунальной, вот почему три звонка, и вот почему конспирация насчет выкройки. Висели плащи и пальто, висели мокрые простыни, наволочки и совсем неопределенные тряпки, висели тазы. Телефон — коридорный, и возле него с прижатой к уху трубкой, взгромоздив одну ногу на стул, стояла, молча и размеренно кивая, какая-то коза в застиранном халате, неинтересно разъехавшемся на тощей коленке, и с обмотанной трухлявым полотенцем свежепомытой головой. Синий чад, который Ася учуяла еще на лестнице, плавал плотными слоями, и оттого весь коридор казался чуть призрачным, удушливо мерцал. Снятся людям иногда голубые города… у которых названия нет. Нет им названия. И несть им числа.
   Александра открыла перед Асей крашенную белой краской дверь, потрескавшуюся и облупленную, и пропустила Асю впереди себя.
   В комнате было чистенько, ухожено и почти не воняло кухней. На широком щербатом подоконнике — естественно, горшочек с алоэ. Открытая форточка, как часто случается в старых домах, была почти недоступна — неудобно, высоко, да еще у окна стол, через который надо лезть… Наверное, на стол и следует влезать, чтобы отворить или затворить сей живительный клапан, поняла Ася. Впрочем, клапан, похоже, никогда не закрывался. Скатерочки, салфеточки, слоники. Не хватало только картинки с лебедями. Смех и грех. Впрочем, книги; много книг. И масса толстых папок, стоящих рядами на открытых навесных полках, грудой лежащих на столе… Наверное, труды какие-нибудь экстрасенсорные, каких не публикуют. И разумеется, самопалы. Кастанеда этот пресловутый наверняка во всех видах. А ведь, похоже, выкройки — не только конспирация. Действительно, повсюду альбомы выкроек, и обрезки тканей там и сям, и ножницы поверх…
   — Присаживайся, Асенька, — сказала Александра, указывая Асе на продавленное кресло, обтянутое, как в больнице, белой простыней. Ася опять едва не скривилась в ядовито-горькой ухмылке, опять сдержалась едва-едва. Только сегодня мечтала, чтобы Асенькой называли, вот и дождалась. Но как-то не тот контекст. Сама Александра уселась напротив Аси, у стола, и подвинула по столу пепельницу с горкой окурков так, чтобы она оказалась ровно посередине между Асей и ею самой. — Кури. Ты ведь обрадовалась, когда увидела, что я курю? Уже невмоготу, сигарета сама в руку просится?
   Сердце ударило сильней. Ася сощурилась.
   — Вы ошиблись, — сказала она сдержанно. — Я не курю и никогда не курила. В молодости баловалась, конечно… и только.
   — Вольному воля, — сказала Александра неторопливо. — Я смотрю, тебя коробит, что я обратилась к тебе на «ты».
   Это, наверное, нетрудно было заметить, подумала Ася.
   — Наверное, нетрудно было это заметить, — сказала она.
   — Нетрудно, — согласилась Александра и медленно, тщательно стряхнула в пепельницу пепел. — Но ведь ты сама назвалась Асей и ни разу не назвала своего отчества. Что же мне было делать?
   Правда, подумала Ася. Ей все-таки стало не по себе.
   — Исправим твою оплошность, или уж пусть идет как идет?
   Ася запнулась.
   Александра Никитишна еще раз цепко оглядела сидящую напротив нее женщину. Да, незаурядная особа. Когда-то была красива, возможно, даже очень красива. Не той модной нынче красотой, которая сразу вся на ладони, не тупенькой миломордашкостыо ногастых акселераток, которые умеют кое-как ездить на мотоциклах, целуются и отдаются, не вынимая жвачки изо рта, и с пеленок знают все о гинекологии и о том, что от них надо парням, которые тоже только и умеют, что ездить на мотоциклах и сурово, мужественно бить тех, кто слабее; и что им самим надо от этих парней. Нет. Не броской, но бесконечной переливами духовной красотой, перед которой всегда, кроме последних лет, так преклонялись на Руси; красотой, от которой щемит сердце, как от скрипичной сонаты или от освещенных закатом сосен над темным зеркалом озера, затерянного в лесу. Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать… Иконописное лицо. Любовь, порыв, бесшабашная радость, самоотречение и сострадание — вот из чего была соткана эта женщина. А мир изжевал все это и сплюнул под мотоцикл. Она и сейчас могла бы быть красива, если бы не находилась в последнем градусе отчаяния и усталости. Сердце, конечно, и желудок, конечно. Сердце — от постоянных адских стрессов, желудок — от многолетней дрянной еды на бегу. Даже не еды, а так называемого перекусывания. Жуткое слово. Перекусил… кого? чем? Совершенно не следит за собой, мимоходом подкрашивается какой-то дешевой дрянью, просто по привычке, как зубы чистят — и к станку… Нет, не к станку, конечно; к столу. На столе… телефон и бумаги на столе, очевидно. Секретарь. Мужчины нет. Под глазами синяки, мешки. Ранняя седина, которую даже не пытается скрыть. Неужели такое горе — из-за мужчины? Нет, наверняка что-то более серьезное. Ребенок пристрастился к наркотикам? Уже ближе. А мужчины — мужчины просто нет, и ей это уже все равно. С ее характером у нее действительно должны быть проблемы с мужчинами. Не курю, видите ли. Мой дым буквально весь готова была заглотить, грудь ходуном заходила… грудь красивая до сих пор. Гордыня. Но сейчас это — так, от отчаяния, отчаяние подчас удесятеряет гордыню; ежик, ежик, спрячь иголки… Сразу всплыл Достоевский: самые гордые самыми пошлыми рабами-то и становятся! Нет, эта женщина не могла быть рабой и совершенно не могла быть пошлой. Просто она делалась частью того, кого любила. С радостью делалась, счастлива этим была… А ее кто-то ампутировал, эту часть. Но здесь она не потому. Скорее всего, и впрямь что-то с ребенком — ушел из дому и пропал или… вляпался в какую-нибудь секту? Ищет ребенка, очевидно. Охо-хо, ничем я ей не помогу…
   Интересно, помирился Витька со своей змеей, или нет еще? Четыре дня не звонил; по-прежнему, вероятно, весь в грустях. Ничего, деньги кончатся — позвонит. Нормальный жизненный цикл уж который год. Мам, ты знаешь, как-то так получилось, что я опять совершенно пустой…
   Но было тут еще нечто. Нечто очень странное, и едва ощутимое, и совсем, совсем нестандартное. Оно не укладывалось в шаблоны, наработанные многолетней практикой. Александра Никитишна была даже благодарна сидящей напротив женщине за то, что та молчит и никак не решается перейти к делу, хотя обычно старалась тратить как можно меньше времени на этот свой не вполне честный приработок. Вот шить ей нравилось, в шитье был реальный процесс и реальный результат, и результат этот — положительный, материальный, возникал в конце концов всегда. Так приятно сделать своими руками что-то настоящее! Так приятно его потом отдать — зная, что это действительно одежда, ее будут носить, гладить, стирать, вешать в шкаф, доставать из шкафа и надевать сызнова… А тут… мыльные пузыри. Но лишних денег не бывает, и если есть хоть какой-то дар, скромненький, задрипанный, сродни жульничеству, да, сродни, пусть! — нельзя не выкачивать из него хоть малость. Не те времена.
   Было еще нечто… ощущался какой-то радужный отсвет дальнего сияния… И тут у нее буквально перехватило дыхание, сердце зашлось.
   Ася решительно вынула из сумочки перетянутую резинкой пачку десятирублевок и кинула ее на стол рядом с пепельницей.
   — Я не верю вам, — глядя мимо собеседницы и чуть наклонив голову, сказала она ровно, но так напряженно, что казалось, голос вот-вот сорвется. — Я не верю в ведовство. Я не верю ни в Бога, ни в черта, ни в инопланетян, ни в Шамбалу и ни в какую вообще дребедень. Раз в жизни я поверила человеку, который сам, наверное, верил в то, что ухватит жар-птицу… впрочем, к делу это не относится.
   — Возьмите-ка пока деньги назад, — негромко предложила Александра Никитишна. — Незачем ими так царственно разбрасываться.
   Ася запнулась и поглядела на нее исподлобья. Видимо, неожиданное обращение на «вы» выбило ее из едва нащупанного ритма. Потом, ощутимо напрягшись, проигнорировала услышанное.
   — Но мне сейчас уже больше некуда пойти. Я везде побывала. В военкомате, в штабе округа с какими-то ярыжками в погонах провела, кажется, полжизни. Унижалась, чуть ли не отдавалась… сто раз писала в часть, бегала по материнским комитетам — и разрешенным, и неразрешенным, и полуразрешенным… Да, — она глубоко вздохнула, потом с силой провела ладонями по щекам, уродливо натягивая их на почти спрятавшийся в складках рот. Опустила руки. Лицо неторопливо расправилось. — Простите. Мой сын Антон был призван в армию осенью прошлого года. Последнее письмо я получила от него в феврале. В нем, кроме прочего, определенно говорилось, что его часть отправляют на Закаспийский фронт…
   Да, подумала Александра Никитишна, тут я дала промашку. То есть все правильно, проблема в ребенке… но мне и в голову не пришло, что ее сын уже год назад достиг призывного возраста. Раненько же она родила. А можно было бы догадаться, что именно и только так она и должна была бы… Характерец, Да, девочка, представляю, сколько наломала ты дров с тех пор, как начала подкладывать ватку в штанишки. И сколько тебя ломали. А сломали? Интересно, сломали — или просто сожгли? А интересно — совсем сожгли? Я же чувствую, что не совсем. И пожалуй, даже не совсем сломали. И эта переливчатая, медленно тающая пуповина, давно уже оборванная, но еще чуть теплящаяся тем же светом, каким горит тот светляк…
   — У вас есть с собой какие-нибудь вещи сына? — спросила Александра Никитишна, чтобы хоть что-то сказать, потому что женщина замолчала и молчала уже, наверное, с полминуты, строго и недоверчиво глядя ведунье в глаза.
   — Да, разумеется, — сказала Ася и снова полезла в сумочку. — Вот. Это его записная книжка.
   — Не верите в ведовство, но подготовились самым надлежащим образом, — не удержалась Александра Никитишна. Ася пожала плечами:
   — Взялась делать, так надо делать. Вне зависимости от того, как к этому делу относишься…
   — Откуда вы узнали, что надо прихватить с собой что-то из вещей? По книжкам?
   — Не знаю… не помню. Пара любимых вещей, фотография… наверное, действительно из какой-то бульварной книжонки. В детстве мы все такое читаем иногда.
   Бульварные книжонки… Характерец, снова подумала Александра Никитишна, беря из Асиных рук строгую черную записную книжку. Мельком полистала. Мало телефонов, мало имен. Очень ограниченный круг общения. Нелюдимый? Мама подавила? Такая может… Представляю, когда она влюблялась и пыталась стать частью своего беззаветно любимого — мужику надо просто глыбищей быть, чтобы под тяжестью этакой части не опрокинуться… Или, наоборот, в маму — чересчур разборчив, как золотоискатель? Почерк уже вполне мужской, не надломленный и не сдавленный — колючий, стремительный. Значит, скорее, в маму. Интересно бы взглянуть на почерк мамы, подумала Александра Никитишна. Впрочем, и так очевидно: парень серьезный, суровый и от мамы взял немало. А от папы? Да какое мне дело, собственно… Но бабье любопытство пересилило:
   — Простите, Ася, но это существенно… Папа ваш где?
   Ася на секунду замерла с нависшей над сумочкой рукой.
   — А пес его знает, — спокойно ответила она затем. — Папа у нас не уродился. Это Антонов любимый галстук. На выпускном вечере он был в нем.
   Галстук как галстук.
   Зачем я продолжаю этот шутовской допрос? Зачем мучаю ее? Почему сразу не скажу, что это все для меня слишком серьезно? Что ей обращаться сейчас ко мне — все равно что поручать планирование десантной операции ковровому клоуну? Что я — просто балаболка?
   — Это — его последняя фотография.
   Очень неплох. Глаза — от мамы, несомненно. Вон громадные какие. Взгляд — открытый, чистый… щедрый. Представляю, как она этими вот глазищами, этим вот чистым щедрым взглядом снизу вверх смотрела на того, кто этого Антона ей делал. Какого Бога она в нем видела. Я все тебе отдам, мой князь. И ведь без обмана, без лицемерия, наверняка только им и дышала. А у князя пропускная способность на порядок ниже, чем требуется, чтобы столько переварить, он девяти десятых даримого просто не замечал; чтобы столько взять, нужно жить качественно иной жизнью, более высокой, более интенсивной, — а тот только чувствовал смутно, что происходит нечто характеризующее его не лучшим образом, для него даже унизительное… В дребезжащий моторчик от серийного мопеда залили ракетное топливо. Но мопед не стал ракетой — просто не завелся. Да, обидно было бы моторчику, имей он хоть толику чувствительности: ведь не пустой, что-то булькает в трубках, и явно не вода, явно что-то чрезвычайно калорийное — а ехать не получается… Впрочем, чуток поразмыслив, моторчик понял бы, что ему еще повезло — да, не завелся, но ведь и не взорвался! А ведь на волосок был. Немедленно слейте этот ужас! Пока не сольете — даже и не пробуйте меня завести! Представляю, как парень в конце концов начал ее бояться… Похоже, подбородок у мальчика оттуда, от князя; да, смазлив был князь. Александра Никитишна украдкой глянула поверх фотографии на Асю; та сидела, рассеянно глядя в сторону, положив ногу на ногу — ноги красивые до сих пор; сколько же все-таки ей лет? тридцать пять? тридцать шесть? тридцать семь? — и зверски хотела курить. Ну зачем ты себя мучаешь, Ася, зачем эта гордыня? Вот уж точно диавольская… Все мы пытаемся казаться лучше, чем мы есть. И о других думаем лучше, чем они есть, — если только не думаем о них хуже, чем они есть. Но всему нужна мера. Как ощетинилась на мою догадку про курево — так и держишь теперь планку. Передо мной-то зачем? А влюбилась в козла. А может, и не в козла? Просто не сдюжил он быть хоть вполовину таким, каким ты его видела. Но хоть попытался он напрячься — или шарахнулся сразу? Пожалуй, это — вопрос вопросов. От ответа зависит и оценка. Пытается человек или нет? Мужественное поражение — или инфантильное «чурики»? Это у Шекспира, кажется: коль бедный друг бессилен, благородство должно ценить старанье без успеха… А ведь сколько приличных, пусть даже и не крупных людей наверняка вздыхало по тебе, Ася, в последующие годы. И сразу из памяти подал голос незабвенный Шарапов: красивая женщина, хорошего человека могла бы осчастливить… Могла бы, могла бы… все, пошли вязать Ручечника.
   Я-то уж не буду держать планку перед нею? В мои годы глупо… Покажу-ка я тебе пример, Ася. И свою душу облегчу. Собственно, ничего, кроме правды, я тебе сказать и не могу, потому что настрадалась ты неимоверно, а я твое страдание — уважаю… а ты мое? Вот мы и проверим.